Завистливая миледи Джерси{66} повадилась в гости к госпоже Найт — она ест там в три горла, весьма охоча до карт, играет с превеликим усердием и при каждом слове поджимает губки, дабы ротик оставался маленьким и плоским. Наружность ее совершенно не вяжется с ее речами; когда она говорит, кажется, будто уста ее источают мед, а на самом деле это самая что ни на есть вонючая желчь. Вы теперь упрекнете меня, что я столь же злоязычна, как и она.
Бертье дуется на меня за то, что я никогда не бываю дома, когда он приходит. Как он ни любезен, я не поручусь, что это не будет повторяться и впредь. Это все еще следы его былых любовных притязаний — ему бы хотелось, чтобы я, подобно Беренике, все дни свои проводила в ожидании, а ночи в слезах{67}. Мне наконец удалось познакомить его с госпожой дю Деффан{68}. Она и собой хороша, и мила в обращении, и пришлась ему по вкусу. Надеюсь, теперь между ними завяжется роман и он продлится всю жизнь. Полагают, будто я все еще имею на господина Бертье какое-то влияние, а потому мне поручили уговорить его, чтобы он подрезал свой парик хоть на один фут с каждой стороны. Сие ответственное поручение я попытаюсь выполнить, но знаю, что потерплю неудачу: ведь в этих роскошных локонах, сударыня, таится вся значительность и очарование нашего любезника. Но я не отступлюсь и буду твердить ему об этом всякий раз, как увижу. Кстати (а вернее, некстати, потому что ровно никакого отношения к парику господина Бертье это уже не имеет), говорят, будто ваша кузина не сможет вступить в брак со своим голландцем, не потеряв при этом той части состояния, которую оставил ей покойный ее супруг. Это пренеприятная оговорка в его завещании и поистине скандальная; покойный так хорошо улаживал дела при жизни, что следовало бы ему и после смерти продолжать в том же духе. А я на его месте отомстила бы иначе: я завещала бы им свое состояние, но с условием, что они вступят между собой в брак, а ежели этого не сделают, то ничего и не получат. Шурин покойного ведет о своем возлюбленном братце престранные разговоры. Д’Аржанталь просит меня не забыть передать вам его поклон. Мы большие с ним друзья; он очарователен, все его обожают, он вполне этого заслуживает; во всем и со всеми он чистосердечен и прям, и добродетели его с годами все возрастают. Прощайте, сударыня, еду в Аблон. Здоровье мое понемногу поправляется, но постарела я на десять лет. Вы нашли бы меня очень изменившейся, ежели бы увидели меня сейчас, но, клянусь вам, меня это ни в малейшей степени не огорчает. Если бы все женщины, наблюдающие за постепенным исчезновением своих чар, так же мало печалились по этому поводу, как опечалена я утратой тех немногих, коими прежде обладала, они могли бы почитать себя весьма счастливыми.
Только что, сударыня, получила я ваше письмо от 22 сего месяца. Нет для меня более счастливого дня, чем день, когда я узнаю о вас из ваших строк. Так радостны и так дороги мне всякий раз доказательства вашей ко мне дружбы, что мне впору повторить о ваших письмах слова, сказанные однажды Фонтенелем о некоей даме, которая ему нравилась, что минута, когда он видит ее, и есть для него минута наивысшего блаженства. Такой способ выражения был тогда подвергнут критике, но людям грубым ведомы на этом свете одни лишь плотские радости; мне жаль их. Может ли быть минута сладостнее, чем та, когда получаешь дружеские уверения от особы, тобою любимой и почитаемой? Есть немало людей, коим недоступно блаженство любви беззаветной, когда счастье предмета твоей любви тебе дороже собственного счастья. Возблагодарим же Провидение, которое даровало нам обеим доброе сердце, а вам — стойкость, позволяющую переносить невзгоды, выпавшие на вашу долю. Иначе что было бы с вами? Ваша смиренность, ваша чувствительность, ваше нелицеприятное отношение к людям преобразились бы в отчаяние, в жестокость, в несправедливость. Какие бы горести ни обрушивала на нас судьба, во сто крат горше те, причиной коих являемся мы сами. Вы находите, что бывшая монахиня и ее братец кардинал{69} так уж счастливы при всем своем богатстве? Да они охотно променяли бы свое пресловутое благоденствие на ваше невезенье.
Вы спрашиваете, получил ли Пон-де-Вель должность распорядителя при приеме послов. Будь это так, вы узнали бы об этом раньше тех, кто составляет «Газетт»{70}. О чем-то подобном речь действительно шла. Но ему ведь еще предстоит освободиться от нынешнего своего места с выгодой для себя, да и здоровье у него по-прежнему скверное. Я опасаюсь, как бы в конце концов мы вовсе его не потеряли. Пишу вам об этом, и сердце сжимается — подобная утрата была бы для меня самой страшной. Это человек, обладающий самыми главными душевными качествами, он исполнен ума и чувства достоинства. Со мной он сущий ангел.
Сейчас вы очень удивитесь. Мы поссорились с господином д’Аржанталем — впервые с тех самых пор, как он живет на белом свете, да так, что вот уже четыре дня как не разговариваем. А произошла эта ссора из-за того, что он не пожелал отужинать со своей матушкой, которая должна была в этот вечер вернуться из-за города после недельного отсутствия; перед тем она через нескольких человек передавала, что в тот вечер будет в Париже, при этом постоянно сетуя, что он недостаточно к ней внимателен. Я ему это сказала, и тут-то мы с ним и разбранились. Я напомнила ему, что долг надобно ставить превыше своих развлечений. В конце концов я вспылила, ни в коей мере не забывая при этом о своих нежных и дружественных к нему чувствах, ведь из чувства дружбы я и говорила с ним так откровенно. А он на это отвечал так сухо и бессердечно, что меня как громом поразило. Горничная госпожи де Ферриоль была свидетельницей нашего разговора. Он выбежал из моей комнаты, а я еще с четверть часа не могла слова вымолвить и в конце концов разразилась слезами. В это время вошел господин де Пон-де-Вель и спросил, почему я плачу. Я не могла решиться сказать ему правду. Тогда горничная все ему рассказала, и он очень был удивлен. Госпожа де Ферриоль ничего о нашей ссоре не знает — уж она-то была бы в восторге, ведь всего несколько дней назад она устроила мне ужасную сцену как раз из-за того, что я защищала д’Аржанталя от ее нападок. Когда она приехала, я первым делом передала от ее сына извинения, что он не смог ее подождать, и взяла на себя всю вину, сказав, что слишком поздно сообщила ему о ее приезде, а он уже никак не мог отказаться от ужина, на который приглашен был еще неделю тому назад, и притом людьми, с которыми не коротко знаком. Горничная как раз стояла позади меня, я этого даже не заметила, — так у нее слезы навернулись на глаза от неожиданности и умиления. Потом она мне сказала, что вот я еще оправдываю господина д’Аржанталя, вместо того чтобы на него пожаловаться. А Пон-де-Велю я сказала, что отныне буду любить д’Аржанталя только для самой себя и, уж конечно, никогда не стану любить его ради него. Представляете, в каком я огорчении, сударыня? Потерять друга после двадцати семи лет дружбы. Мне кажется, он стыдится того, что произошло, и вот от этого, должно быть, и выказывает мне такое неуважение. У меня до того тяжело на сердце, что я не в состоянии закончить это письмо. Допишу, когда буду спокойнее.
Ссора наша продлилась неделю, и, как водится, первый шаг к примирению сделал тот, кто был прав. Во время обеда я выпила за его здоровье, а назавтра безо всяких объяснений поцеловала его. С тех пор у нас с ним те же отношения, что и прежде. Вы упрекнете меня, что между двумя датами огромное расстояние. Но у меня тут случились кое-какие дела, помешавшие писать вам, но не мешавшие мне о вас думать. Мадемуазель Бидо{71} не сделала того, что обещала. Я не слишком этим огорчена — боюсь быть кому-нибудь слишком обязанной. Господин Кабан собирается навестить вас. Дал бы мне бог быть такой же свободной, как он! Я бы тотчас же оказалась подле вас. Но все равно, что бы ни случилось, я непременно, непременно приеду, даже если мне милостыню придется просить ради того, чтобы увидеть все то, что я так люблю — люблю больше всего на свете.
Я никак не стала объяснять вам молчание господина д’Аржанталя, чтобы вас не растревожить. Теперь, когда он уже здоров, могу вам сказать правду — он болел оспой, но с исключительно благоприятным исходом. Великое счастье и для него и для его друзей, что он так легко разделался с этой скверной болезнью. Вчера я видела вашу дочь, она все такая же, какой и была, — прекрасна как ангел, но добродетельна сверх меры — поистине дочь своей матери. Госпожа Найт в тягости; на время родов она вернется в Англию. Миледи Болингброк было совсем плохо, и ее уложили в постель — только при лежачем образе жизни ей становится лучше. Люди, всегда охочие до пересудов, уверяют, будто муж плохо с ней обращается, а я уверяю вас, что это неправда. Герцог Бульонский совсем уже был при смерти. Он просил короля освободить его от должности главного камергера и оную должность передать его сыну. Просьба герцога удовлетворена. Теперь ему уже лучше, но нет никакой надежды, что это «лучше» долго продлится.
Что касается до жизни, которую я здесь веду и о которой вы так любезно просите меня написать подробнее, то признаюсь вам, что совместное существование с хозяйкой сего дома намного труднее, нежели была моя жизнь с бедным посланником. Никогда не знаешь, с какой ноги ступить. Если я остаюсь дома, она утверждает, будто этим я кому-то хочу доказать, что меня к этому принудили; если выезжаю, мне устраиваются ужасные сцены; меня без конца выводят из себя, а после осыпают такими нежностями, что ангел и тот потерял бы терпение. Некая девица, бывающая в нашем доме, удостоила меня своей ревностью. Она всячески старается очернить меня в глазах госпожи де Ферриоль, а та невольно поддалась на ее удочку. Я об этом догадалась и тут же приняла свои меры — объяснилась с госпожой де Ферриоль хотя и весьма почтительным тоном, но прямо и откровенно. Интриганка не подозревает, что мне все ее козни известны, а я не желаю вступать в какие-либо объяснения со столь злыми и фальшивыми людьми — пусть себе копошатся в своей грязи. Я твердо держусь своего правила — честно выполнять свой долг и ни на кого не наговаривать. Сия девица теперь пожинает плоды своего злонравия — госпожа де Ферриоль ее уже терпеть не может. Что до госпожи де Тансен, я с ней по-прежнему не вижусь. Дела свои она устраивает успешнее, чем когда-либо. Архиепископ сильно болел, мы очень были этим встревожены. Поистине было бы ужасно — умереть накануне получения кардинальской шапки; теперь ему лучше, и мы, надеюсь, еще увидим его кардиналом.
Здесь появилась новая принцесса, супруга герцога, весьма хорошенькая, но еще совсем дитя, всего четырнадцать лет. Она чудесно сложена, изящна и по поводу своего замужества говорит презабавные вещи. Ей представили двух ее деверей и спросили, какого из трех братьев она бы предпочла. Она ответила, что у тех двоих красивые лица, но на принца похож только герцог. Ее возили в Версаль, она имела там успех. Король лично с ней не беседовал, однако после ее отъезда сказал, что находит ее приятной. Все придворные подходили к ней и представлялись, и она без малейшего смущения выслушивала их комплименты. Герцог Орлеанский{72} столь же неумеренно благочестив, сколь развратен был его родитель. Господин первый конюший, как я уже сообщала вам, покинул госпожу де Парабер, влюбившись в госпожу д’Эпернон, о которой до сих пор никто ничего не слышал. Это весьма огорчает госпожу де Парабер. Со мной она держится в высшей степени дружелюбно. Вот что значит стоять в стороне от всяких интриг. Наша королева 4 октября ездила к святой Женевьеве{73} просить у бога дофина. Известие о рождении принцессы король встретил галантно и мужественно. «Не печальтесь, жена моя, — сказал он королеве, — через десять месяцев у нас с вами будет мальчик».
В Комической опере уже полтора месяца как идет довольно милая пиеса. Я только что вернулась из Комедии, давали «Регула», и я во время действия расплакалась. Барон был просто изумителен, на моей памяти он никогда лучше не играл; с грустью замечаю, как он постарел. На днях играл он Бурра в «Смерти Британика»{74} и превзошел там всех. Невозможно не поверить в истинность персонажа, коего он изображает… Париж наводнен оперными певичками и уличными девками — шагу нельзя ступить, чтобы не встретить кого-нибудь из них. В Опере снова ставят «Беллерофонта». На днях, в то время когда на сцене появился дракон, что-то там внутри у него испортилось, брюхо чудовища вдруг разверзлось и перед зрителями предстал совсем голенький мальчуган, на потеху всему партеру. Восторги по поводу Пелисье понемногу стихают, некоторые уже жалеют о Лемор, и та ждет, что ее попросят вернуться. Детуш и она ведут себя очень сдержанно, однако оба умирают от желания снова оказаться вместе. Вы ведь знаете, что Детуш получил место Франсина. Мы все еще сожалеем о Мюрере и бедняге Тевенаре, который изрядно сдает. Шассе его заменить не сможет, лучше он не становится.
Я заказала живописцу свой портрет пастелью, вернее сказать, заказал-то его господин де Ферриоль, — у него прелестно убранные комнаты, и он заказал для них шесть портретов прекрасных дам (в том числе и мой, но не в качестве прекрасной дамы, а в качестве друга) — госпожи де Ноайль, госпожи де Парабер, герцогини де Ледигьер, госпожи де Монбрен и еще копию с портрета мадемуазель де Вильфранш в возрасте пятнадцати лет. Все эти портреты одинакового размера, мой получился исключительно похожим. Я решила попросить сделать с него копию, но если живописец сочтет, что лучше писать его прямо с меня, я велю позвать его — это не займет более трех часов. Будь вы здесь, сударыня, я на коленях стала бы молить вас согласиться на то, чтобы он написал для меня ваш портрет. Для этого надобно лишь облокотиться о стол, за которым работает живописец. Наблюдаешь, как он пишет, и при этом не приходится принимать никакой напряженной позы. Как только получу копию или оригинал, тотчас же пошлю вам свой портрет. И когда вы будете смотреть на него, помните, что на нем я молю небо о вашем счастье, ибо изображена на нем с глазами, устремленными ввысь, и в голубом покрывале наподобие весталки или послушницы.
Есть у нас здесь новая книга под названием «Воспоминания знатного человека, удалившегося от мира»{75}. Она мало чего стоит; и, однако, эти сто девяносто страниц я читала, обливаясь слезами. Не успел шевалье приехать в Перигё, где он рассчитывал пробыть несколько месяцев, как ему пришлось тотчас же возвратиться сюда. Признаться, я была весьма приятно поражена, увидев его входящим в комнату. Я ведь и понятия не имела, что он вернулся. Каким было бы счастьем любить его, не упрекая себя за это. Но, увы, подобного счастья мне, видно, не знать никогда.
Господин д’Аржанталь приехал два дня назад, оспа изрядно его обезобразила, в особенности нос — на нем столько оспин, что он стал весь искореженный, щербатый и какой-то маленький. Но глаза, веки и брови остались нетронутыми, так что лицо прежнее, только очень уж он стал толстым и красным. Мы до того рады были видеть его, что встретили его так, словно это сам Амур. Красивым его уже не назовешь, но у него несомненно добрый нрав, его всюду любят и уважают. Все, кто его знает, говорят о нем вещи весьма лестные как для него, так и для тех, кому он дорог. Вы ведь знаете, сударыня, что эти благосклонные отзывы не способны его избаловать. Мне хотелось бы, чтобы с ним познакомился господин де Каз{77}, — уверена, что он бы ему понравился. Мы тут весьма встревожены были известием о тяжелом состоянии здоровья господина де Каза. Господин де Сен-Пьер сообщил мне, будто он совсем уже плох. Тревога, слава богу, оказалась ложной, он уже вполне здоров. Чувствительнейший господин Жан-Луи Фавр{78} довел меня до слез, перечисляя все достоинства господина де Каза и объясняя, какой великой утратой явится его кончина для друзей и родных. Словом, будь господин де Каз римлянином, он был бы причислен к богам. Передайте ему, прошу вас, что ежели он стремится занять среди них свое место, пусть сделает это как можно позднее, а до этого совершит какой-нибудь дурной поступок, чтобы не так о нем горевали.
Насчет нашего путешествия в Пон-де-Вель ничего еще не решено — это становится невыносимым. Госпожа де Ферриоль все так же устрашающе толстеет, ей следовало бы попить бурбонской воды. Мы вдвоем с ее сыном пытались убедить ее в этом, притом таким мягким и дружелюбным тоном, что, право, заслуживали того, чтобы она хоть сколько-нибудь прислушалась к нашим увещеваниям; но она так непроходимо упряма, что может довести до белого каления. Пишу вам, сидя в вашем кресле; сидеть в нем я разрешаю только тем, кого люблю. Господин Бертье иногда это место захватывает, но я этого не одобряю.
Герцогиня Фиц-Жам выходит за герцога д’Омона. Ему восемнадцать лет, ей двадцать. Брак весьма благопристойный и всеми одобряется. Ей очень трудно было отказаться от свободы, которой она доселе пользовалась; но у него пятьдесят тысяч экю ренты, у нее всего двадцать пять тысяч ливров; недостаточность состояния и молодость толкнули ее на этот шаг. Она удостаивает меня своим доверием и медлила с ответом, пока не услышала моего мнения на сей счет. Свадьба состоится в недалеком времени. Когда ее четырнадцатилетней сестре об этом сообщили, та заявила, что предпочла бы выйти за него сама, но раз все уже решено, пусть, мол, выходит замуж сестра. Королева в тягости. У нас только и разговоров что о войне, офицеры отправляются к месту службы и очень этим недовольны. Маршал д’Юксель и мадемуазель д’Юксель добились для господина Клемансе, брата господина де Ла Марша, конной роты. Немного о политике. Говорят, что испанцы возьмут Гибралтар, что император предложил на два года приостановить деятельность Остендской компании, а англичане хотят, чтобы это было на три. Об этом ведутся переговоры, а мы, судя по всему, выступаем здесь посредниками. Англичане очень негодуют на императора и испанцев. Говорят, будто это маршал д’Юксель виноват в том, что мы не начинаем военных действий. Эта затяжка разорительна, ибо в советах до такой степени нет единства, что приходится все время быть начеку, чтобы нас не застигли врасплох; для офицеров это сущее разорение, для нас — сокращение ренты. Словом, как поют в опере:
…Только что состоялось производство морских офицеров, но коснулось оно немногих, и это породило множество недовольных. Шевалье де Келюс, бывший полковником в отставке, единым махом назначен командиром корабля; таким образом, он обошел офицеров, имеющих за плечами по пятьдесят лет службы, немалые боевые заслуги и в большинстве своем принадлежащих к знатным родам. И отставные офицеры, с которыми так круто обходятся, спрашивают: какие такие подвиги совершил шевалье де Келюс, что к нему так благоволят? Моряки ропщут, и все находят довольно странным, что сын графини Тулузской — гардемарин, в то время как господин де Келюс — командир корабля. Госпожа де Монмартель в Брейсгау разрешилась от бремени мальчиком. И отец и муж ее по-прежнему в изгнании, а дю Верне — в Бастилии{80}. Не находится решительно никаких оснований, чтобы дольше держать его там, так что в скором времени его должны оттуда выпустить.
Прельстительный Ла Мот-Уданкур{81}, вокруг которого увиваются самые красивые и богатые придворные дамы, бросил герцогиню де Дюрас ради Антье, от которой просто без ума: он от нее ни на шаг, их даже теперь приглашают на ужины вдвоем, словно мужа и жену. Говорят, они являют собой прелестную картину — растерянная Антье и упоенный Ла Мот; никогда не было еще страсти столь пламенной, и притом взаимной, а родилась она, после того как Антье сыграла Цереру. Спектакли уже прекратились, и все посещают концерты духовной музыки. И Антье и Лемор поют там восхитительно.
Поведение госпожи де Парабер положительно нельзя более оправдывать: господин д’Аленкур теперь живет у нее. Со мной она по-прежнему любезна в высшей степени. И мне, признаться, она приятна, уж очень она со мной мила; но вижусь с ней гораздо реже, нежели прежде, особенно на людях. Поверьте, сударыня, что это правда. Разумеется, с ее стороны непростительно было взять себе нового любовника, но она правильно поступила, расставшись с прежним. Он стоил ей больше миллиона, а при их разрыве вел себя самым гнусным образом, в то время как она — и благородно, и великодушно. Сейчас в мою комнату вошли господин и госпожа де Ферриоль, они просят передать вам тысячу приветов. Господин де Ферриоль с большим вниманием отнесся к вопросу о сокращении вашей пожизненной ренты. Уже одно это многое говорит о его к вам расположении, особым мягкосердечием он ведь не отличается. А о том, с какой приязнью и почтительностью относится к вам господин Пон-де-Вель, вы и сами знаете. Мы то и дело говорим с ним о вас.
Сейчас я отправляюсь на охоту. Вы спрашиваете, как мои сердечные дела? Сердце мое совершенно спокойно, если не считать тех трудностей, которые, мне кажется, непреодолимы. Но все в руце божией, на господа одного я и уповаю. Привязанность, почтительность, нежность шевалье ко мне сильнее, чем когда-либо, а с моей стороны — это и уважение, и чувство благодарности, и нечто большее, сказала бы я, когда бы посмела. Увы, я все та же, какой вы меня оставили, и все так же терзаюсь той мыслью, которую вы вселили в меня, и нет у меня мужества решиться на это; страсть моя всякий раз берет верх и над моим разумом, и над вашими советами, и над мыслью о благодати. Тут прошел слух, будто я уезжаю из этого дома и ищу себе пристанище. Шевалье очень был этим огорчен, однако держался достойно. А слух этот оттого пошел, что я ходила осматривать несколько домов для госпожи дю Деффан.
Малютка была бы счастлива, если бы знала, как вы к ней добры. Говорят, она все так же мила и нравом своим, и личиком. Уж не знаю, отважусь ли я поехать туда в этом году. Безденежье лишает меня всего. Будь у меня сейчас хоть сто пистолей, я поехала бы обнять ее, а заодно в Женеву, чтобы поцеловать ваши руки. Какая это была бы радость для меня! Но нет, боже мой, мне не дожить до подобного блаженства! Прощайте, сударыня, — ах, почему нет вас сейчас в Париже!
Целую вечность не удостаивали вы меня своими письмами. Неужели со всеми друзьями вы так аккуратны в переписке и пишете им не раньше, чем они ответят на предыдущее письмо? Мне следовало еще месяц назад поблагодарить вас за письмо ваше, сударыня, и я было уже начала писать ответ на него, собираясь пересказать вам некоторые здешние истории, и лишь ожидала их завершения, но они оказались столь богатыми событиями, что я совсем в них запуталась. К тому же очень хворала госпожа Болингброк, и я занята была всякими печальными хлопотами. А тут еще здоровье госпожи де Ферриоль, которая по-прежнему недомогает, а еще пуще — дурит. Пон-де-Вель поручил мне выразить вам свое почтение. Он все прихварывает — несварение желудка. Д’Аржанталь уже не влюблен в мадемуазель де Тансен{82} и бывает у нее только из чувства долга. К Лекуврер{83} он теперь тоже поостыл, но талантом ее восхищается так, словно по-прежнему влюблен. Она последнее время часто болеет, боятся, как бы вовсе не зачахла.
Госпожу де Парабер месяцев пять или шесть назад бросил господин д’Аленкур, что привело ее в отчаяние, и, дабы утешиться, она уже через неделю взяла себе в любовники господина де Ла Мот-Уданкура, противнее которого, на мой вкус, не сыщешь на всем белом свете. Подобная поспешность очень всех удивила, а в особенности меня, я менее всего этого ожидала. Вышеназванный господин де Лат Мот теперь от нее ни на шаг, ревнив как тигр. Чтобы обрисовать вам его во всех подробностях, начну с фигуры — большой, нескладный, с длинным лицом; очень смахивает на некрасивую лошадь; лет ему сорок пять; ужасно разговорчив, болтает невесть что, все время сам себе противоречит; говорит только о самом себе, полон самомнения, мнит себя Адонисом и потому держится горделиво; а в общем, малый неплохой, только больно уж избалован придворными вертихвостками. Меня он до ужаса боится, но невольно уважает, ведь ему мало приходилось встречать женщин, столь далеких от всяких любовных интриг; он не раз говорил мне, что лучше бы я была подругой его жены, а не любовницы. Я у нее изредка бываю, мне кажется, с моей стороны нехорошо было бы вовсе перестать туда ходить: ведь она так трогательно ко мне относится. Начать с того, что стоит мне только чуть-чуть заболеть, как она тотчас же ко мне приезжает, оказывает мне множество всяких услуг, всем и каждому говорит, что безмерно любит меня. Не могу же я не чувствовать благодарности, сударыня, за подобное проявление дружеских чувств. В ту неделю, что она оставалась одна, на нее было более двадцати претендентов, и всем им я внушала невообразимый страх, потому что они уверены были, что я любыми средствами стану отвращать ее от разврата. Один из них рассказал мне о всех их ухищрениях: оказывается, они договорились между собой увезти ее из Парижа в деревню, чтобы разлучить ее со мной. Рассказал мне это один родственник шевалье, который надеялся с его помощью убедить меня не чинить никаких препятствий отъезду госпожи де Парабер. Шевалье сказал ему на это, что он напрасно меня опасается, я-де так же мало расположена проповедовать добродетели, как и поддерживать пороки, что никогда я не впутываюсь ни в какие интриги, за что он весьма меня хвалил, ибо достаточно хорошо знает эту даму, чтобы не сомневаться в том, что она-то ни в чьих советах не нуждается.
Теперь о госпоже дю Деффан. Долгое время она горела желанием примириться со своим супругом, а так как отнюдь не глупа, она подкрепляла это желание весьма убедительными доводами и в ряде обстоятельств сумела так повести дело, чтобы примирение это выглядело в глазах всех и надежным, и приличным. Умирает ее бабка, оставив ей четыре тысячи ливров ренты. Располагая подобным состоянием, она может теперь предложить мужу лучшее общественное положение, чем прежде; поскольку же он не богат, она, чтобы примирение не ставило его в смешное положение, решила объяснить это его желанием иметь наследников. Все вышло, как было задумано, и все очень ее за это хвалили. Но, на мой взгляд, не надо было так с этим торопиться. Надобно было пообождать еще полгода, чтобы испытать свои чувства, и это время, разумеется, мужу следовало провести у своего отца. У меня были свои соображения, когда я советовала ей так поступить, но, поскольку сия милая дама, вместо того чтобы вести себя твердо и рассудительно, следовала лишь своим чувствованиям, а вернее сказать, своим фантазиям, она так повела дело, что влюбленный муж вернулся с полдороги и водворился в ее доме, то есть каждый день стал ходить к ней обедать и ужинать; и о том, чтобы поселиться вместе раньше чем через три месяца, она слышать не хотела, опасаясь оскорбительных толков касательно их отношений. Полтора месяца между ними царило полное согласие, потом ей это наскучило, и муж стал вызывать у нее прежнее отвращение. И хотя грубостей она себе не позволяла, вид у нее такой был унылый и надутый, что он счел за благо уехать к своему отцу. И вот теперь она все делает для того, чтобы он не вернулся. Я весьма сурово представила ей всю неблаговидность подобного поведения. Она пыталась меня разжалобить и принять ее доводы. Я была неумолима. Три недели я ее не видела. Она приехала ко мне, всячески передо мной унижалась, чтобы я только не оставляла ее. Я же ей заявила, что весь свет от нее отвернулся, а не только я, что ей надобно подумать о том, чтобы угодить свету, а не мне, я же слишком дорожу общественным мнением, чтобы ради него не пожертвовать дружбой с ней. Она горько плакала — меня это не тронуло. Безобразное это поведение до того ее довело, что она теперь осталась одна — любовника, который был у нее перед примирением с супругом, она так измучила, что он бросил ее; однако, узнав, что она вновь поладила с господином дю Деффаном, стал писать ей письма, полные упреков, самолюбие разожгло в нем угасшую было страсть, и он к ней вернулся. Но сия милая особа способна следовать только своим прихотям: она вдруг решила, что любовник лучше, чем муж, и понудила последнего освободить место; однако не успел он уехать, как и любовник тоже ее бросил. Теперь она притча во языцех, все ее осуждают, любовник презирает, друзья от нее отвернулись, и она не понимает, как из этого положения выйти. Бросается на шею то к одному, то к другому, чтобы люди не подумали, что у нее никого нет. Только ничего из этого не выходит. Ведет она себя то развязно, то скромнее скромного. Вот до чего она себя довела, и вот каковы сейчас наши отношения.
Госпожа де Тансен изволит гневаться на меня за то, что я пальцем не пошевелила, чтобы вновь бывать у нее, и объявила мне открытую войну. Она заранее посылает узнать, где я нынче обедаю, чтобы не прийти к нам в то время, когда может застать меня дома. Это новое выражение ее немилости трогает меня столь же мало, как и все прежние. На днях ко мне стали приставать, чтобы я с ней помирилась; на это я ответила, что ничего другого и не желаю, ибо почтительно отношусь ко всем, кто принадлежит к семейству Ферриоль, и уж по одной этой причине хотела бы, чтобы госпожа де Тансен перестала на меня гневаться, но что я не настолько благочестива, чтобы подставлять левую щеку, и не стану просить прощения за то, что она мне отказывает от дома; что, за исключением госпожи де Ферриоль, нет никого на свете, ради кого я бы это сделала; что госпожа де Тансен вообще не имеет права так со мной обходиться, а ежели она утверждает, что я веду о ней неподобающие речи, то на это я отвечу так же, как госпожа де Сент-Олер, которая в ответ на подобное же обвинение заявила, что ежели госпоже де Тансен донесли, будто она плохо о ней отзывается, то это весьма прискорбно для госпожи де Тансен, ибо только доказывает, что у нее коварные друзья. Так и со мной: я могла высказываться на ее счет друзьям своим, но слишком уважаю себя и знаю свои обязанности, чтобы говорить об этом с посторонними, а по поводу этого злосчастного происшествия с Ла Френе, из-за которого она теперь ярится на каждого, в ком не нуждается, я даже говорила, что это ужасно и никто не может нести ответственности за то, что какому-то безумцу вздумалось в вашем доме наложить на себя руки.
Жизнь моя течет довольно спокойно. Будь еще со мной в Париже вы, я чувствовала бы себя счастливее самого короля. Немного огорчена из-за новогодних подарков — все мне их дарят, а я никому ничего подарить не могу. Покорно сношу мелкие обиды, которыми досаждают мне в этом доме; бывают дни, когда это не слишком на меня действует, все зависит от того, каково у меня на сердце: когда оно спокойно, легко пренебрегаешь мелкими неприятностями, кои постоянно встречаешь в жизни, а здесь их предостаточно. По-прежнему глупая болтовня и постоянные жалобы. На днях она вздумала жаловаться на меня Фонтене, который дал ей весьма суровую отповедь, он сказал, что никто никогда ее наветам не поверит и она этим только восстанавливает всех против себя же самой; он-де сам был свидетелем того, как меня уговаривали у госпожи де Парабер остаться ужинать вместе с шевалье, а я отказалась и отправилась домой в девять часов вечера, и притом пешком, да еще в дождь. Это заступничество нисколько меня не обрадовало — ведь всякие доводы злят ее еще больше. Что до шевалье, то у меня есть все основания быть довольной — он все так же нежен со мной и так же боится меня потерять. Я его чувствами не злоупотребляю. Людям свойственно обращать себе на пользу слабости другого. Мне сие искусство неведомо. Я умею одно: так угождать тому, кого люблю, чтобы удерживало его подле меня одно лишь желание — не расставаться со мной. Желание это ему по сердцу, я вижу, что и он всей душой стремится к тому, чего оба мы желаем, но непреодолимым препятствием к этому может явиться источник его доходов. Господь, быть может, и сжалится над нами. Меня обуревают иной раз чувства, которые трудно бывает заглушить в себе. Самое удивительное, что я испытывала их всю жизнь! Не могу себе простить… Увы! Зачем на месте госпожи де Ферриоль не было вас? Вы научили бы меня понимать, что есть добродетель. Но оставим это. И, однако, если говорить о любви, то нет на свете никого счастливее меня. Тут есть над чем поразмыслить молодым сердцам. Простите мои слабости, в коих я вам откровенно признаюсь, и позвольте теперь немного написать вам о малютке. Она очаровательна; слыша рассказы о ней, я, право же, не могу раскаиваться в том, что произвела ее на свет. Боюсь только, как бы не пришлось ей пожалеть об этом больше, чем мне; с каждым днем она все хорошеет. Я посылала туда Софи под видом посещения ее тетки, и она пробыла там две недели; от девочки она в восторге. В монастыре{84} все ее обожают — она рассудительна, добра, терпелива; ей пришлось вырвать четыре зуба — она даже не вскрикнула ни разу. А когда ее за это похвалили, ответила: «К чему бы я стала кричать? Ведь их же следовало вырвать». Она высказала Софи свое огорчение, что не смогла приехать я, она-де очень о том сожалеет и просит, чтобы я непременно приезжала на будущий год; она благодарит меня за мои благодеяния, она знает, что мне часто из-за нее докучают, и будет стараться впредь быть послушной и хорошо учиться, чтобы я не разлюбила ее; она очень ласкова; мне кажется, бедняжка уже понимает, что ей надобно уметь угождать. Ее добрый друг в отчаянии, что не может повидать ее, любит он ее до безумия; иной раз на него вдруг находит пылкое желание тут же отправиться к ней, и мне стоит большого труда отговорить его от этого намерения. Мы собираем ей на приданое на случай, если она не пожелает постричься. Ежели господь продлит нам дни, она получит сорок тысяч ливров единовременно и четыреста ливров ренты. С такими деньгами в провинции можно сделать недурную партию… Но — «Смотри, не разбей кувшина!»{85}. Случись ей рано потерять нас, нелегко ей в жизни придется… В этом случае я поручу ее заботам д’Аржанталя. Шевалье уже положил на ее имя две тысячи экю. Прощайте, сударыня, письмо получилось длиннее, чем ему полагается быть, но я сейчас одна и решила воспользоваться этим, чтобы подольше с вами побеседовать. Посылаю вам маленькую табакерку цвета пламени — не могла отказать себе в удовольствии взять из нее одну понюшку табака, чтобы вы, когда в свою очередь будете ею пользоваться, вспоминали бы, что она служила той, которая любит вас больше всех на свете.
Я получила письмо, которым вы удостоили меня в ответ на мое послание, такое толстое, что я опасалась, как бы оно не потерялось. Новое свидетельство ваших дружеских ко мне чувств исполнило меня радости, и я с восторгом приму каминный экран, посланный вами, раз он сделан руками той, кого я так люблю; и, однако, он слишком часто станет будить во мне воспоминания о вас; признаюсь вам: боль от разлуки с вами столь же велика, как и радость, которую приносит мне сознание вашей дружбы. Эти два чувства яростно борются во мне, и, не будь у меня надежды когда-нибудь вновь увидеться с вами, не знаю, право, благодарила ли бы я судьбу, что вас узнала. Вы научили меня быть столь требовательной к людям, что все в них вызывает у меня теперь раздражение. Зачем не все сердца подобны вашему или не обладают хотя бы одним из присущих вам достоинств? Ничего нет в них — ни непреклонной вашей честности, ни мудрости, ни доброты, ни справедливости. Все это у людей одна видимость — личина то и дело спадает с них. Честность — не более как слово, коим они украшают себя; они толкуют о справедливости, но лишь затем, чтобы осуждать ближних своих; под сладкими речами их таятся колкости, великодушие их оборачивается расточительством, мягкосердечность — безволием. И это заставляет меня всякий раз вновь и вновь вспоминать о том, в какой высокой степени присуща вашей душе добродетель. Чувствую, что слова мои способны смутить вашу скромность, но вам ведь известно каждое движение души моей, и вы знаете, что говорю я все это потому, что так и думаю, и никогда не умела восхвалять кого-либо вопреки правде, — простите же мне во имя моей к вам привязанности то чувство неловкости, которое вы испытываете, читая себе эти похвалы. Вы заставили меня уподобиться герцогу Орлеанскому, с той только разницей, что я не столь беспутна, как он, и верю в отличие от него, что уж один-то достойный человек на свете все же существует. Он всех людей считал бесчестными; я иной раз готова согласиться с ним, и это приводит меня в дурное расположение духа, — мне хотелось бы научиться быть философом, ко всему относиться безразлично, ни из-за чего не огорчаться и стараться вести себя разумно лишь ради того, чтобы удовлетворять самое себя и вас. Я прилагаю все свои усилия к тому, чтобы чувствовать себя счастливой и перестать грустить, — понимаю, что более чем когда-либо нужно мне для этого мужество.
Дурное настроение царит здесь постоянно, и это становится просто невыносимым; однажды я не выдержала и возмутилась, но вижу, что это против меня же и оборачивается. Люди весьма строги, ибо судят они лишь по тому, что видят снаружи; им горести мои кажутся ничтожными, для них все это пустяки; но, увы, то, что повторяется изо дня в день, перестает быть пустяками. Мне стыдно становится своих жалоб, когда я вижу вокруг такое множество людей, которые стоят большего, нежели я, и куда меня несчастнее.
Надобно, однако, вас немного и повеселить. Здесь случились две истории, которые я с удовольствием вам перескажу, ибо знаю, что они развлекут вас. Некий дворянин из Перигора, человек весьма состоятельный, женился несколько лет назад на девице, которая спустя некоторое время умерла, не оставив ему детей. Родители покойной задумали разорить его, потребовав обратно ее приданое, и действовали при этом столь недостойным образом, что довели его до болезни. Дворянин этот чувствовал большую охоту к брачной жизни, однако памятуя все, что пришлось ему пережить, он решил на этот раз взять в жены круглую сироту. Он написал письмо в Отель-Дье, в коем просил одного из его руководителей, чтобы ему подыскали девицу из подброшенных младенцев возрастом от семнадцати до двадцати двух лет и чтобы была она брюнеткой, хорошо сложенной и имела бы черные глаза и красивые зубы, он-де на ней женится. Управитель показал письмо господину д’Аржансону{86}, и тот велел его просьбу выполнить. Нашли девицу, заключили брачный контракт, и дворянин женился. Она родила ему троих детей. Проходит несколько лет, и она тоже умирает. По окончании траура он снова пишет в Отель-Дье, уже другому управителю, ибо первый за это время тоже успел скончаться. На этот раз он просит подыскать ему девицу возрастом от тридцати восьми до сорока лет, и чтобы была она блондинкой, в теле и имела бы хороший нрав, — он прожил счастливейшие годы своей жизни с той, которую ему присмотрели в первый раз, и не сомневается, что выбор нового управителя окажется столь же удачным. Тот отправляется к господину Эро и показывает ему полученное письмо. Господин Эро, как в свое время и господин д’Аржансон, велит ему выполнить просьбу дворянина, что оказывается делом более трудным, поскольку все девицы в этом возрасте обычно уже пристроены. Наконец отыскали в каком-то монастыре такую, которая отвечала всем поставленным требованиям. И вот месяц назад одна из принцесс де Конти подписалась под этим брачным контрактом.
А вот другая история: есть здесь некий человек, живущий вблизи набережных, который уже не то семь, не то восемь лет ежедневно от часу пополудни до шести в любую погоду гуляет по одной из набережных, ни разу не пропустив ни единого дня. Об этом донесли господину Эро, который послал ему сказать, чтобы тот к нему явился. В ответ человек велел передать, что не придет, ему-де с полицией разговаривать не о чем. Господин Эро тогда отправился к нему сам, поднялся на пятый этаж и нашел этого человека в комнате, уставленной книгами, сидящим у стола и читающим. Он спросил, почему тот не явился на его зов. «Сударь, — отвечал человек, — я не имею чести принадлежать к числу ваших друзей, и у меня, благодарение богу, нет никаких дел с правосудием», — «Это верно, — возразил ему господин Эро, — сведений, порочащих вас, у меня нет, но почему, скажите, вы каждый день с такой точностью в одни и те же часы гуляете по набережной?» — «Потому, что это полезно для моего здоровья, — отозвался сей любитель прогулок. — Чтобы объяснить вам свое поведение, — добавил он, — скажу, сударь, что я принадлежу к весьма высокому роду (тут он назвал свое имя). У меня было двадцать пять тысяч ливров ренты. Когда ввели Систему{87}, из них осталось только пятьсот. Я и избрал себе такой образ жизни, который соответствовал бы теперешним моим доходам. Я оставил себе свои книги, мне нравится речной воздух, вот я и поселился в этой комнате. Известная доля тщеславия заставила меня переменить свое имя. Каждый день я ем за обедом вареную говядину, которую в соседней харчевне готовят превосходно. Встаю я рано, утро проходит у меня в чтении, а после обеда я отправляюсь дышать воздухом на набережную. Я совершенно счастлив; я ни от кого не завишу и, придерживаясь столь умеренного образа жизни, сохраняю свое здоровье». Господин Эро нашел, что человек этот весьма разумен. Он доложил о нем кардиналу, который сказал: «Но случись этому человеку заболеть, ему не на что будет лечиться. Передайте ему, что король жалует ему пенсион в триста ливров». Господин Эро послал сказать дворянину, чтобы тот к нему пришел, заранее радуясь тому, что сможет сообщить ему столь приятное известие. Но дворянин в ответ велел сказать, что прийти не может, ибо слишком далеко от него живет. Господин Эро отправился к нему вторично, чтобы сказать ему, что король жалует ему триста ливров пенсиона. Но тот от них отказался, говоря, что уже привык укладываться в пятьсот, а больше ему и не надобно. Несмотря на такую, казалось бы, безотрадную жизнь, человек этот бодр и весел. Есть у него два друга, люди просвещенные, которые ходят на набережную, чтобы побеседовать с ним. Он превосходно знает свет, хорошо образован, у него здравый ум, и еще есть у него поразительный талант — по лицу любого прохожего он угадывает род его занятий. Так, например, он говорит: «Вот это идет дворецкий епископ, вон тот человек служит у главного казначея. А вот это — проходимец. Этот вон гасконец, тот из Бретани», — и так о каждом. Прощайте, моя дорогая, хватит на сегодня. Тысячу раз целую ваши руки.
Только что узнала, сударыня, об утрате, которую понесли вы в лице господина де Камбиака. Хоть мне и неизвестно, какие составил он насчет вас распоряжения, но я сочувствую вашей печали; я ведь знаю, сколь доброе у вас сердце, — как бы он по отношению к вам ни поступил, вы все равно станете печалиться о нем. Надеюсь, что он воздал вам должное, и у меня не будет оснований в чем-либо упрекнуть покойного. С нетерпением жду вашего сообщения об этом. А я чуть было не оказалась подле вас в эту пору. Когда бы не отложилась намеченная поездка в Пон-де-Вель, я могла бы еще увидеть его на смертном одре. Но у меня не было полной уверенности, что она состоится, и потому я остерегалась написать вам об этом. Хотелось сообщить вам уже что-либо определенное. Но уже три месяца, как о поездке ежедневно ведутся разговоры, и нет того дня, чтобы наши планы не менялись по четыре, а то и по пять раз. Вот как обстоят дела. Правда, отъезд с самого начала был назначен на десятое число будущего месяца, так что времени уложить вещи у нас будет достаточно. Вы легко можете представить себе, какие я прилагала усилия, чтобы поездка состоялась, ведь я имела бы тогда счастье свидеться с вами и удостоверить вам свою почтительную привязанность. Подаренный вами экран прелесть как хорош — пользоваться им я позволяю не всем. Я живу вместе с вашей почтенной дочерью, которая бесконечно со мной любезна; ее благожелательность, мягкость и веселый нрав делают ее очаровательной. Она все так же хороша собой, и, право, вы найдете, что она еще больше похорошела. Цвет лица у нее превосходный, краски такие, что кажется, будто это румяна, и хотя в этих делах я и большой знаток, даже я была введена в заблуждение и, не удержавшись, потерла ей щеки платком, чтобы убедиться, что она не нарумянилась. Она велела подправить свой портрет, он теперь просто восхитителен; она думает заказать с него копию для вас. Если мне доведется в этом году поехать в Женеву, я попрошу ее захватить с собой также и мой, тоже вам предназначенный. Будет он небольшим, то есть в один фут высоты и приблизительно в девять вершков ширины.
С госпожой де Тансен мы находимся в состоянии открытой войны, вернее, она мне ее объявила; что до меня, то я себе помалкиваю, а когда вынуждена бываю об этом говорить, то изъясняюсь спокойно и кротко; но просить у нее прощения я решительно не намерена, потому что обижена, — у меня и без нее хватает хозяев, и не желаю я, неизвестно ради чего, раболепствовать еще перед ней. Такое мое поведение выводит ее из себя больше, чем если бы я стала ею возмущаться. Ее достопочтенный брат стойко выдержал все ее нападки против меня. А я ему о ней и словечка не обронила, если не считать одного разговора, который он завел со мной в присутствии госпожи де Ферриоль. Я отвечала ему как можно хладнокровнее и в конце концов сказала, что я вовсе не хотела, чтобы все это дошло до его ушей, я-де удивляюсь, зачем ему об этом сказали, и он должен отдать мне справедливость, я ни разу ему ни на какие свои обиды не жаловалась. Следствием нашего разговора была весьма бурная сцена между братом и сестрой. И как она ни наговаривала на меня, злобно перевирая мои слова, он заставил ее замолчать. Ваша дочь все это вам перескажет — слишком долго было бы писать об этом в письме. На этот раз я очень довольна поведением архиепископа. Я хорошо знаю, как он добр, и буду теперь любить и уважать его всю жизнь.
Кстати, вы уже давно просили меня возвратить стихи на смерть вашей матушки, которые давали мне прочитать. На днях я нашла их у себя в ларчике и прилагаю к этому письму. Почта сейчас уходит, и у меня времени остается только на то, чтобы уверить вас в совершенном моем к вам почтении.
Наконец-то мы добрались до Пон-де-Веля. Представьте себе только мою радость, сударыня. Итак, скоро я буду иметь удовольствие увидеть вас и обнять. Не знаю еще точно, когда наступит для меня сей счастливый миг. Жду прибытия сюда господина де Пон-де-Веля и писем архиепископа, чтобы устроить свои дела. Да и к тому же, сударыня, ведь с вами сейчас ваша дочь; мое присутствие только отвлекло бы от нее ваше внимание; хочу дать ей время обжиться. Мы все очень сожалели, что она хотя бы несколько дней не побыла с нами. Назавтра после ее отъезда меня навестил ее супруг и очень меня умилил — он так был растроган и вместе с тем выказал такую рассудительность и почтение к вашей дочери, что вы поймете, зная меня, почему я не в силах была сдержать слезы. Необходимо как-то вознаградить эту прелестную женщину за все пережитые ею несчастья. Там вновь найдет она нежно любящих ее родных и подруг. Но увы! Ею дорожили бы больше, когда бы она вернулась с большим состоянием. Так судят об этом в Париже; а люди, сдается мне, всюду одинаковы. Вы же, сударыня, такая добрая и ласковая, конечно, примете ее с большой радостью. Великое это счастье для матери — жить с такой дочерью, как ваша. Я рекомендую ее вам как любимую сестру. Забавная рекомендация, скажете вы? Но разве она нуждается в ней? Разве она не дочь мне, и притом дочь, нежно любимая?
Я прервала письмо из-за приезда господина де Пон-де-Веля — он только что прибыл сюда. Он просит засвидетельствовать вам свое почтение. Теперь я свободна и вскоре буду подле вас. Приготовьтесь к тому, что я изменилась, но это беспокоит меня только ради одной вас, которую я всем сердцем люблю и почитаю.
Не могу выразить вам, сударыня, как я страдаю, что рассталась с вами. Так тяжко мне на сердце, так теснит грудь, что давеча мне казалось — сейчас задохнусь. Боязнь огорчить вас заставляла меня сдерживать слезы при нашем расставании — я изо всех сил старалась, чтобы вы не заметили моих слез, но от этого сделалась у меня ужасная головная боль. Не будь у меня уверенности, что я еще свижусь с вами, право, не знаю, до чего бы я дошла. Печальные мысли обуревают меня: жизнь представляется мне такой короткой, а испытываемые страдания столь непомерно велики, что не хочу я никаких новых знакомств, чтобы вновь не оказаться во власти подобных страданий. Но по мере того как я размышляю, мне становится легче; я говорю себе, что никогда не встречу друга, который до такой степени достоин любви моей, как вы. Я уже не думаю о том, чтобы покинуть свет, — мысли мои на сей счет совсем переменились, — ведь этим я навечно лишила бы себя надежды часто видеть вас. К тому же, сударыня, после наших с вами разговоров я слишком хорошо стала понимать все последствия такого шага, а вести себя достойно можно ведь и оставаясь в свете, и это даже лучше, — чем труднее задача, тем большая заслуга ее выполнять. Я обязана из чувства благодарности оставаться подле госпожи де Ферриоль, она нуждается во мне. Ах, сударыня, без конца вспоминаю тот наш разговор в вашем кабинете; я стараюсь, я делаю над собой усилия, но усилия эти убивают меня. Одно могу обещать вам — я сделаю все, чтобы прийти к какому-то определенному решению, но, сударыня, это, может быть, будет стоить мне жизни, ибо что касается до известных вам надежд, то они так далеки от осуществления, что я, вероятно, до тех пор успею умереть от старости. Мне поручено передать вам множество любезных слов, я думаю, уместнее всего сделать это здесь. Вот два отрывка из его писем{88}. «Тысячу раз поклонитесь вашему другу; передайте ей, что между ее образом мыслей и моим так много общего, что мне невозможно не разделять ваших чувств к ней». А в предыдущем письме, полученном из Лиона: «Поздравляю вас с той радостью, которую пережили вы, лицезрея и обнимая госпожу Каландрини. Я знаю ваше сердце, и меня не удивили слезы, которые чувство радости исторгло из ваших глаз. Я и сам проливал их, читая ваше письмо, дорогая моя Аиссе, и столь же живо был тронут вашим рассказом об испытанном вами восторге, как и любезным приемом, которого удостоила вас госпожа Каландрини. Прошу вас, передайте ей глубочайшую мою благодарность за то, что она помнит меня. Уважение, которое она у всех вызывает, зиждется на сознании высоких ее добродетелей. Я полагаю, что она слишком справедлива и наделена слишком благородными чувствами, чтобы осуждать ту сердечную склонность, которую вы питаете ко мне. Если бы вы сумели обрисовать ей чувства, которые я питаю к вам, дорогая моя Сильвия{89}! Объясните ей, что нет, не было и никогда не будет в моей жизни минуты, когда бы я не любил вас. Оставайтесь в Женеве столько, сколько будет возможно; зная, что вы там, я не печалюсь о вашем отсутствии. Полагаю, что здоровье ваше там в большей безопасности. Заранее огорчаюсь, думая о трудностях вашего возвращения. Берегите себя, дорогая моя Аиссе. Продолжайте любить меня. В этом залог счастья всей моей жизни».
Многое в этих строках оскорбляет мою скромность, но они позволят вам понять, почему так долго и с таким трудом превозмогаю я себя. Увы! Сколь счастливы те, у кого хватает мужества побороть свою слабость, ибо, право же, требуется бесконечное мужество, чтобы противостоять тому, кого любишь и кому ранее имел уже несчастье уступить. Резать по живому такую горячую страсть и такую нежную привязанность, и притом столь им заслуженную! Прибавьте к этому и мое чувство благодарности к нему — нет, это ужасно! Это хуже смерти! Но вы требуете, чтобы я себя переборола, — я буду стараться; только я не уверена, что выйду из этого с честью или что останусь жива. Я боюсь возвращаться в Париж. Боюсь всего, что приближает меня к шевалье, и чувствую себя такой несчастной, находясь от него вдалеке. Сама не знаю, чего хочу. Почему любовь моя непозволительна? Почему она греховна?
Напишите мне как можно скорее о себе. Позвольте мне тысячу раз и от всего сердца расцеловать вас. Нежнейший поклон вашим дочерям, целую их обеих. Не забывайте вашей Аиссе и не сомневайтесь, прошу вас, в ее любви и почтении к вам — они безграничны.
Пишу к вам с запозданием, потому что сильно недомогала; у меня были жесточайшие колики. Я не преминула сказать по этому поводу, что не иначе как это вы до сих пор оберегали меня, ведь в Женеве я ни разу не болела; недуги мои щадили мою радость. Уж лучше бы они теперь не примешивались к душевной моей боли. Уезжала я от вас с величайшей печалью, сударыня. Ваши письма заставили снова сжаться мое сердце и вновь вызвали потоки слез. Каждое мгновение вспоминаю я: как сладостно, как спокойно и легко жилось мне то недолгое время, что я провела подле вас! Все, кого довелось мне встречать в Женеве, соответствовали моим первоначальным представлениям о людях, а не тем понятиям, что сложились у меня позднее, под влиянием жизненного опыта. Вот почти такой же была и я, когда входила в свет, не ведая ожесточения, горестей и печали. Как все изменилось! До чего же здешние обитатели не похожи на тех, кто окружает вас! У меня ни разу не было и минуты доброго настроения с того дня, как мы расстались. Здесь все, как прежде, — желудочные колики, туман, концерты, блохи, крысы и, что всего хуже, люди, но не старого закала, а совсем нового образца. Ограничусь здесь этими общими рассуждениями. Уж позвольте мне не вдаваться по сему поводу ни в какие подробности.
…Можете писать мне безо всякой опаски — письма передаются мне в собственные руки. Человеку, который их получает, приказано вручать их прямо мне, минуя даже мою верную Софи. Здесь так боятся почтовых расходов, что не осмеливаются даже спросить, получила ли я письмо. Архиепископ, тот оплачивает наши с Софи поездки в дилижансе, что, конечно, с его стороны очень благородно. Впрочем, при всей своей скаредности, вздорном нраве и грубом обхождении со мной госпожа де Ферриоль в ту пору, когда я гостила у вас, весьма даже тревожилась о моем здоровье. Она говорила: «Она уехала больной, а что, как у нее лихорадка или оспа?» Она выказывала обо мне не меньшее беспокойство, чем о собственном сыне. Ее горничная сказала Софи, будто из-за меня ее хозяйка не решается поехать на зиму в Амбрен к брату, она-де отказывается от этой поездки из опасения, что я туда ехать не захочу. Можно ли представить себе, сударыня, по ее со мной обращению, чтобы она могла бояться разлуки со мной? От д’Аржанталя было письмо, я получила его, вернувшись от вас. В нем было множество приятных слов, касающихся вас, — уж вы сами себе их вообразите, письмо мое вышло бы слишком длинным, вздумай я их вам все повторять. Отсюда мы через две недели уезжаем в Аблон. Госпожа де Ферриоль проведет там дней десять — двенадцать. Я же оттуда отправлюсь в Санс, чтобы повидать вы догадываетесь кого. Пробуду там как можно дольше. Госпожа де Ферриоль приедет туда вслед за мной. О тамошней встрече сообщу вам как можно подробнее: мне в этом году удастся, таким образом, повидать всех, кто мне дороже всего на свете. Прощайте, сударыня, чувства мои и душа принадлежат вам.
Настал наконец долгожданный день. Уезжаю отсюда завтра утром, одну только ночь остается мне провести тут. Недаром говорила госпожа де Ферриоль, что мне здесь не сидится. Вернувшись от вас, я чуть было не умерла здесь от тоски, а вместе с тоской одолели меня недуги. Мне отворяли кровь, это не помогло — по-прежнему мучают головная боль и колики в желудке; возможно, виноваты здешний воздух и вода.
Я ожидала получить от вас ответ на свое письмо еще до отъезда отсюда, но теперь надеюсь, что вы напишете мне в Санс. Я пробуду там до 15 сего месяца. Пишите на имя госпожи де Виллет{90}, аббатисы собора Богоматери. Госпожа Болингброк едва не умерла в Реймсе от желудочных колик, коим она подвержена. Положение у нее было отчаянное, теперь ей уже лучше, и я увижу ее в Сансе. Напишите, как чувствуете себя вы, а также госпожа П. Меня беспокоят ее боли в пояснице. Вы, я полагаю, уже возвратились в город и сидите себе на своем уютном диванчике в кругу любимых ваших дочерей, и вся семья спешит повидаться с вами. Вы пользуетесь всеобщей приязнью и уважением, и вам не приходится превозмогать в себе пагубной страсти. Как хотелось бы и мне проводить свои дни подобным образом! Вы знаете всех, кому мне следует передать приветы, — будьте столь добры, передайте их по своему выбору. А вашему супругу я привета не передаю: я заметила, что вы всегда чуточку меня ревнуете. Пусть ваша любезная дочь немного подтрунит над ним от моего имени, она окажет мне этим небольшую услугу, а я в благодарность нежно ее за это обнимаю.
Умерла госпожа де Нель, говорят, будто от кори, но ее закадычные подруги, которые знают всю подноготную, сказывали, что у нее было несколько болезней сразу и что, будь она даже крепче здоровьем, ей все равно было бы не поправиться. Так же обстоит дело с господином де Ришелье, с той разницей, что он-то еще не умер, но, как мне сообщили, уже при смерти. А госпожа д’Омон и ее супруг, у которых была одна только корь, уже выздоравливают. Не помню, писала ли я вам, что господин Ла Феррьер выдает замуж свою дочь за человека, у которого двадцать тысяч ливров ренты и который живет в Лионе. Для ее матери большая радость, что дочь будет от нее поблизости. Родители заслужили эту удачную партию, ведь они до этого отказались выдать дочь за человека хоть и богатого, но уже старого, которого она не смогла бы полюбить! Приданого они дают ей пятьдесят тысяч экю, да еще двадцать тысяч франков после их смерти. Девица эта весьма достойная. Прощайте, сударыня, мне очень было горестно расставаться с вами. Дал бы бог, чтобы я сейчас в самом деле была бы подле вас! Я бы не в силах была тогда снова с вами расстаться. Слишком многого мне это стоило, да и теперь еще стоит, как вспомню об этом. Прощайте, сударыня, я люблю вас всем сердцем. Теперь я буду еще дальше от вас, о чем не могу не сожалеть. Я напишу вам уже из Парижа — в Сансе я слишком буду занята и на письма у меня не будет времени.
Вы спрашиваете у меня подробного отчета о моем возвращении в Париж и пребывании в Сансе. Девочку я нашла изрядно выросшей, но очень уж она бледная. У нее благородные черты, хорошее сложение, глазки такие красивые, что подобных на всем свете не сыщешь, а с виду она слабенькая. Она неглупая, ласковая, разумная, только невероятно рассеянная, но сердце и нрав — удивительные. Мне кажется, безо всякого пристрастия, что из нее выйдет человек достойный. Меня бедняжка любит до безумия, она до того обрадовалась, увидев меня, что едва не лишилась чувств. Вы можете представить себе, что испытала я при виде ее, — волнение мое было тем сильнее, что приходилось его скрывать. Она все без конца повторяла, что у нее не было дня счастливее, чем день моего приезда. Она решительно не в силах была отойти от меня; однако стоило мне только ее отослать, как она кротко повиновалась; всякое мое замечание она внимательно выслушивала и старалась ему следовать. Если случалось ей в чем провиниться, она не пыталась оправдаться, как это обычно делают дети. Увы, когда я уезжала, бедняжка была в таком горе, что я боялась взглянуть на нее, чтобы совсем не расстроиться, — она слова не могла вымолвить от волнения. Я предложила аббатисе ехать со мной, чтобы вместе навестить госпожу Болингброк, которая находилась в Реймсе, где недавно перенесла тяжелую болезнь, и оттуда намеревалась отправиться в Париж. Весь монастырь был опечален сообщением об отъезде аббатисы, а бедная малютка ей сказала: «Я, сударыня, как и все, очень горюю, что вы уезжаете, но ведь это, мне кажется, необходимо — госпожа Болингброк так рада будет видеть вас, ваш приезд пойдет ей на пользу, вот это немного меня утешает». И тут бедняжка залилась слезами и упала на стул, потому что у нее не было сил держаться на ногах, и все обнимала меня, и все говорила: «Как это некстати, добрый мой друг, ведь если бы не это, вы могли бы пожить здесь подольше. У меня нет ни отца, ни матери, прошу вас, будьте вы моей матерью, я люблю вас так же, как если бы вы и в самом деле ею были». Представляете, сударыня, в какое состояние повергли меня ее слова; но держалась я очень хорошо. Пробыла я в Сансе две недели, и там был у меня приступ ревматизма, да такой, что я не могла двинуть ни одним членом. Два дня девочка не отходила от меня ни на шаг. Целых пять часов подряд провела она у моего изголовья, отказываясь покинуть меня, — читала мне вслух, чтобы меня развлечь, разговаривала со мной, а когда временами я погружалась в сон, сидела чуть дыша, боясь меня разбудить. Мало кто из взрослых был бы способен на это. Мадемуазель де Ноайль звала ее поиграть, девочка умоляла позволить ей остаться со мной. Одним словом, сударыня, я уверена, что если бы ей выпало счастье узнать вас, вы не могли бы ее не полюбить. Госпожа Болингброк намерена взять ее с собой и устроить в дальнейшем ее судьбу, что чрезвычайно терзает вы знаете кого, — он от этого просто с ума сходит. Не могу даже описать, как он рад был моему возвращению; все, что только способен сделать и сказать человек в порыве страсти, было сделано и сказано. Если это игра — значит, он хорошо умеет играть. Он несколько раз появлялся здесь, и всякий раз после утомительной и долгой охоты. Наконец, когда он в последний раз испрашивал у короля позволения отлучиться в город (ибо об этом надобно непременно просить у короля), тот полюбопытствовал, что, мол, у него в Париже за дела; этот вопрос привел его в такое замешательство, что он покраснел и ничего другого не нашелся сказать, как что ему это необходимо.
Более двух недель прошло с тех пор, как написала я это письмо; за это время вернулся из Марли шевалье — у него лихорадка, приступы астмы, ревматические боли в пояснице, он очень страдает. Я в ужасном состоянии; мне необходимо написать вам, чтобы рассеяться, ведь нет для меня другого утешения, как думать о вас. Будь я более разумна, я дерзнула бы поделиться с вами всеми своими мыслями. Я жестоко терзаюсь; одна вы способны были посочувствовать моим горестям. Если я сдерживаюсь в своих излияниях, то это потому, что нежно люблю вас, что одна вы заслуживаете моей любви и нет в свете никого, кто был бы более достоин ее, чем вы. Вы скажете, что в этих словах моих немало гордыни и самолюбия. Может быть, это в какой-то мере и так, но совсем не в том смысле, какой имеете в виду вы. Я далека от совершенства, но от других требую того, чего нет у меня самой. Мне любы все ваши достоинства, хотя я сама не имею счастья обладать ими. Добродетель, ум, чуткость, чувствительность, жалость к несчастным и заблудшим — все это достоинства, кои приносят пользу даже тем, кто сам ими не обладает. Еще одно радует мое сердце — сознание, что я могу высказывать все, что я о вас думаю, и вы не заподозрите меня ни в лицеприятии, ни в лести. Вы, словом, удовлетворяете требованиям и души моей, и сердца. Сердце мое разделено между чувством к вам, сударыня, и моей любовью. Но не будь предмет моей любви преисполнен теми же достоинствами, что и вы, любовь моя была бы невозможна. Вы научили меня быть очень взыскательной на сей счет. Мне стыдно признаться в этом, но любовь моя умерла бы, не будь она основана на уважении. Прощайте, сударыня.
Вы удивлены, сударыня, что я столько времени не имела чести писать к вам; разумеется, это отнюдь не потому, что не было у меня желания, но сильная простуда вынудила меня лежать в постели. Несколько раз собиралась я встать утром пораньше, чтобы взяться за перо и побеседовать с вами, однако всякий раз что-нибудь этому мешало — то гости, то необходимость к кому-нибудь поехать. Сначала мне пришлось в течение двух недель ютиться в скверном чуланчике, потому что моей комнатой и всеми вещами завладели госпожа де В. и ее компания. После этого приехала из Реймса госпожа Болингброк, совсем больная, которой необходимо было помочь привести в порядок дом и принимать ее гостей; сейчас она чувствует себя уже получше. Все мои благодетельницы словно сговорились не давать мне ни минуты покоя, — за это время я ни разу не легла раньше трех часов ночи. Вчерашнего дня видела я вашего племянника и нашла, что он очень хорош собой и недурно сложен. Только что узнала новость, которая меня немало удивила. Господин де Бельгард сказал господину де Марсье, будто ваша кузина ни разу не пожелала выслушать от него признаний в любви; она будто бы заявила ему, что она этого терпеть не может и что, ежели он станет продолжать в том же духе, больше он ее не увидит; что у человека его возраста и происхождения должны-де быть занятия поважнее, нежели любовь, и ему надобно отправляться в чужие страны и там искать себе службу; что она даст ему на это в долг десять тысяч экю, а ежели этого окажется мало, то достанет у кого-нибудь еще; она-де не станет отрицать своих к нему дружеских чувств и уважения, но не хочет никакой любви. Он уведомил господина де Марсье, которому в точности пересказал этот разговор, что незамедлительно отправляется в Польшу и что, поскольку не получает никакой поддержки от своей семьи, вынужден согласиться на то, что предлагает госпожа В., чье великодушное, бескорыстное поведение вызывает в нем чувство величайшей благодарности. Ежели в самом деле все обстоит именно так, не могу не признаться, что нахожу все это прекрасным.
Я так устала от капризов мадемуазель Бидо, что твердо решила любою ценою вырваться из ее лап. Я продам все то, что еще осталось у меня от моих драгоценностей, без сожаления расставшись с украшениями, которые сейчас, правда, доставляют мне удовольствие, но станут мне ненавистны, ежели и дальше придется нести столь тяжкое бремя. Она слишком многого от меня требует, она считает, что, раз я столько ей должна, моя благодарность не должна иметь пределов. Она называет манией и глупостью все то, что сама же всю жизнь делала. Благочестие, ставшее теперь последним ее прибежищем, тоже служит ей средством тиранить меня. Нет ничего труднее, нежели выполнять свой долг по отношению к тому, кого и не любишь, и не уважаешь. А госпожа де Ферриоль омерзительно скупа — нынче она уже не живет, а прозябает, и как жалко прозябает! Она до того бранчлива, что никто не в силах этого вытерпеть, и все ее покинули. Д’Аржанталь столько рассказывал мне о вас и ваших близких, и притом с таким доброжелательством, что я чувствую к нему бесконечную благодарность и люблю еще больше.
Маршал д’Юксель мужественно покинул двор, но, подобно Карлу V, он раскаивается в этом{91}. Поговаривают, будто он льстит себя надеждой, что король прикажет ему вернуться, но никто ему ничего не говорит. Уверяют, будто он покинул двор из-за договора, — это делает ему честь, ибо публика договором была недовольна.
Шевалье чувствует себя лучше. Как бы мне хотелось, чтобы прекратилась борьба между рассудком моим и сердцем и я могла бы свободно отдаться радости, какую дает мне одно лишь лицезрение его. Но, увы, никогда этому не бывать! Тело мое изнемогает под бременем постоянного волнения — у меня бывают сильнейшие колики в желудке, здоровье страшно подорвано. Прощайте, сударыня, кончаю письмо свое, в котором нет ни ладу ни складу, уж не знаю, как вы в нем разберетесь.
Вчерашнего дня видела я господина Виллара, который обещал незамедлительно послать вам свой портрет, — не сделал этого раньше потому, что довольно сильно хворал. Я очень была ему благодарна за то, что он провел два часа в моей комнате. Мы были одни и всласть поговорили о Женеве. Вот уже три месяца, как я превратилась в сиделку, — очень больна госпожа Болингброк. Я много раз была свидетельницей жесточайших ее страданий; несколько раз мне казалось, что она умрет на моих руках; теперь она просто ужас до чего слаба. У нее отвращение к пище, она почти ничего не ест, уже одно это способно изнурить даже здорового человека. У нее не прекращается лихорадка, бывают минуты, когда я боюсь, как бы она не угасла словно свеча. Ведет она себя с большим мужеством, и это ее поддерживает. Если бы не ужасающая ее худоба, то, слушая иной раз ее разговоры, даже не скажешь, что она так больна. Организм ее что ни день все больше слабеет — правда, последние два дня она ест немного лучше. Сильва и Ширак{92}, врачи, которые ее пользуют, не понимают, чем она больна, и действуют наобум, не зная причины недуга. А госпожа де Ферриоль упрямо не желает лечиться — у нее раздуло все лицо. Она так сильно изменилась, что вы бы ее не узнали, — ей угрожает водянка и, того и гляди, хватит удар. Отекает она до такой степени, что если посидит полчаса, то уже не в силах подняться с места, и где ни сядет, там и спит. Только болезнь ее драгоценного маршала как-то еще ее держит — очень она тревожится о нем.
Поговорим теперь о новостях. О смерти папы вы уже, конечно, знаете{93}. Кардинал Альберони надеется стать его преемником. В Луизиане дикари вырезали французскую колонию. Одна дикарка, любившая француза, предупредила его о том, что замышляют дикари против его соотечественников. Тот доложил об этом коменданту, который поступил точь-в-точь как маршал де Виллеруа{94} — он вообразил, будто никто не осмелится на него напасть, за что был наказан так же, как и тот, — его зарезали первым. Спрашивается, кто из них двоих наказан больше? Для честолюбца изгнание хуже смерти, но комендант, возможно, предпочел бы жизнь. Говорят, будто это англичане раздразнили дикарей, и теперь не известно, как действовать. По этой причине падают цены на акции, это вызывает много волнений. За себя я не слишком волнуюсь, ибо у меня всего половинка одной акции; но они есть у моих друзей, и уже этого достаточно, чтобы тревожиться. Я разговаривала на этот счет с одним достаточно осведомленным человеком, и тот уверяет, что продавать их ни в коем случае не следует. Жизнь так полна огорчений, сударыня, что надобно быть не столь чувствительной. Моя чувствительность убивает меня.
Господин Орри, интендант Кемпер-Корантена, только что назначен контролером; господин де Фор с этой должности смещен. Говорят, будто новый министр человек умный и даровитый. Тем не менее назначение это всех поразило. Дорогие мои сестрицы, позвольте мне назвать этим именем ваших милых дочерей, ибо чувства, кои я к ним питаю, самые сестринские. Обнимите их, прошу вас, за меня, а также и вашего супруга, которому я всю свою жизнь буду строить глазки и выказывать благодарность.
Последние полтора месяца я изрядно недомогаю. У меня сильный понос, который, правда, избавил меня от ревматических болей и желудочных колик, но подобный способ лечения может оказаться опаснее самой болезни. Я исхудала, сильно ослабела, собираюсь принимать рвотное. Прощайте, сударыня, продолжайте все же хоть капельку любить меня. И поверьте, никто не любит вас сильнее и не уважает, не почитает вас более моего. Я была бы бесконечно счастлива, когда бы могла жить подле вас. Разлука с вами кажется мне что ни день все более жестокой и бесконечно меня печалит. Какие бы беды ни выпали на мою долю, чувства мои к вам неизменны и никогда не ослабеют.
Я обижена на вас за ваше последнее письмо. Вы обвиняете меня, и в высшей степени несправедливо, в том, будто я не люблю вас, и добавляете к этому, что, дескать, ежели кого любишь, то перенимаешь все его мысли и чувства. Увы, сударыня, на беду свою, я слишком поздно встретила вас. Повторю снова то, что уже тысячу раз вам говорила. С той самой минуты, как я вас узнала, я почувствовала к вам приязнь и глубочайшее доверие. Мне доставляет искреннюю радость сознаваться вам во всех своих слабостях; одна вы сумели образовать мою душу — она рождена была для добродетели. Вы с вашей терпимостью, с вашим знанием света, к которому, однако, не питаете ненависти, с вашим умением прощать, сообразуясь с обстоятельствами, узнав о моих прегрешениях, не стали презирать меня. Я показалась вам достойной сострадания и хотя и виновной, но не вполне разумеющей свою вину. К счастью, сама любовная страсть моя рождала во мне стремление к добродетели. У меня множество недостатков, но я привержена добродетели, я почитаю ее. Не отнимайте же у меня своим подозрением сего моего достоинства. Как признательна я вам, что вы все же любите ту, которая так плохо следует вашим советам и еще меньше столь прекрасным примерам! Но любовь моя непреодолима, все оправдывает ее. Мне кажется, она рождена чувством благодарности, и я обязана поддерживать привязанность шевалье к дорогой малютке. Она — связующее звено между нами; именно это и заставляет меня иной раз видеть свой долг в любви к нему. Если есть в вас чувство справедливости, поверьте — нельзя любить сильнее, чем я люблю вас; нет, не можете вы усомниться в этом. Я люблю вас самой нежной любовью — люблю, как мать свою, как сестру, дочь — словом, как любишь всякого, кому ты обязан любовью. В моем чувстве к вам заключено все — почтение, восхищение и благодарность. Никто и ничто не может вытеснить из моего сердца столь высокочтимого друга, как вы. Не пишите же мне больше вещей, которые терзают меня.
Я все откладывала письмо к вам потому, что — признаться ли? — мне хотелось наказать вас; но я себя же самое и наказала за это мстительное чувство, лишившись единственной своей радости — беседовать с вами! Д’Аржанталь свидетельствует вам свое почтение. Он очень был занят в связи со смертью Лекуврер. Расскажу вам всю эту историю немного подробнее.
Госпожа Бульонская капризна, жестокосердна, необузданна и чрезвычайно распутна; вкусы ее простираются на всех — от принцев до комедиантов. В прошлом месяце ей вздумалось вдруг влюбиться в графа Саксонского{95}, который со своей стороны нисколько в нее не влюблен. Не то чтобы он так уж свято хранил верность Лекуврер, давней и постоянной своей привязанности, — одновременно с ней у него бывало множество мимолетных капризов, — но любовные притязания госпожи Бульонской нимало ему не льстили, и не было у него охоты отвечать на них; а та весьма оскорблена была таким пренебрежением к своим прелестям и не сомневалась, что единственным препятствием, мешающим графу ответить на ее страсть, является Лекуврер. И дабы препятствие это сокрушить, она решила от комедиантки избавиться. Она приказала изготовить особые пастилки и с их помощью собралась привести в исполнение страшный свой замысел, а орудием ее мести должен был стать некий молодой аббат, которого она до тех пор вовсе не знала. Аббат этот слыл живописцем. Однажды в Тюильри к нему подошли двое неизвестных и после довольно продолжительного разговора, главным предметом коего была бедность аббата, предложили ему помочь выбраться из его нищего состояния, если он согласится под видом живописца проникнуть к Лекуврер и дать ей отведать пастилок, которые заранее будут ему вручены. Бедный аббат всячески отговаривался от этого черного злодеяния, но те двое ему сказали, что он уже не волен отказываться, а ежели не сделает того, чего от него требуют, поплатится за это собственной жизнью. Аббат испугался и пообещал, что выполнит все. Его препроводили к госпоже Бульонской, которая подтвердила и посулы, и угрозы и вручила ему пастилки. Между тем аббат попросил дать ему несколько дней для исполнения ее поручения. Однажды мадемуазель Лекуврер, вернувшись из театра вместе с одним из наших друзей и актрисой по имени Ламотт, находит у себя анонимное письмо, в коем ее настоятельно просят явиться одной либо в сопровождении надежного друга в Люксембургский сад — там у пятого дерева на одной из больших аллей будет ждать ее человек, который должен сообщить ей нечто в высшей степени для нее важное. Поскольку был как раз час назначенного свидания, она тут же садится в карету и отправляется в указанное место вместе с лицами, которые с ней приехали. Там ждет ее аббат, который, подойдя к ней, рассказывает о возложенном на него гнусном поручении и говорит, что не способен оное злодеяние исполнить, но не знает, как ему теперь быть, потому что уверен, что его убьют. Лекуврер сказала, что ради безопасности их обоих необходимо немедленно же донести обо всем начальнику полиции. Аббат на это ответил, что он опасается, как бы этим поступком не нажить себе врагов, слишком могущественных, чтобы суметь им противостоять, но что, ежели она считает эту предосторожность необходимой для своей безопасности, он готов не колеблясь подтвердить свой рассказ. Лекуврер тут же в собственной карете отвезла его к господину Эро; тот, выслушав рассказ аббата, потребовал от него пастилки и бросил собаке, которая спустя четверть часа сдохла. После этого господин Эро спросил его, какая из двух Бульонских{96} дала ему это поручение, и, когда аббат ответил, что герцогиня, не выказал ни малейшего удивления. Он продолжал расспрашивать аббата и в конце концов задал ему вопрос: согласится ли он подтвердить свои показания? Тот на это ответил, что-де пусть его посадят в тюрьму и устроят с госпожой Бульонской очную ставку. Тогда начальник полиции велел ему ехать домой, а сам отправился доложить обо всем кардиналу. Тот сильно разгневался; вначале он хотел, чтобы дело было расследовано по всей строгости, но родные и друзья дома Бульонских стали убеждать кардинала не предавать огласке столь постыдную историю, и им удалось его уговорить. Прошло несколько месяцев, и неизвестно каким образом, но история эта выплыла наружу. Она наделала ужасного шума. Деверь госпожи Бульонской сообщил о ходящих толках своему брату и сказал, что его жене надобно во что бы то ни стало очиститься от этого подозрения, а для этого следует добиваться предписания на арест аббата, дабы упрятать его в тюрьму. Получить предписание оказалось делом нетрудным — беднягу арестовали и препроводили в Бастилию. Там подвергнут он был допросу. Он продолжал держаться своих показаний. Пытались воздействовать на него угрозами и посулами, убеждая отречься от своих слов. Предлагали всякие ухищрения — требовали, например, чтобы он разыграл сумасшедшего или объявил все это выдумкой, на которую будто бы толкнула его страсть к Лекуврер в надежде таким способом добиться ее любви. Ничто его не поколебало, он твердил все то же. Его оставили в тюрьме. Между тем Лекуврер написала его отцу, жившему в провинции и не знавшему о том, что с ним случилось. Бедняга немедленно приехал в Париж и начал хлопотать, требуя, чтобы сына либо судили по всей форме, либо выпустили на свободу. Он дошел до кардинала, и тот тогда спросил у госпожи Бульонской, желает ли она, чтобы делу был дан ход, потому что долее держать аббата в тюрьме уже невозможно. Госпожа Бульонская опасалась расследования, а так как покончить с аббатом в Бастилии у нее не было возможности, она дала согласие, чтобы его освободили. О том, что отец его два месяца пробыл в Париже, сыну никто ничего не сказал. Отец вернулся к себе, сын же имел неосторожность остаться в Париже. И вдруг он исчез; никто не знает, жив он или умер, о нем ничего больше не слышно. С тех самых пор Лекуврер держалась настороже. Однажды в Комедии, после того как отыграли первую пиесу{97}, пришли ей сказать, что госпожа Бульонская требует ее к себе в ложу. Лекуврер чрезвычайно удивилась и просила передать герцогине, что не одета и в таком виде явиться перед ней не может. Герцогиня послала за ней сызнова. На второй зов Лекуврер велела ответить, что ежели герцогиня и простит ей неприбранный вид, то этого никогда не простит ей публика, но, дабы повиноваться приказу, она после спектакля будет стоять у ложи герцогини, когда та станет из нее выходить. Госпожа Бульонская велела сказать, чтобы ждала непременно, а при выходе подозвала ее, всячески обласкала, весьма хвалила ее, уверяя, что игра ее доставила ей несказанное удовольствие. Несколько дней спустя во время спектакля Лекуврер вдруг почувствовала себя дурно, так что пиесу не смогли доиграть до конца. Когда вышел актер объявить о том публике, весь партер с волнением расспрашивал о ее состоянии. С того самого дня начала она таять и исхудала ужасно. Наконец, в тот день, когда ее в последний раз видели на сцене, она играла Иокасту в Вольтеровом «Эдипе». Роль эта требует немало усилий. Перед началом представления у нее открылся кровавый понос, столь сильный, что во время спектакля она раз двадцать бегала в нужник и всякий раз ходила чистой кровью. Она выглядела до того слабой и измученной, что просто жалость брала, глядя на нее. Я ничего не знала о ее болезни, а и то несколько раз сказала госпоже де Парабер, что мне очень ее жалко. Между двумя пиесами нам сказали, что с ней такое. Но нас поразило, что она появилась и во второй пиесе и сыграла в «Флорентинце» весьма длинную и весьма трудную роль и отменно с ней справилась и, казалось, играла с удовольствием. Все были чрезвычайно ей признательны за то, что она продолжает спектакль, чтобы не стали говорить, как уже это было однажды, будто ее отравили. Бедняжка уехала домой, а четыре дня спустя, когда говорили, что она уже вне опасности, в час пополудни внезапно скончалась. У нее сделались сильные конвульсии, а их никогда не бывает при кровавых поносах, — она истаяла словно свеча. Ее вскрывали — все кишки оказались покрытыми язвами. Говорят, будто ее отравили с помощью промывательного. Свое завещание она написала за четыре месяца до смерти. Никто не сомневается, что после закрытия сезона она покинула бы Комедию. Вся публика очень сокрушается по поводу ее столь жалкой кончины. Появись подозреваемая особа эти дни в Комедии, ей бы несдобровать — ее выгнали бы из зрительного зала. А у нее еще хватало наглости ежедневно посылать к Лекуврер узнавать о ее состоянии. Исполнителем своей воли она назначила д’Аржанталя; у него достало соображения не побояться насмешек, и люди умные одобряют его. Господин Бертье говорит, что он правильно поступает, потому что честному человеку никогда не следует отказываться от возможности сделать доброе дело. Вы можете не сомневаться в том, что все вышеизложенное — чистая правда: я знаю все это из уст близкой подруги Лекуврер. Прощайте, сударыня, не сомневайтесь, прошу вас, в глубочайшей моей к вам привязанности.
Уже тысячу лет, сударыня, не свидетельствовала я вам своего почтения; это, разумеется, отнюдь не означает, что я забыла все те радости, коими наслаждалась у вас в Женеве. Память, подкрепляемая чувством, то и дело живо воскрешает во мне все до мельчайших подробностей. В мыслях своих совершаю я дальние путешествия — приезжаю к вам и обнимаю вас, плача от радости; и сердце сжимается от тоски, когда, опомнившись, я понимаю, что все это одни мечты. Позвольте мне обнять дорогих моих сестер, добрых моих подруг{98}; для меня такое удовольствие любить вас, и мне так недостает вас здесь для моего счастья. Госпожа де Ферриоль прельщает меня еще одним путешествием в Пон-де-Вель; она чувствует себя уже лучше. Что до меня, то я похвалиться здоровьем не могу. У меня сильное несварение желудка, ужасные головные боли, часто бывает насморк, и я очень слаба.
Хочу отдать вам отчет о состоянии денежных дел моих. Вам известно, что у меня давно накопилось много долгов, и я все время тратила деньги, не зная толком, сколько могу тратить. Наконец, уставши от этого беспорядка, я, чтобы заплатить свои самые неотложные долги, заняла две тысячи экю, которые верну через четыре года, выплачивая в год по тысяче восьмисот ливров от своих доходов; тем самым я должна буду обходиться тысячей двумястами в год. Окажусь я в изрядно стесненных обстоятельствах, но какое это будет облегчение — знать, что отныне я должна только четыре тысячи четыреста ливров господину Пари де Монмартелю, которому буду выплачивать по тысяче ливров в год. Какое это будет счастье — не видеть больше никаких кредиторов — не столько они рады будут избавиться от меня, сколько я расплатиться с ними, потому что все это добрые люди, которые отнюдь меня не беспокоили. Я имела удовольствие уладить свои дела с Софи таким образом, что она сейчас богаче меня; надеюсь, что наши доходы мы будем проедать вместе. Не могу выразить, какую радость испытываю я теперь, после того как приняла это решение со всеми расплатиться, чтобы уже никому не оставаться должной.
Помнит ли еще обо мне госпожа П.? Она выказала бы себя весьма неблагодарной, если бы хоть немножко не любила меня, ибо я бесконечно ее уважаю. Не забудьте, прошу вас, поклониться от меня господину де Казу. Герцогиня де Сен-Пьер очень расспрашивала меня о его здоровье и поручила мне передать ему сердечный поклон. Она очень к нему благоволит, судя по тому, что мне о нем говорила. Скажите ему, что дама эта все хорошеет, у нее все такой же прекрасный цвет лица, все такие же прекрасные шея и грудь — она осталась совсем такой, какой была в двадцать лет. Она весьма любезна, у нее превосходные манеры и — строгий муж, который, хорошо зная свет, сумел привить ей очаровательную обходительность. Она умеет держаться светской дамой, не унижая при этом остальных. Нет в ней ни капли высокомерия; она весьма остроумна, каждому умеет сказать приятное, и всякий чувствует себя при ней непринужденно.
Несколько дней тому назад я сама лично передала от вас поклоны госпоже де Тансен. Вы удивлены? Но читайте дальше, вы удивитесь еще больше. Я была в комнате ее сестры; она вошла, я хотела выйти вон, как всегда делаю при ее появлении, поскольку на мое приветствие она обычно не отвечает; и тут она вдруг весьма смущенно со мной заговорила, похвалила бывшее на мне платье, посетовала на здоровье своей сестры, в общем битых два часа беседовала со мной, и притом весьма дружелюбно. Речь зашла о нашем пребывании в Бургундии, в Пон-де-Веле, в Женеве. Воспользовавшись этим, я сказала, что на днях получила от вас письмо, где вы просите передать ей поклон. На это она отвечала, что весьма этому рада, она-де уже бог знает как давно ничего о вас не слыхала. Я уверила ее, что не вы в этом виноваты, ибо почти во всех своих письмах передаете ей приветы, но, поскольку все это время я не имела чести ее видеть, я всякий раз передавала их через различных лиц, в том числе через д’Аржанталя; что особенно сердечные поклоны вы передали ей, когда я уезжала из Женевы. Она ответила, что это доставляет ей тем большее удовольствие, что она чувствует к вам давнюю приязнь. Она засыпала меня вопросами о вашем здоровье и положении ваших дел. Я рассказала о том, как вы их уладили; на это она заметила, что в этом узнает вас и что никто другой не способен был бы действовать столь толково и благородно. С этого дня мы не раз с ней виделись и разговаривали, словно и не было между нами никакой ссоры, — и безо всяких объяснений. Мне бы хотелось, чтобы все так оставалось и впредь. У нее я не бываю. Мне трудно будет этого избежать; но коли я к ней и пойду, то держать свои чувства буду при себе.
У нас только и разговоров, что об аббате Парисе, о чудесах, творящихся на его могиле, да о конвульсионерах{99}. Одни видят в этом чудо, другие все это считают жульничеством. Оба лагеря доходят до неистовства. Те, кто не примыкает ни к одному из них, а также добрые католики, в этом не разбираются, и они на истинном пути. А вокруг — сплошь клевета, ненависть, злоба и мошенничество. Лучшие из них — просто фанатики, прочие же считают, что все им дозволено. Вот что составляет предмет всех разговоров, а господа де Б. перелагают все это в куплеты. Есть куплеты о вдовствующей герцогине{100}, но они слишком грубые, чтобы я могла их вам послать. В Опере дают «Каллирою», и хоть сама опера красива и занимательна, успеха она не имеет. Однако хорошим тоном нынче считается в Оперу ездить только по пятницам. Впрочем, и здесь все проникнуто враждой двух партий — сторонники Лемор теперь более многочисленны, нежели обожатели Пелисье. В последнюю влюблен д’Аржанталь, у них роман, и он тщательно это скрывает. Он воображает, будто я об этом не знаю, а я остерегаюсь в разговорах с ним касаться сего предмета. Она от него без ума — самонадеянности в ней столько же, сколько и в Лекуврер, но эта вдобавок еще и глупа, так что никаких безумств из-за нее он совершать не станет. Поистине смешно, чтобы человек с его положением и умом был вечно пришит к юбке какой-нибудь актерки. Все сторонники Лемор находят игру Пелисье преувеличенной и ненатуральной. Они уверяют, будто д’Аржанталь и его товарищи дурно влияют на нее. Меня это огорчает; но, зная, сколь безоглядно предается он своим увлечениям, утешаюсь тем, что связь эту он держит в тайне, а следовательно, достаточно бывает в свете, чтобы отвлекаться. Что до господина Пон-де-Веля, то он чувствует себя превосходно, в высшей степени любезен и часто справляется у меня о вашем здоровье. Господин де Ферриоль находится в добром здравии, только глух как тетерев и изрядный обжора. Вот вам точный отчет о всех здешних новостях, — но о сердечных своих делах я пока еще отчета вам не даю. Что касается вас, то вас я люблю безусловно. Наша дружба составляет радость моей жизни, но порой и печаль ее, ибо как подумаю, что я не вижу той, которую так нежно люблю, сердце у меня всякий раз сжимается. Любите же меня, сударыня, так же, как я люблю вас.
Здоровье мое, сударыня, понемногу поправляется. Выздоравливала я долго, но долгой была и болезнь моя. Нет ничего удивительного, что мне так трудно восстанавливать свои силы. Ваша ко мне доброта и добрые пожелания бесконечно поддерживают меня, и я благодарю вас за это от всего сердца. Письма ваши доставляют мне огромное удовольствие, но радость быть столь любимой вами омрачается мыслью об огорчении, которое я доставляю вам. Право же, сударыня, нежной своей привязанностью к вам я вполне заслужила ваше расположение. Я люблю и уважаю вас так, как вы этого заслуживаете, то есть безмерно. Удостаивайте же меня и впредь своей любовью, сударыня, я умерла бы от горя, когда бы вы перестали питать ко мне дружеские чувства.
Госпожа де Тансен, как вы знаете, уже четыре месяца как выслана в Аблон{101}. Она была очень больна. Астрюк{102} ведет себя подобно Роланду{103}. Уж не знаю, в шутку это или всерьез; но в чем нет сомнений, так это в том, что ее никто не жалеет, и немало есть людей, которые говорят, что ей ничего теперь не остается, как умереть. Приятные разговоры, нечего сказать. Господин де Сен-Флорантен при смерти; ежели он выживет, то либо поумнеет, либо таким и останется. Господин де Жевр и герцог д’Эпернон по-прежнему в изгнании{104}. Заговор их называют «Комплотом малолетних». Все над ними потешаются. Господин де Беддеволь{105} был в числе заговорщиков; репутация у него отнюдь не блестящая. Говорят, он опасный вольнодумец, да к тому же еще и мошенник. Прощайте, сударыня, больше писать не могу, слишком я еще слаба.