Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Избранное - Франц Фюман на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— А что вы еще узнали?

— На третий или четвертый день, когда она уже прониклась ко мне доверием, она спросила меня на какой-то остановке, нельзя ли ей поехать куда-нибудь в другое место, к морю она не хочет. Разумеется, я постарался успокоить ее, сказал, что к морю можно привыкнуть, но она лишь молча покачала головой и отошла.

Над нами, чуть не задев крыльями обрыва, промелькнули морские ласточки.

— Ну а дальше? — спросил я нетерпеливо, все еще держа бургомистра за локоть.

— А дальше ничего. Не могли же мы ради нее изменить маршрут эшелона. Фрау Траугот прибыла сюда, получила дом и земельный надел подальше от берега. Потом, увидев, что она все равно чувствует себя несчастной, я попытался переселить ее отсюда, но она воспротивилась, это я уже говорил вам.

— Странно, очень странно, — сказал я, задумываясь.

Мне пришла в голову неожиданная мысль.

— Если все так, значит, прежде она уже бывала на море!

— Каким же образом? — спросил бургомистр.

Я пожал плечами, я сам этого не знал.

— Могла ли батрачка из Богемии в прежние годы поехать к морю? — спросил он снова, и я согласился с ним. — Ведь в ту пору для крестьянина съездить по железной дороге даже до ближайшей станции и то было событием, о котором потом вспоминали всю жизнь! Какое уж там море!

Бургомистр говорил спокойно, рассудительно, и чем дольше я его слушал, тем сильнее пробуждалось во мне любопытство. Я признался, что я писатель, интересуюсь людскими судьбами, и попросил его рассказать о своей жизни; он ответил, что охотно сделает это как-нибудь вечерком. Я поблагодарил его и попросил ответить пока на один вопрос: ехал ли он тогда на новую родину один или с семьей; и бургомистр сказал, что один — он один вернулся из концлагеря, жена его умерла там, а двух сыновей своих ему так и не удалось разыскать — говорили, что их взяли в фольксштурм и они погибли.

Сквозь шум моря доносились далекие гудки парохода. У меня сдавило горло; я не мог говорить. Не раз я отчитывался перед самим собой за прожитые годы, писал об этом и думал, что уже подвел окончательный итог. Поездкой к морю мне хотелось как бы поставить точку, но вот я увидел, что это не от меня зависело. Прошлое еще не прошло: пока еще хоть один человек спрашивал о смысле этого переселения, прошлое нельзя было считать минувшим, и я не имел права уклоняться от своего долга. Я вспомнил о том, как я опасался, что разговор с фрау Траугот помешает мне спокойно отдохнуть, и мне стало стыдно.

Бургомистр почувствовал мое смущение.

— Вы были тогда еще очень молоды, — сказал он и спросил, какого я года рождения.

Я ответил: тысяча девятьсот двадцать второго.

— Значит, пришлось идти в солдаты, — заметил бургомистр.

— Я сам этого хотел, — признался я и рассказал ему о встрече с бароном и о тосте за Богемию у моря.

— Но вы тоже нашли ту большую дорогу, по которой жизнь движется вперед, — сказал бургомистр.

— Отыскал в плену, — ответил я.

— Да, вам было труднее отыскать ее, — сказал он. — Вы распивали с милостивым господином бароном вино, а я косил рожь на его полях, копал картошку и свеклу. Так-то жизнь познаешь быстрее, уж поверьте мне!

Я молча кивнул и подумал, что бургомистр, если бы захотел, мог после освобождения остаться в своей родной деревне — ему наверняка это предлагали — и все же он счел более важным отправиться вместе с переселенцами через границу, поддерживать их словом и делом, чтобы они чувствовали себя не брошенными на произвол слепой судьбы, а осмысленно строили бы свое будущее, и я понял, что человек, которого я за глаза скоропалительно окрестил бюрократом, был одним из тех героев, без которых Германия превратилась бы в ничто, Я незаметно разглядывал его: среднего роста, худощав, подтянут, лоб и щеки обветренные, в морщинах, — доброе лицо человека, выдержавшего много боев. «Несомненно, — подумал я, — он носит на лацкане пиджака, под кожаной курткой, маленький овальный значок с изображением красного знамени и двух рук в братском рукопожатии!»[11] Заметив мой взгляд, бургомистр смутился.

— Мне хочется поблагодарить вас, — сказал я.

Мы подошли к ратуше.

— За что? — спросил бургомистр.

Я промолчал, да он, наверное, и не ждал ответа.

Послышались шаги. В дверь выглянула секретарша и сказала, что звонили из районного центра.

— Позвольте еще один вопрос, — обратился я к бургомистру. — Сколько лет фрау Траугот?

— В октябре будет сорок, — ответила вместо него секретарша.

— Сорок? — переспросил я с изумлением, вспомнив лицо почти пятидесятилетней женщины.

Бургомистр молча кивнул мне и направился в свой кабинет. Я растерянно посмотрел на секретаршу:

— Что же так ее состарило?

— Не знаю, — сказала она.

«Но я должен это узнать!» — подумал я.

Отпуск мой кончился, и я в подавленном настроении возвратился в Берлин. Такое настроение бывает, наверное, у врача, когда он не может помочь больному, потому что не знает, чем тот болен. До последнего дня я надеялся разгадать тайну этой женщины, но так и не добился результата. Все попытки оказались безуспешными; даже из бесед с другими переселенцами — пекарем, учителем, двумя крестьянами, заведующей кооперативной лавкой и почтальоном Нахтигалем — я не узнал ничего нового. А сама фрау Траугот с того вечера, когда она говорила о море, которое нахлынет и всех унесет, еще больше замкнулась; утром принесет завтрак, вечером пожелает спокойной ночи, а остальное время занимается своими делами. В день отъезда я задал всего один вопрос: принадлежало ли поместье, в котором она работала, барону фон Л.? Глухим голосом она ответила утвердительно, и при этом впервые в ее безжизненном взгляде мелькнуло выражение, которое меня обнадежило, — священная ненависть. Какая-то искорка на мгновение вспыхнула в ее серых глазах, когда она сказала: «Да, сударь!» Сверкнули глаза, чуть дрогнули брови, и это уже было признаком жизни. И я понял, что лишь один человек может дать ответ на мучивший меня вопрос — сам барон фон Л.

Уже больше месяца я жил в Берлине, впрягшись в новую работу, но лицо фрау Траугот по-прежнему стояло у меня перед глазами. Я попытался изобразить ее жизненный путь в виде рассказа и даже придумал некоторые предположительные объяснения: может быть, ребенком она едва не утонула в каком-нибудь горном ручье или озере и ее спасли в последнюю минуту, или ее муж был моряком и погиб в плавании, а может, она просто душевнобольная, может, это у нее наследственное, какая-нибудь особая меланхолия? Предположений было много, но я чувствовал, что ни один из вариантов, придуманных за письменным столом, не объяснял до конца всей истории; ключ к разгадке, если таковой вообще имелся, был в руках барона и для меня, следовательно, недоступен. Я строил всяческие планы, например как я, неузнанный, подойду к барону и заговорю с ним, даже призову его к ответу; но все это были несбыточные фантазии, и я отвергал один план за другим, пока случайно не услышал, что на слете «землячества судетских немцев», который вскоре состоится в Западном Берлине, с речью выступит барон фон Л. Я решил съездить туда. Разумеется, я не рассчитывал на личную встречу с бароном, мне просто хотелось воскресить забытое. Ведь большинство наших воспоминаний лежит глубоко в недрах памяти, их не вызовешь одним усилием воли; чтобы оживить их, необходим толчок извне — жест, слово, образ, — и вот такой именно толчок я и надеялся получить на этом «слете».

В назначенный день, взяв билет «туда и обратно», я сел в электричку, сошел на станции Рейхсштрассе и зашагал в медленно двигающейся толпе. Людской поток неторопливо плыл по каменному ложу; сбоку, из переулков, в него вливались притоки и ручейки, все больше и больше запруживая улицу. Вокруг слышался говор, обрывки фраз долетали до ушей и растворялись в монотонном гуле сотен голосов. Говорили о погоде, о том, что скоро суббота, обменивались рецептами печений и варений, советовались, где и что можно подешевле купить; две полные дамы, шедшие рядом со мной, обсуждали предстоящую конфирмацию какой-то фрейлейн Гейдрун, которая, как я понял, приходилась племянницей одной и соседкой другой даме: соседка спросила, будет ли фрейлейн рада получить в подарок чайный сервиз, или, может, он у нее уже есть, тетка воскликнула: боже упаси, к чему такие расходы, а соседка возразила, что для столь милой девушки, как фрейлейн Гейдрун, нет слишком дорогого подарка. Два пожилых господина, что-то горячо доказывавших друг другу, оттеснив дам, оказались рядом со мной. Они говорили с легким швабским акцентом и, судя по всему, выражали недовольство политикой своего бургомистра в связи с какими-то служебными перемещениями, это просто неслыханно, сказал один из господ, что обер-секретарем канцелярии назначили не его, а господина Ноттингера. Второй господин тоже считал этот факт возмутительным; на это повышение, говорил он, имеет полное право его собеседник, а не господин Ноттингер, и вот почему: во-первых, у Ноттингера гораздо меньше стаж, во-вторых, значительно меньший опыт, чем у освободившего должность предшественника, а в-третьих, суть дела в том, что Ноттингер с бургомистром состоят в одной партии, но вот увидите, к чему приведет подобная политика — к полной утрате доверия, да, да, эта система долго не продержится. Таков был разговор слева от меня. Соседи справа — жизнерадостная супружеская чета — ругали скверную берлинскую кухню; муж заявил, что сегодня же вечером они уедут обратно, во Франкфурт, а жена сказала, что это невозможно, ведь на завтра они приглашены к Гольдманам; муж со вздохом согласился — ничего не поделаешь, придется остаться, Гольдманы — слишком важные люди, чтобы можно было просто так от них отмахнуться. Впереди меня, взявшись за руки, шла молодая парочка. Людской поток не спеша плыл к площади, сопровождаемый негромким гулом, журчанием и всплесками голосов: болтали о погоде, о каникулах, об отметках школьников, о помолвках, свадьбах, разводах, рождениях и смертях; слышались разговоры о торговых сделках и сроках поставок, о манипуляциях с векселями, о доверенностях и лимитах; рекомендовали делать завивку у такого-то парикмахера и не обращаться к такому-то адвокату; говорили о болезнях сердца, желчного пузыря, почек, желудка, легких и селезенки, — это был обычный говор будней, болтали обо всем на свете, лишь о своей прежней родине не упоминали ни единым словом. Она никого не интересовала — ведь каждый из шагавших в этой толпе где-то уже поселился, был занят привычным делом, у каждого были свои заботы, приятные и неприятные. Большинство окружающих было в возрасте сорока — пятидесяти лет, женщин больше, чем мужчин, и пожилых больше, чем молодежи; преобладало среднее сословие — пенсионеры, домашние хозяйки, чиновники, торговцы, ремесленники, мелкие предприниматели — довольные, неторопливые, с заурядными, незлыми лицами.

Внезапно с площади, в которую вливалась толпа, грянула музыка: забили литавры, завизжали дудки — на четыре удара литавр трижды взвизгивали дудки, — и в один миг простодушные физиономии счетоводов, лавочников и их жен преобразились, и толпа хлынула на площадь; оркестр играл «Эгерландский марш». Вокруг все закружилось; как рифы из моря, торчали руины, строительные леса, между ними брандмауэром вырастала длинная черная стена людей. Словно чайки, кричали дудки, рокотала барабанная дробь, я плыл в толпе под «Эгерландский марш», и вдруг мне показалось, будто здесь не Западный Берлин и не десять лет спустя после войны, а что с гор спускаются солдаты в серых мундирах и в касках, с орлом на груди, а в когтях орла — черный знак. Они спускались с гор, и мы с ликованием встречали их; я видел, как срывали вывески чешских магазинов, как разлетались вдребезги окна, покрывая землю стеклянным крошевом. Я слышал крики, резкие, пронзительные, внезапно они обрывались, а дудки продолжали визжать; оркестру подпевали: одни вполголоса, другие мычали под нос; взлетели десятки флагов и вымпелов — с грифами, коршунами, крестами, с холмами и пышными деревьями, с ангелами, виноградными гроздьями и звездами на бархатном фоне. Эти флаги взвивались к небу, к голубому, чистейшей голубизны небу. Возле меня вперед протиснулся мальчик лет тринадцати, совсем еще ребенок, в коротких черных штанах и белой рубашке с черно-бело-красным галстуком, на котором виднелся угловатый рунический знак. У мальчика было милое смышленое лицо и ясные глаза, он нес барабан, белый ландскнехтовский барабан с черными языками пламени, и палочками выбивал такт «Эгерландского марша»: тата-татата… Я смотрел на него, и на миг мне показалось, будто это я сам шагаю в коротких черных штанах и белой рубашке, с ландскнехтовским барабаном на боку; я глядел на него, и мне хотелось схватить мальчика за руку и вытащить его из толпы, но поток швырнул нас вперед, вынес к трибуне, и там я увидел детей.

У подножия трибуны забавными парочками стояли трехлетние, четырехлетние, пятилетние мальчики и девочки, растерянно держась за руки; детей нарядили в национальные одежды, и эти одежды были мертвы. То были костюмы немецких народностей, которых более не существовало; малышей втиснули в мертвые наряды, как в клетки, и они, празднично разодетые, выставленные напоказ перед роем кинокамер и микрофонов, ослепленные прожекторами, беспомощно озирались в непонятном им мире. Это национальный костюм вашей родины, сказали им, маленьким вестфальцам, баварцам, гессенцам, фризам, вюртембержцам и берлинцам; это национальный костюм вашей родины, сказали им, и его надо носить с гордостью; на головах старинные чепчики, в руках украшенные лентами грабли, и вот они стоят, беспомощные детишки, куклы в страшном спектакле. Они растерянно оглядывались, и одежды их были мертвы, и я вдруг понял, что здесь, на этой площади, все было мертвым: мертвые наряды, мертвые грифы, мертвые флаги, мертвые имперские земли, и мертвые коршуны, и мертвые руны, и мертвые вымпелы, и мертвые кресты — парад призраков из мертвого прошлого, которое все еще живо. Барабаны, дудки, литавры; мальчик лет пятнадцати, в черных штанах и белой рубашке с галстуком и руническим знаком, вышел вперед и заговорил взвинченным, кликушеским голосом, от его речи пахнуло мертвечиной, и в моей памяти всплыло прошлое. Свист дудок, грохот литавр, исступленные выкрики, по улице идет молодой парень, высокий, широкоплечий, в черных бриджах и белой рубашке, смеясь, он тащит за бороду старого раввина. Снова свист, грохот; вот приволокли чешского жандарма и швырнули на рыночную мостовую: «Эта свинья арестовывала немцев, господин офицер!» У офицера на черной фуражке — череп; мирному сосуществованию народов пришел конец, гремит «Эгерландский марш», танки мчатся к Пражскому Граду, вспыхивает и рушится Лидице. Свист дудок и грохот литавр становятся все тише и наконец замирают; отзвучал «Эгерландский марш», выдохлось ликование, мы забились в подвалы, и в каждом подвале затаился страшный вопрос: каково же будет возмездие? Что оно неминуемо, нам всем было ясно. Мы пытались истребить других, теперь другие истребят нас, око за око, зуб за зуб! Они запрут нас снаружи, и мы подохнем здесь, в подвалах; а может быть, смилуются: выведут и расстреляют. Или же произойдет самое невероятное: нам подарят жизнь и выселят куда-нибудь на Сахалин или в тундру или пошлют на свинцовые рудники. И вот настал день капитуляции, они постучали к нам в дверь и сказали: «Собирайте ваши вещи, уходите в свою страну и учитесь быть добрыми соседями». А один еще добавил: «Желаем вам счастья».

Мы собрали свои пожитки и двинулись через границу в одну часть Германии и в другую часть Германии, которая тогда еще была единой и все-таки уже разделенной; и в одной части Германии переселенцам дали землю, жилье, и они занялись честным трудом, а в другой части Германии детей стали наряжать в мертвые одежды и пичкать смертоносной мечтой.

Я вздрогнул. Дудки и барабаны молчали; умолк и оратор, зловеще заклинавший смерть; площадь затихла, и на трибуне я увидел барона фон Л. Внешне он мало переменился, только волосы и бакенбарды поседели: на носу у него были очки с узкими стеклами без оправы и с золотой дужкой, он курил сигару и оживленно болтал с группой господ; господа были в летних костюмах и приветливо улыбались. Вероятно, барон сострил, потому что господа смеялись, а один, смеясь, покачал головой и что-то сказал, и все засмеялись, и барон тоже, а пока он смеялся, тучный лысый господин объявил, что сейчас выступит барон фон Лангенау. Грянула овация; барон положил сигару, сказал на ходу еще какую-то остроту и подошел к микрофону. Я не расслышал, что он сказал вначале, в первый момент я был парализован этой кошмарно-гротескной встречей: казалось, время остановилось, оно и в самом деле остановилось, словно вернулся 1938 год — мертвое время, отравленное трупным ядом! Я заставил себя прислушаться к речи оратора. Барон говорил о свободе, а я видел его поместья и леса, которые отныне ему не принадлежали; он говорил о самоопределении, а я видел заложников, которых вели на казнь; он говорил о праве на родину, а я видел, как он поднимает бокал за Богемию у Ледовитого океана. Тихо шумела толпа, в голубом небе колыхались флаги с грифами, крестами и липами, и у трибуны в тяжелых одеждах стояли дети — яркие, но уже увядшие цветы! Я глядел на них и содрогался от ненависти к господам, которые не колеблясь растлевали ядом детские души; я стоял и дрожал от гнева, а оратор заговорил громче; сначала он жалобно сокрушался о судьбе Германии, но вот в голосе его зазвучали угрожающие нотки. «Мы не стремимся к выгоде, этого требует элементарная справедливость!» — крикнул он.

И в то мгновение, когда он произнес слово «выгода», в моей памяти будто перевернулась страничка, и с этой минуты я более не сомневался, что человеком, сломавшим жизнь фрау Траугот, был барон фон Л. Да, он растоптал ее душу, убил в ней все живое, он был ее убийцей, подлинным убийцей. Теперь ключ, который я так долго и безнадежно искал, был в моих руках; я выбрался из толпы и погрузился в воспоминания: море… отлив… пылающая отмель… Это случилось летом, перед войной, мы целый месяц жили на одном из островов на Северном море; на этом же острове ежегодно отдыхал барон фон Л. Иногда вечерами он приглашал нас к себе в гости; однажды в начале августа, в час отлива, когда обнажившееся морское дно пламенело в лучах заката, мы сидели у барона. Супруга его отсутствовала, и он извинился, сказав моему отцу, что у баронессы большие неприятности с горничной: как только что выяснилось, эта деревенская гусыня в положении, хотя она не замужем, и теперь он и его жена опозорены в глазах общества. Мне было неясно, почему это так позорно, однако мой отец сказал, что это «неслыханный афронт». Потом пришла баронесса и заявила, что, разумеется, выгнала эту бесстыдную дрянь, а барон сказал своей супруге, что им следовало бы нанять чешскую горничную, они к тому же выгоднее! Выгоднее! Больше к этой теме не возвращались — подумаешь, какая-то горничная, — однако поздним вечером случилось неприятное происшествие: в коридоре раздались быстрые шаги, по телефону вызвали врача, я выглянул в дверь и увидел, как по лестнице тащили носилки, а на следующий день барон с раздражением сообщил нам, что эта идиотка горничная, ко всему прочему, вздумала топиться. «Ну и что же с ней?» — спросил мой отец, а барон сказал, что ей повезло — приливом выбросило на берег, и ее удалось спасти. Об этом происшествии больше не упоминали, для разговора хватало других тем; пророчество барона, кажется, сбывалось: Судетскую область аннексировали, учредили «Протекторат Богемии и Моравии», железный вал катился на Польшу — где уж тут интересоваться судьбой какой-то горничной! Ее отправили домой и наняли другую; измученный человек попытался покончить с собой — я был этому свидетелем, но я забыл об этом, как забывают вид станции, мимо которой поезд прошел без остановки. Страшно подумать, сколько таких тайников в нашей памяти, сколько скрыто там воспоминаний, о которых мы больше не ведаем и которые тем не менее существуют в нас неиспользованной частицей нашего бытия! До чего же быстро человек забывает, каким он был, удивительно быстро, просто невероятно!

Я обернулся и взглянул на площадь, оставшуюся далеко позади, посмотрел на людей — ведь они все-таки были людьми — и увидел выделявшуюся на светлом фоне за трибуной темную фигурку оратора. «Он убийца, надо сказать всем, что он убийца!» — сверлила неотступно мысль, и я подумал, что следовало бы вскочить на трибуну и крикнуть, что он убийца! Площадь взорвалась аплодисментами, волна их докатилась до меня, и я уже решил было пойти обратно, к трибуне, но в этот миг перед глазами возник образ другой страны, моей страны, которая была мне сейчас родиной, как никогда, и я поспешил на электричку, чтобы вернуться в тот Берлин, где убийцы не разгуливают на свободе…

Страх, который она испытывала перед морем еще до приезда на Балтику; описание прилива, который, «разбежавшись», заливает берег вслед за отливом, — явление, наблюдаемое на Северном море, но не на Балтийском; душевная надломленность после попытки самоубийства, возраст ее сына, а также то, что родная деревня фрау Траугот граничила с имением барона Л., — все это не оставляло сомнений, что ключ к разгадке ее трагической судьбы в моих руках. Воспользоваться им я, разумеется, не имел права. Врач, с которым я посоветовался, успокоил меня. Необходимо увезти ее от моря, сказал он, тогда еще можно надеяться на благополучный исход. Я вздохнул, как вздыхал тогда бургомистр, и сказал с отчаянием:

— Но она не хочет!

— Чего не хочет? — спросил врач озадаченно.

— Уезжать из своей деревни, — ответил я.

— Странно, почему же? — спросил врач.

Я сказал, что не знаю. Было от чего прийти в отчаяние: ключ к спасительному выходу оказался ненужным.

Потом я вспомнил, что в октябре ей исполнится сорок лет; предварительно уточнив дату, я с букетом цветов отправился в Ц. Был прохладный день, один из тех ясных осенних дней, которые своей беспечной улыбкой согревают нас на пороге близкой зимы с ее дождями и вьюгами. Был ясный день, дул ветерок, и я снова услышал море, но пошел не в прибрежные дюны, а к домику с двумя деревянными лошадиными головами на коньке крыши. Как я ни готовился мысленно к новой встрече, как ни собирался с духом, но, когда я вошел в квадратную прихожую, и сбоку отворилась дверь, и на пороге я увидел фрау Траугот, маленькую, сгорбленную, вытирающую руки о фартук, смотрящую мимо меня опустошенным взглядом и произносящую беззвучным голосом: «Это вы, сударь?» — мне показалось, что у меня остановилось сердце. Ярость овладела мною, жгучая, необоримая ярость. Почему я не поднялся тогда на трибуну и не крикнул, что он — убийца!

Фрау Траугот, стоя в дверях, смотрела мимо меня и молчала — маленькая, сгорбленная женщина. На ее долю выпало тяжелейшее бремя, тяжелее вряд ли можно себе представить, и, несмотря на это, она вырастила сына, управлялась с домом и работой в поле, снискала уважение односельчан. Да, такой человек достоин уважения! Много говорить я не мог и протянул ей букет; фрау Траугот взяла цветы и, стоя в дверях, качала головой, бормотала слова признательности.

— А теперь выпьем, пожалуй, чаю, — сказал я, и фрау Траугот кивнула. Тут в дверь постучали, и вошел бургомистр с букетом гвоздик.

— Сердечно поздравляю от имени всей общины! — обратился он к фрау Траугот.

Она вытерла краешком фартука глаза.

— Здесь все так добры ко мне, — сказала она и повторила: — Так добры. — Покачав головой, она добавила: — Пойду вскипячу чаю, — и удалилась на кухню.

— Теперь я понял, почему она не хочет уезжать отсюда, — сказал я бургомистру.

— Почему? — живо спросил он.

— Здесь она впервые в жизни почувствовала к себе человеческое отношение, — сказал я, — и ей не хочется терять его, поэтому она терпит даже море!

Бургомистр подкинул на ладони букет гвоздик.

— В любом другом месте к ней отнеслись бы с такой же сердечностью, — сказал он.

— Откуда ей это знать? — возразил я. — Большую часть жизни она терпела гнет, издевательства и пинки; потом сразу очутилась в новых условиях, где ей помогли, дали дом, землю, где она обрела новую родину, которая стала для нее дороже старой, с ее горами, ручьями и часовнями; она увидела здесь настоящее человеческое общество и почувствовала себя в безопасности, невзирая на чужую природу, которая внушила ей страх.

— Возможно, вы правы, — нерешительно сказал бургомистр, — но откуда у нее такой страх перед морем?

Я рассказал ему о том, что вспомнил.

— Тогда, пожалуй, все сходится, — согласился он.

Из кухни вышла хозяйка с двумя ведрами.

— Работать сегодня запрещается, фрау Траугот, — сказал бургомистр, и, отобрав у нее ведра, мы пошли во двор. Я качал воду и смотрел на дюны, на фоне светлого неба колыхалась трава, а за дюнами шумело море.

Наполнив ведро, я снял его с крючка под краном и поставил на землю. С дюны по тропинке к дому бежал крепкий, высокий, красивый улыбающийся паренек, на нем были плавки, и с его волос капала вода, морская вода; опершись на столбик, он легко перепрыгнул через ограду, распугав кур. Не смущаясь, он подошел к нам и протянул бургомистру руку.

— Это Клаус, сын фрау Траугот, — сказал бургомистр.

Я пожал Клаусу руку, с удовольствием оглядел мокрого, сияющего юношу, только что искупавшегося в море, и перед моими глазами всплыл образ окаменевшей королевы из сказки, которая спустя шестнадцать лет ожила и сошла с пьедестала; и тут же возник другой образ — бывшей горничной, и я подумал, что эта женщина ожила в своем сыне, но и для нее самой надежда еще не была потеряна, я верил в это.

Из-за угла дома вышла фрау Траугот с дымящимся кувшином в руках.

— Я приготовила чай, — сказала она.

Голос ее звучал глухо, она смотрела мимо нас, в сторону дюн, а на дюнах свежий ветер колыхал зеленую траву и доносил к нам шум моря, которое вечно бьет о берега Богемии.

Перевод Н. Бунина

ПУСТЯК, ПОЛОЖИТЕЛЬНЫЙ ВО ВСЕХ ОТНОШЕНИЯХ

Специфика профессиональной деятельности способна порой довести меня едва ли не до отчаяния, и дело тут вот в чем: оглядываясь назад, видишь, что чреватые серьезными последствиями события, рассказать о которых по идее необходимо, были довольно-таки незначительными, если не сказать пустячными. Как говорится, ничего особенного не происходило: столкнулись на лестнице, вместе полюбовались витриной, забыли поздороваться, промолчали — вот и все, а по опыту я знаю, к чему ведут попытки произвольно расширять завязку или заранее планировать конец, материал легко извратить, ведь в игру вступает бездна непредсказуемых факторов. Так и здесь. Я хочу рассказать о встрече, на которую возлагал большие надежды, и… Впрочем, сами увидите, чем она кончилась и что из этого вышло. Продолжалось все, наверное, меньше десяти минут, ну да расскажу по порядку.

Бывают периоды, когда все в жизни как будто бы стабильно, вот людей подчас и охватывает нечто вроде дерзкой самоуверенности, которая рвется наружу лавиной вопросов, причем, по сути, мнимых. Спрашивая себя о чем-то, люди свято верят, что отлично представляют скрытое в вопросе «что», и ошибочно полагают неизвестными лишь «как» и «почему». «Как получается, что я так хорошо преподаю?» — вопрошает себя, скажем, учитель и очертя голову устремляется на авантюристические поиски подходящей причины. И, глядишь, впрямь извлекает ее на свет божий. Действительно ли он хорошо преподает и так ли уж хорошо, в подобных случаях вовсе не подлежит обсуждению, но авантюра есть авантюра: порой в поисках этого «как» натыкаешься на подвох, новое «что», которое в свою очередь вызывает вопросы. Но замечать новое «что» не обязательно, и зачастую — особенно когда такие вопросы исходят от авторитетных лиц — его и в самом деле не видят.

В газете мне попалась на глаза статья о героях современности, о людях, движущих наше общество вперед; не останавливаясь перед солидными, подчас материальными жертвами, они надолго бросают хорошо оплачиваемую работу, чтобы своим энтузиазмом и уверенностью в победе увлечь отстающие бригады и участки; в ту пору страницы газет сплошь пестрели такими заметками, и я воспринял это как вызов судьбы. Устав от тяжких скитаний по далекому прошлому, я уже которую неделю искал злободневный, а значит, полезный обществу материал и вдруг — надо же! — наткнулся на него за завтраком. Чудо, а не материал, сам просится на бумагу, — какие конфликты, какие проблемы! Мелькнула мысль: как же трудно, наверное, далось человеку решение урезать собственную зарплату ни много ни мало, как здесь пишут, на целую четверть, пожертвовать прочным положением, начать все сначала и, бесспорно, обречь себя на множество неурядиц и неприятностей. Что же толкнуло рабочего на поступок, резко переменивший его собственную жизнь и жизнь всей семьи? Как счастливо соединились внутренний долг и поставленная извне задача — ведь, с одной стороны, они очень противоречивы, а с другой, стимулируют друг друга; как чувство личной ответственности уживается с нажимом руководства? Как связаны между собой подобные причинные комплексы, в какую форму выливается их взаимодействие? И наконец, как и почему безвестный человек становится героем? Иными словами, каким образом жизнь умудряется опережать литературу?

Ничего этого я не знал, ведь до той поры мне приходилось бывать на заводах лишь в составе писательских делегаций; зато я, как и все, отчетливо понимал, что этот материал — золотая жила. И пусть я переоценивал суровость и продолжительность внутренней борьбы за подобные решения, — неужели по своей непреложной гражданственности они не достойны самого пристального изучения? Поставить этот вопрос значило ответить на него утвердительно, и время благоприятствовало таким ответам; не долго думая, я позвонил на одно из упомянутых в газете предприятий — завод машиностроительного оборудования в О. — и час спустя уже сидел в поезде, а еще через два часа выслушивал заверения представителя дирекции, что он-де вполне сознает свой долг перед литературой и непременно целиком и полностью меня поддержит! Обещание свое он подкрепил небрежным клятвенным жестом. В нашей истории сей товарищ всплывет еще один раз, в телефонном разговоре, так стоит ли описывать его внешность? Разве что в двух словах: ему лет тридцать пять, судя по одежде, весьма самодоволен, голос медлительно-певучий.

Товарищ из дирекции подтвердил: речь действительно идет о бригаде «Красный Октябрь». Прежний бригадир — его уже сняли — развалил всю работу (он назвал несколько цифр), мешал внедрению передовых методов (тут было упомянуто название, которое мне ровным счетом ничего не говорило), из-за этого недотепы бригада и политически ослабла — ведь одно влечет за собой другое (и руководящий товарищ привел пример, впрямь показавшийся мне вопиющим). Но теперь, продолжал он еще чуть более доверительно, теперь-то дирекция решительно и по-деловому пресекла… (он помедлил, подыскивая нужное слово) безобразия и направила в бригаду отличного работника со смежного участка, вернее, убедила его взять на себя эту задачу. Ну а подробности мне, дескать, и самому известны. Как раз подробности я и хотел уточнить, однако руководящий товарищ ничего больше сообщить не мог, только в ответ на мой вопрос быстро подсчитал в уме и назвал разницу в заработной плате:

— Около трехсот марок.

— В месяц?

— Конечно.

Треть заработка, если не больше. И весьма вероятно, это равнозначно отказу от давно задуманной поездки на курорт. Мне не терпелось побеседовать с бригадиром, но у того были неотложные дела на смежном участке, бригаду «Красный Октябрь» временно куда-то перебросили, вот и пришлось волей-неволей назначать новую встречу: в это же время, через восемь дней, но уж тогда прямо в бригаду, слесарный участок, пятый цех.

Дневным поездом я вернулся домой. Незадолго до того одна из газет попросила черкнуть несколько строк насчет моих планов на ближайшее будущее, поэтому я воспользовался случаем и изложил на бумаге все как есть: как наткнулся за завтраком на материал, как по-писательски обрадовался своему общественно полезному замыслу, как говорил со словоохотливым товарищем из дирекции, потом написал о герое, о его незадачливом предшественнике и наконец — не удержался! — живописал окрестности пятого цеха и особенно мощенную булыжником «дорогу, на которой лежат сюжеты»… Вообще я крайне редко говорю о своих планах, но тогда не утерпел, более того, писал с удовольствием, так как повод показался мне весьма достойным.

Прошло восемь дней, и я опять на заводе; позвали бригадира, вот он: среднего роста мужчина лет сорока, чуть моложе меня, синий комбинезон, кепчонка на голове, востроносое и вместе с тем полноватое лицо, скромный, спокойный, уверенный. Почти таким я его себе и представлял, по крайней мере что касается манеры держаться, и это совпадение фантазии и реальности помогло мне справиться со смущением, охватившим меня еще в поезде. Из опасения, что не сумею достаточно основательно подготовиться к встрече, я просидел накануне всю ночь и заставил себя одолеть целую главу политэкономии социализма. По дороге в О., под мельканье насыпей и сосен, я, естественно, задремал, и весь замысел вдруг показался мне настолько сомнительным, что я едва не сошел на ближайшей станции и не отправился восвояси. Меня мучило неотвязное ощущение, что я пошел на поводу у каприза, что вся эта затея чуть ли не смехотворна. Окончательно проснувшись, я по трезвом размышлении отмел эти страхи как безобидную предстартовую лихорадку, но немного погодя они опять заявили о себе, причем куда зловреднее: мне вдруг почудилось, что и сам я, и моя тема, и мой замысел бродим в каком-то призрачном царстве, страшно далеком от реальной жизни. В купе вошел мужчина с огромным выцветшим рюкзаком и рулоном обойного бордюра, потом девушка с таксой, две седые старушки — для меня они были существами из другого мира под названием Жизнь, от которого сам я, как ни странно, был до сих пор отрезан.

Смешно, сказал я себе, где же еще жизнь столь реальна и столь осязаема, как не там, куда я направляюсь, в сфере созидательного труда, и разве есть иной путь деятельной жизни, чем стремление принести пользу обществу, отдать все силы удовлетворению его насущных потребностей! Поезд тронулся, замелькали насыпи и сосны. Девушка надкусила яблоко — девушка как девушка, такса зарычала — такса как такса. Мужчина с рулоном бордюра развернул газету, и мой взгляд упал на очередную заметку о герое будней. Вот видишь! — приободрился я, а уж когда увидел бригадира, скованность и вовсе прошла и тревоги мои показались смешными и надуманными. Я облегченно выкрикнул в металлический грохот свое имя, бригадир кивнул и пожал мне руку.

— Знаю, — сказал он, — ты тот самый писатель… — он запнулся, не то подыскивая определение, не то припоминая имя, и в конце концов докончил: —…который написал статью.

— Ты ее читал? — спросил я и тут же выругал себя за идиотский вопрос: ясное дело, читал, раз упомянул о ней.

Снова нахлынула робость, и я наконец понял, откуда она берется. И грустно, и как-то неловко: пишу о человеке, называю героем, расхваливаю, а сам ни разу с ним не говорил. Хорошо, пусть я изо всех сил старался не отступать от известных мне фактов — бригада, доведенная предшественником чуть не до политического разложения, достойное решение передовика, снижение заработка (сумму я, правда, не назвал), общественно полезная значимость этого поступка, — все равно это бестактность; вот почему, не дожидаясь ответа, я принялся объяснять, что, прежде чем сесть за машинку, пытался связаться с ним, но мой новый друг столь же скромно, сколь великодушно махнул рукой.

— Ведь там все правильно, — заметил он.

Я облегченно вздохнул, что-то пробормотал и назвал его по имени: «Вальтер», но тут бригадир поправил козырек и сказал, что он не Вальтер, тот приедет через два дня, он Вернер, прежний бригадир, так-то вот…

А кругом немолчный металлический грохот.

В такие минуты не происходит абсолютно ничего, главное — что будет дальше. Вернер продолжал как ни в чем не бывало, и тон у него был почему-то извиняющийся: нового бригадира, Вальтера, внезапно направили на переподготовку и вернется он только послезавтра; он, Вернер, послал мне открытку, но я, очевидно, ее не получил; его голос доносился откуда-то издалека, словно сквозь вату, я тщетно пытался сладить с изумлением, досадой, стыдом. Первым побуждением было повернуться и уйти, повернуться и молча, нет — возмущенно, нет — спокойно уйти и нажаловаться в дирекции, что этот недотепа не нашел ничего умнее, как послать мне вместо телеграммы смехотворную открытку; вторым побуждением — оно возникло почти одновременно с первым и разительно от него отличалось — был упрек самому себе: ни в коем случае нельзя было писать с чужих слов! Потом в мозгу замельтешили оправдания, что я-де изложил только факты, и мгновенно встал контрвопрос: а вправду ли все так? — и яростная самозащита: написанное необходимо для общества, перед такой необходимостью личные сантименты должны отступить. А среди всего этого, вперемешку с оправданиями, которые лавиной штампов напирали на сознание, внезапно родилась мысль, что вот сейчас бригадир отбросит добродушную сдержанность и пойдет на меня с кулаками. Отчетливо понимая правомерность такого поступка с его стороны, я — как ни глупо это звучит — отпрянул назад и огляделся в поисках укрытия. Но Вернер — а прошло минуты две, не больше, — Вернер все сильнее смущался, краснел, беспомощно мямлил, наконец, тяжело дыша, стащил с головы кепчонку, помолчал, явно дожидаясь от меня ответа, и опять обеими руками нахлобучил ее не затылок. Рабочие у станков и штабелей металлического листа не обращали на нас внимания.

— Вы, наверно, очень разочарованы, что не застали Вальтера, — снова донесся до меня его голос, потом Вернер умолк, и даже под натиском собственных горестей я сообразил, что мне позарез необходимо что-то сказать: «да» или «нет», лучше всего то и другое сразу. Так я и сделал.

— Да нет, — обронил я, все еще живо представляя себе внезапный удар кулака. Я сделал сильное ударение на «нет» и, чуть спокойнее, на «да», взгляд мой при этом был устремлен в сторону, туда, где синей змеей вонзалось в сталь сверло: металл режет металл, — а в голове почему-то мелькнуло, что не худо бы надеть защитные очки. Пронзительный визг резко оборвался, Вернер кашлянул и повторил, что в моей заметке все правильно.

Из газеты ему, мол, все стало по-настоящему понятно. Тем временем сверло вышло из отверстия, заготовку освободили из зажима, передвинули и закрепили снова. А Вернер продолжал: с политикой у него и впрямь не клеилось, в этом я совершенно прав…

В ту же секунду моя досада обернулась гордостью, а стыд — разочарованием. Вот какие у нас рабочие, вот какие читатели! — подумал я. Наша литература может гордиться: такая крохотная заметка, а как действует! Острейшая критика — и все равно воспринимается как помощь. Ну разве это не замечательно?!

— Ничего, придет время, и с политикой справишься, — утешил я.

Вернер расхохотался, с облегчением, от всего сердца, добродушно, у него точно гора с плеч свалилась. Я тоже засмеялся, страха как не бывало, и в эту минуту полнейшей уверенности мне вдруг стало жаль человека с рюкзаком, который в поезде воплощал для меня настоящую жизнь, а на деле явно был ничтожным обывателем, привязанным к своему домику и садовому участку. Кой черт в меня тогда вселился? Что на меня нашло? Разумеется, я правильно сделал, приехав сюда: здесь, и только здесь реальный мир, здесь, и только здесь бурлит подлинная, правдивая, увлекательная жизнь, здесь проходит та самая дорога — не поленись нагнуться, и у тебя в руках сюжет, который обязательно пригодится, да еще как! Сдается мне, что в тот миг я воочию узрел солидный том рассказов и даже успел придумать ему название.



Поделиться книгой:

На главную
Назад