Как ни велико мое к вам почтение, сударыня, я, невзирая на гнев ваш, подтверждаю, что питала к господину герцогу де Жевру пламенную страсть и в сем великом грехе даже призналась на исповеди. Правда, мой духовник не счел нужным наложить на меня за него епитимью. Мне было восемь лет, когда началась сия любовная страсть, а в двенадцать я обратила все это в шутку, не потому что господин де Жевр перестал мне нравиться, а потому что мне самой вдруг показалось смешным, что я с такой готовностью всякий раз спешила в сад, чтобы поболтать и поиграть с ним и его братьями. Ему было на два или три года больше, чем мне, и мы с ним чувствовали себя старше всех остальных. И в то время как остальные играли в прятки, мы с ним разговаривали; мы держались степенно, как взрослые, и встречались каждый день. О любви у нас речи не было никогда, ибо, по правде говоря, ни я, ни он понятия не имели, что это такое.
Окно моей комнатки выходило на их балкон, где он часто появлялся: мы с ним переглядывались, он брал нас с собой на все фейерверки, что устраивались в Иванов день, а также в Сент-Уан. Видя нас постоянно вместе, гувернеры и гувернантки начали над нами подшучивать, и это в конце концов дошло до моего аги{106}, который, можете представить себе, какой сочинил по этому поводу роман. Я узнала об этом, и это меня огорчило. Девица я была благоразумная, я решила понаблюдать за собой, и эти наблюдения навели меня на мысль, что я, пожалуй, могла бы влюбиться в господина де Жевра. Я была набожной и ходила к исповеди. Сначала я покаялась во всех мелких своих грехах, затем пришло время сказать о главном; мне трудно было на это решиться, но, будучи девицей благовоспитанной, скрывать я ничего не хотела. Я сказала, что люблю одного молодого человека. Исповедника это, как видно, удивило, и он спросил, сколько же ему лет; я ответила, что одиннадцать. Тогда он спросил, любит ли и он меня и говорил ли он мне об этом; я ответила, что нет. «Как же вы его любите?» — спросил он. «Как самое себя», — ответила я. «Любите ли вы его так же, как господа бога?» — спросил он далее. Тут я рассердилась, что он такое может обо мне подумать. Тогда он засмеялся и сказал, что за этот грех никакого наказания не полагается, что мне только следует продолжать хорошо вести себя и никогда не оставаться наедине с мужчиной и что ничего другого он мне пока сказать не может.
Еще признаюсь вам, что однажды (мне в ту пору было уже двенадцать, а ему лет четырнадцать-пятнадцать), когда он с жаром рассказывал мне о походе, в который собирался отправиться, когда подрастет, мне вдруг стало обидно, что он при этом ни слова не сказал о том, что ему жалко будет со мной расставаться, и я сказала ему язвительно: «Не слишком-то это любезно по отношению ко мне». Он попросил прощения, и мы еще долго по этому поводу разговаривали. Вот и все, что когда-либо было между нами. Мне кажется, он питал ко мне точно такие же чувства, какие я питала к нему. Оба мы были совсем невинными, я — потому, что была очень набожной, он — по другой причине. На этом и кончился наш роман. С тех пор, когда нам случалось встретиться, мы иной раз вспоминали о наших детских годах, не слишком, впрочем, распространяясь на этот счет. Ведь все это было таким смутным, не то шутка, не то всерьез. Сумеют ли оправдать меня в ваших глазах, сударыня, все эти подробности и наш невинный возраст? Я говорю чистую правду. Что касается до того, кто вам об этом рассказал (я не сомневаюсь, что это Беддеволь), то стоит этому человеку где-нибудь появиться, как он принимается злословить. А вам все же следовало в этом случае встать на мою защиту и не позволять срамить меня перед людьми. Знаете ли вы, что и в самом деле очень рассердили и разобидели меня своими подозрениями? Вы, как видно, любите меня вовсе не так, как я до сих пор полагала! Что же это такое, сударыня? Выходит, вы считаете, что я способна обмануть вас! Я призналась вам во всех своих слабостях, они поистине велики, но я никогда не могла полюбить того, кого не могла уважать. Если разум оказался не властен победить мою страсть, то это потому, что обольстить мое сердце мог лишь человек добродетельный или же тот, кто являл собой видимость добродетели. С прискорбием должна признаться, что не в вашей власти оказалось вырвать из моего сердца самую пламенную страсть мою; но поверьте, я понимаю, сколь многим я вам обязана, и никогда не изменю тем нежным чувствам, кои к вам питаю. Моя благодарность вам столь же велика, как и почтительная моя к вам любовь. Я не знаю особы более обходительной и более достойной уважения, чем вы. Уверяю вас, что и в голову никому не приходило пытаться порвать узы доверия, связывающие нас. Шевалье относится к вам с великой приязнью и безмерным уважением; он всякий раз сочувствует мне, когда я говорю о том, каким несчастьем для меня является разлука с вами, и как ни страшится он меня потерять, чувство уважения к вам берет над этим верх. Когда я пересказала ему наши с вами разговоры, он заплакал и все повторял: «Увы, какая страшная опасность мне грозила!» Он казался очень обеспокоенным — не повлияет ли это на мою сердечную склонность к нему, понимая, что это вполне могло произойти. После моего рассказа он самым трогательным образом поблагодарил меня за то, что я еще продолжаю любить его. Вы ведь знаете отношение шевалье к тем, кто в свое время предпринял попытки разлучить нас и меня обесславить. Он слишком тонок и благороден, чтобы испытывать к подлым этим душам что-либо, кроме чувства презрения и отвращения. Судите же сами, какими чувствами должен он преисполниться, столкнувшись с полной их противоположностью. Ему и в голову не приходило приписывать вам холодность писем, которые я писала к нему из Бургундии, он укорял за это милую бургундочку, полагая, что это маршальша что-нибудь наговорила мне на него. Его привязанность ко мне с каждым днем становится все больше — моя болезнь привела его в такую ужасную тревогу, что на него жалко было смотреть, — люди передавали мне все, что он говорит по этому поводу. Право, сударыня, вы бы тоже заплакали, как заплакала я, когда б вам повторили его слова. Он был в ужасном страхе, он боялся, что я умру. «Такого несчастья я не переживу», — говорил он. Его скорбь и печаль были столь велики, что мне приходилось успокаивать его, и я, как могла, скрывала при нем свои страдания. Он все время смотрел на меня глазами, полными слез; я же не смела взглянуть на него, чтобы не заплакать от умиления. Госпожа де Ферриоль однажды спросила меня, какие это чары я на него напустила. На это я ответила: «Единственные мои чары — непреодолимая моя любовь к нему и желание сделать его жизнь как можно более сладостной». Она этот вопрос задала из зависти, я ответила так в насмешку. Вот, сударыня, вам ответ на все то, о чем вы у меня спрашиваете в своем письме. Сердце мое открыто перед вами. Не стану писать об угрызениях совести, которые терзают меня, — они рождены моим разумом; шевалье и страсть к нему их заглушают. Слабые лучи надежды на какой-то исход, на какое-то окончательное решение, правда, поддерживают мое заблуждение, но не в моей власти отказаться от них. Прощайте, сударыня, больше писать не могу. Очень длинное получилось письмо для столь слабого создания, как я.
Я советовалась насчет вашего здоровья и с господином Сильва, и с господином Жервази, сударыня; они предписывают вам частые кровопускания и непременную поездку на теплые воды. Ваше здоровье дороже моей собственной жизни, так что я ни одного словечка не пропустила из того, что они по поводу вас говорили. Ради бога, делайте все, что требуется, для того чтобы выздороветь. Этого хочет бог, этого страстно желают ваши близкие, об этом умоляют вас на коленях друзья ваши, среди коих я желаю занимать первое место. Не отговаривайтесь тем, что это будет стоить много денег. Я знаю, сколь благородно ваше сердце, знаю те великодушные соображения, которые заставляют вас быть столь расчетливой, но люди, неспособные постигнуть такую тонкость чувств и всегда склонные судить по себе, станут обвинять вас в скаредности. Подобное мнение было бы несправедливым, я это понимаю; но с этими людьми вам жить. Оставьте меньше своим наследникам и дайте им взамен достояние куда более драгоценное — ваше здоровье, жизнь вашу. Деньги, которые собираетесь вы сберечь ценою собственного здоровья, для того ведь и существуют, чтобы это здоровье укрепить. Я знаю ваших близких, они готовы были бы отдать часть собственной жизни ради того, чтобы продлились ваши дни. Я пишу об этом с пылкостью, которая не должна рассердить вас, ибо пером моим водит нежное внимание к вашей особе; трудно умерить свои чувства, когда дело касается друга, подобного вам, чье здоровье так заботит меня. Обещайте же, что вы непременно займетесь необходимым лечением. Поймите и поверьте мне: если вы будете лучше себя чувствовать, и мне сделается неизмеримо легче на душе. Я так скорблю и сокрушаюсь при одной мысли о вас! Стоит мне только о вас подумать, как тотчас же становится тяжело на сердце. Страх и боль за ваше здоровье заглушают мои сладостные воспоминания о вас. Дайте мне возможность думать о вас без этого постоянного чувства тревоги. Словом, если вы меня любите, делайте все, что только возможно, чтобы скорее выздороветь.
Надобно теперь рассказать вам немного и о моем бренном теле. Очень и очень оно ослабело; никак не могу оправиться после своей тяжелой болезни, совсем перестала спать. Целых тридцать семь часов кряду я ни на минуту не могла смежить веки, да и теперь нередко засыпаю уже под самое утро. Судите сами, могу ли я при этом хоть сколько-нибудь восстановить свои силы. Уже несколько дней, как у меня открылся понос. Врачи не очень понимают, что у меня за болезнь, они говорят, что это не воспаление в легких, потому что без отхаркивания его не бывает. Правда, у меня было удушье, да и теперь еще я чувствую стеснение в груди. Исхудала я невероятно, но, пока я одета, это не так заметно. Кожа у меня не желтая, но я очень бледна. Глаза еще ничего, и когда я начесываю волосы на лоб, то собой еще не так дурна. А вот в раздетом виде я совсем не соблазнительна, и бедные мои руки, которые и в хорошие-то времена были тощими и противными, напоминают два прутика. Будь вы здесь все то время, что я находилась в опасности, вы порадовались бы, убедившись, с каким благожелательством относились все к той, кого удостаивали вы своей привязанности; все мои друзья, все слуги плакали навзрыд; а когда опасность уже миновала (я-то о ней не подозревала), все сбежались к моей постели, чтобы поздравить меня. Это так меня растрогало, что они даже испугались — должны ли они были так проявлять свои чувства? Что стало бы с вами, сударыня, всегда столь доброй ко мне, если бы вам случилось в это время оказаться здесь? Двое моих друзей, бывших в эти минуты в моей комнате, не в состоянии были выдержать это зрелище. Все это рассказали мне уже впоследствии. Бедная Софи мучилась ужасно — боясь испугать меня, она старалась выглядеть спокойной и прилагала все усилия, чтобы не заплакать. Вы ведь знаете, сколь она богобоязненна: она тревожилась о душе моей, тем более что Сильва был возмущен, когда узнал, что меня еще не исповедовали. Правда, я и без того, даже не подозревая, что положение мое столь опасно, попросила об этом госпожу де Ферриоль, но та устроила мне целую сцену. Она просто сошла с ума — в такую минуту принялась трещать об янсенизме. Вместо того чтобы попытаться меня обнадежить, она, воспользовавшись моей просьбой, начала требовать, чтобы я всенепременно исповедовалась у ее духовника и ни у кого другого. Я отвечала ей так, что всякий на ее месте немедленно бы замолчал. Признаться, в эту минуту я скорее была возмущена, нежели испугана. Но я поняла, что все мои слова будут бесполезны — это значило бы метать бисер перед свиньями, она ровно ничего не чувствовала, кроме удовлетворения, что ей удастся помешать мне исповедоваться у янсениста; ее так вдохновила эта победа, что она повела себя просто нагло — начала говорить своей горничной всякие колкости насчет Софи: почему, мол, та сразу не назвала мне ее духовника? Горничная расплакалась и сказала, что они с Софи и без того расстроены моей болезнью, а тут, вместо того чтобы их утешить, их же еще и бранят; что моя горничная, правда, доселе проявила больше забот о моем теле, нежели о душе; но теперь она в этом раскаялась, и для нее великим облегчением было узнать, что я сама подумала о спасении души своей, и у нее не будет теперь печальной необходимости напоминать мне об этом. Что вы скажете об этой сцене и как вам нравится любовь ко мне сей прекрасной дамы? Но характер свой изменить никому не дано. Если бы понадобилось идти бог знает куда, ради того чтобы достать мне какое-нибудь лекарство, она бы с радостью это сделала, но ни тонкости суждений, ни сердечной чуткости от нее не жди; она была огорчена моим состоянием, но так, как огорчаются на человека, почти тебе безразличного, и пуще всего занимала ее мысль, как разгневался б ее брат, когда бы узнал, что меня перед смертью напутствовал янсенист, — уж это, я полагаю, было бы ему решительно безразлично. Но она почему-то вообразила, будто он был бы этим недоволен и за это лишил бы ее наследства. Вы, быть может, скажете, что я возвожу на нее напраслину? Поверьте — нет. Я слишком давно живу вместе с ней и слишком хорошо ее знаю, да и к тому же она ведь даже не считает нужным притворяться передо мной. Все это я объясняю тем, что душа у нее недобрая, а тут еще апоплексическое сложение и старческая бестолковость. Конечно, ничто не заставит меня забыть все, чем я ей обязана, и свой долг перед ней. Я воздам ей сторицей за все ее заботы обо мне ценою даже собственной жизни. Но, сударыня, какая это большая разница — делать что-либо только из чувства долга или по велению сердца! В этом есть даже своя хорошая сторона: я была бы поистине несчастлива, если бы испытывала к ней любовь, какую испытываю к вам. При теперешнем ее состоянии пришлось бы похоронить меня вместе с ней.
Прощайте, сударыня, кончаю сие длинное послание, боюсь, что на этот раз вам трудно будет разобрать мой почерк. Госпожа де Тансен теперь меня просто обожает. Как вам это нравится? Мне бы очень хотелось, чтобы она не замечала моего к ней нерасположения: боюсь обнаружить свое лицемерие и поэтому, когда мы вместе, всегда держусь неестественно. Обнимаю вашего мужа, всех дам и детей. Уж разрешите эту вольность вашей Аиссе.
P. S. Сейчас узнала, что король повелел, чтобы кладбище Сен-Медар было закрыто и открывалось отныне лишь на случай похорон. Подумайте только, сударыня, ведь почти пять лет допускались у нас все эти нелепости, творившиеся на могиле аббата Париса. Фонтенель на днях уверял, что чем нелепее и непонятнее какое-либо воззрение, тем больше оно находит сторонников — люди большие охотники до всяких чудес.
Я снова была очень больна — целых шесть дней меня била лихорадка и мучили ужасные боли во всем теле. И сейчас еще слабость и сильное стеснение в груди, болят руки и колени. Только сегодня мне стало лучше, и я решила не жалеть денег на почтовые расходы, ибо верю в вашу ко мне доброту. Еще когда мне было очень плохо, я посылала за господином С. и просила прийти ко мне, думая узнать от него новости о вас и передать для вас новости о себе. Но мне не позволили тогда поговорить с ним, чем я очень была огорчена. Он приходил сегодня — от него я узнала о свадьбе мадемуазель Дюкрест с господином Пикте{107}. Ах, в какой благодатной стране вы живете — в стране, где люди женятся, когда способны еще любить друг друга! Дал бы господь, чтобы так же поступали и здесь! Передайте им, прошу вас, мои поздравления. Господин С. сказывал, что вы в добром здравии и находитесь в настоящее время в своем загородном доме, где развлекаетесь. Я всю жизнь буду помнить о всех тех удовольствиях, кои довелось мне там испытать. Госпожа де Ферриоль только что вернулась из Санса, где тяжко хворала, у нее было сильнейшее расстройство желудка, нынче она уже поправилась, но когда бы я имела несчастье потерять ее, то тотчас же, если бы только сама осталась в живых, перебралась в Пон-де-Вель. Если мне станет немного лучше, я поеду в Аблон — перемена климата, может быть, будет способствовать восстановлению моего здоровья.
Восхитительную табакерочку подарила мне госпожа де Парабер, я бы очень хотела показать ее вам. Когда у меня появляется красивая вещица, мне всегда так хочется, чтобы она вам понравилась. Это ларчик из красной яшмы красоты неописуемой, оправленный в золото, искуснейшей работы и очаровательной формы. Табакерка эта была у нее не то пять, не то шесть лет, и еще совсем на днях она говорила, что это любимейшая ее вещица. На беду свою, я сказала, что и моя также и что я ни у кого не встречала ничего более изящного. И тут она пустила в ход все — и уговоры, и упреки, чтобы я взяла ее себе, она пригрозила, что подарит ее первому встречному, если я откажусь, — а ларчик стоит не меньше ста пистолей. Она просто содержит меня: не проходит недели, чтобы я не получила от нее какого-нибудь подарка, хоть и стараюсь я этого избежать; если я обиваю заново мебель, она присылает мне шелку, чтобы мне самой его не покупать; этим летом она заметила, что я хожу в старых, еще прошлогодних платьях из тафты, и вот я нахожу на своем туалете совершенно прелестное платьице из вытканной тафты, а потом другое, из раскрашенного полотна. С одной стороны, это приятно, но с другой — меня это тяготит, и как-то неловко. Одним словом, она ведет себя со мной столь приязненно и дружески, как если бы я была любимой ее сестрой. Когда я захворала, она, бросив все свои дела, целые дни проводила подле меня. Вообще она не желает, чтобы я кого-либо любила больше, чем ее, за исключением шевалье и вас, — она говорит, что во всех отношениях справедливо, чтобы вам, сударыня, я оказывала предпочтение перед всеми, и мы часто с ней о вас говорим; ведь я дала ей о своем друге самое высокое представление — то, какого он и заслуживает. Дал бы бог, чтобы она хоть сколько-нибудь была похожа на вас и обладала хотя бы некоторыми из ваших добродетелей. Она принадлежит к особам, испорченным светом и дурными примерами, коим не посчастливилось избегнуть сетей разврата. Она сердечна, великодушна, у нее доброе сердце, но она рано была ввергнута в мир страстей, и у нее были дурные наставники. Прощайте, сударыня, продолжайте любить меня хоть немножечко и поверьте, нет на свете никого, кто питает к вам более нежную и почтительную привязанность.
Пишу вам всего несколько слов, сударыня, потому что сил у меня становится все меньше. Я только что вынуждена была написать довольно длинное деловое письмо, однако не хочется долее откладывать и письмо к вам, дабы скорее уведомить вас о моих делах. Я не сомневаюсь в ваших добрых чувствах ко мне и знаю, что вы стали бы тревожиться, не получая обо мне так долго известий; последние три дня лихорадка моя уменьшилась, и я чуть менее слаба. Я теперь все время лежу в постели, а когда случается встать, то на кушетке. Пью молоко, оно неплохо переваривается. Если в ближайшие две недели мне не будет хуже, Сильва сможет надеяться на благополучный исход. Болезнь меня разоряет, а скупость становится невыносимой. Если и дальше так пойдет, мы скоро увидим вторую госпожу Тардье{108}, ту, что шила себе нижние юбки из деловых бумаг, которые приносились ее супругу. Несколько позже я более подробно уведомлю вас о состоянии моей души; надеюсь, вы будете мною довольны. Надобно, однако, сказать, что невозможно описать словами то состояние тревоги и горя, в коем пребывает известное вам лицо, он и вам бы внушил сострадание; решительно все здесь растроганы его поведением и наперебой стараются успокоить его. Он вообразил, что ему удастся спасти мне жизнь ценою щедрых подарков, и теперь всем в доме норовит что-нибудь подарить, даже корове купил сена; одному он дал денег, чтобы тот обучил своего сына ремеслу, другой — на покупку лент и меховой накидки. Он делает подарки каждому встречному и поперечному, он словно помешался на этом. Когда я спросила его, зачем он так поступает, он ответил: «Чтобы заставить их всех заботиться о вас». Он чуть из кожи не вылез, чтобы я взяла у него сто пистолей, обращался к друзьям, чтобы те уговорили меня. В конце концов я вынуждена была их взять, но тут же отдала их одной особе, которая вернет их ему после моей смерти. Разумеется, к этим деньгам я не притронусь — милостыню стану просить, но верну их ему полностью.
Я очень бы вас насмешила, если бы рассказала вам, что только он не выделывает, чтобы я не произносила ни слова: Сильва строго-настрого запретил мне говорить. Бедная моя Софи, как вы понимаете, не отходит от меня ни днем ни ночью. Так этот человек не знает, что бы такое для нее сделать, чем угодить, — денег дать он ей не смеет, а все ходит вокруг да около, но все же ему порой удается так или иначе ее ублаготворить. Знай вы его раньше, вы бы просто удивились — ведь он от природы так рассеян и совсем не мастер угождать. Великодушия ему не занимать стать; он всякий раз ломает себе голову, что бы такое подарить тому или другому, а кончается это всегда тем, что он дает денег, — и при этом он топает ногой и жалобно сетует, что ничего другого придумать не способен, что он завидует всем и каждому, у кого на этот счет есть воображение и кто умеет проявлять галантность. Наконец-то он возвращается к себе домой, и теперь я по крайней мере смогу разговаривать; женщины без этого не могут, я чувствую это на себе. Прощайте, сударыня, у вашей Аиссе не хватает слов, чтобы выразить, как сильно она вас любит. Вы находите ее слишком чувствительной и недостаточно твердой в своем решении; но трудно погасить в себе такую пламенную страсть, которая к тому же еще поддерживается теперь возвратом его нежности — столь искренней, столь заботливой и лестной! Но, сударыня, я прилагаю все усилия, чтобы побороть свои слабости, и с божьей помощью мне удастся в конце концов преодолеть их.
Говорят, я поправляюсь, хотя никакого облегчения не чувствую. Харкаю огромными сгустками, сплю, только принявши снотворное зелье; с каждым днем все более слабею и худею. Молоко мне не то что опротивело, пью я его с удовольствием, но оно отягощает мне желудок. Не могу сказать, чтобы меня мучила моя телесная немощь, страданий я почти не испытываю — только небольшое стеснение в груди и частые недомогания. К тому же у меня ведь нет никакого острого заболевания, а просто упадок сил. А вот душевно я страдаю жестоко. Не могу выразить вам, чего стоит мне жертва, на которую я решилась; она убивает меня. Но я уповаю на господа — он должен придать мне силы! Он милосерд, он всевидящ, ему ведомы моя добрая воля, мои страдания, все мои чувства — он поддержит меня. Одним словом, решение мое твердо теперь: как только смогу выходить из дома, отправлюсь на исповедь и покаюсь в грехах своих. Только я не хочу, чтобы об этом знали другие; в моем внешнем поведении мало что должно измениться. У меня есть причины, почему я хочу, чтобы все это оставалось в тайне: во-первых, из-за госпожи де Ферриоль, которая стала бы ко мне приставать, чтобы я исповедовалась у молиниста, и еще из-за госпожи де Тансен — она затеяла бы какую-нибудь интригу, начала бы ездить из дома в дом, собирая всех записных святош, и те стали бы меня изводить; а главное, мне надобно держаться осмотрительно, вы сами знаете с кем. Он говорил со мной об этом предмете как нельзя более разумно и дружественно. Его благожелательное ко мне отношение, его деликатный образ мыслей, то, что он любит меня ради меня, будущее бедной малютки, которой необходимо будет обеспечить приличное положение, — все это заставляет меня вести себя с ним очень и очень осмотрительно. Угрызения совести давно тревожат меня; выполнив свое решение, я обрету покой. Если шевалье не сдержит своего обещания, больше я с ним не увижусь. Вот, сударыня, на что я решилась, и решение это выполню. Я не сомневаюсь, что оно укоротит мне жизнь, если мне придется прибегнуть к этой крайности. Ведь никогда еще любовь моя к нему не была столь пламенной, и могу сказать, что и с его стороны она не меньше. Он относится ко мне с такой тревогой, волнение его столь искренне и столь трогательно, что у всех, кому случается быть тому свидетелями, слезы наворачиваются на глаза. Прощайте, сударыня. Рассказывая вам все это, я, как видите, уповаю на доброту и снисходительность ваши. Но будьте уверены, если только ваша Аиссе будет жива, она станет достойной вашей бесценной дружбы, которой столь дорожит.
Вы велели мне как можно чаще давать вам знать о себе. Охотно подчиняюсь этому, ибо нет никого на свете, перед кем я бы так благоговела, кого бы так чтила и уважала. Ничто не может помешать мне предаваться этому чувству — оно справедливо и безгреховно. Да и как не любить мне ту, кто открыл мне, что такое добродетель, кто столько усилий положил на то, чтобы наставить меня на сей путь, и сумел поколебать во мне наисильнейшую страсть. И вот вам, сударыня, наконец награда за праведные ваши старания. Я предаюсь в руки Создателя. Я от чистого сердца стараюсь побороть свою страсть и твердо решилась отречься от своих заблуждений. И если суждено вам потерять ту, которая любит вас, как никто другой на свете, знайте, что это вы своими стараниями способствовали ее счастью в мире ином. Я поведала вам о состоянии души моей, теперь отчитаюсь о состоянии моего тела. Я по-прежнему кашляю, харкаю кровью, худею. Молоко усваивается довольно хорошо, но за прошедшие два месяца оно не произвело того благотворного действия, на которое рассчитывали. Мне тут недавно вспомнилась одна монахиня из Новокатолического монастыря, которую я очень любила и которая умерла от той же болезни. Мысль о скорой смерти печалит меня меньше, чем вы думаете. Я чувствую себя такой счастливой, что господь удостоил меня своей милости, и буду отныне стараться воспользоваться этим оставшимся мне сроком. В конце концов, дорогой мой друг, не все ли равно, немного раньше, немного позже, — и что есть наша жизнь? Я как никто должна была быть счастливой, а счастлива не была. Мое дурное поведение сделало меня несчастной: я была игрушкой страстей, кои управляли мною по собственной прихоти. Вечные терзания совести, горести друзей, их отдаленность, почти постоянное нездоровье, и, наконец, никто лучше вас не знает, сударыня, как мучительна жизнь на одре болезни. Прощайте, дорогой мой друг, любите меня и молитесь за успокоение души моей, будь то на этом свете, будь на том. Обнимите за меня любезных ваших дочерей.
Нынче после полудня, сударыня, получила я письмо ваше, доставившее мне истинное удовольствие. Здоровье мое не становится лучше, а время года сейчас такое, что вряд ли можно надеяться на целительное действие лекарств. Вы спрашиваете меня, изменилась ли я, — даже очень изменилась: глаза стали какие-то серо-бурые, щеки ввалились, лицо вытянулось и побледнело. А что до тела, то одна кожа да кости остались; если бы я румянилась, я бы выглядела бодрее. Лицом я изменилась меньше, чем можно было ожидать, и губы не совсем еще бледные. Короче говоря, прескверная это штука — истощавшее тело. Что касается до моей души, то в будущее воскресенье, надеюсь, она уже полностью будет очищена от скверны. Я покаюсь во всех грехах своих. Вчера произошла у нас весьма трогательная сцена. Посылаю вам копию с того письма, которое было мне собственноручно вручено в ответ на то, которое написала ему я и в котором я, выражая ему свои чувства, объявляю о своем решении и прощаюсь с ним. Поскольку он отдал мне его сам, у меня не было возможности прочесть его сразу. У нас был по этому поводу разговор, и если бы только вы присутствовали при нем, вы наверняка, так же как и мы, не могли бы сдержать слезы. Разговор этот отнюдь не меняет моих намерений, да он и не пытался уговаривать меня изменить их. Вы будете удивлены, узнав, что помогают мне в этом предприятии мой возлюбленный, госпожа де Парабер и госпожа дю Деффан и что более всего скрываю я предстоящую исповедь от той, кого мне пристало бы рассматривать как мать свою. Словом, в воскресенье госпожа де Парабер увезет ее из дому, а духовника порекомендовала мне госпожа дю Деффан, — это отец Бурсо, о котором вы несомненно наслышаны. Он умен, знает свет и сердце человеческое; он благоразумен и не притязает на славу модного исповедника. Вас, должно быть, удивляет, что я избрала себе подобных наперсниц, но они ходят за мной все время, что я больна, особливо госпожа де Парабер, которая почти не оставляет меня и выказывает дружбу удивительную — окружает меня заботами и вниманием, осыпает подарками. И ею самой, и ее слугами, и всеми ее вещами я могу распоряжаться так, как если бы все это принадлежало мне. Она приезжает ко мне одна, остается на весь день и ради меня отказывается от встреч со своими друзьями. Она помогает мне, не высказывая при этом ни одобрения, ни осуждения, — дружественно выслушав меня, тотчас же предоставила свою карету, чтобы поехать за отцом Бурсо и, как я только что упомянула, ради моего спокойствия увозит на этот день из дому госпожу де Ферриоль. А госпожа дю Деффан, ничего не знающая о моем образе мыслей, сама предложила мне своего духовника. Я не сомневаюсь, что все, чему ныне они являются свидетелями, заронит искру в их души и, даст бог, будет способствовать и их обращению. Прощайте, сударыня. Мне так радостно беседовать с вами, что трудно с вами расстаться. А расстаться придется, увы!
Ваше письмо, дорогая моя Аиссе, не столько огорчило меня, сколько растрогало. Оно исполнено правдивости и источает аромат добродетели, которому я не в силах противиться. Я не смею роптать, раз вы обещаете, что не перестанете любить меня. Не отрицаю, что я придерживаюсь иного образа мыслей, нежели вы; но еще более далек я, слава богу, от желания обращать кого-либо в свою веру и считаю весьма справедливым, чтобы каждый поступал согласно велениям собственной совести. Будьте спокойны, будьте счастливы, моя дорогая Аиссе, мне безразлично, каким способом вы этого достигнете — я примирюсь с любым из них, лишь бы только вы не изгнали меня из своего сердца. Всем своим поведением я вам докажу, что достоин вашего расположения. Да и почему бы могли вы разлюбить меня, если в вас меня пленяют прежде всего ваша добродетель, ваша искренность, чистота души вашей? Я повторял вам это уже сотни раз, и вы убедитесь, что я говорю правду. Но заслужил ли я того, чтобы, прежде чем поверить мне, вы ждали от меня поступков, подтверждающих мои слова? Разве недостаточно знаете вы меня? Разве не питаете ко мне доверия, которое всегда внушает правда тем, кто способен ее почувствовать. Поверьте мне, дорогая моя Аиссе, что я люблю вас отныне самой нежной, самой чистой любовью, какую только вы себе можете пожелать. А главное, будьте уверены, что я еще более, чем вы, далек от мысли связать себя когда-либо другим обязательством. Пока вы позволяете видеть вас, пока я могу льстить себя надеждой, что вы считаете меня наипреданнейшим вам в мире человеком, мне ничего более не нужно для счастья. Завтра я вас увижу и вручу вам это письмо. Я предпочел вам написать, ибо не уверен, что сумею заговорить о сем предмете достаточно хладнокровно. Рана слишком еще свежа, а я желаю предстать пред вами лишь таким, каким вам отныне угодно видеть меня, — покорным вашей воле и неизменным в чувствах своих к вам, какими бы узкими пределами вы ни стремились их ограничить; но я боюсь обнаружить пред вами слезы, кои не властен буду удержать, как бы ни утешен я был вашим обещанием навсегда сохранять ко мне дружеские чувства. Я дерзаю верить этому, дорогая моя Аиссе, не только потому, что мне известна ваша искренность, но и потому, что убежден: не может столь нежная, столь верная и преданная любовь, как моя, не найти отзвука в таком сердце, как ваше.
Я не смогу нынче долго беседовать с вами, и однако мне не терпится сообщить вам о том, что являлось пределом ваших желаний. Слава богу, я совершила то, что вам обещала, я исполнилась благодати. Может быть, я при этом слишком спокойна, ибо чувствую, что недостаточно раскаялась в прежних грехах своих; но зато я твердо решила больше не поддаваться им, если только господь не призовет меня к себе. Я теперь хочу жить лишь для того, чтобы выполнять свой долг, и вести себя так, чтобы заслужить прощение у святого отца. Завтра будет восемь дней, как я исповедалась отцу Бурсо в грехах своих. Это принесло душе моей покой, какого бы я никогда не обрела, когда б оставалась в прежних своих заблуждениях; перед лицом надвигающейся смерти я терзалась бы еще угрызениями совести, которые сделали бы меня глубоко несчастной в эти последние мои минуты; ибо я до того слаба, что уже не в силах встать с постели, от всего простужаюсь. Мой врач удивительно как ко мне внимателен; он мой друг. Я счастлива во всем — все вокруг так ласковы со мной и так услужливы; бедная моя Софи удивительно заботится и о моем теле и о душе, а поведением своим она подает мне столь благие примеры, что, глядя на нее, я волей-неволей и сама становлюсь лучше. Она никогда не поучает меня, но пример ее и ее молчание красноречивее всех проповедей на свете. Она глубоко скорбит. Нуждаться после моей смерти она не будет — все мои друзья очень ее любят, они позаботятся о ней. Надеюсь, однако, что этого и не понадобится. Утешаюсь мыслью, что оставляю ей на кусок хлеба. О шевалье и говорить нечего — он в отчаянии, видя мое состояние. Трудно представить себе чувство более пламенное, большую нежность, большее великодушие и благородство. О малютке я не беспокоюсь — у нее есть благожелатель и покровитель, который нежно ее любит. Прощайте, сударыня, нет у меня больше сил писать. Мне бесконечно сладостно думать о вас, но, дорогой мой друг, не могу отдаваться этой радости без чувства печали. Жизнь, которой я жила, была такой жалкой — знала ли я хотя бы мгновение подлинной радости? Я не могла оставаться наедине с собой: я боялась собственных мыслей. Угрызения совести не оставляли меня с той минуты, как открылись мои глаза и я начала понимать свои заблуждения. Отчего стану я страшиться разлучения с душой своей, если уверена, что господь ко мне милосерден и что с той минуты, как я покину сию жалкую плоть, мне откроется счастье?
Жак Казот
(1719–1792)
Красавица по воле случая
Волшебная сказка
«Красавица по воле случая» — одна из многих повестей, написанных автором «Влюбленного дьявола» в жанре распространенных во французской литературе XVIII века восточных сказок. Но, говоря о Казоте, необходимо коснуться фигуры писателя, вокруг имени которого сложилось немало легенд, в том числе и о его пророчестве (см. ниже: Лагарп). В последние годы своей жизни Казот увлекся мистическими идеями и стал членом одного из тайных обществ, получивших с середины XVIII в. широкое распространение в Европе, в особенности во Франции, под названием масонских орденов. Общества эти преследовали просветительные и политические цели, заменяя политические партии и открытую борьбу против феодального режима, невозможную в условиях абсолютистского государства. Они создавали видимость социального равенства своих членов, противопоставляя сословному «общечеловеческое», и окружили себя таинственной обрядностью, частично заимствованной из средневековых книг по магии. Членами различных масонских орденов накануне Французской революции были многие выдающиеся писатели, ученые и будущие политические деятели — от герцога Филиппа Орлеанского, ближайшего родственника короля, до Кондорсе и Робеспьера.
С другой стороны, внутри масонства существовали течения, не удовлетворенные вероучением господствующей церкви, которые пытались заменить ее обряды и верования магическим ритуалом, обещавшим «посвященным» возможность «непосредственного» общения с миром духов и подчинения его власти человека.
Одним из таких тайных обществ, получивших общее название «иллюминатов» (буквально — «озаренных»), была секта мартинистов, последователей португальского теософа Мартинеса Паскуалиса. Сблизился с ними Казот в середине 1770-х гг. В самом начале революции разошелся с членами секты мартинистов из-за несогласия с их политическими воззрениями. Тогдашний глава секты Сен-Мартен и его последователи приветствовали революцию, возлагая на нее надежды социального преобразования общества в духе их идей. Казот же оставался до конца приверженцем монархии и даже пытался с помощью эмигрантских аристократических кругов организовать побег Людовика XVI (летом 1792 г.). Его письма попали в руки революционных властей, он был арестован, судим и казнен 24 сентября 1792 г.
Скончался однажды в Астракане некий король, оставив наследником малолетнего принца под опекой его матери. Королева эта до того любила сына, что ни на шаг его от себя не отпускала, и даже спать ему стелили рядом с ее ложем.
Будучи подвержена бессоннице, она собирала вокруг себя много женщин, промышляющих тем, что наводят сон посредством легкого потирания тех частей тела, что особо располагают наш мозг к дремоте, рассказывая при этом всякого рода небылицы, особенно же волшебные сказки. Маленький принц, притаившись в своей постельке, усердно их слушал и так пристрастился к этим историям, что, если случалось ему заснуть на середине, он днем заставлял досказывать себе то, что не успел дослушать ночью. Без устали требовал он от этих женщин все новых сказок, и приходилось разыскивать по всем базарам Азии других сказочниц с новым запасом небылиц. Королева, обеспокоенная такой склонностью сына и понимая, что ему надобны познания совсем другого рода, пыталась обуздать сию все более разгоравшуюся страсть, ею же самой, можно сказать, и порожденную, и, дабы перестать давать ей пищу, удалила из дворца всех сказочниц. Однако их вскоре заменили придворные дамы. Воспитатель принца и тот, опасаясь уронить себя в глазах ученика, тоже принялся рассказывать ему сказки. Таким образом, решительно все поддерживало в мальчике это пагубное пристрастие, и вскоре вся природа превратилась для него в некий волшебный мир. В самой обыкновенной мыши он видел сказочную мышку-норушку, попугай и даже простой дятел представлялись ему синей птицей, змея, в зависимости от ее цвета, то драконом, то волшебницей Манто{109}. Любая невзрачная старушонка или заскорузлый от грязи дервиш были зачарованной Ургандой{110} или волшебником Пендрагоном{111}. А когда он впервые увидел, как бьет фонтан, поставленный для украшения в одном из его парков, он самым серьезным образом стал убеждать воспитателя, что это — пляшущая вода.
Сперва эти недоразумения лишь забавляли королеву, но упорство, с которым принц продолжал держаться своих ложных понятий, начало не на шутку ее тревожить — они принимали все более настойчивый характер, а вскоре ей пришлось убедиться, что излечить сей недуг — дело безнадежное.
Королева собралась своего сына женить. Заручившись согласием государственного совета, она затеяла переговоры о весьма выгодном брачном союзе. Речь шла о Беллазире, единственной дочери кандахарского короля и единственной его наследнице. Природа щедро одарила принцессу всеми возможными добродетелями: была она и умна, и добра, да еще в придачу хороша собой. Оба семейства были связаны узами родства, оба государства граничили друг с другом, — словом, решительно все благоприятствовало, казалось, задуманному браку. Каково же было изумление королевы, когда сын самым решительным образом отказался взять в жены свою прелестную кузину. Он испытывает к ней самые дружеские чувства, заявил он, однако она обладает весьма большим, на его взгляд, недостатком: она не фея. Между тем он дал себе обет, что женится только на фее. «Сын мой, ответила на это королева, — я отнюдь не сомневаюсь в существовании фей, но все же убеждена, что в сказках, кои вам о них рассказывали, нет ни слова правды. Поверьте, никогда ни один из живших на земле государей не возводил какую-либо фею на свое брачное ложе. Род наш, согласно родословным книгам, восходит к глубочайшей древности, и решительно все ваши предки женаты были на женщинах. Откажитесь же от нелепых своих мечтаний; успокойте свой народ, дабы не смущали его вопросы престолонаследия и судьбы вашего рода, и смотрите, как бы не нажить вам себе недругов, идя наперекор желаниям кандахарского короля. Предупреждаю, у вас опасные соперники».
Принц потупил глаза, а королева, оставив его предаваться своим размышлениям, призвала к себе воспитателя и велела незамедлительно отправляться к своему ученику, дабы убедить его принять руку той, которую готовы были ему доверить. Воспитатель добросовестно принялся расписывать принцу все преимущества, которые сей брачный союз представит с точки зрения политики, однако тот быстро прервал его речи.
— Мне, сударь, сказал он, — надобно не увеличивать свои владения, а заставить процветать те, коими я уже владею. Случись вдруг в какой-нибудь части моих владений недород, обращая в бегство тамошних жителей, достаточно будет мановения волшебной палочки, чтобы положить сему бедствию конец, — источники тотчас же забьют средь высохших полей, великолепные дубравы покроют бесплодные горы, один вид которых ныне печалит взор. Повсюду, где только не вздумается мне расположить свои резиденции, станут вырастать волшебные замки, нисколько не истощая при этом моей казны. Коли понадобится мне защищать мои владения от врага, стальные стены в мгновение ока поднимутся на границах — впрочем, кто осмелится напасть на меня, зная, что в любую минуту я властен наслать на него чудовищ и развязать против него разом все стихии?
— Но, — отвечал воспитатель, — если бы даже и в самом деле вы могли бы жениться на фее, не преувеличиваете ли вы их всемогущества? История и та приукрашивает события, донося их до нас, а сказки ведь еще меньше заслуживают доверия.
— Ни в том, что феи всемогущи, ни в том, что на одной из них я женюсь, не может быть никакого сомнения, сударь, ибо таково мое желание, а раз я чего хочу, я это сделаю. Но я уже излагал вам свои намерения на сей счет, и вы сами же нашли их в ту пору замечательными и достойными одобрения. Словом, решение мое твердо, пусть прекрасная моя кузина с этим примирится. Я буду здесь, в этом дворце, дожидаться появления той, с кем мне суждено разделить трон; а коли станут донимать меня уговорами, я сей же час покину пределы Астракана и отправлюсь искать ее по белу свету. Признаться, меня удивляет, как можете вы высказываться против моих намерений после того, как сами же им так сочувствовали.
У воспитателя в самом деле рыльце было в пушку, и сей мягкий упрек заставил его уразуметь, что ремесло льстеца чревато большими неудобствами. Видя, что дальнейшие увещевания бесполезны, весьма сим пристыженный, он возвратился к королеве и объявил ей о намерениях принца. Как горько каялась она теперь, что доселе потворствовала нелепому его воспитанию! Но было уже поздно. Обвиняя во всем лишь одну себя, она впала в горькую тоску и горевала так безутешно, что это сократило ее дни. Сын весьма был огорчен ее кончиною, однако от намерений своих не отступился. Вскоре он принял бразды правления и стал царствовать под именем Халилбад-хана.
О своем восшествии на престол новый государь известил союзников и соседей, и прежде всего отца Беллазиры. Однако ни словом не обмолвился он в своем послании к кандахарскому королю и любезной его дочери о ранее предполагавшемся брачном союзе. Правда, это могло объясняться глубокой печалью, коей оно было проникнуто. Однако шли дни, а Халилбад не только не продолжал начатых переговоров, но, уже не опасаясь отныне ничьих укоризн, пуще прежнего предался мыслям о фантастической своей женитьбе. Но, чтобы жениться на фее, надобно сначала ее найти. И это первое же препятствие не так-то легко было преодолеть.
Он принялся шататься по лесам, нарочно стараясь заблудиться во время охоты, но этим лишь доводил себя до полного изнеможения. В глубине пещер порой встречались ему дикие звери и ядовитые гады, и эти приключения приучали его терпеливо сносить всяческие испытания, закалять свою волю и проверять свое мужество. Наконец он устал безуспешно скитаться окрест в поисках фей, подвергаясь постоянным опасностям. Услышав однажды, будто сии создания — охотницы до всякого рода ароматов, он устроил в одном из отдаленных покоев своего дворца роскошный алтарь из цветов, принялся жечь на нем благовонные зелья, что привозятся из Индии и Аравии, и в сем причудливом уединении стал проводить все свое время. Однако поднимающиеся ввысь курящиеся во славу фей благовония лишь мутили его рассудок, нимало не оправдывая его ожиданий. Но однажды под окнами сей волшебной лаборатории разыгралась сцена, которая привлекла его внимание и вновь возродила его надежды. Окна эти выходили в переулок, как раз напротив них находился навес, и под ним укрылись от дождя две покрытые лохмотьями старухи, которые, сидя друг против дружки на двух больших камнях, лущили бобы. Старухи узнали стоявшего у окна Халилбад-хана и заметили, что он внимательно смотрит на них. Как и весь народ, они были наслышаны о том, что их властитель помешался на феях.
— Глянь-ка, — молвила Конкрелада Мофетузе (таковы были имена старух), — видишь, как смотрит на нас король? А что, если он вдруг принял бы нас за фей, вот была бы потеха! Знаешь что, давай-ка разыграем с тобой здесь сейчас чудодейство — не один день будет потом себе голову ломать!
Согни два последних пальца левой руки и подсунь под большой палец, а два других вытяни и поднеси к губам. Закрой глаза. Правую руку поверни ладонью вверх и протяни ко мне.
Как только я подниму палец, ты сразу вскочи, остановись передо мной, а руки опусти. Потом встану я, а ты присядь передо мной на корточки, руки сложи и протяни ко мне. Я выдерну из нашей корзины прутик и будто свяжу их. Дунь на него три раза, я незаметно прутик развяжу, он упадет на землю.
Выйди на середину переулка и кинь наземь три пригоршни бобовой шелухи — одну вперед, вторую вправо, третью влево. Я сделаю то же — кину три пригоршни бобов.
Покружись сначала налево, потом слева направо. Я сделаю то же.
Потом мы с тобой поцелуемся, возьмем с двух сторон корзину за ручки и пойдем с ней прочь.
Только сделать все это надобно быстро, ловко и не глядя в сторону окна. Ежели нашему властителю угодно будет в это время наблюдать за нами, кто знает, может, нам будет от этого какая выгода?
Старухи разыграли всю сцену в точности как было задумано, со всеми повадками взаправдашних колдуний. Затаив дыхание, следил Халилбад за каждым их движением. Проказливые лицедейки давно уже исчезли, а он все стоял у окна, не сводя глаз с того места, где только что их видел, предаваясь размышлениям и теряясь в догадках.
«Ты счастливец, Халил, — говорил он себе, — наконец-то феи удостоили тебя чести и явились тебе. Не смотри, что они так безобразны, так скверно одеты, — все это обманчиво. То, что они только что проделали на твоих глазах в этом своем уродливом обличье, исполнено глубокого смысла. Зачем не приказал ты пойти за ними и выследить их? Но нет, они бы тогда сразу исчезли, и ты, не желая этого, сделал бы явным то, чему надлежит оставаться тайной между ними и тобой. Надобно вести себя сдержанно и скромно, чтобы заслужить их доверие. Может, они появятся здесь снова. Они подавали друг другу какие-то знаки. Что бы они могли означать? Не хотели ли феи дать тебе понять, как вести себя впредь? Не заключено ли в них обещание сладостных надежд, кои тебе позволено будет отныне питать?
Постой, давай-ка подумаем… два пальца, прижатые к губам, означают, как видно: «Сохраняй тайну».
Рука, протянутая вперед, — «Будь осторожен»… Прутик, которым перевязывали руки, — некрепкие узы. Если трижды дунуть на них — узы разорвутся. Здесь есть глубокий смысл. Одна вставала, другая опускалась… ну, это-то просто: надобно друг другу уступать, каждый по очереди. Но что означают эти бобы и бобовая шелуха? Погоди, кажется, понимаю: «Предоставь мне своих врагов, я предоставлю тебе своих, не станем их щадить». Конечно, им следовало прибегнуть к эмблеме поблагороднее! Об этом надо бы еще подумать на досуге. Они кружились слева направо, потом справа налево, разошлись, сошлись, поцеловались. Кажется, догадываюсь: «У нас, у фей, есть свои заботы, у тебя свои, каждый пусть живет своей жизнью, нечего все время докучать друг другу. Расставшись на время, радостнее встретиться вновь». Однако корзину они тащили вдвоем, держа ее с двух сторон, — это образ идеального сообщества, в коем бремя правления одинаково ложится на обоих. Да, если я правильно растолковал эти знаки, тайна в моих руках!»
Целых три дня предавался Халилбад-хан своим размышлениям, нетерпеливо ожидая новых событий. На четвертый старухи появляются вновь, на этот раз в еще более отвратительных лохмотьях.
Одна из них (то была Конкрелада) опирается на раздвоенную сверху палку, другая идет рядом, приплясывая и щелкая у самых ее ушей кастаньетами; они садятся на те же самые камни. Конкрелада с силой всаживает палку в землю раздвоенным концом вниз, Мофетуза хочет вытащить ее оттуда, но Конкрелада вынимает из кармана свисток, три раза пронзительно свистит, и палка остается в земле; так повторяется трижды. Вслед за этим, вероятно, последовали бы еще и другие цыганские штучки, ибо наши дамы явно принадлежали к сему почтенному племени, но тут Халилбад не выдерживает — он вне себя, эти загадочные поступки приводят его в отчаяние. Должен же он наконец понять, что все это значит. Поспешно покинув кабинет благоуханий, он зовет пажа и велит ему тотчас же спуститься в переулок и привести старух. Паж повинуется, меж тем как Халил возвращается к себе, чтобы возжечь новые благовония и привести в порядок цветы, украшающие алтарь.
Паж застает старух на том самом месте, которое указал ему Халилбад, и те без колебаний следуют за ним; их препровождают в тайный кабинет и захлопывают за ними-дверь.
— Я знаю, кто вы, сударыни, — говорит Халилбад, почтительно склонившись перед ними, — несмотря на причудливый ваш маскарад, я вас узнал. Но зачем так упорно скрываете вы небесную свою красоту и вечную молодость под уродливой личиной старости? Взгляните на сей алтарь: каждый день возлагаю я на него свежие цветы в знак моего почтения к вам, в знак того, что в жертву вам вместе со своим преданным сердцем я приношу могущество и богатство, коими судьбе угодно было наделить меня; и ежели не сочтете вы слишком дерзкими мои желания, если они не оскорбят вас, соблаговолите изъявить мне вашу волю прямо, не прибегая более к разным таинственным знакам; откройте же счастливому Халилу, что надобно ему делать, чтобы стать супругом вашим и обрести блаженство, коего он жаждет.
Тут заговорила Конкрелада.
— Ваше величество, — сказала она, — кабинет ваш очень красив, и пахнет здесь куда как хорошо. Мы видим, намерения у вас честные, и нам это по душе. Мы бы и не прочь явиться вам в истинном нашем обличье, это всем было бы только на руку, но нам не позволено общаться с людьми, не прибегая к некоторым мерам осторожности. Прежде чем обрести право насладиться совершенствами, средоточие которых мы собою являем, человеку необходимо научиться преодолевать отвращение к той безобразной личине, под коей судьбе угодно было сокрыть от него истинное наше лицо. Представьте себе розу, чьим ароматом нельзя упиться, прежде чем вырвешь с опасностью для жизни один за другим все шипы, что ее защищают. Слушайте внимательно и запомните, что я скажу. Доселе мы оскорбляли собою лишь ваше зрение, наименее чувствительное из всех пяти чувств наших; а что, если бы мы возмутили все остальные? Вам еще повезло, что мы не явились в образе гремучих змей, драконов или гидр, — этим обязаны вы и своему усердию, и нашей доброте, и благосклонности нашей к вам. Но если вы жаждете блаженств, коими ни одному смертному не дано было еще насытиться до конца, — знайте, путь к ним лежит через самые страшные испытания, кои только можно вообразить и в коих надобно превозмогать отвращение.
— Ах, сударыня, — вскричал Халилбад, который пришел в совершенный восторг, слыша речи, столь соответствующие во всех отношениях понятиям, которым он дал забить себе голову, — наконец-то рассеивается туман таинственности, коим вам угодно было окружить себя! Мне уже смутно видятся ослепительно прекрасные ваши черты, чье очарование сравнимо лишь с очарованием вашего ума, подсказавшего вам исполненные мудрости речи, кои я только что услышал от вас. Не сомневайтесь во мне, вера моя в вас столь велика, что никакое отвращение не властно будет противостоять ей — вера преодолеет всё.
— Должна признаться вам, государь, — отвечала Конкрелада, — что ежели мы, феи, бежим мужчин, то причина тому — их непостоянство и отсутствие мужества. Малейшее чувство отвращения уже оказывается для них непреодолимой преградой. А встречаются и такие чудаки, которые могут отказаться от удачно начатого предприятия из-за отсутствия помех. Ваши же чувства и склонности внушают нам доверие. Однако не скрою: подвергая вас подобному испытанию, мы и сами подвергаемся немалой опасности. Если не хватит у вас решимости и вы остановитесь на полпути, вам придется отказаться от всякой надежды. Вы навлечете на себя строжайшую кару, мы же навеки станем посмешищем Джинистана. Если только откроется, что мы имели дерзость предаться вам, нам запретят когда-либо приближаться к мужчинам, а вы сами понимаете, что значит для особ нашего пола подобный запрет. И тем не менее, государь, мы готовы отважиться на это — нас призывают к сему расположение звезд и, быть может, сердечная склонность. Через три дня с наступлением темноты мы явимся сюда вновь. Паж, что давеча приходил за нами, найдет нас у дверей вашего дворца, выходящих в переулок, где мы явились вам впервые. Приготовьте здесь, в этом кабинете, брачное ложе. Никакого пышного убранства — роскошь мы презираем. Ничто не может быть нам милее, чем этот алтарь, украшенный свежими цветами, да курящиеся благовония. Прибавьте еще цветов и благовоний, не бойтесь, что их будет слишком много, — мы, феи, рождены среди ароматов. В самом низу вашей двери просверлите отверстие величиной с лесной орех. Мы обе по очереди просунем сквозь него свои мизинцы. Внимательно осмотрите каждый из них, выбирайте любой, вы тотчас же получите сердце и руку той, чей пальчик предпочтете. Приготовьте обручальное кольцо. Вложите в ларчик из черного дерева драгоценности и всякого рода безделушки, предназначенные в подарок вашей супруге, туда же вложите корону; она должна быть маленькой и вся усыпана бриллиантами. Других нам носить не положено. Свеча должна гореть лишь то время, какое понадобится вам на то, чтобы сделать свой выбор. А как только выберете, дуньте на пламя трижды, дабы оно вернее погасло. Ибо чародеи — народ хитрый, завистливый, и во избежание опасности необходима полнейшая темнота.
Король Астракана обещает выполнить все в точности. Цыганки уходят. Зажмурив глаза, втянув голову в плечи и заткнув себе нос, паж провожает их до выхода из дворца, дивясь в душе почтительному тону, которым его повелитель только что говорил с ними.
— Ну и наплела же ты ему чудес! — сказала Мофетуза Конкреладе, как только они отошли на такое расстояние, чтобы можно было говорить, не будучи услышанными.
— Ох, подружка! Ведь он поверил решительно всему, и я бы ему еще и не такого наплела, но главное ведь было половчее ввернуть насчет этого самого ларчика из черного дерева. Однако нам надо теперь действовать с оглядкой. Правда, меня обнадеживает то, что у нашего властителя, видимо, куда менее чувствительный нос, чем у его пажа. Да и то сказать, он до того начинен всякими благовониями, что никаких других запахов уже не чует. Но так как мы с тобой, как говорят на нашем подворье, отнюдь не пахнем розами, придется все же кое-что предпринять. В этом зловонии, на которое все так жалуются, более всего виновата наша одежда. А мы с тобой явимся в кабинет хорошенько вымытыми мылом и голышом, в одной рубашке, которую я выстираю в можжевеловой воде, чтобы она была не только чистой, но еще и хорошо пахла.
— А откуда мы возьмем рубашку? — спросила Мофетуза. — У нас с тобой их всего две, и те рваные.
— Замолчи, — сказала Конкрелада, — у тебя нет ни капли соображения. Из двух рваных можно сшить одну целую, это-то проще простого. Скажи лучше, где взять такой палец, чтобы можно было просунуть его сквозь дырку? Твой, что ли? Так он весь покрыт коростой, да еще шелушится вдобавок, как и вся твоя рука. А глянь-ка на мой; я его берегу, потому что им щиплю струны гитары. Сейчас отгрызу ноготь и сделаю более субтильным — капельку белил, капельку румян, и получится такой пальчик, что впору будет соблазнить им самого императора. Как взглянет Халил на этот очаровательный мизинчик, он ни на какой другой и смотреть не захочет. Ну, а на худой конец можно будет быстренько слизать с него немного краски и просунуть второй раз. Ты только мне не завидуй, дело ведь это рискованное. А вот коли удастся мне заполучить этот ларчик, мы всё с тобой поделим, и корону тоже разделим пополам.
Мофетуза согласилась уступить первую роль подруге, отдавая должное ее таланту, и цыганки дружно взялись за приготовления.
Прошли три дня, которые королю Астракана показались за три года. И вот наступает долгожданный час. Халилбад возлагает на алтарь вдвое больше цветов против прежнего, сжигает вдвое больше благовонных зелий. Спускается ночь, и паж докладывает, что явились те женщины, которым король назначил прийти — должно быть, для того, чтобы предсказать ему счастье.
— Предсказать?! — восклицает Халилбад. — Ты ошибаешься, Янко, они пришли дать мне его! Веди их скорее сюда, к этой двери, а сам уходи, ты ничего не должен видеть. Ступай и помни: от твоего повиновения зависит твоя судьба, да и сама жизнь.
Паж беспрекословно отправляется исполнять приказ.
И вот старухи приведены к дверям кабинета и троекратно тихо стучат в знак того, что они здесь. На их стук Халилбад отвечает тоже тремя негромкими четкими ударами.
— Здесь ли вы, государь? — медленно и тихо вопрошает чей-то голос.
— Да, да, я здесь, прекрасные феи, — отзывается Халилбад с радостным волнением.
— Теперь смотрите внимательно, — говорит голос за дверью, — сейчас мизинец просунется в дырочку. «А ну-ка, полезай, полезай, мой мизинчик!»
И палец в три приема проскальзывает в отверстие. Король Астракана бросается наземь ничком, чтобы как следует рассмотреть то, что виднеется в дыре, проделанной внизу двери, и с восхищением видит белоснежный пальчик с розовым ноготком, до того искусно набеленный и отлакированный, что кажется ожившим фарфором. Очарованный, обмирая от восторга, готовый просто проглотить это маленькое чудо, он хочет покрыть его поцелуями, но пальчик расположен так низко, что ему едва удается дотронуться до него носом.
— Ну как, довольны вы? — нежно спрашивает его голос по ту сторону двери.
— О, я счастлив! — отзывается голос изнутри.
— Ну что ж, государь, если вы жаждете вкусить блаженства, надобно теперь умертвить, умертвить, поскорее умертвить светильник.
— Умри, умри, умри, светильник! — послушно закричал Халилбад, задувая свечу, изо всех сил стараясь показать в этой первой же своей беседе с феями, что он способен объясняться на их языке.
— Открой же дверь, Халил, — слышит он голос, полный страсти. —
Халилбад распахивает дверь, наталкивается в темноте на женщину в одной рубашке, словно пушинку — настолько она ничего не весит, — поднимает ее на руки, и старуха, оказавшись в воздухе, так и не успевает закончить последней рифмы.
Чрезмерное любовное усердие до поры до времени способно затуманить разум: в юности легко поддаешься всякого рода обманам чувств; однако рано или поздно неизбежно наступает отрезвление. Халил вскоре вновь обретает способность рассуждать, и ему невольно приходят неприятные мысли. Какой же руке может принадлежать тот очаровательный пальчик, один вид которого был причиной столь сладостных восторгов? Он хватает одну из них, ту самую, которая в эту минуту шарит по подушке, стараясь нащупать ларчик.
— Что вы это делаете?
— Я, — отвечает смущенный голос, — хотела проверить, выполнено ли наше условие.
— А вот уж это, — пробормотал Халил сквозь зубы, — мне совсем не нравится, да и не только это.
Заметим, что вокруг старухи, которая начала опасаться неприятной развязки, постепенно стала распространяться такая вонь, что никакой можжевельник не мог уже ее заглушить.
— О небо! Что за мерзкое зловоние! — вскричал Халил. — Нет, это становится нестерпимым! Уж не подшутили ли надо мною феи? Или старые ведьмы вздумали дурачить меня? Или я обманулся? Нет, я должен посмотреть!
С этими словами он соскакивает со своего брачного ложа. Обещав принять свою даму в полной темноте, он слово свое сдержал, но все же, хоть и не собирался предаваться любовным утехам при ярком свете, на всякий случай припас и запрятал под большой китайской вазой зажженную лампу о трех фитилях. И вот он приподнимает вазу, и взору его представляется наимерзейшее зрелище, какое только можно себе вообразить. Он видит застывшую, совсем сомлевшую от страха старуху и вцепившуюся в ларчик тощую ее руку с набеленным, налакированным мизинцем. Между тем вонь вокруг сего смердящего, почти бесчувственного тела все сгущается.
— О гнусное чудовище! — восклицает Халил. — Вовсе ты не фея, а подтирка Дагжиаля! — И он кидается к окну, распахивает его, словно перышко подхватывает с постели старуху и выбрасывает ее за окно. Та только успевает два раза слабо пискнуть.
Избавясь от сей омерзительной ноши, Халил выходит из своего кабинета, содрогаясь от вони, от отвращения, от воспоминаний о своем любовном приключении, и ложится на оттоманку в соседней комнате, чтобы попытаться отдохнуть. На его счастье, ему так мало пришлось спать все предыдущие ночи, занятые странными приготовлениями, которые он никому не мог бы доверить, что усталость тут же взяла верх над досадой и погрузила его в глубокий сон.
Поделом была бы вору и мука. Старухе предстояло шлепнуться с высоты тридцати футов на весьма каменистую почву. Но судьба, как видно, находит особое удовольствие в том, что удерживает в воздухе подобные создания и не дает им окончательно свернуть себе шею. Ей оставалось всего шестнадцать футов до земли, о которую ей неминуемо предстояло разбиться, как вдруг ветка дерева, за которую зацепилась ее рубашка, остановила ее полет вниз. И вот она повисает на оной ветке, сохраняя при этом некое равновесие таким образом, что со стороны кажется, будто парит в воздухе. Дул как раз сильный, порывистый ветер, заставляя дерево то и дело сотрясаться, и жалостный сей скелет, послушный всем порывам ветра, являл собой самое страшное пугало, которое только может придумать человек для защиты огорода от птиц.
Иной раз в треволнениях природы таится некая целесообразность, недоступная нашему разуму. Тот самый порывистый ветер, что раскачивал нашу старуху на ветке, в это самое время со всей поспешностью нес на своих крыльях из глубин Персии в сторону Астракана двух фей, которые только что похитили единственного сына некоего грузинского и имеретинского царя, спасая ребенка от меча убийц, перед этим злодейски уложивших и отца его, и всю его родню. Дитя отправилось в путь, не успев позавтракать, а у фей не было с собой даже коробочки конфет.
Старшая из фей, по имени Шеридана, и говорит своей сестре:
— Давай-ка остановимся в этой стране. В саду, что примыкает к дворцу астраканского властителя, есть, помнится, грушевое дерево, на котором растут великолепные груши. Они, должно быть, уже созрели, и мы сможем подкрепить ими нашего мальчика.