Произошло это почти случайно, никто и не помышлял об отдельной квартире, и вдруг школе выделили две квартиры, дали их нуждающимся преподавателям, при этом освободилась однокомнатная.
Директриса вызвала Светланова и сказала: «Ты ведь женился недавно? Пиши заявление!» «Какое заявление?» — не понял Николай.
«Да на квартиру, ангел ты небесный, на квартиру. Тут такая драка идет, а он ушами хлопает».
«Но я… Но мне…» — растерялся он.
«Что, не нужна тебе однокомнатная квартира в цент ре города?»
Он сказал, что вообще-то нужна, но все это так неожиданно, он должен посоветоваться с женой и тестем. Они хорошо живут в доме тестя, как бы не обиделись.
Директриса посмотрела на него, как на умалишённого, сказала: «Светлашечка ты и есть…», захлопнула панкуи добавила: "Думаю, Людка поумнее тебя. Задерживаю список до десяти утра».
Он был почти убежден, что Люда откажется, уж слишком плохо представлял ее в роли хозяйки, но для очистки совести сказал ей поздно вечером когда уже спать ложились и погасили настенную лампу:.
В школе заявление предлагают писать на квартиру, однокомнатная вроде освобождается… Я не стал… Зачем нам, верно?
Она села, прикрывшись простыней, зажгла светильник, посмотрела ему в глаза.
— Как это не стал? Как это — зачем?
— Я думал, что ты… Разве нам здесь плохо?
Она сидела на тахте, прислонившись к стене, подтянув к горлу простыню, и вглядывалась в его лицо, как смотрят в лицо тяжелобольного.
— Я всегда знала, что ты блаженный, но не до такой степени! — Она говорила быстро, голос ее вздрагивал от негодования. — Ты что же, предполагаешь всю жизнь прожить здесь, под папиным крылышком?
— Н-не знаю… Я думал тебе здесь лучше.
Он стоял перед тахтой в полосатых пижамных штанах, полосатую куртку Он держал в руках, не успел надеть. И она вдруг закричала остервенело:
— Да сними ты к чертовой матери эту арестантскую одежду — видеть не могу!
И уже потом, когда он примостился с краю и долго лежал в темноте, сдерживая дыхание, она вдруг сказала примирительно:
— Ты прости, нервы сдают, — и притронулась к его плечу: — А заявление завтра же утром отдашь. Врат весной вернется — об этом ты подумал? И вообще, отдельная Квартира — это вещь, понимать надо!
Он это понял вскоре после переезда, когда еще в полупустой квартире отмечалась очередная премьера. Набилось человек тридцать, сидеть было не на чем, но это никого не смущало — сгоняли в театр автобус, привезли реквизитный ковер, расстелили на полу и уселись вдоль стен. Посредине выставили выпивку и закуску, тоже в реквизитных посудах. Было как всегда шумно и весело, но все чего-то не хватало — то стаканов, то ложек, то тарелок… Николай носился по этажам, стучался к соседям, в дежурный магазин бегал. Сначала он мучительно страдал, когда приходилось звонить в чью-то дверь, просить стаканы или вилки, потом убедился, что люди относятся к этому спокойно, даже благожелательно, предлагают и то, и другое, даже с верх того., что просил. Он благодарил, удивлялся, наконец, понял — считают, что новоселье молодые справляют на пустом, так сказать, месте, и готовы помочь, чем можно.
Шумели часов до четырех утра, соседи терпеливо сносили все. Под утро человек десять ушло, остальные спали на полу вповалку, подложив под голову — кто портфель, кто сумку.
Николаю захотелось чаю, пошел на кухню. Обнаженный до пояса молодой красавец с бронзовым торсом сидел, развалившись, за кухонным столиком и, наслаждаясь, потягивал из любимой людкиной чашечки кофе с ромом. Бутылка стояла тут же, на столе. Увидев Николая, он, ни на секунду не прерывая своего занятия, ногой подвинул ему второй стул, а так как Николай остался стоять, он долго смотрел на него непонимающими глазами, словно пытался вспомнить, где его видел, и вдруг произнёс трагически «за душевным басом:
— Старик… Сигареты кончились! Сбегал бы, а?
Николай повернулся, прошел в коридор, разыскал на вешалке свое пальто и с облегчением спустился но лестнице. Так он и отправился в то утро в школу.
С тех пор он часто так уходил на уроки — невыспавшаяся, с тяжелой разламывающейся головой: то отмечали сдачу, то — премьеру, а то — чей-то день рождения.
Сначала Николай терпел, думал — это так, на первых порах, потом успокоится, ведь не может продолжаться бесконечно. Но предела не было, поводы возникали самые неожиданные, и почему-то всех тянуло именно сюда, в их квартиру. Он попытался поговорить с Людой, сказал, что очень устает, в школу приходит неподготовленный, неприятности начались.
— Да, — согласилась она, — мне уж самой все это надоело. Но, понимаешь, они говорят, что нигде, ни в одном доме не чувствуют себя так свободно, что только у нас они отдыхают душой…
Это очень приятно, — сказал Николай, — я рад за них. Но в своем собственном доме я бы тоже хотел отдыхать. Идешь с работы и никогда не знаешь, кого увидишь в кухне или в туалете…
— Ты — эгоист, — заявила она. — Актеры народ особый, в любой дом они не пойдут, а уж если их тянет сюда — это надо ценить!
— Я ценю, — вздохнул он, — но сил больше нет, понимаешь?
— Ладно, не переживай, я постараюсь.
Но через несколько дней они снова явились после спектакля, вечером, правда, какие-то необыкновенно притихшие, и Люда на ухо сообщила ему, что сегодня хоронили дядю Пашу, старого гардеробщика, который сорок лет проработал в театре, «самого Зубова раздевал».
«Ну, поминки, такое дело…» — подумал он и вышел к ним со скорбным лицом. Они чинно расселись, выпили молча, потом кто-то прощальное слово сказал, снова выпили… Потом стали вспоминать забавные случаи из жизни дяди Паши, потом пошли анекдоты, не имеющие к дяде Паше никакого отношения, а потом — будто прорвало — такого гогота еще не было…
— Разрядка! — объяснила ему Люда в коридоре, куда она выбежала, чтобы отдышаться.
На следующий день у них состоялся крупный разговор. Он сказал, что если так будет продолжаться, уйдет из дома. Она заявила, что он обыватель, мелкая душа, что ему не понять широту актерской натуры, но раз уж он такой — ладно, больше у них собираться не будут. Только ему же хуже придется.
Действительно, сборища у них прекратились. Собирались теперь у Алика, собирались у Толика, Люда нередко приезжала в два, в три часа ночи, а то и оставалась там до утра. Теперь он понял, что значит «хуже придется» — бегал по ночам к автомату, звонил Алику, Толику, узнавал, что она там, успокаивался немного, потом ходил возле дома — встречал. И думал: может, действительно, уж лучше бы здесь собирались.
В сущности, все они были неплохие ребята — приветливые, веселые, неистощимые на выдумки. Каждый раз, когда он звонил, беспокоясь, они звали его к себе: «Хватай машину, старик, езжай к нам, не пожалеешь! Мы тут такой капустник сварганили — живот надорвешь!»
Или: «Старик, извини, ради бога, ну не можем мы ее сейчас отпустить, сам знаешь, — сдача внепланового на носу. Мотай сюда, к нам, что ты там киснешь!»
Иногда он не выдерживал одиночества, и вправду «хватал машину», приезжал. Его встречали преувеличенно радостными возгласами, словно только его и ждали, кидались на шею, обнимали, целовали (у них вообще было принято целоваться при встречах), освобождали место, усаживали и тут же о нем забывали, продолжая свои темпераментные разговоры, в которых постороннему ему трудно было понять что-либо: Достаточно было какого-то одного намека, чтобы он вызвал бурную реакцию взрыв хохота или негодования. Тут же по ассоциации кто-то произносил другую фрау, и она вызывала еще большее оживление.
Все разговоры, как правило, вертелись вокруг театра, очередной постановки, только что прошедшей репетиции или спектакля. Они понимали друг друга с полунамёка, с одного взгляда, они жили одной жизнью, все знали друг о друге, это была одна Семья. И Светланов, хотя и сидел рядом с ними, как свой, очень скоро начинал ощущать, что он все-таки посторонний. Видимо, черта, отделявшая сцену и зал, незримо проходила здесь тоже. И Люда, сидящая совсем рядом, тоже была по ту сторону. Перешагнуть эту черту не удавалось. Чтобы как-то приблизиться к Люде, войти в эту жизнь, он даже стал иногда приходить на репетиции, тайком проскальзывал в зал, садился в дальней углу или стоял за портьерой, наблюдал, как рождается то, что потом превращается в праздник.
То, что приходилось видеть, было далеко не праздничным — это был тяжеленный труд, в самом прямом смысле, — с потом, слезами, надеждой и отчаянием, и, наконец, с робкой радостью, когда в конце концов начинало получаться что-то.
Он поражался фанатической преданности этих людей своему делу.
Днем плановая репетиция, вечером — спектакль, после спектакля иногда еще репетиция — молодежь готовит внеплановый спектакль. Еда — на ходу, что у кого есть, все делится по-братски, зубрежка роли — на ходу и ночью, перед сном; сон, — четыре-пять часов, а роль не получается, хоть убейся… И вот уже режиссер, сам измочаленный от бесплодных попыток, хрипит в микрофон что-то обидное, отшвыривает стул, идет разъяренный по пустому залу.
И тогда, сквозь слезы, раздается со сцены отчаянный крик: «Не могу я больше! Не могу, понимаете?! Снимайте меня с этой роли!»
Великолепно! — гремит вдруг режиссер, застыв на полдороге с поднятой рукой. — Закрепить вот так! Повторить!
И все начинается сначала.
У Люды была подруга — Валя Малышко. Фамилия как будто народно подобрана — маленькая, щупленькая, с очень живым, подвижным мальчишеским лицом, — прирожденная травести, «травестушка», как говорят в театре, она неплохо играла мальчишек и девчонок. Вместе с Людой они окончили студию, вместе пришли в театр, но дальше пути их разошлись — Люде давали роль за ролью, а Валя сыграла два-три раза и застряла в массовках. То ли ролей подходящих не было, то ли не нашла она себя, во всяком случае, перевели ее во вспомогательный состав, и перспективы никакой не предвиделось. Первое время она часто приходила к Люде, делилась своими огорчениями с ней, с Николаем, но не унывала, посмеивалась над собой, рассказывала, какую «шикарную роль» ей на этот раз дали: целых пять слов произносила за весь спектакль и протирала тряпкой стол.
Николай подбадривал ее, как мог, говорил, что все великие актрисы с этого начинали. Она грустно улыбалась.
Последнее время появлялась она все реже, потом вообще перестала приходить.
Как-то Николай увидел ее в театре в синем халате, со шваброй в руках. Она хотела проскочить мимо, но он окликнул ее, поймал за руку.
— Валя, ты чего не заходишь? Уборщицу играешь, что ли?
Играю! — она грустно усмехнулась. — За сценой я теперь играю, при закрытом занавесе.
— Как это?
— Вот так. В цех перевели, в бутафорский.
— И ты…
— Ну, да… Видишь, — она встряхнула шваброй.
— Слушай, — сказал он в сердцах, — бросай ты это все к чертям, пошли к нам в школу, лаборанткой тебя устрою, ты ведь детей любишь.
Детей я люблю, верно, Коленька. А без театра умру, понимаешь?
— Так ведь играть тебе все равно не приходится.
— Ну и пусть. Хоть полы мыть, а в театре.
А однажды пришла, когда Люда была на выездном спектакле, посидели с Николаем, чаю попили… И вдруг она расплакалась, сказала, что был у нее последний, может быть, шанс, так и тот Людка отобрала. Оказалось, некому было играть Гогу в «Человеке с портфелем», вспомнили про Валю, мальчишки ведь хорошо получались, начала репетировать со Ставским, так Людка приревновала, заявила «через мой труп». И он отказался.
Николай удивился. У Люды столько ролей, не знает, как с ними справиться, и эту роль приревновала?
— Да не роль, чудак ты эдакий, Алика ко мне приревновала… Ах, извини, — засуетилась она, увидев его глаза, — я думала, ты все знаешь… У них ведь давний роман, всем известно. Она и сейчас с ним уехала.
Она посидела еще немного для приличия, потом заторопилась, ушла. Он остался один в пустой квартире. Выло невыносимо. Хотелось крикнуть: «Не могу больше, снимите меня с этой роли!»
Понимал, сказано в отместку, но в то же время было похоже на правду. Иногда она по два три дня была в отъезде, он не проверял, считал оскорбительным.
Два дня, пока ее не было, он места себе не находил А когда приехала, тут же спросил: это правда?
Дрянь! Какая дрянь! — Люда закрыла лицо руками.
— Значит, правда? — спросил он снова.
Ты поверил, значит, правда! — простонала она.
Он оделся, вышел. Остаток ночи проходил по улицам, все думал, пытался понять.
А днем она позвонила ему в школу. Сказала, что уходит, все равно у них ничего не получится, она это поняла окончательно. Все, что в квартире, она оставляет ему, ей ничего не надо, у нее все будет другое. Единственное, что она решила оставить себе — это его фамилию. Она бы сменила и ее, но есть причина, по которой ей не хочется этого делать. От всего этого нелепого замужества у нее останется хоть что-то светлое.
«Ну, вот и объяснение», — сказал он себе.
Он уехал сам. Квартиру оставил ей и уехал в южный город, где в школе-интернате работали сокурсники, они давно звали его туда.
А через некоторое время узнал, что она вышла замуж за Алика Ставского, своего бывшего партнера по первому спектаклю, и узнал, что ребенок у нее родился, только уж слишком скоро — немногим более полугода прошло.
И тут он вспомнил ее слова насчет какой-то причины, по которой она решила оставить его фамилию.
Он заволновался. Написал ей на театр, но она не ответила. Он написал снова, потом еще раз. Наконец получил письмо. Она писала, что он напрасно тревожит ее и себя — для этого нет никаких оснований.
Уже намного позже, когда он собирался жениться на своей бывшей сокурснице, Люда вдруг написала ему. И хотя прошло три года и она успела побывать замужем и разойтись, сработала, по-видимому, женская мстительность — она язвительно поздравила его с предстоящей женитьбой и как бы между прочим сообщила, что справку для бухгалтерии может выслать, если понадобится. Сын растет, зовут его Валерии, фамилию носит его. Но никаких встреч с сыном никогда не будет, она собирается вновь выйти замуж, надеется, что это замужество будет более прочным, и не хочет, чтобы у мальчика возникли переживания. Он еще в том возрасте, когда может привыкнуть к новому отцу.
Николай затосковал.
Он так мечтал о сыне, о маленьком родном человеке, которому мог бы шаг за шагом открывать мир, как он это делал для многих детей в школе, но не мог сделать для одного — самого близкого. Он представлял себе крошечного мальчугана, с широко раскрытыми, обращенными в мир глазами. В эти глаза может заглянуть каждый, но почему-то он, Светланов, не имеет на это права.
Он написал ей взволнованное, почти кричащее письмо, просил отдать ему сына, убеждал в том, что ей, с ее бурной театральной жизнью, вечной занятостью, поездками, гастролями, ребенок будет только помехой. Ей придется надолго расставаться с ним, а главное — у ребенка не будет семьи. Он клялся, что у него ребенок обретет семью, а она в любой момент, когда захочет, сможет видеться с ним.
Наверное, в вол нении он допустил в письме что-то обидное. В ответ он получил язвительное послание, полное издевок. Там говорилось, что какие бы перемены ни происходили в ее жизни, ее сыну при всем том всегда будет хорошо. Во всяком случае, она может дать ему гораздо больше, чем он вместе со своей тел кон Тамарой — она ее хорошо помнит но институту и хорошо представляет их совместную жизнь, при которой наверняка от тоски повеситься можно. Когда собираются два таких скучных человека, как он и Тамара, иначе быть не может. И он еще осмеливается предлагать ей отдать сына! Да она его скорей в детский дом отдаст, в приют, чем в их педагогический питомник! Слава богу, она достаточно обеспечена материально и независима морально, чтобы обойтись без всякой его помощи, ну, а если с ней когда-нибудь что-то случится, ее родители позаботятся о ребенке, но ни в коем случае она не допустит, чтобы он попал в руки таких «благочестивых, умудренных педагогическим опытом…» и т. д.
Злость, которой дышало это письмо по отношению к ним обоим, и особенно по отношению к Тамаре, наводила на мысль, что дела у Люды обстоят неважно, и весть о предстоящей женитьбе Николая больно задела ее, хотя было непонятно почему — ведь она сама решила что им вместе делать нечего, сама заявила, что уходит, сменила за это время двух мужей и готовилась выйти за третьего… Впрочем, искать логику в поступках Люды всегда было делом нелегким.
Он решил поехать сам, увидеть Люду, поговорить с ее родителями — ведь они всегда хорошо относились к нему. Но и из этой поездки ничего хорошего не получилось, ребенка он видел лишь издали, вернулся еще более расстроенный и подавленный. Он понял, что сейчас лучше всего оставить Люду в покое, сейчас ничего от нее не добьешься, может быть, со временем, когда что-то изменится…
Он постарался смириться с этой мыслью, не думать о сыне, ведь не думал же он о нем раньше. И надо же было ей написать. Через три года!
Тамара поняла, что с ним творится, она очень хорошо улавливала малейшие движения его души, понимала, что лучшим лекарством для него сейчас было бы, если б она могла сказать ему, что ждет ребенка, но опасалась, что этого может вообще не произойти: после института у нее было очень короткое и неудачное замужество, разошлись после того, как врачи сказали что детей у нее скорей всего не будет.
Она была чуть постарше Светланова (что-то около года), тайно любила его еще с института, но никогда не проявляла своего чувства, да и относилась к нему скорей по-матерински, чем по-женски — ей всегда хотелось приласкать его, накормить, обстирать, обгладить, сделать так, чтобы ему было тепло, светло, уютно. Люда, видимо, еще в институте почувствовала это, и Тамара сразу превратилась в ее врага, хотя всерьез о Светланове Люда тогда не думала.
А Николай ничего этого не замечал. Тамару он знал, как «хорошего парня», надежного человека, который всегда выручит в трудную минуту. Он сам несколько раз обращался к ней то с просьбой съездить к заболевшему в больницу, то помочь кому-то с экзаменом, а то и выручить пятеркой до стипендии, но очень удивился бы, если б узнал, что она к нему неравнодушна. И только намного позже, когда встретился с Тамарой в интернате, опустошенный после всей этой истории, понял и потянулся к ней. Они оба почувствовали необходимость друг в друге.
И вот теперь, ощутив его тоску по ребенку, Тамара решила, что не имеет права скрывать, рассказала ему все. И они, не сговариваясь, пришли тогда к одной мысли — надо взять ребенка на воспитание, хотели взять мальчика, но вышло иначе. Во время посещения детдома, когда они ходили по парку, присматриваясь к играющим детям, к Николаю вдруг подбежала трехлетняя девочка, обхватила его ногу и стала кричать, заливаясь слезами: «Папа! Папочка!»
Светланов взял ее на руки, прижал к себе, а она обняла его шею руками и не отпускала, пока не уснула. Оказалось, что родители девочки, молодые геологи, полгода назад погибли в горах, при аварии вертолета. Перед отъездом отец сказал, что скоро приедет за ней. С тех пор она все время ждала его. Чем-то Светланов, как видно, напомнил ей отца…
Они удочерили Танечку. Имя девочки сохранили, а фамилию, с согласия опекуна — начальника экспедиции — дали свою. И сразу же переехали на работу в соседний город, в костный санаторий, чтобы сменить все.
Прошло немного времени, и оба настолько привязались к девочке, что вряд ли могли испытывать более глубокое чувство к родной дочери. Пожалуй, даже наоборот.
К естественному чувству любви к маленькому беззащитному существу примешивалось чувство жалости и особой ответственности за ее судьбу.
И мысль о сыне была уже не такой жгучей.
Время от времени до Светланова доходили сведения о его бывшей жене. То встретит ее имя в рецензии на новый спектакль, то услышит ее голос по радио — «рассказ читала артистка Людмила Светланова». Странно, но до сих пор он испытывал при этом волнение. Однако боли уже не было. Часто думал: как она там? А о сыне думал как-то отдельно от нее.
Однажды увидел Люду по телевизору, в эпизоде фильма. Порадовался, растет, значит, Люда. Не напрасно, значит, институт бросила…
Написал тогда, поздравил. Открытку отправил. Без всякой надежды на ответ — просто так. И вдруг получил пространное, какое-то размашистое и прочувствованное письмо. Она вдруг опять вспомнила, что это ему обязана сценой, вспомнила их юность, институт, первый спектакль — все, что за этим последовало… «Знаешь, очень жаль, что все так получилось, — писала она, — но, видно, это было неминуемо — слишком в разных сферах мы с тобой жили, и не в тот раз, в другой, в третий — все равно пришли бы к тому же, в этом я уже убедилась на многих подобных примерах. Видимо, у артистов могут существовать только артистические семьи при всей их кажущейся непрочности. Так что и и кто тут не виноват, ни ты, ни я, обстоятельства были против нас».
Далее она писала, что Валерий уже совсем взрослый, восьмой класс закаинчивает. «Учителя говорят, что способный, но лентяй, и вообще «трудный». А им легкого подавай! Впрочем, он, конечно, малость избалован, я-то его в руках держать не могла. Последнее время все чаще спрашивает об отце — возраст такой. Я ему все рассказала, ну, конечно, без подробностей. Сказала, что расстались, так как по-разному смотрели на жизнь, но вообще-) сказала, что ты неплохой человек, что все тебя и азы вали «Светлашечка» — он очень смеялся. Спрашивал, почему ты никогда не приезжал, я сказала правду: сама запретила, не хотела. «А теперь? — спросил он меня. — Если бы я захотел увидеться?»
Я сказала, что теперь не стала бы возражать, теперь, пожалуй, можно. Он ничего больше спрашивать не стал, но я вижу, что это запало ему в голову…»
Светланов едва успел осмыслить то, что внезапно свалилось на него, как вдруг — новое письмо: "… Летом предстоят съемки на юге, занята буду по горло, да и перемены намечаются в моей жизни… Не мог бы Валерий провести каникулы у тебя? "