— Конечно, я сейчас же готов вступить и исполнить все, что может потребовать от меня общество, — ответил я без колебаний.
— В таком случае приходите завтра в двенадцать часов дня на Арбат, первый подъезд направо от площади, и там во втором этаже позвоните в единственную дверь и спросите Михайлова. О вашем приходе будут уже предупреждены...
— Хорошо, приду.
— А то, что я сейчас говорил с вами, пусть будет в полной тайне. Не говорите никому, даже Алексеевой.
— Хорошо. А для приема требуются какие-либо испытания — присутствия духа, находчивости? — спросил я.
— А вот увидите! — улыбаясь, ответил он.
Весь этот день я мечтал о завтрашнем свидании.
Что-то ожидает меня на Арбате? Кого я там увижу? Найдут ли меня достойным? Не будет ли там каких-нибудь необычных испытаний вроде масонских, чтоб убедиться в моей смелости и готовности на все? Я, конечно, не отступлю ни перед чем, для того чтобы быть принятым. Ведь если б испытания были непосильны для человека вообще, то никто не мог бы поступать в тайные общества. А раз там есть члены, то, значит, требуют физически возможного, хотя, может быть, и действительно опасного поступка и большого присутствия духа в чем-нибудь неожиданном. «Цакни в этом обществе!» — подумал я. И его греческая смуглая сильная фигура с черной большой бородой, действительно напоминающая собой заговорщика, показалась мне теперь особенно интересной.
В назначенное время я позвонил в указанную мне незнакомую дверь. И кто же отворил мне ее? Мой лучший друг — Кравчинский, который тут же стиснул меня в своих объятиях. Это он жил в квартире под именем Михайлова.
— Я рад, что ты будешь теперь окончательно с нами! — сказал он мне.
Потом он взял меня за талию одними кистями рук и со своей поистине необыкновенной силой перевернул меня три раза колесом вверх ногами, как маленького ребенка, хотя я был уже почти такого же роста, как и теперь. У меня все пошло кругом в глазах, когда он наконец поставил меня на пол.
— Это, — сказал он мне, ласково улыбаясь, — будет единственным твоим испытанием при приеме в тайное общество. В других ты не нуждаешься. Ты и без того уже достаточно показал свою преданность друзьям и присутствие духа в опасностях.
Я догадался, что Цакни ему передал мой вопрос об испытаниях, и сообразил, что они, вероятно, очень смеялись над моим наивным романтизмом.
Он повел меня в соседнюю комнату, из которой я слышал уже знакомый мне голос Клеменца, с его характерным простонародным выговором фраз и остановкой в их средине, как бы подыскивая нужное слово.
Действительно, он сам сидел тут около столика на диване, а кругом него группировалось несколько других, большею частью уже знакомых мне людей. Тут была и бледная белокурая голова Шишко, автора народной брошюрки «Чтой-то, братцы, плохо живется на святой Руси» и будущего автора «Народной истории России». Тут был и известный уже читателю Цакни, и, насколько помню, его жена, высокая, полная и стройная красавица в русском стиле, с плавными движениями и пенсне на носу, чрезвычайно шедшему к ее округленному лицу. Тут был и Львов, мой товарищ по приключениям в Даниловском уезде, и Батюшкова — белокурая Маргарита, которую я впервые увидел у Алексеевой. В дополнение к этим знакомым уже мне людям здесь сидела и внимательно смотрела на меня еще девушка гигантского роста и соответствующей полноты, которой я никогда не видел ранее. Она отрекомендовалась мне Наталией Армфельд; как я узнал потом, она была дочерью известного профессора и педагога, умершего недавно перед этим, и со связями в московской аристократии. Она и ее семейство были, между прочим, хорошо знакомы со Львом Толстым, который время от времени бывал в их доме близ Арбата. Ни Саблина, ни даже Алексеевой, казавшейся мне самой яркой представительницей этой среды, здесь, к моему удивлению, не было.
— Мы будем очень рады, — начал говорить, явно от имени всех, Цакни, когда прежний их разговор умолк при моем приходе, — иметь вас нашим товарищем. Но вступление в тайное общество — дело серьезное, опасное и безвозвратное. Оно требует, чтоб человек пожертвовал для его целей всей своей жизнью. Вы видите здесь одну группу этого общества и потому можете судить о своих будущих товарищах. Что же касается цели общества, то она заключается в подготовлении государственного и общественного переворота, сначала путем распространения в народе и в интеллигенции идей о необходимости и возможности лучшего строя жизни, а когда масса будет подготовлена, то и в осуществлении нового строя с оружием в руках. Вы уже знаете из нашей литературы о целях общества. Согласны ли вы и теперь вступить в него? Хорошо ли вы обдумали дело?
— Согласен, — ответил я, — я все обдумал.
— В таком случае вы приняты единогласно, так как вопрос о вас обсуждался еще после вашего приезда из Даниловского уезда, и мы тогда же писали в Петербургское отделение, служащее центром, о ваших приключениях. Оттуда было получено уже более недели назад согласие на ваш прием, если окажется, что вы не охладели к делу после первого своего опыта. Мы присматривались к вам за последнее время и убедились, что нет.
— Теперь, — сказал Кравчинский, — надо сообщить ему основные принципы устава и историю нашего общества.
— Оно возникло, — продолжал Цакни, — постепенно, еще в конце шестидесятых годов. Четыре студента Петербургского университета (и он назвал мне фамилии) пришли к заключению о необходимости распространять в обществе книги, направленные против предрассудков и суеверия во всех смыслах. Вы читали сочинение Милля «О равноправности женщин», роман Швейцера «Эмма», книги Карла Фохта, Дарвина, «Азбуку социальных наук» Флеровского?[36]
— Да, читал.
— Это были первые книги, распространением которых задался тогда первоначальный небольшой кружок. Они все были изданы легально разными книгоиздателями, но расходились плохо. Чтобы помочь их распространению и способствовать появлению других, кружок предложил издателям распространять их по провинции через разъезжающихся на каникулы студентов, которым книги будут сдаваться на комиссию. В первое лето многие книгопродавцы не доверяли и давали мало, но некоторые отнеслись лучше, и книг у кружка оказалось достаточно. Все эти книги за лето были распространены, и с давшими их книгопродавцами правильно рассчитались. Большинство студентов охотно брало от кружка книги из сочувствия. Так быстро организовался способ сбыта хороших книг. На второй и третий годы дело пошло так успешно, что книгопродавцы сами стали предлагать книги кружку и оказывать ему кредит даже на тысячи рублей... Только поэтому почти у каждого интеллигентного человека в русском обществе вы найдете теперь десятки хороших книг.
— Иначе они так и залежались бы у издателей, — прибавил Клеменц. — У нас редко кто решится пойти в магазин и купить книгу, пока ему не принесут ее на дом.
— Потом, — продолжал Цакни, — в кружок был принят Чайковский, которого теперь сильно разыскивает полиция и о котором вы уже не раз слыхали после знакомства с нами. Он особенно энергично принялся за дело. А так как все посторонние имели сношения главным образом через него, то и кружок этот стали называть по его имени — чайковцами. Даже и теперь называют его так, хотя Чайковский добровольно удалился, разочаровавшись в возможности осуществления нового строя силой, и решил уехать в Америку основывать там социалистическую колонию. На самом же деле его именем прикрывается большое тайное общество, не имеющее никакого названия.
— Это просто общество подготовления социального, умственного и политического переворота, — заметил Кравчинский.
— Еще во время Чайковского, — продолжал Цакни, — студенческий кружок, давший нам начало, стал не только распространять уже готовые книги, которые он считал полезными для всестороннего освобождения России, но и разыскивать другие иностранные, устраивать их переводы, а также рекомендовать издателям и оригинальные книги, ручаясь за их быстрое распространение. Но оказалось, что цензура часто уничтожала все усилия кружка, запрещая и уродуя издаваемую по его инициативе книгу, и кружок таким образом принужден был перейти к устройству типографии за границей, куда и был послан один из его членов — Александров, а потом его заместил эмигрант Гольденберг. В этой типографии и напечатаны почти все без исключения книжки, которые распространяются теперь в народе.
— Только благодаря невозможности печатать хорошие книги в России кружок и перешел к прямым революционным изданиям, — заметил кто-то.
— Также было решено издавать за границей и толстый революционный журнал, — снова продолжал Цакни. — Редакцию его решили поручить Лаврову. Он жил тогда в административной ссылке в одном из северо-восточных городов Европейской России, но соглашался уехать за границу, если ему дадут средства для органа вроде герценовского «Колокола», прекратившегося после смерти Герцена. Ему обещали, и он уехал за границу, но представленная им оттуда в рукописи программа журнала так значительно расходилась с предлагаемой кружком, что Лавров предпочел действовать самостоятельно. Таким образом и возник известный вам журнал «Вперед».
Он замолчал на минуту, обдумывая дальнейший рассказ. Я сидел совершенно очарованный.
«Так вот, — думалось мне, — какое здесь деятельное тайное общество! Предполагал ли я, читая когда-то Дарвина, Милля, Флеровского, что эти хорошие книги только потому и попадались мне, что их распространяло тайное общество, в котором потом мне придется быть членом!»
Но Цакни не дал мне времени сосредоточиться и продолжал:
— Общество наше не имеет письменного устава или списка членов, чтобы не давать правительству возможности сделать процесс. Мы считаем губительной всякую канцелярщину. Программа наша всегда ясна из статей в наших изданиях, а устав заключается в немногом: в каждом значительном городе должен быть устроен кружок. Такие пока есть в Петербурге, у нас в Москве, в Киеве и в Одессе. Центром служит Петербургский кружок как самый большой и деятельный, но каждый из них самостоятелен во всех своих собственных делах и сообщает другим лишь общие отчеты о деятельности через избираемых у себя лиц, служащих секретарями, а в случае нужды посылает в другие кружки кого-нибудь из своих членов. Все члены равноправны и избираются каждым кружком единогласно, однако лишь в том случае, когда и от других кружков нет возражений. Единогласность здесь считается необходимой, так как при общей опасности необходимо полное братское сочувствие и доверие друг к другу. Оно одно может обеспечить от отступников и предателей, если тому или другому из членов придется погибать в государственных тюрьмах или сибирских рудниках. Всякий вступающий обещается отдать обществу безраздельно всю свою жизнь и все свое имущество. Из имущественных пожертвований составляется и капитал, нужный на различные предприятия общества. В настоящее время он у нас достигает пятисот тысяч рублей. Это главным образом средства, предоставленные обществу Лизогубом, одним петербургским студентом из помещиков, вступившим в наше общество несколько лет назад.
Я посмотрел на Цакни в изумлении.
«Как могущественно должно быть в своих предприятиях общество с такими средствами!» — подумал я.
— Я говорю вам это потому, что при приеме нового члена у нас считается необходимым откровенно рассказать ему все, чем может располагать общество. Только тогда он и будет полноправным лицом, способным обсуждать предприятия. Вот, кажется, и все, что мне полагалось рассказать вам. А если что-нибудь еще не ясно, то вы прямо спросите, мы ответим! — закончил он.
— А Алексеева состоит в вашем обществе? — спросил я.
— Нет, — ответил он, улыбаясь. — Ее не принимали до сих пор главным образом потому, что у нее на квартире вечное сборище всякого народа. У нее всеобщий клуб, толкучка всех приезжих без разбора. Мы уже обсуждали вопрос о ней и считаем, что при таких условиях принять ее опасно. Она не может долго остаться не замеченной шпионами.
Это меня сильно огорчило. Алексеева, несомненно, была самым преданным и самым симпатичным образчиком новых людей, с которыми я так недавно сблизился. И я решил предложить ее, как только поднимется вопрос о новых членах.
— И Саблин тоже не состоит?
— Тоже пока не состоит. Вообще, все присутствующие в Москве члены находятся теперь перед вами. Как видите, нас немного, но дело не в числе, а в энергии, в надежности и в том, чтобы посторонние даже и не догадывались ни о чем.
— А другие общества есть? Я слыхал, например, о кружке Ковалика и Войнаральского, о кружке петровцев и разных других.
— Это все — товарищеские компании, без выбора членов, без определенных обязательств. Кружок Ковалика — это просто молодежь, собирающаяся у Ковалика. Если кто перестанет к нему ходить, говорят, что он отстал от кружка. А если кто начнет постоянно ходить, то считается приставшим к кружку. Таков же и кружок петровцев и остальные. Обязательные отношения, насколько нам известно, существуют только у нас.
— А в чем же будут заключаться мои обязательства в обществе? — спросил я, помолчав. — Что я буду делать?
— А вот я предложила бы вам одно очень полезное дело, если у вас нет на примете в ближайшем будущем чего-нибудь своего, — сказала, в первый раз обращаясь ко мне, девушка-гигант. — У меня есть брат, гимназист седьмого класса Первой гимназии. Он с очень хорошими задатками. У него собирается по субботам целая компания товарищей гимназистов, читают Тургенева, обсуждают литературные вопросы, но совершенно чуждаются общественных дел и даже находят их для себя вредным занятием. Все это благодаря влиянию одного из товарищей, Карелина, который, кроме эстетики да искусства, ничего не признает. Они устраивают особые эстетические прогулки за город по праздникам с бутылками вина и пива, которые и распивают где-нибудь в живописном месте. Я пробовала как-то говорить с ними, но они на мои слова не обратили ни малейшего внимания, на маму тоже, выслушали и даже не спорили. Но если бы вы пошли к ним и поговорили, это, наверно, имело бы действие, потому что вы почти того же возраста. С вами стали бы спорить и, может быть, в конце концов убедились бы, что общественные вопросы лежат в основе жизни.
— Мы уже давно интересуемся этим кружком, — прибавил Кравчинский. — Из него могло бы выйти что-нибудь хорошее, и перед самым твоим приходом мы как раз говорили, что было бы лучше всего поручить тебе повлиять на них.
Меня охватил порыв отчаяния от такого поручения. Что я могу сделать? Я никогда не был склонен к спорам, особенно публичным. Наверное меня переспорят, и ничего не выйдет. Но я вспомнил правило, которым руководствовался с детства, что если чего-нибудь боишься, кроме, конечно, дурного, то это именно и сделай, чтоб потом не считать себя трусом. И я сказал, стараясь принять спокойный вид:
— Хорошо, попытаюсь.
— В таком случае пойдемте сейчас же со мной, я покажу вам наш дом и познакомлю с братом.
— Погодите еще минутку, — сказал Клеменц. — Сегодня приехал в Москву один рабочий, чтоб просить нас о чем-то от имени кружка Войнаральского. Не думаю, чтоб о чем-нибудь путном, и я назначил ему из осторожности свидание в особом номере Тверского ресторана. Выберемте четырех уполномоченных и предоставим им решить дело.
Предложили Клеменца, Кравчинского, Цакни и меня, и мы, согласившись, условились о времени на следующий день. Затем я и Наташа Армфельд пошли в ее дом. Здесь я впервые увидел неудобство ее огромного роста. Она была на целую голову выше толпы, и все оглядывались на нас.
«Как, должно быть, надоедает ей это! — подумалось мне. — И, кроме того, при таком росте нет ни малейшей возможности исчезнуть с глаз шпионов в толпе людей! Ее голову отовсюду видно на улице. Вот я бы, несмотря на всю симпатию к ней, — она, очевидно, чрезвычайно добрая, — не принял бы ее в тайное общество».
Она обратилась ко мне с каким-то ласковым вопросом, и мы не заметили, как в разговорах дошли до ее жилища. Это был их собственный дом-особняк. Она представила меня своей матери, тоже очень высокой, но не гигантской женщине, и та прямо пригласила меня пообедать у них. К обеду пришел и ее сын Николай, гимназист, тоже огромного роста, с которым мы и пошли потом толковать в его комнату. При первых же его словах оказалось, что он не был такой исключительный эстет, каким мне рекомендовала его сестра. Он так же, как и я, читал много романов и собирался когда-то бежать в американские леса к краснокожим индейцам.
Эти воспоминания о прежних замыслах тотчас же нас сблизили, а когда я рассказал ему о том, как по способу краснокожих индейцев прошел в деревенский дом, где находилась под домашним арестом Алексеева, и снова выполз оттуда, у него так и заблестели глаза от удовольствия. Но он ничего не обнаруживал словами, а завел разговор, может ли из этого что-нибудь выйти?
Скептическое отношение к современной русской действительности было у него, очевидно, очень сильно, но оно было и у меня, и потому тема разговора невольно перешла не на возможность успеха, а на то, надо ли что-либо делать, чтоб рассеять окружающую спячку, или сложить спокойно руки, занимаясь литературой, искусством? Здесь я чувствовал под собой твердую почву, утверждая, что надо действовать, и Армфельд понемногу начал соглашаться со мною.
— Приходите, — сказал он мне, — на субботнее заседание нашего кружка. Там будет товарищ, который лучше меня сумеет возразить вам.
— Непременно приду. Мне будет интересно! — ответил я, не подавая вида, что меня для этого и пригласила его сестра.
«Итак, начало вышло удачно! — подумал я, выходя из дома. — Я тотчас же получил приглашение и притом прямо на завтра. Увидим, что будет. Не стану приготовлять заранее разных умных фраз, так как сколько раз я ни делал этого, в действительности всегда приходилось говорить что-нибудь другое».
Я быстро направился к Алексеевой, где застал по обыкновению большую компанию. Мне грустно было не рассказать ей о том, что со мной случилось сегодня утром, но тайну надо было держать от всех, и я мечтал лишь, что при первой возможности предложу ее в наше тайное общество, чтоб нам снова не иметь друг от друга никаких секретов...
4. Тайная депутация
Я переночевал у Алексеевой в гостиной на диване, помечтал с нею утром о будущем счастье человечества и к назначенному часу поспешил в Тверскую гостиницу. Там в номере были Цакни, Кравчинский и незнакомый мне смуглый высокий человек в синих очках-консервах и с небольшой бородкой. Это, очевидно, был посланный из кружка Войнаральского.
Я поздоровался с ним, не называя себя, и мы стали продолжать начавшийся разговор о том, где кто находится из общих знакомых, которых, однако, оказалось очень немного. Разговор вяло продолжался до прихода Клеменца, по обыкновению, запоздавшего, и, как только он явился, весь личный состав нашей комиссии оказался здесь. Незнакомец в синих консервах заговорил первый, очевидно, по заранее приготовленному плану речи.
— Около деревни, где теперь живет Войнаральский, находится лес, о котором долго шла тяжба между помещиком и крестьянами некоторых соседних деревень. Крестьяне имели все права на него по давности владения, а суд недавно присудил его помещику. Они страшно раздражены и хотят поджечь этот лес, чтобы по крайней мере не оставался никому. Нам с Войнаральским пришло в голову, что здесь хорошая почва для восстания. Уже до станового дошли слухи о возможности поджога, и он нарочно сказал на сходе, что, если загорится лес, он все деревни погонит полицией тушить его. Крестьяне уже говорили Войнаральскому, что примут станового в колья, если он погонит их.
Тут посланный, видимо, волнуясь и потеряв дыхание, остановился на минуту, но затем, овладев собой, закончил:
— Так вот нам и пришло в голову поджечь самим лес и, когда исправник погонит крестьян тушить, то поднять восстание уже не против помещика, а против правительства, заставляющего крестьян оберегать отнятое у них же добро. Надо только достать фосфору, чтобы смазать деревья в разных местах, и Войнаральский говорит, что вы можете получить его в знакомой вам аптеке сколько хотите.
— Мы не занимаемся поджогами! — быстро и резко ответил ему Цакни.
— Мы боремся с вредными идеями, а не с полезными предметами, — сухо прибавил Кравчинский.
Посланник совершенно сконфузился и покраснел. Мне стало очень жаль его.
— Но ведь здесь борьба на самом деле не с предметами, — сказал я, краснея, — а только представляется возможность вызвать народное восстание, которого мы все желаем. Может быть, оно разрастется в целую революцию... Почему же не пожертвовать для этого одним несправедливо отнятым лесом? Ведь жертвуем же мы сами, что имеем!
Посланник радостно взглянул на меня как на неожиданного друга. Он был явно из тех нескольких русских рабочих, которые одни во всем народном море того времени были пробуждены только что появившимися пропагандистами к гражданскому сознанию, и еще конфузился в нашей среде, как конфузился и всякий из нас, если, будучи учеником, вдруг попадал в общество своих учителей и принужден был вести с ними теоретический разговор. Он с видимым облегчением передал мне всецело свою защиту и явно был намерен далее лишь слушать.
— Каждый, — возразил мне Клеменц, — имеет право жертвовать всем своим, но не имеет права жертвовать ничем чужим.
— Однако ведь признаем же мы принудительную передачу частной собственности народу, значит, жертвуем и чужим?
— Мы признаем передачу, но не уничтожение, и притом только передачу из частного владения в общее, причем и прежний собственник получает свою равную долю! Как ты можешь оправдывать поджоги?
— Я не оправдываю, но мне хотелось бы только выяснить вопрос. С первого взгляда кажется, что Войнаральский действует последовательно со своей точки зрения.
— С точки зрения вспышкопускателей это, пожалуй, и верно! Они не думают вызвать революцию, они понимают, что из деревенского бунта по поводу леса ничего не выйдет, кроме порки крестьян, но они хотят, делая свои вспышки в разных местах России, разжечь страсти и подготовить общее восстание. Но восстание, в основе которого ненависть, не будет сознательным и не приведет ни к чему, кроме огромного кровопролития и вражды. А наша цель — идейно подготовить народ к социальному перевороту, чтобы он разумно и справедливо устроил свою будущую жизнь!
Мне хотелось возразить ему, что эти его идеи о необходимости подготовки народа находятся в явном противоречии с основными воззрениями нашей среды, где крестьянство с его общиной и простотой жизни считается идеалом совершенства, в противоречии с тем, что мы должны слиться с народом, учиться у него, а не учить; но, понимая, что это отвлечет нас от предмета в такую область, где можно спорить недели, я не возражал. Кравчинский и Цакни продолжали начавшиеся дебаты, и я уже не помню, о чем они спорили, но окончательным результатом был полный принципиальный отказ посланнику в какой бы то ни было помощи, и в результате, как я узнал потом, его предприятие так и не осуществилось.
Когда мы, распростившись, вышли из отдельного номера ресторана и пошли каждый в свою сторону, я, оставшись один на улице, начал обдумывать по дороге вставший передо мной вопрос: хорошо ли мы сделали, что отказали Войнаральскому? И этот вопрос невольно вызвал другие...
Я чувствовал, что разобраться мне здесь очень трудно...
5. Я организую свой кружок!
С наступлением назначенного мне вечера я был уже у Армфельда, с трепетом готовясь к предстоящему дебату. В его комнатах, во втором этаже дома, было около двух десятков гимназистов старшего возраста, сидевших или стоявших группами. На большом столе у окна помещались стаканы с чаем и бутербродами, и часть публики занималась ими. Армфельд представил меня компании. Поздоровавшись со всеми, я тоже присел к столу с закусками и, не зная, как начать разговор, урывками рассматривал компанию, как и она меня. Это была пестрая и, по-видимому, ничего особенного не сулящая толпа гимназистов, но как ошибочно оказалось первое впечатление! Здесь был в лице моего предстоящего, главного оппонента — Карелина, невысокого юноши, почти мальчика, — будущий популярный профессор Московского университета; в лице другого юноши, Баженова — будущий доктор и известный московский общественный деятель. Самому хозяину этих комнат предстояло умереть в заточении, трем другим испытать темницу и долгую ссылку, а меня ожидали в грядущем несколько лет бурной заговорщической деятельности и долгие годы пожизненного одиночного заключения!
Вспоминая теперь об этом вечере, я часто думаю: как несправедливы бывают взрослые к подрастающей молодежи!
Все взрослые смотрели на нас тогда свысока. Они видели, что у нас в прошлом не было ничего особенно выдающегося, и не хотели видеть, что перед нами было целое будущее. Если кто-нибудь из нас умирал, о нем плакали только мать и несколько близких, если кого-нибудь исключали за запрещенную книжку из учебного заведения, без прав поступить в какое-либо другое, то не только исключители, но даже и окружающие не представляли себе, что, может быть, этим гасят в науке одного из предназначавшихся ей светочей.
Армфельд допил свой стакан и, видя, что все чего-то ждут и никто ничего не начинает, встал и заговорил, явно подготовившись в эти несколько минут, неестественно низким тембром:
— Господа! В настоящее время, как вы знаете, уже многие из студентов идут в народ и говорят о необходимости революции. Вот и он тоже так думает (кивок на меня). Было бы интересно обсудить это. Возможна ли у нас республика? Необходимы ли изменения существующего в России общественного строя? И какие изменения нужны?
Он замолчал.
Карелин нервно заговорил с места:
— Об этом нет нужды даже и разговаривать! В чужой монастырь с своим уставом не суйся! — говорит пословица.
— Но ведь монастырь для нас не чужой, — возразил я, — а наш собственный. Мы все выросли в нем и имеем право изменить в нем порядки.
— Чем изменять, гораздо проще уехать из него за границу всякому недовольному и найти себе там общественный строй по вкусу.
Не было более неудачного начала, как этот его сразу же резкий тон, усвоенный им, по-видимому, непроизвольно, благодаря внутреннему сознанию, что моя позиция сильнее. Доброжелательная и искренняя по натуре молодежь всегда в таких случаях чувствует неловкость и потребность стать на сторону обижаемого, если он не принимает вызова и не отвечает резкостью на резкость. В последнем случае спор становится особого рода перебранкой и не приводит ни к каким результатам. Но я не умел никогда спорить таким образом, и потому инцидент закончил Армфельд.
— Так нельзя говорить, — сказал он, — нельзя же гнать из монастыря всякого, кто в нем думает иначе, чем большинство. Ведь может и действительно оказаться, что в монастыре-то стало темно, и тесно, и тяжело жить и что все его уставы надо переделать заново. Будем же говорить об этом.
— Я хотел только сказать, — возразил Карелин спокойнее, чем прежде, — что мы еще не можем считать себя полноправными членами этого монастыря. Нам надо прежде всего окончить свое учение, и тогда узнаем многое, что может переменить наши мнения.
— Но что же мы узнаем такого? — сказал я. — Вот в гимназиях нас кормят мертвыми грамматиками, греческой и латинской, священными историями, где часто рассказываются невероятные вещи, катехизисами и богослужениями, которые мы все пародируем в смешном виде перед уроком. Неужели это может переменить наше мнение? Я сам стою за науку, но не за казенную, которая только опутывает, — прибавил я, вспоминая прежние слова Алексеевой, которыми она примирила меня с перспективой оставить учебное заведение.
— Какова у нас наука ни есть, но она пока единственная, и если мы хотим другой, то должны сначала сами доучиться и потом уже учить других, как хотим.
— Но ведь правительство нам не даст сделать этого, а велит учить, как учили прежде, или убираться вон из монастыря!
— Но без правительства нельзя. Я ведь тоже читал запрещенные книги и нахожу, что анархия, которую в них проповедуют, приведет только к всеобщему грабежу, и в результате будет деспотизм еще хуже, чем теперь. Так было и во Франции после революции, так будет и у нас!
Оправившись от первого волнения, он начал теперь спорить серьезно, по существу. Ему недоставало еще лет трех до совершеннолетия, но было видно, что он читал и думал не менее, чем многие из совершеннолетних. Будущий талантливый профессор начал в нем чувствоваться и теперь.
— Неужели вы думаете, — сказал он, — что наши крестьяне, тоже поголовно безграмотные или малосведущие, сумеют устроить что-нибудь путное в общественной жизни, если им предоставить полные гражданские права? Вот помещик рядом с селом, где я живу, тоже захотел посоветоваться с ними на сходе при устройстве школы и спрашивает: «Чему учить ваших детей?» А они отвечают: «Научи считать по счетам, да чтобы читали псалтирь над упокойником!» И больше ничего не могли прибавить.
Все засмеялись. Мое положение становилось плохо. Он быстро воспользовался своим преимуществом.
— Для того чтобы знать, чему учить других, нужно прежде всего самому знать все науки, а то и мы можем оказаться в таком же смешном виде перед теми, кто их уже изучил.
— Но ведь и кончившие университет говорят, что там теперь чисто казенное, сухое, специальное обучение в одной какой-нибудь области и общего знанья не дается. Оно теперь лучше всего достигается самообразованием.