Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Тринадцать писем (ценз. Сороковой день) - Владимир Николаевич Крупин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Ходили к строителям. Строят быстро. Председатель говорил мне, что такие бригады, но только бы из местных, бригады подряда, бригады хозрасчета, были бы идеальны. В них лидер подлинный, а не назначаемый. Бригада сошлась по интересам, пьянство в ней исключено. Вот только плохо, что бригады эти пока приезжие. У них ощущение, что они здесь временно, и это вынуждает к контролю за ними. А местные строители бы для себя, надежнее. Но местные так работать не могут. Не оттого, что ленивые или неумехи, — оттого что у них здесь дом и хозяйство, которые тоже требуют времени. Если бы не торопиться, можно было бы не гнать и строить самим. Но нужно жилье, жилье, жилье. Причем хорошее. Дома строятся с отоплением, газом, ванной. И все-таки этот вариант (двухэтажный) председатель назвал промежуточным.

Он показал мне дом, который строит для себя, строит специально у всех на виду, чтоб показать, что приехал сюда не временщиком. Прекрасный дом. В нем и отопление, и печка, светлый зал, детская, веранда, двор, усадьба. Дом, который потребует куда меньше времени для своего ухода, если сравнивать с прежними, но сохранит все радости связи с землей.

— Не могу жить не на первом этаже. Но и так жить, что на первом, а над тобой кто-то, это тоже ненормально. Земли много — надо ее обживать. Что такое для машины пять — десять километров по асфальту? Снесли деревни, теперь плачемся, не хотят держать овец, например. А куда ее выгонишь, где пасти? В стаде ее задавят, а выпасов близко нет… Меда мало тоже из-за сноса. Все хотим побыстрее, а получается хуже.

— Почему же промежуточный вариант?

— Далеко ходить к корове. А она это чувствует, тоскует, теряет молоко, ей нужна близость к дому, к хозяйке.

Но эти дома нужны, они для молодых, для специалистов, для тех же приезжих…

Говорили о сравнении колхоза с общинным землевладением. Находя много общего, он замечал, что сейчас выросли нетрудовые доходы, которые иногда больше заработной платы. Вообще к доходам еще относятся общественные фонды, они весьма ощутимы, то, что раньше давала община из своих накоплений, это соцстрах (от пожара, стихии и т. о.), это больница, это обслуга, которая в колхозе бесплатна

Тут мы остановились.

— Бесплатна?

— Да. Привезти дров, сена, кормов, удобрений, помочь сдать излишки, — все это берет на себя колхоз. Колхозник дает заявку и мы ее быстро реализуем. Но вот ведь что. — Тут председатель сдвинул шапку на затылок, открыв густые темные волосы и засмеявшись. — Ко мне пришел парень, тракторист очень хороший, и настоял на том, чтоб пойти работать на ферму. Почему? Как раз он и работал в бригаде обслуживания.

— Подносят?

— Да, благодарят. И поэтому он честно говорит: если вы хотите, чтоб я спился, оставляйте, а если вам меня жалко, то возьмите на ферму. Ну вот как с этим бороться? Это нравственный разврат в чистом виде. А кому-то и нравится привез, свалил дрова, уже и ждет, что хозяйка позовет и угостит. Хотя, повторяю, колхоз все взял на себя, дрова оплачены, труд тракториста оплачен, и хозяйки об этом знают.

— И присловья найдутся, чтоб хорошо пилилось да топилось, и от соседей стыдно, если не угостит, а тракторист может и ославить. Кормили же раньше пастуха по очереди. Свою семью оставляли голодной, а его кормили, чтоб не хуже других.

Пошли дальше.

— И вообще вся обслуга — что в селе, что в городе — последней войдет в коммунизм, если еще войдет. Телевизор починить, весь этот рембыт, все, что от колхоза не зависит, все тянет назад. Например, над магазином председатель властен. Прикажу в уборку не продавать водку, опечатаю и буду прав, и никто не осудит, того же вымогателя тракториста возьму за шиворот на правлении, хоть на время, да притихнет и т. д. Но возможности колхоза ограничены.

Мы зависим от города, он диктует цены. Не дай нам топлива — машины встанут. Не дай нам машин — наша производительность рухнет, это взаимно… Один должен быть хозяин, например, сельхозуправление, оперативность, распределение сил, маневренность. Первое. Увеличение общественных фондов ведет к падению нетрудовых доходов. Эго возможно в колхозе, на заводе тоже, хотя там сложнее, там вмешиваются во все деньги, у нас же они скрыты, а оперирование идет натуральными продуктами.

Конкуренция существует независимо от нас. Мы будем стараться продать больше продуктов, но только тогда, когда план заготовок будет приемлемым и сохранит прежнее правило: твердый план — одна цена, сверх плана — полторы цены.

Еще говорили, разумеется, о водке.

— Увы, — сказал председатель, — водка, она мера вещей, на ней вся обслуга, особенно в поселке, например, в совхозе, на мелких фабрика, в райцентрах.

— Вообще опьянение противно природе: река топит пьяных, пьяный падает с дерева, собаки кусают пьяного хозяина, лошадь сбрасывает пьяного седока, — добавил я.

Еще говорили о том, что частное владение распространяется и на общественные предметы, например, тракторист считает трактор своим, шофер распоряжается машиной по усмотрению, бензопильщик бензопилой и т. п.

— Само по себе отношение к общественной вещи как к своей — это хорошо, вот мы поставили курс на размножение коней, если конюхи будут считать лошадок своими, так чего лучшего желать, другое дело, что иной механизатор на основную работу смотрит как на помеху, мешающую подхалтурить. Тут выход простой — давать заработать, и не захотят на сторону. Потом контроль за расходом горючего, километражем.

Говорили и о воровстве.

— Помните сказку о споре царя японского с царем русским? Японский хвалится: у меня какую вещь положи, век будет лежать, пока не сгниет, а русский говорит: нет, у меня не так, у меня нос промеж глаз украдут…

— Так зачем, чтоб век лежало и сгнивало? Крадут у нас чаще то, что валяется без дела…

Мы прощались. «В идеале я так вижу положение члена колхозной общины: от каждого по общественно необходимой способности и каждому по общественно необходимой потребности».

Вот такие разговоры.

В больницу привезли маленькую девочку со свинкой. Класть в детское отделение нельзя — заразит, а во взрослое можно. Ее все любят. Она день поплакала и привыкла. Потом разошлась и стала хозяюшкой в коридоре. Укротила даже командира, сказав ему: «Чего ты палкой стучишь, ты разве Дед Мороз?»

В редакции показали письмо, которое ради улыбки выпишу, «Я, Петров Донат Петрович, торжественно зарекаюсь: спиртные напитки не распивать как в обществе, так и дома, кроме праздников, суббот и воскресений я двух рал на неделе. Обещаю работать хорошо, к месту службы приходить вовремя. На замечания администрации всегда готов реагировать положительно. Вызываю весь коллектив на соревнование».

Да, еще тот пенсионер из дальней деревни прислал новый проект. На сей раз он не требует отделить винокурение от государства, а предлагает выкатывать бочки с водкой на улицу и поить даром. «Алкоголики сопьются и сойдут, как пена. Здоровые останутся. Это гуманно, так как насильное лечение толку не дает. Если им водка в радость, то и надо, чтоб конец их был радостен. А мы останемся. Прошу довести этот проект до определенного потолка и уровня».

Такие дела.

Письмо одиннадцатое

Пошел снег, застелил дорогу, тротуары. Хоть и подмерзло, во мало, и к обеду на широких улицах стало столько следов, что я думал, что выражение «наследили землю» не столько оттого, что наследовали, а и просто оттого, что наоставляли везде следы.

К обеду закрутило вьюгой, но тоже как-то несерьезно, малым зарядом, вскоре отпустило, и я пошел. Но вскоре устал шарахаться от машин. Убиты тропинки, убиты. Всегда рядом с большой дорогой была тропинка. Отчетливо помню вдоль тракта, у берез, твердую непрерывную тропинку. Сейчас их нет, и кто теперь скажет: брошу все, отпущу себе бороду и бродягой пойду по Руси? Как он пойдет? Его если не задавят, то обматерят раз по двадцать на день.

Вымучился грязью, необходимостью бояться опасности, глядеть не вдаль, а под ноги, устал так, что, не топя печки, рано уснул. Проснулся — печка топится, отец вернулся. Сейчас сел, вспомнил, что было много снов, но помню два: будто дают мне большую цветную книгу, которую изрисовала ребята, и просят прочесть. Читаю медленно, заштриховано цветным, будто сочиняю. Второй сон впечатляет: будто лежит твоя фотография и вдруг подмигивает. Легко ли?

Такие сны оттого, наверное, что в жизни мы поражаемся чем-то гораздо сильнее, чем ощущаем. А потом оно продолжает переживаться в иных формах.

Часто вижу в снах сочетания живых и мертвых, их общение, разговоры, даже тех, кто при жизни никогда не был

«И знаком, но мог бы или будет в каких-то иных измерениях.

— Нажили скотинку, — ворчит отец о кошке. — За свинью держим, велика ли, а думать о ней надо и заботиться. Где бы и задержался, а думаешь, ждет, голодная.

Он продолжает записи. А я читал поэтов. Из Ронсара: «Подобен иве гордый наш народ. Подрезанный, он пуще в рост идет. Чем тяжелей и горше неудачи, тем нация душевностью богаче».

Отец пишет, прошептывая каждое слово. Боюсь, что в записках его будет мало самокритики, и я ни слова не скажу, я знаю, что мое долголетие от моего отношения к родителям. Какой он ни есть, я его люблю. Хотя страданий он принес много. Страдание одно — пьянство.

«Оттого пьет, что я много его поважала, — говорит мама, — всегда стыдилась, скрывала, не надо было. А я боялась, что с работы выгонят, много детей» и т. д.

Сам отец был в отношении взяток неподкупен, ведь лес, что в нем творилось, ой-ой-ой, но непрерывные выпивки, особенно осенью, зимой, весной, когда человек по колено, по пояс в снегу, в воде, когда еда — сухомятка, когда сон краток, а работа бесконечна, кто тут выдержит? И попробуй не выпей, когда до костей промерз и промок, — враз схватишь простуду, ревматизм, что угодно. Когда дети разъехались, стесняться стало совсем некого. А когда они приезжали ненадолго, то видели его только пьяного, выпьет со встречи — много ли ему надо — и дурной до расставания. А вот я несколько раз живал подолгу, особенно сейчас, нагляделся и на трезвого — цены нет. Утром сплю, он потихоньку встанет, печь топит, чай кипятит.

Конечно, вряд ли он будет писать о выпивке, вряд ли о том случае, когда его понизили в должности. Он принимал лесосеки у колхозов после очень снежной зимы. Многие пни от этого были оставлены выше нормы. Людей в колхозах нет, и отец принял историческое, как он потом вспоминал, решение: «Ставь на каждый пенек по бутылке!» Пьянство шло с таким размахом, что отец, сокрушенно качая головой, признавался: «Мы бы за эти дни не только пеньки спилили, мы бы их с корнями вырвали». Отделались все — досталось отцу. Сработал шпионаж, кто-то же доложил историческую фразу отца про соотношение пней и бутылок.

Храбрясь, он говорит: «Поминайте меня водкой и селедкой. Всю крышку уставьте бутылками».

Братья, да и я, взываем к его трезвости, когда сидим с ним за столом. «Могу и не пить, — говорит он, — я могу кам «Л нем быть». — «Пока ты жиделяга, — замечает мама. Потом, глядя, как внимательно смотрят отец за разливом, советует: — Утопчи, побольше войдет». Печально все это, я лучше расскажу, как в бытность его в охране, уже на пенсии, еще до Вторчермета, их повезли стрелять. «Я самый молодой, одни глаз только видит. Все промахнулись, а я с третьего раза в фанеру попал».

Сейчас сижу, говорю отцу: «Снег идет сильный». Он, не расслышав: «Кого запустили?»

Еще мы говорили про тот случай, о пеньках.

— А вот ты хоть что делай, а сердце есть у дерева. И оно выше корней. Пилят бензопилой, как коснется, прямо вскрикнет. А когда падает, так застонет и замрет не сразу. Меня ведь после техникума посылали в леспромхоз. Так ухнет, земля вздрогнет, особенно зимой, жалко до невозможности… Пошел в лесное хозяйство. Лес дает здоровье и красоту. Лет как сорок я закладывал питомники, теперь уже метров по двадцать, прошли стадию жердняка. Увидеть бы их, особенно кедры я люблю и сосны.

Он снова увлекается, и снова я стараюсь его усадить писать самого. Ему важно вспомнить фамилии, не пере» врать их, он щепетилен в датах, мне же важно, чтоб он написал, как все это было: бесконечные годы труда в лесу.

— Труд есть любовь, а не казенщина! — восклицает отец.

Сегодня ходил к нему на разделочную площадку. Горы металла, в них роются, чего-то ищут многие люди.

— Вторая «Сельхозтехника», так нас называют, — гордо сказал отец. Он показал мне многое: например, множество кукурузосажалок, оросительная система «Волжанка», ни разу не включенная, да не одна и уже привезенная на разделку. Многие детали покрыты еще заводской смазкой.

— Три-четыре года простоит под небом — и железо гнилое, а станок года разрезать не можем, хотя лет двадцать лежал в земле. Ни единой ржавчинки.

Если кто что найдет, то он должен принести на этот же вес любую железяку.

Мы вспомнили, как в давние времена ездили уполномоченными по кукурузе. Я помоложе, меня посылали подальше, километров за шестьдесят, отца поближе, за сорок. Бывало, созваниваемся: «У тебя выросла?» — «Нет». — «И у меня нет. Давай встретимся». Нельзя было возвращаться, пока она — королева — не вырастет на пятнадцать сантиметров, а она не очень-то торопилась. Везде по Не «О черноземью было одно и то же. У Белова с горькой шуткой описано, как они ее парным молоком поливали и солнышко на проволоку привязывали. Ну, встретимся мы с отцом, поговорим где-нибудь на берегу Лобани — и опять по подшефным колхозам.

Не вспоминать не получается, а вспоминать многое перхота.

Ты прости, я уж ни о чем не спрашиваю, так как скоро и сам приеду, опережая последнее письмо. Сам его получу, ты и не прочтешь, а зачем? Те-то сохранила ли? Знаю, злишься, что я здесь больше месяца жил. Но мама больна, а наша старость разве так далека? Ты любишь своего отца, маму, это очень хорошо, и я также. А почему у нас друг с другом бывает плохо? Представь, что лет через двадцать дочь или сын будут вспоминать нас, и что? Как мы ругались? Не стыд ли? Здесь в больнице старуха, ее сноха обозвала дурой, старуха скрепилась, только и спросила: как хоть это дура тебе умного мужа родила? И еще: у этой снохи сын, ведь она дождется, что ее невестка от нее отобьет сына. Какая грусть! Как люди издеваются друг над другом только оттого, чтоб доказать превосходство своей родни.

Конечно, сноха и уложила ее в больницу. Теперь она потихоньку оживает, сегодня уж шутила: «Черт силен, да воли нет». Мама ей сказала: «На зло молитвы нет». И еще: «Не избывай постылого, приберет бог милого».

Сидели с мамой, вспоминали ее приезд давний в Москву. Мама призналась: «Знаешь, почему боялась в метро ездить? Не из-за лестницы, она-то интересная. А уж больно глубоко. Это ведь глубже любой могилы. Все вниз-вниз, так тягостно было». — «Но ездила же». — «Терпела».

Санитарка, помогавшая растворять мел, прошла мимо, оправдывая вид, сказала: «В пыли вся, ровно молотила».

Вообще давно замечаю, что здесь северная привычка быть виноватым не за свою вину, это одно, и второе: все рассказывать о себе. Не умеем заштриховывать, сказал бы отец. Встречаются женщины и сразу выкладывают без спроса, кто куда идет, кто за чем. Мне доставалось в жизни от этой привычки, даже высмеивали меня, и стал я поскрытнее, но, думаю, эта привычка идет еще и от будущего — ведь не должно быть тайн (кроме, разумеется, очень личных), не должно. Какие тайны, если из космоса можно сфотографировать номер машины? А когда нет тайн, то тем более нельзя поступать плохо.

Брел от мамы к отцу по ущельям и хребтам замерзшей «и

Утопии и псе слышалась песня, передавали по радио: «… за трон м глазки голубые всю-то я вселенную отдам». Вселенная — значит вселение. Откуда? Кем? Но думалось о силе любви. «Всю-то я вселенную проехал, нигде милой не нашел. Я в Россию воротился, сердцу слышится привет». Всю Вселенную, вот наш размах. И еще, из «Муромской дороги»: «… я ль виноват, что тебя, ненаглядную, больше, чем душу, люблю». Это после того, как погублены другие души, но нет вины, не виноват за любовь. Да, так любить, как любит мша кровь…

Целую, милая. Кланяюсь теоретически за сто часов до встреча.

Р. S. А сейчас в редакции летучка, и второй зам, выступая с пафосом, заявляет: «Повторял и повторяю, что пафос утверждения может быть выражен через отрицание…» Так-то. А мой шеф, якобы споря с ним, говорит о фундаментальных проникновениях в современность, а ответственный секретарь, бывший машинист завалочной машины, грозит тем, что никто никого не держит…

Это я к тому, что меня не держат, какое же ликование должно быть в словах «прошу освободить меня», то есть сделать свободным.

Письмо двенадцатое

Да, если такой силы достигает обычная, земная любовь мужчины к женщине, доступная всем и даваемая любому, если она дает столько энергии, страдания, горя, радости, безысходности, ликования, печали, озарений, то сколь же велика должна быть любовь духовная, любовь без ожидания взаимности, любовь, в которой есть только отдача сокрушенной души, ах как бы это понять!

Помню, в аэропорту я пытался помочь глухонемому. Писал ему: «Тебе деньги нужны?» Он мотал головой: нет. Но помощи какой-то ждал. Тогда я написал в блокноте: «Ты куда летишь?» Он взял ручку и написал: «На все стороны».

Еще помню мужчину, который схватил меня за рукав в Москве, недалеко от Третьяковки, он лихорадочно стал говорить, что кровь и хлеб не должны быть совмещены, что хлеб не есть тело, что вино не есть кровь, что это позднейшие искажения. Я не согласился, он не согласился, он кричал, что ему страшно за нас, что у него есть преимущество — он умрет быстрее, что еще свидимся и т. д.

Как-то все сейчас проходит предо мной. Каждого, видимо, посещает это чувство вины, или нет? Что бы я ни вспомнил — кругом виноват.

И вообще, если быть честным до конца, большая часть моего сетования на себя идет от комплекса оглядки на авторитеты. Они-то много ли бы наработали, если б самоедствовали? Кто мне не дает писать правду-матку? Какие чиновники? Писал же Твардовский Быкову в минуты, трудные для Быкова: «Все минется, правда останется». Так и вышло. Помнишь, мы были в мастерской художника Х., помнишь его брюзжание, что Г-в — спекулянт, плохо рисует и т. п., что эксплуатирует святые темы истории России и т. п. Но, думаю я, кто же ему-то самому не дает писать на те же темы. Пиши! Пиши лучше, это единственная возможная форма борьбы за свои убеждения…

Но я бы не смог жить, как старуха, о которой сейчас расскажу. Мне надо было, чтоб обо мне знали, чтоб я был на виду, и я этого добился, и что? И вот если бы я, теперешний, приехал в ту школу, в которой мальчик хочет быть дирижером, и была бы встреча с ним, то что? Этот мальчик думал бы, что дядя чего-то добился? Да, о старухе.

Мы заехали к ней, как-то шумно хлопали двери, громко говорили, или мне это сейчас кажется, дело в другом. «Ну, бабуся, жди письма!» — воскликнул один из нас. «Как его ждать-то, — засмеялась она, — у меня и ящика-то почтового нет». Мы осеклись. Как? «Да так, некому писать, все примерли». Тогда кто-то предложил: «Прибей, бабуся, мы напишем». — «Зачем? Когда вспомните, вот мне и весточка», — ответила она.

Все это видел я, грешный.

Вот и мой сороковой день здесь, то есть он завтра, сейчас поздний вечер. Сидел, перебирал завалы фотографий. Почему-то захотелось разделить умерших и живых. Но они часто вместе на общих снимках. Еще думал о разбросанности родни по стране. Началось с дедушек. Они уже были стронуты с места и похоронены в разных местах, не там, где родились. Думаю, если объехать родные могилы, не сейчас, лет через сорок, или ближе, в двухтысячном году, то задача одному будет не под силу. Родня стала громадной: из глубины пришли Грудцыны, Кожевниковы, Смышляевы, Ивановы, потом соединялись тоже с древними Напольских, Чераневыми, Ворожцовыми, Корепановыми, Шалагиновыми, Мальцевыми, Нелюбиными, Гущеваровыми, Пересторониными, и еще родня: Шумихины, Бронниковы, Овечкины, Стога ковы, Касьяновы, Голубовы, Шмыковы, но это я только по памяти.

Попались письма юности. Перечитав, сказал отцу, что совсем не понимал любви девушек ко мне, и отец, совсем уже раздевшийся ко сну и зевающий, воодушевленно вскочил вдруг и закричал:

— Он, а я-то как их смолоду боялся! В техникуме уже учился, там была Нина, до того мне нравилась! В ее сторону даже поглядеть боялся, прямо всего обжигало, сердце так застучит, застучит. Раз на вечере стояли в зале, оказались рядом. Она на ногу наступила, я думал, нечаянно. «Ох, — говорю, — Нина, ты ведь мне ногу чуть не отдавила». Она скраснела, убежала. Больше не встречались.

Отец еще покурил, ему завтра ехать в дальний колхоз, никто не гонит, тем более завтра воскресенье, но он хочет вырвать металлолом до распутицы. Куда денешься, мартены ждут. Так и представляю их с драконовской, огнедышащей пастью, куда входят железные составы отработавшей или неотработавшей техники. А сзади дракона выходят готовые машины, которых ждут разбитые дороги, искалеченные поля, высушенные болота, вырубленные леса, а там, недалеко, другой дракон, с еще более огненной пастью и т. д.

— Ох-хо-хо, — бормочет, зевая, отец, — ох-хо-хо. Один рот и тот пополам дерет. Завтра праздник, воскресенье, нам лепешек напекут. И помажут и покажут, а покушать не дадут.

Я тоже хотел спать, но настолько не спалось, что встал. Думал, от крепкого чая, но нет, он давно, на нашем осадочном положении, не крепкий. Вдруг простая мысль поразила меня — неужели надо искать причин бессонницы во внешних причинах, а не в себе? Неужели безвозвратны дни и ночи, когда время летело к рассвету, а рука все подписывала и подписывала в верхнем углу чистой страницы очередной номер? Да, не спится. Оденусь.

Оделся и вышел. Вот уж действительно тьма египетская, перила крыльца нашарил и ощупал, а то казалось, что их нет. И страшно вдруг стало, изморось в воздухе. Пересилил себя и ощупью вышел за калитку. Темно. Прошел в темноте, тяжело ступая и упорно бормоча: «Я ей докажу», — пьяный. Их называют роботами ХХ века, так как они программируют себя на возвращение домой. Пробежала мимо собака, я слышал ее, она меня не почуяла. Я подумал, что мне не дойти бы в такой тьме до больницы, хотя дорога знакомая. И вот это ощущение, что за темнотой, в больнице, лежит

«К мама, что отец утром пойдет к автобусу, в темноте по грязи, что вы так далеко, в таком ином мире вещей и мыслей, — вдруг поразило сиротством. Не родства, нет, — другого, скорее сердечного сиротства. Сердце в темноте билось сильнее, но не от страха, от того, что говорило: я с тобой.

Вернулся. Теперь уж лягу.

Утро. Один. Записка отца. «Грей на плите. Купи хлеба. Выберешь время, набери рябины и калины».

А главная новость — махонький месяц родился, тучи к утру его распеленали. Помнишь, сыночек совсем крохотный не мог оторваться от окна, глядел. Целую.

Письмо тринадцатое

Не странно ли, скоро двадцать лет в Москве, а все как в гостях. «Еду домой» — вот как хотел начать это письмо, которое не утерпел писать, привыкнув за это время к ним. Домой? И здесь дом. Так и живу нараскорячку.

Пытался помочь наготовить дров, но бензопильщика не нашли, пробовали поширкать вручную, но пила такая тупая, что отец сказал: «Быстрей зубами перегрызем». И отправился я наносить прощальные визиты: в лес, но по Утопии не прошел, в поле, тоже не прошел, постоял на краю. Вернулся в поселок и на прощанье сделал опыт — захватил по пути и перебросил через грязное место доску. Такая красота, все шли, нахваливали. Я гордо думал: «Да если бы каждый принес по щепке, мы бы в бальных туфельках тут ходили». Но прошел трактор, и от мечты ничего не осталось.

На прощанье радио: Ведерников, голос из хора. «О если б знать вы, дети, могли холод и мрак грядущих дней…» Свиридов на стихи Блока.

Сейчас мне совсем не грустно, меня рассмешила ворона. Она отрывает шишечки с лиственниц, а те сидят крепко, ворона, как попугай, вцепится в шишку, крылья сложит и висит, отрывает своей тяжестью.

И еще хочется записывать слышанное и невольно запомнившееся, но это было бы самоцелью. Оно же есть в природе и не пропадет, а мы и так, как сказал в магазине мужик: «Ночь не ели, день не спали», с нас хватит.

Еще было ощущение на дальней окраинной улице. Там не ездят машины, много цветущей крапивы, сухая трава в белых перьях и листьях, желтые длинные поленницы. Шел мимо домов и будто был настройкой приемника — из каждого дома разные звуки: в одном пели, в другом смотрели телевизор, в третьем плакал ребенок, в четвертом было тихо, еще в одном кричали «горько», в последнем, окнами в поле, затапливали печь, и горький дым разлуки услышался и не забудется.

Вот ведь как от матери: даже и болезнь ее и то во благо. Когда бы еще я столько прожил здесь, когда бы опомнился. Мон грустные мысли отступили.

Ну, мамочка, отчудил я на конец здешней жизни. Сюда, на распутицу, прикомандирован вертолет, и меня прибежали звать полететь в дальнее место района, везти продукты, лекарства, газеты.

И как будто по счастью, летели над Святицей, над той фермой девчат, над поместьями моего председателя, а вначале над шиповником и завалами мелиораторов, потом по» неслись вырубки и лесосеки отца, близилась дорога, по кото-рой ушел дедушка…

На какое-то время я почувствовал себя в космосе и представил, что голубое оттуда заменяет естественный цвет осени. Вспомнил — космонавты без конца повторяют, что Земля маленькая я делить нечего. Правда, маленькая, — под нами бежали реки и озера, дороги и проселки, леса и поля, мелькала какая-то техника, ожидаемая мартеном, что говорить! И опять, и опять бросалось и исчезало под нами золото осени, красными шрамами глинистых дорог, бородавками стогов соломы и сена, цветущей ольхой, реками, течение которых красилось упавшей листвой.



Поделиться книгой:

На главную
Назад