Что может быть чудеснее, чем ласка солнца или шипение кофейного аппарата, когда один из избранных баристой опускает рычажок, выпуская третью за день порцию эспрессо, темного и густого, как горячая патока? Или священнодействие десятичасовой пиццы, когда весь город разворачивает завернутые в бумагу ломтики, теплые, сдобренные розмарином и хрустящие от морской соли? Младенцы в колясках хлопают в ладоши, школьники с воплями несутся из классов в лавки за своей пиццей, женщины пристраивают сумки с покупками на скамейки и садятся перекусить, старики, играющие в брисколу на террасах кафе, заказывают пиццу, и даже «полосатые костюмы» выходят из адвокатских контор и городского совета и склоняются над ломтиками, стараясь не заляпать маслом галстуки от Гуччи.
Но стоило засидеться поутру лишние двадцать минут на солнышке, прежде чем отправиться за хлебом на обед, как можно было опоздать и оставалось только уповать на то, что булочник оставит вам обычную pagnotta, ben cotta — круглый хлеб с хрустящей корочкой. Да, скажет вам старик, опасения улучшают аппетит. Риск опоздать изумителен, когда речь идет о хлебе или о другом компоненте обеда.
Останутся ли на вашу долю due palline di burrata, два шара похожего на моццареллу сыра, мягкого, как масло, завернутого в листья асфодели, чтобы сберечь его нежность, у сыродела casaro, который затемно приезжает из Пальи, доставляя свой сочный груз в плетеных корзинах бакалейщику на Пьяцца делла Репубблика? Впрочем, каждая маленькая gastronomie, бакалея, предлагает наряду с обычными умбрийскими продуктами собственные деликатесы, и каждая хвалится верностью своих покупателей.
Каждый день они выстраиваются очередью в три-четыре ряда и, кажется, поглощены обсуждением мелких скандалов, а на самом деле зорко оценивают чужие покупки. Они отметят лишние сто граммов пармезана («как видно, сегодня к ней снова заглянул дружок; уже третий раз на неделе, а?») и единственную порцию черных оливок и трюфельного паштета, вместо обычных двух (невестка, должно быть, слегла с гриппом). Когда колокола отбивают полдень, толпой овладевает беспокойство. Пора кончать с покупками. Близится время aperitivi.
Полуденный набат звонил ровно в полдень, и улицы мгновенно наполнялись горожанами, спешащими в бары. Суровость конторской работы, или закупок, или болтовни с соседями в том же баре должны смягчаться чем-нибудь холодненьким, алкогольным или безалкогольным, приторным или пронзительно горьким. Причем напиток должен взбалтывать бариста, совершая игривые движения «обе руки за плечо, а теперь за другое плечо», и подавать коктейль следует в заиндевевшем, присыпанном сахаром стакане, предпочтительно в сопровождении какого-нибудь экзотического плода. Сам бар должен быть заранее уставлен тарелками и мисками с жареными орешками, толстыми зелеными оливками и кусочками крошащегося сыра, тоненькими солеными печеньями и обернутыми прошутто хлебными палочками — радостями для нёба, ведь до обеда еще целых полчаса. И к тому же, нет ничего важнее жизни, скажет вам каждый. Миллионом лир больше или меньше, сотней миллионов больше или меньше — но жизнь продолжается, а обед есть обед. А потом священная послеобеденная дремота и прогулка обратно в контору, еще немножко работы, освещенной искоркой эсперессо с марципанчиками или крошечной чашечкой мороженого — фисташкового, или орехового, или приготовленного с белыми персиками и черным ромом. Хорошенько потянуться, зевнуть — и снова в бар. На вечерний аперитив. Затем la passeggiata — проулка по бульвару, чтобы подышать воздухом. Еще одна остановка в булочной, а уж потом домой, к столу. И пораньше лечь, ведь завтра все начнется сначала. Мы влились в размеренный ритм этой жизни. Мы поступали, как орвиетцы, хотя, конечно, были в массовке, а не блистали среди звезд сцены.
В этом Камелоте мы остро чувствовали себя отверженными чужаками и очень быстро начали держаться с опаской. Здесь — не Сан-Кассиано, здесь не было нашего пастыря Барлоццо. Жизнь здесь, на этом холме из бледного камня — наследственное право, завещанное предками. Невозмутимый покой этого городка принадлежит орвиетцам, а я — как и всякий, кто родился не здесь — в лучшем случае должна довольствоваться краешками. Здесь живут по праву рождения, это право давным-давно завоевано в сражениях или в состязаниях, получено по брачному договору и сохранено для потомков династии — скромных или великих, но носящих то же имя. И имеющих тот же разрез глаз. Но сражения давно разыгрались, трофеи поделены. Орвиетцам нужно только следовать образцу. Жить в рамках. Здесь, на этой скале, среди аристократов и старой буржуазии, жизнь начинали не с начала, а с начал, накопленных жившими прежде. Так же, по наследству или в дар, передавались земли и палаццо, или части палаццо, или домики в горах и у моря, дело, искусство, ремесло. Безупречный желтый бриллиант. Колеи проложены, и путь по этим колеям слишком соблазнителен, чтобы с него сворачивать. Молодежь здесь не стремится в иные места. А если бы и стремились, на это посмотрят как на шалость. Допустимое нарушение порядка вещей. Выйти на край для орвиетца означает прогуляться вдоль обрыва перед ужином.
В Орвието говорят, что жизнь живут misura dʼuomo, по мерке человека. Иными словами, мера жизни в Орвието, самый ее ритм — человек. И это как будто правда, особенно, а может быть, только, если человек этот — орвиетец. Жизнь, для которой он рожден, как будто скроена на него. Эта жизнь его утешает, поддерживает его и прогибается под него. Кем бы он ни был и кем бы ни стал, почти без оговорок. А если он потянется к чему-то новому, сверх того, что было ему предуготовлено — ну что ж, это пройдет. Мать, отец, бабушки, дедушки, тетушки, дядюшки и кузины соберутся вместе, чтобы напомнить ему о его достоянии. Он может работать и спать, есть, пить и любить, вырасти, состариться и даже умереть в пределах того же наследства, не покидая заранее отведенного ему места в семье. И в городке.
И хотя концепция жизни misura dʼuomo остается истиной для людей с положением, сама мерка сделана из другого, более грубого материала. У крестьян — свое наследство и свое место в жизни. На первый взгляд, различий между классами почти не видно: знать, торговцы, крестьяне и новые буржуа, от детей до стариков, вместе толкутся на рынках и в барах, в магазинах и церквях. Однако различия существуют и становятся явными повсюду, кроме отведенных для неофициального общения мест. В другой ситуации — например, если адвокат и крестьянин, свободно перешучивавшиеся между собой в баре, встретятся в приемной врача — они почти не замечают друг друга. Просто обменяются взглядами, обойдясь без улыбок. То же я заметила и у людей, принадлежащих к одному, высшему классу, если они встречались вне предписанных маршрутов. Их тоже как будто поражала неожиданная встреча, и лица их передергивались, словно от неприятного запаха. А вот селяне и крестьяне, где бы они ни повстречались, держатся куда приветливее. Стало быть, эти презрительно наморщенные носы аристократы обращают не только к низшим, но и друг к другу. А раз так — кто я такая, чтобы рассчитывать на иное отношение? Не об этом ли говорила Кэтрин? «И живут они тесными кланами за закрытыми дверями, общаются только в барах или на улицах. Они даже друг другу не нравятся!»
На нас с первого дня смотрели косо. Все общение сводилось к ритмичному напеву, заученному, как литания мессы.
— Buongiorno. Добрый день.
— Buongiorno, signori. Добрый день, синьоры.
— Un caffe, per piacere. Чашечку кофе, будьте добры.
— Eccolo. Вот она.
— Buona sera. Добрый вечер.
— Buona sera, signori. Добрый вечер, синьоры.
— Due prosecchi, per piacere. Два «Просекко», пожалуйста!
— Ессо, duo prosecchi. Вот два «Просекко».
Кто они — этот совершенно «нормальный» мужчина с этой женщиной, такой лохматой, в широкой юбке le gonnone? Кое-кто уже знал, кто мы такие и откуда, о наших планах и заключенном соглашении. Они нашептывали об этом другим, когда мы выходили из бара или входили в ресторан. Те, кто еще не знал, дивились, пялили глаза, разглядывали нас, как восковые фигуры в музее. Я могла бы гладко причесаться, побросать помаду с обрыва, завернуться в узкую юбку и блейзер, сменить рабочие ботинки на пару синих туфелек на каблучке, но все это ничего бы не изменило. Если верить Саму элю, я была первой американкой, поселившейся в centra storico — самой первой, и потому по справедливости заслужила, чтобы на меня глазели, словно на кельтский орнамент. Со времен вторжения ломбардцев в пятнадцатом веке на этой скале не селились чужеземцы. Туристы, отдыхающие, паломники — дело другое, в них хорошо то, что они временные. Они нахлынут стадом, разбросают валюту по лавкам и разбегутся по поездам и автобусам. По машинам с шоферами. Конечно, случалось и прежде, что здесь проживали англичане и американцы, датчане и немцы — многие живут и сейчас в окрестных долинах, в деревушках, составляющих comune Орвието. Старательно распиханные по дальним углам, они заходят в городок за покупками, пообедать или погулять и убираются обратно. Подальше от возвышенной крепости-городка. Вспоминая маму-австралийку, которая оставила малышку на попечение старушек на Пьяцца делла Репубблика, я понимала, как разумно она выбрала скамейку, занятую старушками, прибывшими на скалу за покупками из низинных деревень. Хотела бы я знать, какой прием встретила бы она, выбрав скамейку, занятую туфельками на каблуках?
Нам еще предстояло узнать, что Убальдини осуждали за безрассудное соглашение с нами. По мнению орвиетцев, Убальдини поступили бы лучше, если бы, подобно всем, унаследовавшим ненужные и слишком дорого обходившиеся палаццо, предоставили бы их летучим мышам и привидениям. Да, летучие мыши и привидения всяко лучше, чем иностранцы.
Когда я вышла замуж за Фернандо, пустившись в свободное плавание по Венеции без вещей и без языка, я остро чувствовала себя чужой. Но даже тогда это чувство не было мне незнакомо. Я ребенком жила среди сторонившегося нас общества и давно пережила эту боль. Еще в молодости инстинкт подсказал мне два пути. Можно быть милой и податливой и за это иногда получать приглашения во внутренний круг, ценой отказа от себя. Или говорить то, что думаю и чувствую, и рисковать остаться отшельницей. Обычно я выбирала второй путь. Я никогда не шла по жизни, добиваясь одобрения и положительной оценки. Никогда не заискивала, чтобы меня любили. Так что, побывав чужой в других местах, я не испугалась оказаться чужой в Венеции. Я твердо решила радоваться жизни. Потому что если я не радуюсь, какая от меня радость? Только тот может давать радость другому, кто сам полон ею. У Фернандо была работа; мне следовало приспосабливаться самостоятельно. Самой обеспечивать себе приятное времяпрепровождение. Пять дней в неделю были моими, чтобы занимать их чем угодно. Выходя знакомиться с моим новым городом, я могла быть болтливой, простодушной, бестактной, слишком ярко красить губы, слишком тихо говорить, неправильно держаться, ломать язык — на свое усмотрение. Я могла решать.
Мне, видите ли, казалось, что самое лучшее в том, чтобы переселиться в чужую страну — это возможность снова стать десятилетней. А может быть, впервые. Все свежо и неизведанно. Учиться говорить, думать и мечтать на чужом языке. Наблюдать, как незнакомцы прихлебывают чай, ломают хлеб, относятся друг к другу. Не просто встретиться и разойтись, не странствовать среди местных жителей, а осваиваться. Я знала, что чувствовать себя в мире как дома — это богатство. То богатство, которого мне хотелось.
И потому я, словно крошки черствого пирога, смахивала усталый снобизм пары старых графинь в неизменном твиде, с вытянутыми сухими физиономиями, увенчанными девичьими бархатными ленточками для волос, ежедневно обедавших у «Гарри» и питавшихся спаржей, водой без газа и собственным злословием. Или заводила друзей в барах при рынке и среди крестьян на Риальто, бывая там каждый день. Так я осваивалась в Венеции.
Но теперь, здесь, в Орвието, я следовала примеру мужа, повинуясь правилам bella figura, словно они мне подходили. Он не замечал, насколько их ткань стесняет меня. Как неуклюже я ковыляю по окраине орвиетского молчания. И шепотков. Я цитировала про себя Рильке. А потом Андре Жида. Я должна научиться видеть в жизни красоту, не касающуюся меня. Общая ноша экспатриантов. Только я, за пять лет в Италии, уже скинула ее. И не могла принять на себя снова. Орвието вынуждал меня платить пошлину за смену страны, словно я только что прибыла из Америки.
О, овриетские торговцы были любезны, придерживали передо мной дверь, когда я выходила из магазина с покупками. Buongiorno, signora. Buona passaggiata. Это потому, что они рады от меня избавиться, думала я. Я — беспутная варварка, они дрожат передо мной, скалятся и склоняют голову набок, заранее готовясь встретиться с невразумительными просьбами. Я болтала свободно, часто грамотнее, чем они, но они все равно не отвечали мне, не обращались ко мне напрямую. Нет, они говорили с Фернандо. И только прощались со мной, причем не без облегчения. И если я, проведя полчаса в лавке керамики, говорила «Grazie, arrivederci» и выходила на пьяццу, не раскрыв кошелька, хозяйка, скрестив руки на подобной альпийским вершинам груди, молча вздергивала подбородок. За покупку меня награждали застывшей улыбкой; если уходила без покупки, улыбка растворялась в кивке и переходила во взгляд, устремленный в точку на четырнадцать сантиметров выше моего левого глаза. За несколько коротких недель мы перешли от вежливости Убальдини и кажущейся доброты Самуэля к этим обескураживающим проявлениям безразличия. Даже Франко чуть сутулился, встречаясь с нами на улице, — деликатно отшивал нас.
Мы внушали друг другу, что это неизбежно при нашем особенном положении, что со временем это пройдет. К тому же, как ни очаровательна жизнь орвиетцев для них самих, такой ли жизни мы желаем для себя? Хватит ли нам этой жизни в узких рамках? Меня утомляла атмосфера «Много шума из ничего», мне недоставало людей, которые тревожатся из-за жары и дождей, думают об оливах и винограде. Я скучала по женщинам, которые ходят за покупками в лохматых домашних тапочках и цветастых передниках, по мужчинам, чьи распухшие от работы ручищи еще минуту назад выкапывали из земли маленькие белые картофелины и несли их на кухню, чтобы зажарить на дровяной плите. Мне не хватало людей, которые работают, чтобы есть, и я сомневалась, смогу ли жить здесь, среди этих избалованных, беспечных больших детей.
Не лучше ли нам подыскать вторую конюшню, развалину, которую мы могли бы устроить по-своему? Не прав ли был Рыжебородый, предлагая нам дом без крыши? Я уже раскаивалась в своем презрении к нему. Может быть, мне недоставало только кухни и голодных людей, собравшихся за столом. Словом, я боялась, что нам, деревенским мышкам, не обжиться в городе, при всех его удобствах. Но ведь мы не для того сюда приехали, чтобы орвиетцы заключали нас в объятия. Для спокойной жизни мы не нуждаемся в их благословении. У нас — свои дела: писать книги, принимать гостей, любить друг друга, жить своей жизнью.
Даже Самуэль, который, как я надеялась, мог бы ввести нас в общество, держался в стороне. Он уже сватал следующих клиентов. А однажды утром он постучался в нашу дверь на Виа Постьерла.
— Планы изменились. Работы в палаццо Убальдини начнутся не раньше сентября. Неожиданные затруднения с предыдущей работой мешают бригаде освободиться раньше. Не стоит беспокоиться: они возместят задержку, удвоив количество рабочих, когда начнется ремонт. Такое случается. Разве вам здесь не удобно? Конечно, вы можете оставаться здесь, пока все не устроится. На несколько лет, если понадобится. Я договорился.
От последних двух фраз я сбежала наверх, в спальню. Понимала, что если останусь еще на минуту рядом с невозмутимым Самуэлем, то укушу его. Почему я не доверилась своей интуиции, не полагаясь на других? Почему скромно и прямо сидела и позволила этому соне-аристократу водить себя за нос? «Можете остаться на несколько лет, я договорился»! Это же издевательство! Продуманная надменная издевка, и почему мы не захотели на свои деньги снять и обставить небольшое помещение, где могли бы жить и работать? Да, вечная мечта о таверне. О таверне с камином и столом на двенадцать мест. И кто захочет жить в бальном зале? В бальном зале без пола? Разве это не символ всей моей жизни? Или это уже — достойное поэтическое возмездие?
Сперва нас использовала Луччи — взяла тройную плату за скаредно отремонтированную конюшню без отопления, а сама прикарманила государственное пособие на достойную реставрацию помещения, которое должно было способствовать развитию в Тоскане туризма и продвижению тосканской культуры. Ха! А теперь то, что мы сумели скопить от авансов за мои книги и доходов с новорожденного бизнеса, досталось еще одной компании аристократов, и я, в сущности, не знаю, не оплатила ли им покупку земли в Коста-Рике. Я успокаивала себя, вспоминая слова Фернандо, сказанные, когда мы обдумывали вариант с палаццо Убальдини.
«Послушай, Италия — самая коррумпированная страна в Европе. Будучи итальянцем, я могу это признать. Но если люди вот так договариваются, это значит куда больше законных контрактов. Больше клятв. Обе стороны вступают в заговор. Играют вместе. Пожалуй, это единственная форма сотрудничества, процветающая в этой стране индивидуалистов. Теперь понимаешь?»
Я не понимала ни тогда, ни теперь. Я только и могла думать, что я — повар без кухни и живу в сказочном домике, пожираемом плесенью. Если Барлоццо был прав, когда настаивал, что наша жизнь в Сан-Кассиано — не настоящая, что бы он сказал о теперешней?
Я услышала на лестнице шаги Фернандо.
— Ушел?
— Да.
Фернандо прилег рядом и обнял меня. Одно его прикосновение, и я созрела, как фрукт на дереве. Перестала плакать и стала слушать его.
— Самуэль дал мне слово, что все уладит. Пожалуйста, не забывай, что он на нашей стороне.
— Я стараюсь.
И я продолжала стараться. Но мне недоставало жившего во мне раньше старины Бомбаста, с его неподдельной жизнерадостностью. Того, что любил лишние сложности и затяжные ожидания. Который любил, чтобы в жизни смешивались соль и сахар, встречал любую перемену погоды с уверенностью старого флибустьера и знал, что в жизни полно поворотов и уныние сменяется чудом.
Еще кто-то постучался в дверь. Фернандо пошел открывать, а я — умыть разгоревшееся лицо. Я услышала голос Барлоццо.
Я обняла его, сказала, что он растолстел за две недели — промолчав о том, что не понимаю, как он держится на ногах, когда в нем остались одни кости. Я даже не могла ничего для него приготовить, и слезы снова навернулись мне на глаза.
Фернандо читал доставленную Барлоццо почту. Письмо от сентябрьской группы клиентов. Они отменяли заказ. Любезно просили вернуть задаток. Второе письмо было адресовано мне. От издательства. Мою рукопись не выпускают в печать — она отклонена: «Вследствие пересмотра ориентации нашей компании согласно последним требованиям, все рукописи, еще не запущенные в печать, пересмотрены редакционным советом на соответствие новой политике, и мы с сожалением сообщаем, что Ваша книга не соответствует установленным критериям. Относительно Вашего контракта… и т. д. и т. п.»
Ни дома, ни работы, ни книги. Я уже не видела в безделье ничего соблазнительного.
Барлоццо сидел с нами в саду, и мы выкладывали ему всю историю Убальдини. Все, от чего мы хотели его поберечь, выплескивалось потоками. Он соглашался с Фернандо: ничего особенного, обычная жизнь, капризная, как всегда. Что касается отказа клиентов и издательства, которому не подошла моя книга — это уж совсем обычное дело. И справиться с ним проще простого. Надо подписать чек на возмещение убытков и нанять литературного агента для продажи рукописей. И сходить полюбоваться на здешние холмы. Решив, что вела себя как избалованная нервная неженка, я все исполнила. Позвонила из бара нескольким надежным коллегам в Нью-Йорке и попросила порекомендовать мне агента. Трое из четверых назвали одно имя. Я набрала номер агента. Женщина сказала, что сначала должна прочитать и оценить мою книгу, и попросила выслать ей рукопись следующей. Ей понадобится несколько дней на размышление.
Воспрянув духом, я вернулась на Виа Постьерла и обнаружила в гостиной Фернандо с Барлоццо, почти невидимых за едким дымом сигарет и углубившихся в развернутую на коленях карту Умбрии.
— Мы ищем дорогу в Треви, — объяснил Барлоццо. — Праздник ведь на этой неделе.
— Salsicce е sedano nеrо — колбаски с черным сельдереем — который на самом деле не черный, а очень темно-зеленый, с широкими листьями. Он растет дичком среди олив. Один изогнутый стебель дает заправку на кило колбасок, если верить официальным туристским брошюрам, выпущенным в Треви. Они обжариваются в томатах и белом вине, спрыскиваются маслом, посыпаются пекорино и запекаются, — голосом шеф-повара продекламировала я.
— Но черный сельдерей не растет дичком. Во всяком случае, в наше время. Его выращивают из полученных по наследству семян, которые стоят, как сама земля. У меня есть немного, — сообщил Барлоццо.
— В земле или в мечтах? — съязвила я.
Откуда у него наследство семян черного сельдерея? Кто это подарил Джеку семя бобового стебля?
— В кузове. Если не потерялись. Я прошлой зимой выменял немного на вино у одного типа из Тоди. И забыл о них. Как бы то ни было, этот тревийский рецепт не в моем вкусе. Я предпочитаю колбаски отдельно, сельдерей отдельно, но в каждом городке свое piatto vistoso — фирменное блюдо.
— Ты хочешь сказать, что с нами не поедешь, да?
— Может быть, встречусь с вами там. Треви не слишком далеко от руин. Но сегодня вторник, а мне еще надо дожить до пятницы, прежде чем дать согласие черному сельдерею. Или вам. По правде сказать, мне еще предстоит пережить собственную зиму, Чу.
Мы прогулялись вместе с Барлоццо, прошли через Дуомо, и каждый зажег свечу в одной из часовен. Мы познакомили Барлоццо с Франко, который усадил нас и подал нам толстые ломтики поджаренного хлеба и зеленые фаянсовые мисочки нута, растертого в мягкое бархатистое пюре, с кусочками копченого окорока и цельными листьями поджаренного шалфея. Он откупорил бутылку «Фалангины» и поднял ее на полметра над огромными бокалами в форме дымовых труб. Вино было таким холодным, что собиралось душистыми ледяными лужицами. Франко был на высоте, и Барлоццо вполне оценил его выступление. Он, вписавшись в изгиб кресла, поднял взгляд на арки потолка — пола бального зала — бокалом перекрестил воздух и выпил за Франко, за нас и за Убальдини, прошлых и настоящих. Ему не пришлось называть имени Флори. Все имена — ее имя.
Вернувшись на Виа Постьерла, мы сели на террасе и стали обрывать абрикосы с наломанных Барлоццо веток. И как бывало, по очереди читали друг другу вслух, на этот раз «По следам этрусков» Д. Г. Лоуренса.
— Отменная книга, но, сдается, он писал ее, сидя в кресле перед камином в гостиной Сохо, и в жизни не ступал на землю Этрурии, — провозгласил Князь, рассовывая по карманам косточки абрикосов.
— Бездушный критикан, — укорила я.
— И всегда таким буду, — согласился он.
Я приготовила Барлоццо комнату, положила в крошечной ванной полотенца и коричное мыло, повесила на стул старый зеленый халат Фернандо. Зажгла свечу, поставила на ночной столик стакан граппы, и он почти без возражений позволил подтолкнуть себя к лестнице. Buona notte, buona notte. Доброй ночи. Фернандо наполнял ванну в нашей комнате и открывал дверь террасы лунному свету. Бегая вокруг дома, я чувствовала себя, как встарь, когда дети возвращались домой из школы, когда внутри все поет: «малыш искупался и суп на плите». Когда снова все дома. Все кусочки сложились и краешки не царапаются. Услышав шум воды из ванной Барлоццо, я пробралась в его комнату. Выкрала жуткую одежду и сунула ее в машину. Двойная порция порошка, двукратная стирка. Я обдумала обед на завтра. Я знала, что он не останется надолго и приезжать будет не часто, но все же он здесь, хоть и недоступен. И этого достаточно. Бомбаст вернулся.
Этой умбрийской землей тысячи тысяч лет владели святые и змеи. Эта пустынная таинственная земля — идеальное прибежище богов и богинь, а также аскетов-мистиков, что пришли им на смену. Земли святого Франциска и земли разбойников, возвышенное и низкое долго сосуществовало здесь в войне и в мире. Воплощение Умбрии — светотень.
Этот регион расположен точно в центре полуострова и не принадлежит ни северу, ни югу. Или принадлежит и северу, и югу, заключая и разрывая союзы по своей прихоти. Север начинается с Умбрии, с нее же начинается юг, и все же, возможно, потому, что это единственная область Италии, не граничащая ни с морем, ни с другими странами, она чаще всего оказывается отдельной и одинокой. Умбрия — это Италия без примесей.
Все, веками писавшие о кухне Италии, испытывали искушение провести границу где-то в районе Рима, словно все, что лежит севернее этой воображаемой линии, купается в сливочном масле и сливках, а южнее нее все пропахло оливковым маслом и чесноком. Мы успели понять, что кулинарная истина намного сложнее. Впрочем, граница существует — философская граница проложена прямо через сердце Умбрии и позволяет ей сохранять цельность, принимая в себя темперамент и обычаи как севера, так и юга. На севере отзываются эхом австрийское здравомыслие и дисциплинированность, а юг отражает солнечную скрытную истому. Лежащая между ними Умбрия отражает все. Она совсем непохожа даже на соседнюю, лежащую за холмом Тоскану.
Тоскана и Умбрия расположены рядом, однако Тоскана — красивейшая из двух сестер. Руки далекого прошлого обработали ее камни и почву, придали плодородной земле элегантные домашние пропорции. Тоскана, с туманами, веющими над холмами из розовой земли — нежная акварельная местность, крещенная водой и маслом и тихо ожидающая друга. Умбрия грубовата. Ее земли менее приручены, если вообще приручены. Виноградники, которыми одеты ее холмы, менее искусно возделаны, и даже шерсть умбрийских овец темнее, они более простой породы. Земля Умбрии настолько древняя, что кажется только что народившейся, неоконченной, неустоявшейся. Она меланхолична и старше самого времени. Она предупреждает: «Принимайте меня такой, как есть». И мне кажется, разница в атмосфере сказывается и на манерах. Впрочем, из тосканцев я сколько-нибудь близко познакомилась только с крестьянами. А из умбрийцев пока видела только орвиетцев. А пропасть между ними так глубока, что не укладывается в различия между областями. Всему приходится учиться заново. И я, как обычно, начинала обучение за столом.
Мы решили, что постараемся побывать на всех фестивалях летних блюд и вин Тосканы и Умбрии. Будем кружить по селениям, словно голодные пилигримы. Их называют sagre — ярмарки. Каждая местность и провинция, почти каждый городок и коммуна в Италии хоть раз в год устраивают фестивали еды или вина в честь наступления нового сезона. Но время от середины лета до сентября — самое напряженное в календаре sagre.
Простые рукописные афиши и более яркие, напечатанные на праздничной розовой бумаге, украшали проселочную дорогу, как вывески бирманских цирюлен — в другой части света. Но эти обещали не гладкие щеки, нежные как попка младенца, а восторги кулинарии. Кроме праздников в честь уборки урожая, сбора оливок и сезона охоты за трюфелями существуют sagre в честь ньокков с картошкой или рикоттой и в честь дикого шпината, проклюнувшегося по берегам рек. И в честь лесных грибов, диких уток, диких кабанов, диких зайцев, молочных ягнят и поросят. Улиток и речной форели. Есть sagra в честь угрей — порубленных еще живыми, нанизанных на дубовые прутики вперемежку со свежими лавровыми листьями и поджаренных на огне разведенного у озера костра. И в честь каштанов, лещины и грецких орехов. В честь поджаренных на угле колбасок и котлов густой желтой кукурузной каши поленты. И маленьких пухлых цыплят, распластанных и зажаренных на решетке под кирпичами, чье истекающее соком мясо пропитывается протертым диким фенхелем и подается с поджаренными на сковороде цельными головками молодого, с нежной кожицей, чеснока.
Жизнь крестьян организуется вокруг подобных событий — часто единственной отдушины от работы. Карманные locandine — расписания фестивалей — издаются в каждой провинции. Их носят в кошельках и бумажниках, засовывают за зеркальце в кабинах грузовиков и легковушек, налепляют на стекло тракторов — как радостное свидетельство маленьких праздников, ожидающих мужчину и его семью в конце каждой недели.
Не путайте их, скажут вам умбрийцы, с праздниками святых. Это — чисто гастрономические празднества, воскрешающие жертвоприношения языческим богам от каждой жатвы. С незапамятных времен их устраивали только друг для друга, в честь продолжающейся жизни. В относительном благодатные времена после Второй мировой войны на праздники понемногу стали приглашать жителей соседних городков и деревень. Это новшество — несколько экзотичный обмен гастрономическим наследием — распространилось и на провинции. Прежде бывало, что крестьяне двух деревушек, разделенные холмом и дюжиной километров, ни разу в жизни не преодолевали этого пространства, жили и умирали на собственном клочке земли под собственным небом. В таких сплоченных и изолированных общинах развивалась строго каноническая кухня. Собственно умбрийской кухни никогда не было и нет. Плоды дикой и возделанной земли, ее богатства мало отличаются в пределах одного региона, но многообразие создается тем, во что превращает эти элементы каждая маленькая община или ее часть.
Один из примеров тому — восемнадцать коммун Орвието, расположенные в радиусе двадцати пяти километров от городка. В них можно собрать не меньше дюжины способов замешивать, катать и готовить умбричелли — грубую домашнюю пасту племен умбров. Все они представляют своего рода гастрономическую campanilismo — местную гордость, которая не только обогащает кулинарное наследие региона, но и поддерживает состязание. «В Сугано умбричелли лучше, чем в Альвиано». Так что sagre в Тоскане и в Умбрии, как и в других регионах Италии, становятся парадами домашних рецептов и секретов, передающихся от поколения к поколению, как Святое Писание.
При всем разнообразии блюд, устройство sagre, простых или более богатых, следует одному распорядку. Вот как они проходят.
Каждая коммуна отводит для ежегодной ярмарки участок и помещение. В зависимости от богатства коммуны, столы и скамьи мастерят из всяких кусков и обрезков или их предоставляют местные столяры. Над дверями и по деревьям к празднику всегда развешивают цветные фонарики, которые часто оставляют болтаться на всю зиму и снова зажигают к Рождеству. Устраивают уличную кухню — от обрезанного и наполненного дровами бочонка из-под горючего до длинной металлической жаровни с углями и виноградными лозами. Если коммуна достаточно богата, кухню устраивают в гроте или пустующем сарае. В нем катают и варят пасту, кипятят соусы, пекут хлеб. Ко всему прочему, всегда разводят большой костер — просто ради чистого, неподдельного удовольствия. Без костра нет настоящей sagra.
Самый распространенный музыкальный инструмент — аккордеон. Случается — пара мандолин. Громкая музыка, звучащая из колонок, манит танцоров. Только когда пир окончен и винные кувшины наполнили по четвертому или пятому разу, звук приглушают, и под шелест платанов начинается пение.
Минорные жалобы несчастной любви и одиночества, плач о неурожае и голодных детях: пение — защита племени от несчастий. Танго неизменно разрушает чары. Дамы в передниках — королевы сельского фламенко, а за вторые скрипки выступают дедушки, танцующие вместе со внуками, и дети, пляшущие друг с другом. Без шума, неожиданно на зеленую танцплощадку выступает или ковыляет старейшая пара в деревне. Тогда воцаряется молчание, нарушаемое только приглушенными восклицаниями, выражающими радость и гордость. Пара встает в позу, обменивается надменно-нежными взглядами. Он видит ту девочку, она — того мальчика. Они кивают и в той же тишине начинают танцевать. Танцуют, как танцевали тогда. Или так им кажется, и тем лучше им танцуется. Тогда медленно, приглушенно проступает музыка, и она тоже поддерживает их, и вот они уже улыбаются, и смеются, и выделывают рискованные коленца — риск сопровождал их всю жизнь, — а музыка между тем начинает звучать в полный голос, громче, чем в начале вечера, и все, сидевшие за столами, уже на ногах, рукоплещут и кричат «Viva le sposi!», долгой жизни жениху и невесте! Долгой жизни жениху и невесте.
Потом нужно отдохнуть от криков и воспоминаний, и в костер подбрасывают дров, в кувшины подливают вина и объявляют начало tombola — бинго — к восторгу игроков, которые будут играть до глубокой ночи. И раскрасневшись от вина и сонливости, уходя к темной стоянке, уезжая вниз по холму или через лес, вы слышите звенящий в ночи крик: «Tombola!» Так, в общем и целом, проходит sagre.
Живописное исключение представляли собой праздники, проходящие среди краснокирпичной безмятежности маленькой умбрийской деревушки Читта дель Пьеве. Их называли «Le Taveme dei Barbacane» — «Таверна у барбакана».
Это празднество, разыгрывающееся на большом длинном поле в стенах деревни — скорее фольклорное представление, чем сельский пикник. Название barbacane означает выносную башню в крепостной стене, с которой часовые могли издали увидеть врага. И скромное величественное волшебство переносит участников праздника в средневековый сад. Ради этого события не растрясали сундуки с костюмами из дешевого бархата и обходились без картонных корон. Нет, жители деревни — от стариков до маленьких детей, одеваются в домотканое полотно и сапоги и туфельки ручной работы. В костюмы своих предков. Для каждого есть дело. Ритуальные костры и длинный общий стол, глиняные кувшины для вина, традиционное сельское угощение, но вместо буйного дурачества других sagre — здесь покой.
Под крышей неба, среди кипарисовых стен звучат лютни и арфы. Повар в рубашке без рукавов, в спущенных на бедра шоколадных бриджах и красивых замшевых сапогах, с черными кудрями, выбивающимися из-под повязанного на голову платка, похожий на кота-в-сапогах, расхаживает вдоль жаровен. Женщины в фартуках поверх широких юбок разносят на головах корзины с хлебом и растопку, у иных под мышкой ерзающий пухлый малыш.
Но, пожалуй, нашей любимой sagra был праздник в коммуне Монтерубальо. Праздник бобов фавы. Он по традиции проходил каждое воскресенье с конца марта до окончания сбора фавы в июне. Но в том году фава продержалась до августа. Бобы, прямо в стручках, раздавали из больших корзин, приправляли молодым, мягким, белым пекорино, ставили тарелку с грубой морской солью и молотым перцем, бутыли доброго оливкового масла и ломти испеченного в печи хлеба, отломленного от огромных трехкилограммовых караваев. Бочки красного были уже наготове.
Как жадно едоки пожирали это скромное угощение, разламывали стручки, макали свежие хрустящие бобы в масло, потом в соль, посыпая перцем, держа под рукой карманный нож, чтобы отрезать себе сыра, и разламывая еще не остывший хлеб! Вино лилось как вода. Возможно, эта была древнейшая sagre — ритуал приготовления ужина из горсти молодых бобов. И ее древность вдохновляла рассказчиков.
— Иногда — нет, чаще всего — к марту все запасы сухих бобов, плодов и овощей подходили к концу. За зиму все подъедали. А нового урожая еще ждать и ждать. Кроме только бобов фавы. И на полях как раз пробивалась молодая трава, и овцы впервые за сезон давали молоко, достаточно жирное, чтобы сделать из него сыр. Так мы и делали: каждую каплю весеннего молока пускали на сыр. Никто не давал этому первому пекорино вылежаться, тем более — созреть. Мы ели его, едва он загустеет. Ели с фавой, потому что больше ничего не было, только еще обычная порция хлеба да малость масла, если осталось. Вино находилось почти всегда. Вот что мы ели в марте, да и сейчас едим. И нам это так нравится, что мы продолжаем и в апреле, в мае, в июне — все лето, пока можно. Что было вкусно тогда, то и теперь вкусно, — закончил маленький человечек в воскресной рубашке и в блестящем бархатном костюме, сидевший рядом с нами перед бобами фавы. Его, как он сказал, звали Неддо, а джентльмен, сидевший дальше — мрачный умбриец с длинной темной бородой и складками на щеках, в которых можно было сажать картошку, звался Гаспар. Он обещал, что они с Гаспаром станут нашими проводниками по лучшей sagre в Умбрии, да и в Тоскане, и в Аазио, если на то пошло. Они знали все. Знали, и от каких лучше держаться подальше, где подлецы-повара по второму разу пускали в оборот пустые ракушки улиток, подкладывая их на дно блюд, чтобы порции казались больше. Воспоминания о подобном мошенничестве заставили Неддо тихо зафыркать, а у бесчувственного до тех пор Гаспара вызвали длинную вереницу невнятных проклятий.
— Это было полвека назад и, возможно, случилось по ошибке. Просто не верится, что ты до сих пор не забыл, — были его первые слова, сказанные вслух.
Неддо пропустил их мимо ушей.
— Единственное, что я запомнил лучше, чем историю с улитками — это история с персиками. Напомните мне как-нибудь вам рассказать, — сказал он, словно не сомневался, что мы еще встретимся и сведем близкое знакомство.
— Умоляю, никогда не напоминайте ему о персиках, — вмешался Гаспар, устремляя на меня взгляд оливково-черных глаз.
Неддо растянул губы в кукольной улыбке, и я невольно задумалась о том, что этот обмен репликами на скамьях за покрытой клеенкой столом под перголой глицинии — самый продолжительный и интригующий, какой мне до сих пор приходилось слышать в Орвието.
Так мы разъезжали по домашним sagre, и вечер каждой пятницы, субботы и воскресенья заставал нас за столом в новой деревне. Часто мы встречали знакомых, пары и семьи, следовавшие по тому же упоительному маршруту, и порой садились с ними рядом, а случалось, только махнем рукой и пожелаем друг другу всего лучшего. В толпе почти всегда попадались орвиетцы, пожалуй, чуточку менее надутые, чем обычно. Случалось, кто-то из них снисходил до взмаха рукой или натянутой улыбки, но обычно они держались особняком, приезжали большими компаниями, сидели вместе, говорили между собой, и уходили все враз, словно их ждал автобус. Когда мы снова встречались с ними в городе, они держались неловко, как с незнакомцами, с которыми накануне провели слишком вольный вечер. Особенно когда на одной воскресной sagra в Башчи мы повстречали Миранду Пышногрудую.
Первым ее заметил Фернандо.
— Это не та женщина из Цивителла дель Лаго, с праздника святого Антония?
Ее невозможно было не заметить, ее бронзовая пышность напоминала богиню, разгуливающую среди своих овечек. Даже смех ее был велик, словно звон всех церковных колоколов разом, и когда она свернула к нам, я встала ей навстречу. Но ее кто-то перехватил, и я снова села за стол.
Позже, когда уже стемнело и начались танцы, она вдруг подошла ко мне со словами:
— Помнится, вы любите танцевать. Идите за мной, вы оба.
И мы пошли, и мы танцевали, и я спросила Миранду, почему мы никогда не видим ее в Орвието.
Она ответила:
— Я бросила работу, теперь работаю на себя. Переделываю старую летнюю кухню матери, в остерии. Думаю, на десять столиков. Может, еще несколько снаружи на траве, в летнее время. Мы с сестрой обычно консервировали там овощи и фрукты, а отец часто уходил туда спать, когда в Орвието было слишком жарко, а воскресенья семья все лето проводила там. Там намного прохладнее. Это в Буон Респиро. Загляните как-нибудь. Такая сараюшка, огороженная оранжевой пластиковой сеткой. Не ошибетесь.
Миранда, отходя, обернулась и улыбнулась мне сияющей улыбкой богини. Она собиралась открыть остерию в местечке под названием «Хорошее дыхание». «Удивительно, — подумала я. — Может, когда-нибудь она возьмет меня на работу».
Как-то субботним вечером, вернувшись после очередного сельского праздника на Виа Постьерла, я нашла письмо от агентши, к которой обращалась несколько недель назад. Она писала, что возьмет меня. Она прочла и одобрила мою первую книгу, разослала рукопись второй в несколько издательств и уже получила предложение от одного из них. И одобрительные отзывы еще от двух. Она не стала принимать сразу первое же предложение, предпочитая выждать, оценить его и представить мне свои соображения в течение месяца. Кроме того, она встречалась с отказавшим мне издателем и убедила его согласиться на возврат только небольшого процента от аванса. Письмо радовало энтузиазмом. Она прилагала свой контракт на подпись. Итак, отныне распоряжается она. Да, теперь она — мой партнер в писательском мире. А если этой новости было мало на один вечер, следующая ждала нас в саду.