Николай Солодовников был оскоплен, но не был скопцом по понятиям и привычкам. Он был чужд угрюмому скопидомству своих собратий по увечью и их ограниченному взгляду на «мирскую прелесть». В нем, первоначально, были признаки так называемой широкой русской натуры, в нем развивались художественные вкусы. Вступив властителем в жилище старого скопца, он удалил из него всех приспешников своего брата, щедро наградив двух его приказчиков, — Тименькова и Фролова, которым подарил миллион. Затем пошла жизнь в довольстве и несколько шумная. Явились дорогие лошади, изящная обстановка. Солодовников пристрастился к театру, к музыке — и стал стремиться к дружеским отношениям с артистами, собирая их у себя, помогая им в нужде. Его высокая, тучная фигура, с моложавым, безбородым, обрюзгшим лицом — мы имеем в деле его фотографический портрет — стала обычною принадлежностью первых рядов кресел в бенефисы — и веселый хохот, песни и шутки стали, далеко за полночь, оглашать непривычные стены старого скопческого «корабля»… Он скоро прекратил активную торговую деятельность и, потеряв на сале около миллиона ассигнациями, ликвидировал свои дела. У него все-таки осталось довольно — и недаром он в пятидесятых годах показывал Куликову мозоли на пальцах от стрижки купонов, а в половине шестидесятых, уже после потери за торговым домом Подсосова сыновей до 500 тыс. руб., заявлял доктору Гессе, что
Охладев к прежним стремлениям, Солодовников заперся ото всех, кроме Куликова и Гессе, и нужны бывали их настояния, чтобы этот человек, начавший дрожать над каждою копейкою и державший единственное родное лицо, племянника, вдали от себя и в черном теле, хоть немного улучшил бы свою ежедневную пищу, к которой полагалось бутылка квасу — на два дня. Сторонясь ото всех, тщательно оберегая маленький железный сундучок, запертый в комоде, Солодовников умер так же неожиданно; как и его брат. Горькая судьба его, постепенно разбившая все, чем он думал скрасить свою изуродованную жизнь, и поселившая, на старости, мрак и холод в его когда-то доброй и доверчивой душе — и после смерти его не смягчилась над ним! Он долго пролежал в том же положении, в каком умер, повернувшись лицом к стене,— и лишь когда ©кончено было опустошение, предпринятое вокруг него, подсудимый перевернул его на спину и сложил ему застывшие руки крестом. Не было над ним ни слез, ни горького молчания родной души. Не воцарилась вокруг него торжественная тишина, таинственно внушаемая смертью… Вокруг него курили, дымя не его «мужицкими», а «барскими» сигарами господина Любавина, и когда, благодаря невниманию дворников, обмывавших его труп, он ударился головой об пол, ему было с насмешкою сказано: «Что? Теперь не видишь, а летом все замечал и ругался»…
Я упомянул об опустошении, которое совершалось вокруг мертвого Солодовникова. Мне представляется несомненным, что оно произошло. Те средства, которые имел Солодовников в средине шестидесятых годов и которые причиняли его рукам мозоли, а его душе стыд по отношению к выигрышам, могли только возрасти, но никак не иссякнуть. Стоит припомнить образ его жизни в последние годы, его скупость, его скаредность, по выражению одного из свидетелей. Всякий скупец страдает своего ро-: да ослеплением. Он меряет одним масштабом и свое золото, и свои дни. Ему обыкновенно кажется, что по мере того, как растет это золото, растет и количество дней, отсчитанных судьбою. То же было, как видно, и с Солодовниковым. Он сберегал, оберегал и копил деньги, отказывая себе даже в хорошей пище и свежем квасе. В его замкнутой жизни и не могло быть никаких особых затрат. Поэтому его капитал, во всяком случае, не мог уменьшиться. Это очевидно и не требует дальнейших доказательств. Между тем, этого капитала не оказалось ни налицо, ни на хранении при производстве описей судебных приставов, начатых чрез четыре дня после смерти обладателя, имущество которого было опечатано полицией лишь чрез десять часов после обнаружения его кончины. Отчего так поздно — вопреки закону и обычаю? Оттого, что полиции дано было знать не тотчас, а лишь через 8 часов по смерти, так как находившийся при умершем Сусленников запретил садовнику, дворникам и слуге это делать раньше, внушив им вообще молчать о случившемся.
Кто же этот Сусленников, который, лишь съездив в город и привезя приятеля, разрешает уведомить полицию? Я друг покойного, — заявляет он сам о себе,—и друг стародавний, с 1843 года. Без меня, говорит он, Солодовников не мог ни есть, ни пить, меня одного любил он, никого не любивший, меня встречал с радостью, мне доверял вполне и безусловно. Хотелось бы верить этому: хорошая и прочная дружба в наше время — вещь редкая! Но звание друга как-то противоречит поведению Сусленникова тотчас после того, как многолетние добрые отношения порваны смертью. Брошенное на произвол прислуги тело, суетливая беготня по дому и вся обстановка обмывания как-то не вяжутся с естественным огорчением верного и любимого друга, который, имея, по собственным словам,
Где, в самом деле, указания на необходимые свойства дружбы в отношениях Солодовникова к Сусленникову, где уважение, доверие, забота о друге? Солодовников, по словам подсудимого, будто бы предлагал ему за деньги жениться на своей «содержанке», считал его — в разговоре с Куликовым и Гессе — человеком, готовым на все и способным его задушить, и, выражая нежелание оставлять его у себя ночевать, применял к нему названия, из которых «разбойник» еще было не худшим. Таково
Взглянем на доверие. Хотя то, что мы знаем о степени уважения Солодовникова к подсудимому, могло бы служить и для оценки степени доверия к нему, но нельзя, однако, обойти фактов, указываемых им здесь. Итак, прежде всего — поездка в Москву для вручения таинственному старцу таинственного пакета с деньгами, зашитого собственноручно Солодовниковым в карман Сусленникова. По рассказу подсудимого, это произошло во время производства, в Моршанском уезде, дела об известном скопце Плотицыне, так что приходится заключить, что или Солодовников боялся своего привлечения к скопческому делу, или же оказывал тамбовским скопцам, находившимся, вследствие ареста их главы и покровителя, в удрученном положении, материальную помощь. Но ни того, ни другого быть не могло. Из следственного дела видно, что показание Солодовникова о насильственном оскоплении его в отрочестве братом вполне подтвердилось и что не только всякое производство о нем было прекращено, но что император Николай, в справедливом участии к судьбе несчастного, повелел не чинить ему никаких препятствий в пользовании теми правами, которых заведомые скопцы, по закону, лишены. И вы знаете, что в начале пятидесятых годов Солодовников служил в выборной должности заседателя надворного суда. Следовательно, ему лично нечего было бояться, когда над виновниками его увечья, над скопцами, разразилась судейская буря. По этой же самой причине, не имея с ними ничего общего, он не мог и принимать какого.-либо материального участия в их судьбе — и когда же? в последние годы своей более чем расчетливой жизни… Весь этот рассказ несомненно вымышлен.
Затем нам могут указать, что доверие выразилось в поручениях окончить дело у мирового судьи и продать бриллианты из иконы св. Николая Чудотворца. Но. доверие по делу с обиженною кухаркою было вынужденное: не дворника же или садовника посылать в заседание? Да и это доверие было, если верить словам самого Сусленникова, им обмануто. Он утаил, что кухарка просила всего 100 руб. «бесчестья» и что ей в иске отказано, а ограничился глухим указанием, что «покончил» дело, оставив Солодовникова в уверенности, что на это окончание дела пошли данные ему 10 тыс. руб. серебром. Он здесь говорит, что Солодовников их молчаливо дал ему в награду, не спросив об условиях примирения. Но этому противоречит его же собственный рассказ о том, что, узнав, накануне смерти, об удержанных Сусленниковым деньгах, Солодовников радостно и на коленях благодарил бога, не допустившего его умереть должником своего друга. И если мы поверим трогательной картине, изображающей умиравшего от водяной в груди и в
Что же касается драгоценной иконы, из которой были вынуты бриллианты, то рассказ о поручении Солодовникова вынуть их и продать, причем скупой, «тиранический» старик даже и не спросил о результате своего поручения, разлетается как дым ввиду позднейшего рассказа того же Сусленникова о том же поручении, сделанном уже наследником умершего, Василием Солодовниковым, три месяца спустя. Оба рассказа противоречат один другому и служат очень зыбким основанием к заключению о доверии, Одно из них вытекает, однако, несомненно, если только не отвергнуть оба, как лживые, — это то, что в каждом из этих случаев подсудимый не отдал вырученных денег доверителям и после смерти каждого окончательно присвоил их себе.
Итак, вот в каком виде представляется дружба Солодовникова с подсудимым. Ее размер и свойства дают возможность оценить истинное достоинство повествований Сусленникова об источнике его обогащения. Мы знаем, что до смерти Солодовникова он был в весьма незавидном материальном положении. Комната в Петербурге и 7 руб. жалованья в месяц, с обязанностью ездить на дачу — вот все, что имел он. Недаром Солодовников грозился, что он уйдет от него, как и пришел, «без штанов»… Когда началось дело о расхищении имущества, следственная власть долго медлила привлечением .Сусленникова. Эта медленность, могшая иметь, по-видимому, неблагоприятные для правосудия последствия, оказалась, однако, весьма полезною. Сусленников, успокоившись за свою судьбу, никем не тревожимый, уверенный, что дело будет предано «воле божией», ободрился, встрепенулся и начал свои обороты, так что когда произвели у него, через семь месяцев по смерти Солодовникова, обыск, то он оказался богатым человеком.
Вы слышали, что у него нашли на 40 тыс. руб. векселей, счеты, указывающие на обладание пятипроцентными банковыми билетами на 35 тыс. руб., а в наличности 950 руб. и на 7 тыс. тех же пятипроцентных билетов. Векселя выданы ему и обороты с пятипроцентными билетами произведены уже после смерти Солодовникова. Он заявляет нам, что состояние его составилось из 10 тыс. руб., утаенных в 1868 году при окончании дела с обиженною кухаркою, и из 15 тыс. руб., данных Солодовниковым накануне смерти в благодарность за службу
Посмотрим на
Затем последнее замечание по этому вопросу. Сусленников облагодетельствован, его служба оценена, но благодетель, поблагодарив «Яшу» за то, что тот утаил 10 тыс. и тем «успокоил» его последние минуты, замолк навеки… Чего же суетится так этот облагодетельствованный, бросает покойного без призора, рыщет по городу и ведет себя сам и позволяет другим вести себя около усопшего без всякого уважения к месту и событию? Что такое таскает он под полою, сторонясь от доктора Гессе? Что такое засовывает он себе под пиджак, не замечая следящего за ним из другой комнаты Колосова? Почему он бегает из спальни умершего к себе наверх? Чего он ищет в комоде и ящиках, отпирая их разными ключами? Где, если не скорбь друга, то благодарность только что одаренного; где, если не благодарность, то простое приличие поведения самого развитого из домочадцев покойного!? Он отрицает свои похождения в утро обнаружения смерти Солодовникова, но перед нами точные, ясные и совершенно определенные показания Колосова, дворников и садовника, которому, посланному впоследствии известить полицию, он подарил искусственную челюсть умершего, проданную за 25 руб. Показания эти подкрепляются словами Гессе и пустотою в денежных хранилищах Солодовникова. Где записные и расходные книги хозяина, который «все замечал и за все бранился», веденные подобно дневнику, из года в год, в величайшем порядке? Они исчезли бесследно, а вместо них явилась какая-то расписка Любавина на 7 тыс., против которой он «не хотел спорить», несмотря на то, что текущий счет Солодовникова был исчерпан еще в мае. Поэтому я верю показаниям этих свидетелей, верю и тому, что подсудимый жаловался Колосову, что его трясет лихорадка… Это была, вероятно, лихорадка стяжания.
Но — скажут нам — вы забываете, что Сусленников явился к доктору Гессе и заявил, что ему дали знать в город о смерти Солодовникова. Это я имею в виду, но имею
Подсудимый, думается мне, сам сознавал, что отсутствия правдоподобного объяснения происхождения его капитала и отрицания раскрытых следствием фактов — мало. Поэтому он расширяет свои оборонительные работы и делает вылазки против свидетелей. Надо доказать, что похищать было нечего, ибо средства Солодовникова ушли на какое-то таинственное назначение — и вот является повествование о загадочном московском старце. Но мы уже видели, что этот рассказ есть плохо обдуманный вымысел. Надо доказать, что свидетелям верить нельзя — и является рассказ о краже кольца покойного Колосовым.
0 пропавшей у него жилетке, в кармане которой было «достаточно», делаются намеки на небескорыстное отношение Куликова и Гессе к своему куму. Но если перстень был действительно украден Колосовым, то зачем же Сусленников дал за него 50 руб. и сам его перепродал за 1600 руб., а не отобрал просто, да еще пригрозив, не отдал наследнику? Простое объяснение Колосова разбивает и историю о зашитых в жилетке капиталах. В ней было 70 руб., накопленных от жалованья. О потере их он и плакался прачке. Если он такой нечистый на руку человек, то зачем же Любавин, по просьбе Сусленникова, предлагал ему у себя во всякое время место? Правда, Любавин потом не дал места, но это произошло после показания Колосова у следователя, причем он обнаружил не всегда удобную привычку любопытствовать и болтать о результатах своего любопытства. Признавая вполне понятным ожидание, что богатый и одинокий старик оставил что-нибудь своим крестникам, и не видя в этом ожидании никакого подрыва правдивости показаний Куликова и Гессе, обращаюсь, наконец, к иконе св. Николая Чудотворца. Проданные Иванову бриллианты подарил капельмейстер Лядов, говорил сначала Сусленников, 15 апреля. За что? Надо спросить Лядова… Но Лядов умер 1 апреля. Ссылка на мертвого редко бывает успешна и никогда не возбуждает полного доверия. А тут еще оказывается, что ювелиру Иванову продано около 427 г каратов, а по экспертизе Гау — из иконы вынуты именно от 40 до 45 каратов. Тогда дается другое объяснение. Бриллианты вынуты по приказанию Солодовникова, пред его смертью, но не отданы, в ожидании переезда в город. Но оказывается, что бриллианты заменены стразами почему-то не все и что это сделано в ноябре. А Солодовников умер в августе. И вот является третье объяснение: бриллианты просил вынуть наследник, Василий Солодовников, нуждавшийся в деньгах до ввода во владение наследством и полагавший, что монахам в Валааме, куда предназначался образ, все равно, будут ли в нем бриллианты или стразы. Подсудимый не мог дать денег — и продал бриллианты, но денег не отдал. Почему не мог дать наследнику денег? Ведь он только что получил от покойника 15 тыс. и долг был бы обеспечен охраненным имуществом, домом, дачею… Почему, наконец, не отдал вырученных денег? И это объяснение, сшитое белыми нитками, является здесь лишь впервые — и, главное, опирается на мертвого, ибо Василий Солодовников тоже умер… Вообще, что за странное отношение у подсудимого ко вверяемым ему деньгам! Он все ждет удобного случая, чтобы отдать их, — и все никак не соберется, покуда смерть, наступающая или наступившая, не избавит его от этой горестной обязанности. И 10 тыс., предназначавшиеся будто бы кухарке, и вырученное из хищнических рук кольцо, и деньги за бриллианты — все это не отдано своевременно тому, кому следовало по праву…
Однако довольно. Дело это, по моему мнению, должно быть ясно вам, господа присяжные, и его незачем далее разъяснять. Я обвиняю Сусленникова в том, что, воспользовавшись смертью Солодовникова, он похитил, насколько мог, его имущество, — на большую сумму, во всяком случае, во много раз превышающую 300 руб., о которых говорит карательный закон.
Подсудимый говорит, что одним из оснований любви к нему Солодовникова было то, что у него мягкие руки, удобные и приятные для растирания. Быть может, ваш приговор докажет, что у него руки не только мягкие, но и длинные…
ПО ДЕЛУ О ПОДЛОГЕ РАСПИСКИ В 35 ТЫСЯЧ РУБЛЕЙ СЕРЕБРОМ ОТ ИМЕНИ КНЯГИНИ ЩЕРБАТОВОЙ*
Господа судьи, господа присяжные заседатели! Дело, подлежащее нашему обсуждению, и по свойству преступления, и по его сложности выходит из ряда дел обыкновенных. Преступления, принадлежащие к разряду многообразных подлогов, отличаются от большинства других преступлений, между прочим, одною резкою характеристическою чертою: в большей части преступлений обвиняемые становятся более или менее в явно враждебные отношения к лицу потерпевшему и действуют поэтому, не всегда имея возможность тщательно обдумать все эти поступки, все предусмотреть, что нужно устранить, и обставить свои действия так, чтобы потом, в случае преследования, предстать, по-видимому, чистыми и по возможности неуязвимыми; напротив, преступление подлога совершается всегда путем длинного ряда приготовительных действий и почти всегда таким образом, что виновный имеет возможность обдумать каждый свой шаг, предусмотреть его последствия и рассчитать все шансы успеха. Кроме того, это последнее преступление не совершается никогда под влиянием кратковременного увлечения, под давлением случайно и нежданно сложившихся обстоятельств, но осуществляется спокойно и, так сказать, разумно. Существенный признак этого преступления составляет обман, в который вводятся лица, против которых направлен подлог. Поэтому очень часто бессознательным помощником, пособником, средством для совершения подлога является тот, против кого он совершается, является лицо слишком доверчивое, мало осторожное. Иногда такое лицо своею неосмотрительностью помогает обвиняемому, само прикладывая руку к своему разорению, как это было и в настоящем деле. Вот почему подобного рода преступление представляет для исследования подчас большие трудности и они увеличиваются еще и тем, что подлог совершается большею частью в обстановке, исключающей всякую возможность добыть свидетелей самого содеяния тех действий, в которых выразилась преступная мысль обвиняемого. Поэтому в таких делах, быть может, более, чем в каких-либо других, необходимо вглядеться в житейскую обстановку участвующих в деле лиц, посмотреть на их взаимные отношения, разобрать и оценить их. Прежде чем приступить к разбору улик, следует постараться вывести из оценки этих’ отношений возможность или невозможность совершения тех деяний и происхождения тех обстоятельств, которые подали повод к возникновению вопроса о преступлении. Поэтому и в настоящем случае я прежде всего обращаюсь к бытовой стороне данного дела. Краткий очерк личности и обстановки как княгини Щербатовой, так и подсудимых должен ответить на вопрос о том, действительно ли мог быть совершен в настоящем случае подлог.
Первый вопрос, возникающий при рассмотрении дела с этой точки зрения, есть вопрос о том,
Перехожу к Торчаловскому. Торчаловский впервые является около княгини Щербатовой, тогда еще Барышниковой, в 1849 году. Незначительный чиновник, он пользуется покровительством богатой генеральши, просит ее быть его посаженой матерью и затем получает у ней в квартире каморку около кухни и пищу с ее стола. Но генеральша или генерал, для нас это в настоящем случае безразлично, не дают своего покровительства даром, и вследствие этого однажды Торчаловский посылается поторопить запряганье лошадей, — его чиновная гордость оскорбляется, он не идет и его прогоняют. Несколько лет о Торчаловском не слышно, но затем, в 1859 году, он является уже управляющим имением княгини Щербатовой в Черниговской губернии. Каким образом это сделалось — нам неизвестно, но, судя по тому, что мы слышали на судебном следствии о личности Торчаловского, нет ничего удивительного, что он снова вкрался в милость княгини. Он обрисован различными свидетелями так, что его нельзя не признать человеком умным, житейски опытным и ловким, прежде всего ловким. Таким очертил его и мировой судья Майков. Обладая такими свойствами, Торчаловский успевает снова помириться с генеральшею Барышниковою. Он управляет ее имением, однако недолго — с 12 ноября 1859 г. до 25 мая 1860 г., всего около полу-года. Чрез полгода будущая княгиня Щербатова опять его прогоняет и, по словам свидетелей, «ругательски его ругает» за то, что он поступил с ней дурно и не оправдал ее доверия. При этом рассказывается о каком-то доме, построенном из ее леса. Торчаловский заявляет, что все это неправда, так как он служил хорошо, причем лучшим доказательством его ревности к хозяйству покойной княгини может служить представленный им к делу документ, состоящий из одобрительного свидетельства, выданного ему крестьянами черниговского имения Щербатовой и местным церковным причтом. Но, вглядываясь в этот документ, приходится признать, что представление его Торчаловским отчасти подтверждает тот отзыв княгини Щербатовой, о котором сейчас было упомянуто. Во-первых, документ этот выдан Торчаловскому слишком через полтора года после того, как он оставил службу у княгини, тогда, когда он уже служил в Петербурге в департаменте герольдии *, и выдан ему по его письменной просьбе. Для чего ему понадобилось подобное свидетельство? Если оно выдано ему для поступления на государственную службу, для того, чтобы показать себя с хорошей стороны в глазах будущего начальства, то для этого едва ли достаточно подобного удостоверения, которое обличает только хозяйственные способности Торчаловского. Но надо полагать, что этих качеств вовсе не требовалось для него для прохождения государственной службы по ведомству герольдии, тем более, что в ней он оставался и впоследствии, несмотря даже на возбуждение против него обвинения в подлоге. Если ему нужно было зарекомендовать себя во мнении частных лиц, то в таком случае не проще ли было бы достать подобный документ прямо от хозяина, у которого он служил, достать одобрительный аттестат от княгини Щербатовой, а не от крестьян или местного причта? Что такое в самом деле это свидетельство? В нем крестьяне говорят, что такой-то всегда свои обязанности исполнял рачительно и
Таковы два главных действующих лица в этом деле. Где же указание на то, что между ними существовали такие отношения, которые давали бы возможность предполагать, что одно из этих лиц могло подарить другому 35 тыс. руб.? Таких отношений между ними, очевидно, не могло существовать и не существовало. Но посмотрим затем, не было ли каких-нибудь побочных, посторонних причин, которые могли бы сами по себе вызвать подобную сделку между княгиней и подсудимым. В сделке значится, что 35 тыс. княгиня дает за почтительность к ней Торчаловского в качестве ее посаженого сына и за хорошее управление ее делами. Но почтительность в качестве посаженого сына есть качество очень неопределенного свойства: Надо полагать, что князь Щербатов был гораздо почтительнее к своей престарелой, богатой законной жене, но она и его не пускала к себе и оставляла без гроша сидеть в знаменитом доме Тарасова; притом почтительность Торчаловского ни в чем особенно не выразилась, а если в письмах его содержится изрядная доля льстивых выражений относительно княгини Щербатовой, то вместе с этим целым рядом свидетелей объяснено, что ее выражения о Торчаловском далеко не были ласковы и не обличали, чтобы его почтительность ее особенно трогала. Если эти 35 тыс. даны Торчаловскому за его хорошее управление имением княгини, то ничем не доказано, что он управлял таким образом, а напротив, ничем не может быть опровергнуто, что, по ее настойчивым и неоднократным отзывам, он управлял очень дурно имением в Черниговской губернии и домом в Петербурге. При этом за управление домом в течение нескольких месяцев он получал жалованье, на что указывают две расписки в деле. Они выданы за время с 4 августа по 4 ноября. Может быть, скажут, что за дальнейшее время нет расписок. Это правда. Но вот что по этому поводу можно сказать; если нет за дальнейшее время расписок, то за первое время есть две расписки на одну и ту же сумму, которая ему следом вала с 4 августа по 4 сентября. Нам скажут, что это явилось вследствие безалаберности княгини, которая, утратив одну расписку, потребовала написания другой, а затем утраченная записка нашлась. Пусть будет так, но в таком случае нам дано объяснение и того, почему нет дальнейших расписок. Итак, Торчаловский далеко не блестящим образом управлял у княгини Щербатовой, вызывая постоянно ее неудовольствие, получал жалованье, следовательно, служил не безвозмездно, да и служил-то всего-навсего у княгини в течение двадцати лет только один год: полгода в Черниговской губернии и полгода в Петербурге. Возможно ли, чтобы за это княгиня Щербатова дала ему 35 тыс. руб.?! Так ли она вознаграждала услуги? Известно, например, из дела, что за княгиню Щербатову, бывшую в то время вдовою генерала Барышникова, сватался, поддерживаемый сильным покровительством, барон Энгельгардт, к которому княгиня была весьма расположена и дочь которого очень любила, постоянно держала при себе и считала своим другом. Между тем, госпожа Энгельгардт, после всех сделанных ею княгине дружеских услуг, после долгих годов «дружбы» с тяжелой и требовательной ста-, рой женщиной, получила лишь по завещанию 25 тыс. руб. Это был самый большой дар княгини и притом дар, который госпожа Энгельгардт могла получить только после смерти дарительницы. Все другие приближенные лица, приживалки и компаньонки, которым, конечно, немало пришлось поработать на княгиню и поиспытать ее капризов, получили сущие пустяки. А они, конечно, послужили побольше Торчаловского…
Обратимся к другой стороне дела:
Но обязанность обвинителя не ограничивается одною отрицательною стороною дела, необходимо указать,
Если сравнить действия человека, поступающего законно и правильно с уверенностью в своей правоте, с действиями человека преступного, то в них всегда можно подметить резкие отличительные черты, яркие особенности. Человек, сознающий правоту своих действий, не будет говорить о них украдкою, не станет действовать, по возможности, без свидетелей, не будет стараться затем подговорить их «на всякий случай», не станет скрывать следов того, что совершил, и запасаться такими данными, которые должны лишить веры всех, кто может усомниться в правильности его действий.
Совершенно в обратном направлении будет действовать тот, кто сознает, что поступает нечисто и дурно. У него явятся и подставные свидетели, и сокрытие следов. Иногда на помощь правосудию придет и другое, довольно нередко встречающееся в преступлениях свойство: виновный проболтается, проговорится и сам поможет таким образом разъяснить дело. Желание похвастать, неумение вовремя промолчать — слишком общие и частые явления в жизни человека. Иногда виновный дает против себя оружие, проговаривается под влиянием отягощенной совести, которая настойчиво требует хоть косвенного признания. Но чаще это бывает, когда он совершит какое-нибудь ловкое действие и видит в том силу и торжество своего ума. Он знает, что в известной среде, при известном нравственном уровне, его ловкие дела встретят сочувствие — и ему трудно удержаться от желания похвастаться новым «дельцем», показать, как он умел обойти, провести всех. С подобного обстоятельства приходится начинать исследование улик и по настоящему делу. Оно случилось в камере мирового судьи Майкова. Подсудимый Торчаловский опровергает это обстоятельство, и некоторая сбивчивость показаний свидетелей Залеского и Пупырева дает, по-видимому, возможность защите подозревать правдивость этих показаний. Но я думаю, что это подозрение не будет основательно. Свидетель Залеский показал здесь, что подсудимый Торчаловский приходил к нему, — когда, не помнит получить исполнительный лист и на вопрос о том, не обманула ли его княгиня Щербатова, подсудимый вполголоса объяснил, что нет, не она, а он ее обманул, и при этом рассказал, как удалось ему взять расписку, как он приобрел подставного свидетеля. Он рассказал, что вошел в кабинет княгини и, пользуясь тем, что княгиня не умела читать, под видом доверенности поднес расписку в 35 тыс. руб., которую княгиня и подписала. Таким образом подсудимый сам помог разъяснить способ совершения расписки.
Во время судебного следствия возбуждался вопрос о дне, когда происходил у Торчаловского с письмоводителем разговор в камере мирового судьи. По-видимому, защиту затрудняло то, что мировой судья говорит, что написал письмо свое чрез день или два после рассказа Залеского о «штуках» Торчаловского. По пометке на письме видно, что оно написано 4 марта. Между тем, из того же рассказа Залеского оказывается, что Торчаловский показывал ему доверенность на имя Полетаева. Доверенность эта выдана 28 февраля, после того как 24 февраля Торчаловский сделал у нотариуса Левестама заявление княгине Щербатовой об окончательном с ним расчете к 1 марта, под условием недействительности всех его дальнейших претензий. 3 марта уже был предъявлен Полетаевым иск по расписке. Таким образом, оказывается, что Торчаловский мог показывать доверенность и говорить Залескому о своей проделке с княгинею только до 28 февраля, что отчасти противоречит рассказу Залеского о том, что он немедленно сообщил о слышанном мировому судье, который и написал товарищу прокурора. Но это противоречие неважное. Сам Залеский говорит, что хорошенько не помнит числа, но знает, что это было в феврале. Мы не можем требовать ни от письмоводителя Залеского, ни от мирового судьи совершенной точности в их показаниях о числах: среди массы дел, которые у них бывают, весьма естественно забыть некоторые мелкие обстоятельства, и лучшим доказательством этого служит то, что мировой судья совершенно забыл даже такой сравнительно крупный факт, как признание им обвинения княгинею Щербатовой Бондырева недобросовестным и наложение За это штрафа на жалобщицу. Притом для дела важно не то, чтобы числа сходились одно с. другим с математическою точностью, а важно то, что дело качалось с письма мирового судьи, а письмо он мог послать, конечно, не иначе как вследствие рассказа Залеского, потому что судья мог узнать о действиях Торчаловского только от Залеского, который, в свою очередь, также не мог узнать об этом ниоткуда больше, как из рассказа самого Торчаловского. Это было, вероятно, после того, как сделано было нотариальное заявление Левестаму и подсудимый с готовою доверенностью в кармане явился к Залескому. Это было, очевидно, между 24 и 28 февраля, быть может, утром, 28. 1 или 2 марта Залеский рассказал обо всем мировому судье, который и написал товарищу прокурора. Приход Торчаловского к Залескому вполне понятен. Обеспечив себя нотариальным заявлением, готовясь в начале марта предъявить совершенно неожиданно княгине Щербатовой иск, он мог возыметь желание зайти к приятелю, с которым обделывал разные дела по своим «хождениям у мирового судьи» и покровительством которого относительно сроков и очередей в делах пользовался. Этот покровитель мелких ходатаев, их советник и помощник считался Торчаловским за доброго приятеля и пользовался, как видно из дела, его полнейшим доверием. Дельце обделано ловко — отчего не прихвастнуть другу, отчего не похвалиться своею ловкостью; дельце тонкое и рискованное — рассказав о нем вполголоса, можно, пожалуй, и совет добрый услышать, тем более, что, хотя оно и «на чеку», как говорится, но еще в ход не пущено — доверенность на имя Полетаева еще в кармане. Вот как может, вот как должен быть объяснен разговор Торчаловского с Залеским — разговор, подслушанный Пупыревым.
Обращаясь к тому, что хотел сделать Торчаловский с распискою, полученною им от княгини Щербатовой, я допускаю следующее предположение, которое, как мне кажется, единственно и возможное в настоящем деле. Торчаловский кончал свои занятия у Щербатовой, княгиня удаляла его, и он должен был предвидеть, что рано или поздно дело неминуемо кончится этим. Поэтому надо было извлечь наибольшую выгоду из служения при полуграмотной старухе. Еще с декабря 1869 года, с каждым днем, здоровье княгини делается хуже и хуже, происходит несколько консилиумов, и, наконец, доктора предполагают, что больная проживет только до вскрытия Невы, т. е. до половины апреля. Почему же не воспользоваться выгодами своего положения, чтобы потом иметь возможность из имущества княгини получить львиную часть? И вот составляется расписка, подсовывается к подписи княгине и является свидетелем дворник. Приближается март месяц, Нева скоро вскроется, здоровье княгини делается с каждым днем все хуже и хуже, она слабеет и с первыми льдинами уплывает в другой мир. Между тем, порядок производства гражданских дел в окружном суде подсудимому известен: он знает, что как бы быстро ни производилось дело в суде, все-таки пройдет около трех недель, как было и в настоящем случае, прежде чем вопрос о возбуждении спора о подлоге возникнет у того лица, которое может заявить этот спор. Поэтому княгиня узнает об иске, предъявленном в начале марта, лишь в конце месяца, когда она одною ногою уже будет стоять в гробу и когда ни ей, ни окружающим ее будет не до споров о подлоге. Ввиду этого Торчаловский 3 марта предъявляет иск; лишь 26 был предъявлен спор о подлоге. Иск, таким образом, был предъявлен при жизни княгини, и наследники ее лишились права заподозревать действительность документа, потому что при жизни княгини о нем не было «ни слуху, ни духу». Торчаловскому хотелось прежде всего обеспечить себя со стороны Бартошевича, но это не удалось; между тем, о расписке уже стало известно, и тогда, делать нечего, он предъявил расписку ко взысканию. Это было в начале марта, а перед тем он делал заявление нотариусу о том, что просит княгиню покончить с ним к 1 марта все сделки и затем всякие претензии считать с его стороны недействительными. Это заявление доставляется княгине, которая отвечает, что никаких претензий на нее у Торчаловского нет. Этим Торчаловский обеспечил себя против дальнейших споров княгини или ее наследников. Он мог всегда сказать, что просил княгиню заблаговременно окончить счеты, и только благодаря ее упорству вынужден был обратиться к суду. Ему надо было выждать время, пока княгиня доживает свои последние дни. Он знал, что лишь только ее старческое тело будет трупом, со всех сторон, как стая воронов, слетится толпа наследников, прихлебателей и всякого рода близких друзей покойницы; каждый будет стараться получить какой-нибудь кусочек из имущества княгини, и тогда среди этого всеобщего спора, в разгар всей этой суматохи у смертного одра княгини некому будет заняться предъявленной ко взысканию распиской, предъявлять спор о подлоге, вести тяжбу и пр. Притом, если бы кто-нибудь и захотел возражать против этого иска, то есть свидетель, который всегда отличался честностью и который удостоверит действительность расписки, и затем есть еще весьма возможная свидетельница, на случай надобности, которую также можно прибрать к рукам; эта женщина бедная, болезненная, за которой можно поухаживать, которую можно приголубить; известно, что при болезненном состоянии, в беспомощном старческом возрасте, всякая ласка ценится высоко, да притом она не хорошо и поймет, пожалуй, что от нее потребуется, следовательно, не решится отказать своему благодетелю. С этими двумя свидетельствами, имея в запасе заявление нотариусу, Торчаловский может с успехом рассчитывать, что он выиграет дело, тем более, что сами «касперты», как выразилась Константинова, называя так экспертов, скажут, что подпись на расписке подлинная.
Обращаясь к участию в деле Аверьянова, я думаю, — насколько мог познакомиться с личностью подсудимого из дела, — что он не без борьбы согласился участвовать в подписании расписки. Недаром же и, конечно, не сразу ему, простому дворнику, было предложено 500 руб., а затем явилась расписка в 700 руб. В показаниях Бондырева существует маленькое разочарование: сначала говорит он о расписке в 500 руб., а когда затем была взята эта расписка, то она оказалась в 700 руб. Бондырев добросовестно удостоверил это обстоятельство, но не мог объяснить его. Я думаю, что обстоятельство это объясняется очень просто. По ходу дела, условие с Аверьяновым должно быть совершено до предъявления иска, т. е. до 3 марта, потому что надо было заранее приобрести это свидетельство. Эта расписка была на 500 руб. серебром и ее-то видел Бондырев, которому тоже не совсем осторожно проболтался Аверьянов. Когда об этом узнал Торчаловский, то он увидел, что необходимо свидетеля этого поставить в противоречие с самим собою. Отсюда желание выдать другую расписку Аверьянову, отличную от той, которую видел Бондырев. Кроме того, и сам Аверьянов, видя, что дело затягивается, что его начинают «таскать» к судебному следователю по делу о расписке княгини, что он проживается, — видя все это, мог потребовать большего вознаграждения, мог пригрозить… Ему выдается расписка в 700 руб. от 20 мая, которая поражает громадною цифрою вознаграждения дворнику «за приезд из деревни».
Какие бы убытки ни понес Аверьянов в своем деревенском хозяйстве от вызова к судебному следователю, во всяком случае, они не могли достигнуть до такой суммы, тем более, что когда он жил в городе, то его годовой заработок равнялся, как известно, 108 руб. Да и странно, что Торчаловский взялся вознаграждать от себя лицо, которое, по требованию судебного следователя,
Перехожу к свидетельнице Константиновой. Думаю, что вы, господа присяжные заседатели, разделяете мое доверие к показаниям этой свидетельницы; вы, как и я, признаете, что а наивном, несколько комичном рассказе ее содержится много душевной теплоты и правдивости. Повторять это показание излишне: оно слишком памятно по своей оригинальности. Можно только указать на некоторые части этого показания. Свидетельница говорит, что она была больна и затем была взята из больницы Торчаловским к нему в дом и что, когда она была еще слаба, он заставил ее подписать известное письмо, с выражением удивления, что он, Торчаловский, подвергается незаслуженным подозрениям. Письмо помечено 17 марта. Что она была в это время очень слаба, так что не могла писать длинное письмо, это видно из официального документа, а именно из скорбного листа, в котором говорится, что она доставлена в больницу в половине февраля, «вынесена на руках», как она говорит сама, в состоянии сильной чахотки. Только после 11 марта замечено в ее состоянии некоторое улучшение, и лишь 5 мая выписана она из больницы по собственному желанию. Затем, больная и слабая, она привезена к Торчаловскому, который за ней ухаживает и дом которого был единственным ее пристанищем в это время, так как на вопрос, к кому бы она пошла, выйдя из больницы, если бы ее не взял Торчаловский, она отвечала стереотипною фразою, что «свет не без добрых людей». Облагодетельствованная таким образом, завернутая в шубу госпожи Торчаловской, окруженная попечениями подсудимого, больная старушка могла считать себя настолько обязанной Торчаловскому и притом настолько неясно понимала, чего от нее требуют, что весьма естественно могла исполнить его просьбу. Ее словам о способе писания письма можно вполне верить, и они подтверждаются двумя обстоятельствами: во-первых, письмо написано на таком же листе бумаги, такого же формата, с таким же гербом на углу листа, на котором написана и расписка княгини Щербатовой, и расписка, выданная Торчаловским Аверьянову. Это дает возможность предполагать, что бумаги происходили из одного источника. Затем, во-вторых, Торчаловский просил обратить внимание на безграмотность письма Константиновой и отсутствие в нем соблюдения правил орфографии* чем, по его мнению, вполне опровергается ее объяснение. Но это письмо вовсе не безграмотно; оно написано со смыслом и толком. Притом никто и не думает утверждать, что Торчаловский сам писал его. Нет! Константинова определительно говорит, что Торчаловский диктовал ей это письмо. Поэтому
Делая общий свод этих данных, я нахожу, что подсудимый Торчаловский, задумав воспользоваться своим пребыванием у княгини Щербатовой и ее доверием и зная, что она не умеет грамоте, подсунул ей расписку в 35 тыс. под видом доверенности, а затем, обставив себя заявлением у нотариуса и одним из свидетелей, предъявил эту расписку ко взысканию. Неумеренная болтливость его в камере мирового судьи сделала то, что одновременно с начатием гражданского дела обвинительная власть привлекла Торчаловского к уголовному суду; тогда он решился обезопасить себя и заручился свидетельницею Константиновой и, на всякий случай, еще одною свидетельницею — Коханеевой. Главным подспорьем для Торчаловского явились, конечно, показание и подпись Аверьянова.
Остается сказать несколько слов о распределении ролей между подсудимыми. Нет сомнения, Аверьянов играет в этом деле роль второстепенную; он является орудием другого, более сильного и хитрого лица, потому что в таком спорном деле, как подлог, очень часто необходимо раз-, деление труда, необходимо, кроме лица, управляющего всем, так сказать, одухотворяющего преступление, и лицо пассивное, которое помогает, которое действует по указаниям главного распорядителя преступного дела. Совершив свое дело — подложное засвидетельствование документа — Аверьянов сам, по-видимому, вполне сознавал, что дело это нечистое, дурное, и все его действия по этому предмету представляются крайне осторожными, так сказать, недеятельными. Даже здесь не старается он оправдаться и не отрицает обстоятельств, благодаря которым он сидит на скамье подсудимых. Он только старается дать иное объяснение своим действиям, и хотя объяснения его участия в подписке документа представляются не лишенными некоторой правдоподобности, но объяснения эти, тем не менее, противоречат тому, что обнаружено по делу относительно расписок, полученных им от Торчаловского, и всех дальнейших между ними сношений. Нельзя, однако, отрицать, что его прежняя деятельность представляется честною и безупречною, и это предыдущее честное поведение представляется настолько смягчающим обстоятельством, особенно ввиду долговременного содержания его под стражею, что если вы признаете его виновным, то, вероятно, не откажете ему в снисхождении. Я обвиняю Аверьянова в том, что он засвидетельствовал подложный документ; Торчаловского обвиняю в том, что он совершил подлог, т. е. такое действие, которое закон относит к одним из самых опасных и злонамеренных обманов, совершил один из видов того обмана, который с некоторыми видоизменениями предусмотрен в 1693 статье Уложения о наказаниях, говорящей о поднесении к подписанию слепому другой, а не той, которую он желал подписать, бумаги. Я применяю эту статью потому, что княгиня Щербатова, не умевшая читать писаного, безграмотная, конечно, ничем не отличалась от слепой, так как не отличается в глазах безграмотного человека своим содержанием лист белой бумаги от листа бумаги, исписанной неведомыми ему знаками. Обвинение мое кончено; оно было несколько длинно, но и обстоятельства дела слишком сложны. Заключая его, я не могу не припомнить, что перед нами читалось письмо Торчаловского к княгине Щербатовой, в котором он говорит, что может «гордиться в своей сфере и может быть полезен в сфере высшей». Я полагаю, что ваш приговор, г. присяжные заседатели, покажет, что такое высокое мнение подсудимого о самом себе было, по меньшей мере, преждевременно и неосновательно.
ПО ДЕЛУ О ЛЖЕПРИСЯГЕ В БРАКОРАЗВОДНОМ ДЕЛЕ СУПРУГОВ 3-НЫХ*
Господа судьи! Господа присяжные заседатели! Вам предстоит рассмотреть дело, выходящее из ряда вон как по трудности своего возникновения, так и по некоторым своим особенностям. Подобного рода дела редко доходят до суда. Преступление, о котором идет речь, обставляется обыкновенно так, что становится очень трудноуловимым. Поэтому в том, что подобное дело дошло до суда, уже надо признать некоторую предварительную победу правосудия. Кроме того, при производстве подобного дела, в большей части случаев, свидетели наносят в него такую массу грязи, что трудно отличить настоящие обстоятельства его от тех, которыми оно загрязнено и искажено.
Действительный статский советник 3-н, будучи в разлуке с женой и находя, что она не исполняет своих супружеских обязанностей и, будучи его женою по закону, давно уже не дарит его тем счастьем, на которое он имел право рассчитывать, вступая в брак, решился развестись с нею. Он приехал для этого в Петербург, нашел здесь людей, которые согласились оказать ему юридическую помощь в начатии дела в консистории * и нравственную помощь для его ведения. Он нашел людей, которые с благородной откровенностью показали все, что могли, в защиту чести господина 3-на. Благодаря им семейная честь его была близка к восстановлению и дело шло естественным и спокойным кодом. Вдруг положение его изменилось. Сначала к делу стала присматриваться власть прокурорская, затем его взяла в руки власть судебная, и, наконец, оно перешло из мирных стен Консистории в стены суда. При этом стало оказываться, что скорее всего речь идет о восстановлении чести уже не господина 3-на, а госпожи 3-ной и что господа свидетели свидетельствовали так, что при предварительном следствии их пришлось даже отвлечь на некоторое время от их мирных занятий и лишить свободы. Свидетели поняли свое новое положение. Они заявляют перед вами, что весь настоящий процесс есть плод недоразумения, плод гибельной для них ошибки. Они надеются на ваше оправдание. Этого взгляда их не разделяет обвинительная власть и полагает, что пред вами находятся люди, к которым весьма применимо меткое название
Для того, чтобы определить, что известное лицо говорит на суде ложь, необходимо прежде всего рассмотреть его показание по существу, посмотреть на Обстановку, в которой оно дано, и главным образом на то, каким порядком оно создавалось. Посмотрим на общее показание подсудимых по существу.
Прежде всего я полагаю, что оно ложно по месту, которого касается. Я не стану напоминать вам той грязной картины, которую нарисовали в своих показаниях подсудимые, я напомню только, что, по показанию их, они застали в гостинице «Роза» в блудном действии с мужчиной женщину, которую один из них признал за госпожу 3-ну. Дело происходило в особых номерах. Назначение этих номеров понятно, да к тому же его обстоятельно выяснил свидетель Красавин, который служит в них коридорным. По его показанию, они служат преимущественно для гостей, которые приходят «парою», которые хотят быть прежде всего в уединении, в безопасности от посторонних взоров. Устройство гостиницы вполне соответствует ее двоякому назначению. Те, которые хотят удовлетворить своему аппетиту, идут в общие комнаты. Но те, которые приходят с другой целью, переходят площадку, на которой встречаются с запертой дверью. Оно и понятно, что дверь заперта: нельзя, чтобы всякий ходил по коридору, в расположенных вдоль которого номерах люди ищут уединения. Затем каждая дверь номера тоже заперта. Опять это понятно: нельзя входить, когда там могут быть посторонние, — и прислуга твердо наблюдает это правило. Она ходит каждый раз за ключом в буфет, затем отпирает дверь номера и вставляет ключ изнутри в дверной замок. Таким образом, даже со стороны прислуги, менее заинтересованной в личном спокойствии посетителей, чем они сами, существует красноречивое указание на осторожность: она оставляет ключ с внутренней стороны номера и этим как бы говорит: «Запирайтесь!» Другого хода нет в номера, другим путем не пройти в коридор, так как сообщение снизу существует только через двор. И вот в такое-то место, при такой обстановке, в один прекрасный вечер являются Залевский и Гроховский. По их словам, они не находят в общей комнате места. Но ведь они пришли только закусить; это доказывается тем, что они все-таки вернулись к буфету, выпили там водки и закусили. При буфете же место для закуски всегда бы нашлось и без напрасных путешествий в номера. Если же они шли не закусить, а основательно поужинать, то зачем же, выйдя из гостиницы «Роза», столь переполненной народом, они не пошли в многочисленные окрест лежащие рестораны, кофейные и кондитерские? Но, тем не менее, и вопреки показанию буфетчика, они не находят, как видно из их объяснений, местечка даже и у буфета. Тогда они свободно проходят в коридор, и один из них отворяет дверь номера. Здесь существует в показаниях подсудимых разноречие: один из них, Гроховский, в показании, данном в консистории, говорит, что видел свет из-под двери, другой же, Залевский, говорит, что никакого света не видел. Я думаю, что ни то, ни другое обстоятельства не служат в пользу подсудимых. Если они видели из-под двери свет, то должны были понять, что незачем быть свету в пустых номерах, следовательно, там кто-нибудь есть и потому идти туда нельзя. Если же они не видели света, то понятно, что, как только дверь была отворена на полдюйма, они должны были увидеть свет и тотчас ее запереть, не входя. Но ничего этого не случилось. Несмотря на увиденный ими свет, они вошли в номер и пробыли в нем настолько долго, что могли внимательно осмотреть обстановку комнаты: они рассмотрели и кровать, и женщину, и нагоревшую свечу, и даже одиночное драпри, хотя свидетель Красавин показал здесь, что в номерах гостиницы «Роза» одиночных драпри нет. Затем, увидевши, что они неуместные гости, они уходят из номера и возвращаются к буфету. Кого же они видели? Они говорят, что видели госпожу 3-ну. Вглядитесь, господа, в обстановку этой встречи. В трактире, в номерах, в положении крайне свободном, они видят, по их мнению, личность, которую решаются потом назвать по фамилии, госпожу 3-ну. Но ту даму, которую Залевский принял в гостинице «Роза» за госпожу 3-ну, он видел перед этим в ложе Большого театра с семейством, он знал, что она дочь известного П-го, в свое время очень богатого человека, получившая хорошее воспитание и образование светская женщина. Как же не пришло обоим подсудимым в голову в то же время и прежде чем сообщить о виденном, сначала в виде анекдотов и шуток, а затем уже и не в шутку в присутственном месте, как же не пришло им в голову, что тут должна быть грубая ошибка, что это не 3-на, что ни общественное положение, ни воспитание не позволяют ей искать уединения в незапертом номере гостиницы «Роза»? Как не подумали они, что, живя в Петербурге одна, она всегда может найти себе более удобное помещение, чем «Роза», что она едва ли, придя в номера, решилась бы так беззастенчиво и открыто предаваться разврату при «открытых дверях»? В самом деле — и дверь коридора открыта, и дверь номера не заперта, и драпри раскрыто, и платье снято, так что никому не возбраняется прийти и полюбопытствовать. Как же не пришло им в голову, что если женщина
Таково показание подсудимых по существу. Я полагаю, что они не могли видеть того, о чем они повествовали в консистории, и с недоверчивым удивлением слышу, как они определяют сложение, цвет глаз, цвет волос и болезненное выражение лица той женщины, которая играла такую важную роль в рассказанном ими господину Корзуну анекдоте. Показание их неправдоподобно и сшито белыми нитками. Оно ложно, это показание!
Посмотрим теперь вообще на обстановку показания, на то, что ему предшествовало и последовало. Для этого приходится коснуться господина 3-на и его отношений к жене. Вы знаете из показаний его и Корзуна, что мысль о разводе явилась у 3-на уже давно и что на осуществление ее натолкнул его Корзун, рассказав ему о жене то, что он знал от Залевского. Есть, однако, основания думать, что в действительности было не так. Вы слышали некоторые свидетельские показания и письма, и из них можно вывести заключение, что господин 3-н давно разлюбил жену и, давно бросив ее почти на произвол судьбы и полюбив, по-видимому, другую, искал развода. Но жена не соглашалась на развод. Она не легко поддавалась на просьбы мужа. Она, принесшая мужу огромное приданое, имела смелость требовать, чтобы ой дал ей средства, имела желание быть обеспеченною и на старости лет иметь кусок хлеба. Эти неумеренные желания мешали разводу. И вот в таком неопределенном положении дела господин 3-н приезжает в Петербург. Если верить его показаниям, то он встречается с Корзуном. Он знаком с ним года три, с тех пор как встретился с ним в кондитерской и покупал у него билеты в театр. 3-н говорит, что он пуще всего боится огласки, что ему, как лицу, по своему воспитанию, образованию, происхождению и положению принадлежащему к так называемому высшему сословию, было невозможно допустить какую-либо огласку. Но что же мы видим? Встретив Корзуна, он немедленно вступает с ним в интимный разговор, а через несколько минут даже открывает пред ним свою душу, показывает все ее сокровенные больные места, рассказывает о своей несчастной жизни, в свою очередь выслушивает рассказ от господина Корзуна о прелюбодеянии своей жены и пользуется этим рассказом. Хотя все это представляется странным, но тем не менее допустим, что это так было, что господин 3-н действительно узнал от Корзуна, что есть свидетели, которые могут доказать, что жена его совершила прелюбодеяние. Услыхав такой рассказ, он мог сказать себе, что теперь несомненный факт у него налицо. Имея этот факт, он, конечно, воспользуется им, он станет настойчиво требовать от своей жены, развода, он поставит ее в безвыходное положение. Огласки уже нечего бояться. Она произошла, когда есть такие посторонние свидетели, как Залевский и Гроховский. Притом господин 3-н, конечно, знает, что невозможно развестись иначе, как имея свидетелей прелюбодеяния, так как по закону развод не допускается по одному сознанию принимающего на себя вину супруга. Но теперь у него есть прекрасное оружие, и естественно ожидать, что он станет настойчиво требовать развода с женщиной, которая, нося его титул и имя, так позорит их своим поведением. Между тем, на самом деле, он так не действует. Вы слышали содержание его писем к жене в декабре 1870 года. Разве так будет писать оскорбленный и подкрепленный двумя свидетелями супруг? Разве он станет почти ухаживать за женою, ласково обращаясь к ней,
В дополнение к этому выводу я укажу вам на довольно интересные числа. Александр Хороманский, поверенный 3-на, заявил здесь, что он, при знакомстве с ним., в одно из первых свиданий, узнал, что он хочет начать дело о разводе и что у него есть свидетели, которые видели прелюбодеяние жены. Без сомнения, 3-н говорил Хороманскому о прелюбодеянии жены при первом свидании, потому что иначе незачем им было видеться, не для чего была помощь Хороманского. 3-н знал, что одного согласия и сознания жены недостаточно, что нужно что-нибудь существенное, а этим существенным, конечно, представлялись свидетели. Только имея в виду свидетелей, он мог обратиться к Хороманскому; только имея их в руках, Хороманский мог начать дело. Вы слышали из показания Хороманского, что он познакомился со своим доверителем за 15 месяцев до 14 января 1872 г., т. е., следовательно, в половине октября 1870 года. Здесь на суде Хороманский говорит, что это было в конце ноября или в начале декабря. Но это показание, эта поздняя перемена времени знакомства лишены значения, потому что он же сам весьма откровенно заявил здесь, что, вместе со следователем определяя время знакомства, для точности высчитывал месяцы и затем уже подписал показание; арифметическую же ошибку здесь допустить трудно. Итак, начало их знакомства— половина октября, и первый разговор о свидетелях— никак не позже конца октября. Но откуда мог знать 3-н о свидетелях? От Корзуна. С Корзуном он встречался — они оба согласно показывают — в конце декабря. Но как он мог говорить в октябре о свидетелях, о которых узнал только в декабре? Это новое доказательство неправдоподобности и вымышленности показаний 3-на о разговоре с Корзуном. Из всего указанного мною, кажется, ясно вытекает лишь одно, — что оба эти лица, условливаясь начать и вести бракоразводное дело, знали, что свидетели
Затем обращаюсь к порядку, которым создались показания господ Залевского и Гроховского. Он весьма оригинален. Первый, кто сообщает обо всем 3-ну,—это Корзун. Корзун с горьким чувством рассказывает о слышанном, старается оградить честь незнакомого ему человека и, как истинно добрый человек, принимая в нем участие, считает себя вынужденным рассказать о том, что ему известно про его жену. Он оговаривается, впрочем, что сам ничего не видел, но слышал это от достоверного человека — от Гроховского. Берем господина Гроховского. Да! Господин Гроховский видел происходившее в номере гостиницы, он присутствовал при цинической сцене, видел женщину, которая явно и бессовестно прелюбодействовала. Он сам ее не знал, но ему говорил, что это 3-на, достоверный человек, Залевский, который ее знает. Возьмем Залевского. Залевский тоже возмущен виденной картиной и под присягой подтвердил, что он знает, что это была госпожа 3-на. Он убежден в этом. Он знает даже ее родословную. Она дочь знаменитого в своем роде П-го, и ее-то с любопытством рассматривал он в театре. В том театре был человек, который достоверно знал, что это именно госпожа 3-на. Он-то и показал на нее Залевскому. Это был Карпович. Позовем господина Карповича… Но его мы уже не позовем, так как оказывается, что он
Я думаю, что, насколько позволяют время и ваша усталость, я достаточно указал на отрицательную сторону дела, на искусственность связи в показаниях подсудимых и, наконец, на вымышленность поводов к начатию дела со стороны господина 3-на. Обращаюсь к положительной стороне дела, к указанию,
Господин 3-н уже давно не любит свою жену, давно с нею разлучился и в Вильне, в Великих Луках, завел новую семью, членом которой была личность, заменявшая ему жену. Он, по-видимому, был привязан к этой личности сильно, он писал к ней исполненные нежнейшей ласки письма, в которых высказывал надежду на развод с женою и выражал уверенность в успехе. В одном из писем, исполненном привязанности к ней, к той Кате, которая должна приехать и разогнать его тоску, есть несколько сухих и холодных слов, в которых сообщается о том, что жена очень сильно и опасно больна. Эти слова находятся в таком разладе с радостным тоном всего письма, что их можно считать тоже за радостное известие. Итак, мысль о разводе явилась и созрела уже давно. Развод необходим и крайне желателен. С этою созревшей мыслью господин 3-н является в Петербург. Вести дело самому он считает неудобным, надо найти ходатая. Ходатай есть, он объявляет о себе в газетах как об «адвокате по семейным и бракоразводным делам». Господин 3-н и обращается к ходатаю, а через этого ходатая знакомится и с его братом, который, в свою очередь, знакомит его с своею родственницей, которой господин 3-н сразу начинает помогать деньгами и писать письма на французском языке. Таким образом, он входит в сношение с кружком этих лиц и ему поручает устройство своей судьбы. Прежде всего необходимо приготовить госпожу 3-ну к мысли о разводе с принятием на себя виновности. Поэтому сначала посылаются к ней искательные и широко обещающие письма, а затем едет в Москву Александр Хороманский. 3-на остается непреклонна. Ни обещания, ни угрозы не действуют на нее. Она хочет видеть мужа, не желает позорить себя признанием своей виновности и прогоняет ходатая. Тогда приходится и без нее обойтись. Обойтись можно, и это доказывает настоящее дело. Свидетели найдены, дело можно начинать и, играя присягою, довести до благополучного конца. Но дело нужно вести в Москве, по месту жительства ответчицы, а это неудачно, потому что туда пришлось бы переносить всю организацию, которая образовалась здесь. Поэтому надо изменить подсудность дела, надо вызвать ответчицу в С.-Петербург, поселить ее здесь. И вот под предлогом соглашения, под предлогом переговоров, которые могут привести к цели, госпожа 3-на вызывается в Петербург и ей посылаются для этого деньги. Хотя после ее категорического отказа принять на себя вину и заявления, что она только хочет видеть мужа, — чего он, по-видимому, не особенно добивался, — все сношения с нею надо бы считать прерванными, муж посылает ей денег и дает средства приехать в Петербург. К чему этот приезд, к чему ненужная трата 300 руб., когда для переговоров можно бы за 50 руб. опять послать в Москву Хороманского? Я позволю себе утверждать, что иначе трудно смотреть на приезд госпожи 3-ной, на посылку за нею, как на искусственное привлечение ее в Петербург для начатия здесь дела. Когда подсудность Петербургу устроена, начинается подпольная работа и подготовляются показания свидетелей, которым господин Хороманский, по его собственным словам, «делал визиты». Но в то время, когда все дело, как говорится, «на чеку», девица Маркелова с детскою болтливостью объявляет, что ей обещают 200 руб. за ложное показание. Среди слушателей находится Мелихов, молодой моряк. Он оказывается весьма порядочным человеком. Я думаю, что в настоящем деле он единственный свидетель, до которого это дело не коснулось своею грязной стороной. На него можно указать, как на своего рода оазис среди нравственной пустыни свидетельских показаний. Он слышит, что подкупают свидетелей, возмущается и требует, чтобы Кузьмина пошла и сказала об этом 3-ной. Кузьмина идет и рассказывает, и вследствие этого изменяется ход всего дела. Правда, все свидетели старались представить Кузьмину в таком виде, который едва ли привлекателен, и я не говорю, чтобы ей можно было особенно симпатизировать. Но если отбросить все, относящееся к ее частной жизни, то оказывается, что она по делу повинна лишь в том, что ждала денег от госпожи 3-ной за помощь в раскрытии интриги, которая велась против нее. Я готов согласиться, что она действительно могла ждать и ждала денег. Но что же из этого?
Она тревожилась, она беспокоилась, ее таскали в полицию, по судам, в консисторию. Она считала себя имеющей право па «благодарность». Наконец, и нельзя требовать особого бескорыстия со стороны дамы, которая была компаньонкой госпожи Маркеловой для поездок в Орфеум и тому подобные места. Но это свойство не изменяет силы ее показания потому, что все последующее его подкрепляет. Когда заявление сделано, госпожа 3-на начинает защищаться и вызывает в канцелярию обер-полицеймейстера господ Залевского и Гроховского. Они видят, что дело плохо: канцелярия обер-полицеймейстера вообще для неимеющих определенных занятий, а лишь занимающихся приисканием их, должна казаться местом довольно неприятным. Они дают показание, в котором заранее отрекаются от показания, которое будет дано в консистории. Особенно красноречиво показывает господин Гроховский. Он просто не знает, зачем приходил к нему господин Хороманский, который не объяснил даже «докладно», чего он хочет, так что он, Гроховский, под давлением совести, которая его «наказует», заранее говорит, что ничего не знает о 3-ной, а если что и узнает от Хороманского, то тотчас же сообщит в канцелярию обер-полицеймейстера. Но когда дело дошло до допроса под присягой, то и Залевский и Гроховский дали известное нам показание. Как могли они решиться на это? Почему они дали его, отрекшись предварительно?
Господа присяжные, эти подсудимые были орудием в руках опытного дельца. Этот делец был Генрих Хороманский. Он не подлежит нашему суду, он лишился рассудка, но из всего дела видно, что он был душою его, душою заговора против 3-ной. Он, конечно, знал, что неформальные показания, данные не перед судом, а в административной канцелярии, для суда, строго заключенного в формы, какова консистория, не имеют никакого значения. Это был опытный делец по бракоразводным делам. В деле есть отношение консистории, в котором указывается, что он вел с успехом три бракоразводных дела. Такого дельца не могли устрашить клочки бумаги, где написаны неформальные слова свидетелей. В его глазах эти клочки безвредны, потому что в глазах консистории, которая строит все на присяжных показаниях, они ничтожны. Это, конечно, было ясно и наглядно объяснено свидетелям. Конфуз, вызванный в них кацеляриею обер-полицеймейстера, прошел — убеждения же Хороманского и тот рычаг, о котором я говорил выше, остались. У них оказалась полная свобода показать все, что необходимо. Так они и сделали, и притом под присягой. Дело было исправлено отчасти после ущерба, нанесенного болтливостью Маркеловой и порядочностью Мелихова. Правда, в кем осталась одна свидетельница, которую трудно направить на полезный путь, — это Кузьмина. Но что трудно, то не невозможно. Прежняя ссора забыта, и за Кузьминою начинается ухаживание, высказывается желание с нею помириться; ей назначают свидание то в «Hotel du Nord», то в гостинице «Рига». Кузьмина, по-видимому, поддается, и ей дается 10 руб. Маркеловою в задаток от господина 3-на за то, чтобы она отказалась в консистории от того, что заявила в канцелярии обер-полицеймейстера. Этот факт дачи 10 руб. не подлежит сомнению. Что 10 руб. были даны, это подтверждает сама Маркелова, которая говорит, что отдала
Вглядываясь в настоящее дело, я нахожу, что оно представляет собою очень умно веденную и коварную интригу мужа, желающего отделаться от жены во что бы то ни стало, какими бы то ни было средствами, причем призываются на помощь всевозможные темные и сомнительные личности и, как застрельщики, высылаются вперед ложные свидетели. Действуя ловко, обдуманно и с надлежащею помощью, эти господа целой цепью показаний опутывают госпожу 3-ну и заранее торжествуют победу, забывая, что эта победа для порядочной, с пробивающеюся сединою 40-летней женщины будет равняться клейму глубокого позора, не смываемого во всю ее последующую, одинокую и, быть может, нищенскую жизнь! Я думаю, однако, что ваш приговор может показать, что надежда на эту победу была весьма обманчивая. В настоящем деле нравственно виновных лиц больше, чем виновных юридически, но, к сожалению, я могу говорить только о вине, подходящей под положительные указания карательного закона. Я обвиняю господ Залевского и Гроховского в том,что они дали обдуманно ложное показание в консистории, клонившееся к расторжению брака 3-ных, вопреки желанию одной из сторон. Мне нечего распространяться о важности этого преступления. Если измерять важность преступления его опасностью, то это преступление занимает одно из первенствующих мест. Подобного рода лжесвидетели, измышляя то, чего нет, рассказывая факты искаженным образом, клевеща и говоря ложь, пользуются самым неотразимым и страшным орудием — словом. Не рискуя, подобно вору, каждую минуту своею безопасностью, никогда не действуя под влиянием увлечения или страсти, что бывает зачастую и в убийстве, они действуют всегда неожиданно для других и очень обдуманно и безопасно для себя. Они являются со своими отточенными и напитанными ядом показаниями пред суд, и горе тем, в чью семейную или частную жизнь они заползут со своею ложью! Они по большей части неуловимы, потому что всегда хорошо обставили себя и приготовили себе выходы. Они и не затруднены исполнением своего дела. Им нужно лишь уменье связно говорить, отсутствие способности краснеть и присутствие способности заставить замолчать свою совесть в ту минуту, когда их лживые уста прикоснутся к вечной книге, в которой написаны слова святой истины. Подобные деятели опасны в обществе, и чем их больше, тем они становятся опаснее, потому что составляют компании и товарищества взаимного вспомоществования. Поэтому обществу приличнее всего защищаться от них своими собственными средствами. Одним из лучших таких средств должен быть ваш суд, господа присяжные заседатели…
ПО ДЕЛУ О СТАНИСЛАВЕ И ЭМИЛЕ ЯНСЕНАХ, ОБВИНЯЕМЫХ ВО ВВОЗЕ В РОССИЮ ФАЛЬШИВЫХ КРЕДИТНЫХ БИЛЕТОВ,
И ГЕРМИНИИ АКАР, ОБВИНЯЕМОЙ В ВЫПУСКЕ В ОБРАЩЕНИЕ ТАКИХ БИЛЕТОВ *
Господа судьи, господа присяжные заседатели! Позднее время, в которое начинаются судебные прения, утомительное судебное заседание и, наконец, то внимание, с которым вы слушали настоящее дело, обязывают меня и дают мне возможность быть кратким, дают возможность указать лишь на главные стороны дела, основанием которых послужат только те данные, которые вы слышали и оценили на судебном следствии. Я не буду касаться многих побочных обстоятельств и мелочей, полагая, что они все оставили в вас надлежащее впечатление, которое, конечно, повлияет и на ваше убеждение. Когда возникает серьезное обвинение, когда на скамье подсудимых сидят не совсем обыкновенные люди, когда они принадлежат не к тому слою общества, который поставляет наибольшее число преступников, — если не качеством, так количеством, — то, естественно, является желание познакомиться с личностью подсудимых, узнать свойства и характер самого преступления. Быть может, в их личности, быть может, в свойстве самого преступления можно почерпнуть те взгляды, которыми, необходимо руководствоваться при обсуждении дела, быть может, из них можно усмотреть и то необходимое и правильное освещение фактов, которое вытекает из отношения подсудимых к этим фактам.
Пред вами трое подсудимых. Один из них старик, уже оканчивающий свою жизнь, другой — молодой человек, третья — женщина средних лет. Все они принадлежат к классу если не зажиточному, то во всяком случае достаточному. Один из них имеет довольно прочное и солидное торговое заведение; он открыл и поддерживает в Петербурге торговый дом, у него обширные обороты, он занимается самою разнообразною деятельностью: он и комиссионер, и предприниматель, и прожектер, и член многих, по его словам, ученых обществ, наконец, — человек развитой и образованный, потому что получил во Франции даже право читать публичные лекции; он некогда занимался медициной, но затем оставил ее и пустился в торговые обороты, посвящая этим оборотам всю свою деятельность и все свои способности для того, чтобы довести эти обороты до возможно большего объема. Поэтому у него положение в коммерческом мире довольно хорошее и прочное. Вы слышали здесь, что он производит большие уплаты и находится по делам в связи с главнейшими торговыми домами. Другая личность — его сын. Он стенограф, говорят нам. Чтобы он был хороший стенограф, об этом судить трудно. Мы знаем из его собственных слов, что он не может прочесть стенографической надписи на карточке, отзываясь, что забыл стенографию в течение двух месяцев. Но тем не менее, он еще может выучиться своему делу, и если у него нет прочного положения в обществе, то зато у него есть семейство, любящая мать, занимающийся обширною торговлею отец, молодость, силы, надежды на будущее и, следовательно, наилучшие условия, чтобы зарабатывать хлеб честным образом. Наконец, третья — модистка высшего полета, имеющая заведение в лучшем месте Петербурга и посещаемая особами, принадлежащими к высшему кругу общества. Таковы подсудимые. Они обвиняются в важном и тяжком преступлении. Есть ли это преступление следствие порыва, страсти, увлечения, которые возможны при всяком общественном положении, при всякой степени развития, которые совершаются без оглядки назад, без заглядыванья вперед? Нет, это преступление обдуманное и требующее для выполнения много времени. Чтобы решиться на такое преступление, нужно подвергнуться известному риску, который может окончиться скамьею подсудимых, как это случилось в настоящем деле. Чтобы рискнуть на такое дело, нужно иметь в виду большие цели, достижение важного результата и, притом, конечно, материального, денежного. Только ввиду этого результата можно пойти, имея уже определенное общественное положение, на преступление. Но если важен результат, если заманчивы цели, если решимость связана с большим риском, если можно видеть впереди скамью подсудимых и сопряженную с нею потерю доброго имени и прочие кевеселые последствия, то, естественно, что при совершении этого преступления нужно употребить особую энергию, особую осмотрительность, обдумать каждое действие, постараться обставить все так хитро и ловко, чтобы не попасться, постараться особенно, чтобы концы были спрятаны в воду. Итак, вот свойства подобного преступления. Преступление это есть распространение фальшивых кредитных билетов. Я полагаю, что излишне говорить о его значении. Оно представляется с первого взгляда, по-видимому, не нарушающим прямо ничьих прав; в этом один из главных процессуальных его недостатков. Пред вами нет потерпевших лиц: никто не плачется о своем несчастии, никто не говорит о преступлении подсудимого с тем жаром, с каким обыкновенно говорят пострадавшие. Но это происходит оттого, что потерпевшим лицом представляется целое общество, оттого, что в то время, когда обвиняемый сидит на скамье подсудимых, в разных местах, может быть, плачутся бедняки, у которых последний кусок хлеба отнят фальшивыми бумажками. Этих потерпевших бывает много, очень много. Во имя этих многих, во имя тех, которые не знают даже, кто их обидел и отнял их трудовые крохи, вы, господа присяжные заседатели, должны приложить к делу особое внимание и, если нужно, то и особую строгость. Замечу еще, что дела подобного рода возникают довольно часто, но на суд попадают редко, и причина тому — обдуманность и хитрость исполнения. Только случай, счастливый случай — если можно так выразиться — представляет судебной власти возможность открыть виновников этого рода темных дел и коснуться тонко сплетенной сети подделывателей и переводителей фальшивых бумажек. Такой случай был в настоящем деле, и с него лучше всего начать изложение обвинения.
Вы знаете, в чем состоял этот случай. К курьеру французского министерства иностранных дел Обри явился неизвестный человек, назвавшийся Леоном Риу. Он принес ему посылку и просил отвезти ее в Петербург. Обри решился взять эту посылку. Как курьер, он нередко это исполнял, и понятно, почему исполнял. Он не подвергается таможенному досмотру, везет беспошлинно всю кладь, а между тем бывают драгоценные вещи, которые можно переслать и верно, и дешево, и не безвыгодно для курьеров. Вы слышали показание Газе, который говорит, что Обри не хотел согласиться, но что начальник его приказал взять посылку. Может быть, это и так. Из дела видно, что Риу действовал особенно настоятельно, что он покланялся и начальнику Обри, чтобы посылка была отправлена. Во всяком случае, ввиду ли выгодного обещания или просто, чтобы отвязаться от навязчивого просителя, но Обри везет ее в Петербург вместе с депешами Тюильрийского кабинета. Что же такое в посылке? Это, как говорил курьеру Риу и как значится в безграмотном переводе, артикулы, т. е. образцы товаров. Посылка пустая по цене, она стоит 30 франков, ее можно бросить куда-нибудь, и она бросается в саквояж, где клеенка, которою она обшита, распарывается. В Петербурге у Обри является желание посмотреть содержимое посылки, и не защищенные больше оболочкою, в ней оказываются фальшивые бумажки. Об этом заявлено, и вот благодаря несколько необычной любознательности французского курьера русские кредитные билеты попадают на стол вещественных доказательств нашего суда. Вы знаете, что Янсены были затем арестованы. Обстоятельства этого ареста вам более или менее известны. Я не считаю нужным их повторять, но напомню только вкратце, что к Обри сначала явилась госпожа Янсен, но ей Обри не отдал привезенной посылки; она просила его отдать, сначала с видимым равнодушием, потом настойчиво и тревожно, обещала ему 100 франков, была до крайности любезна и ласкательна… но и 100 франков не склонили Обри отдать посылку; он не поехал в театр, куда его звала госпожа Янсен, и не согласился на ее предложение заехать к ней пообедать. Это последнее предложение было весьма обдуманно, потому что, если бы ехать в чужой дом обедать, то, конечно, надо было из простой любезности захватить и посылку, адресованную в этот дом. На другой день явились оба Янсена, отец и сын. Они получили посылку; отец предложил сыну расписаться и выдал деньги по требованию Обри, немножко поспорив о размере вознаграждения. Затем они вышли. Но едва только они вышли, как старика окружило двое или трое людей. Оказалось, что это чины сыскной полиции, и отец был задержан. Вы слышали показание Э. Янсена, который говорит, что их разделило проходившее по улице войско, и он, видя, как к отцу подошел кто-то, перешел с ящиком под мышкой через улицу, чтобы узнать, что случилось с отцом, но также был задержан. Э. Янсен говорит, что если бы он знал, что в ящике, то мог бы бежать, мог бы бросить ящик в канаву, но я полагаю, что объяснение это не заслуживает уважения. Бежать он не мог, потому что, не перейдя через улицу, он не знал еще, что отца остановила полиция, а не какое-либо неопасное частное лицо, а потом бежать было уже нельзя, его сейчас бы схватили; в воду бросить — тоже некуда, ведь дело было в начале марта, и вода в канаве была покрыта льдом; остается отдаться полиции. Очевидно, что пришлось попасть в засаду; очевидно, прошла пора физического сокрытия следов преступления, а осталась лишь возможность скрыться от преследования путем умственного напряжения, т. е. посредством разного рода хитросплетенных и тонких оправданий. Таким образом — они арестованы с фальшивыми бумажками; признаки преступления очевидны; арестованные у Эмиля Янсена бумажки привезены из Парижа. Понятно, что способов объяснения только два: или они получены заведомо, или нечаянно, но незнанию, и в таком случае Эмиль Янсен играет роль несчастной жертвы, попавшейся в руки интриганам, которые его погубили для своих целей. И вот, действительно, такое объяснение является в устах Янсена. Он рассказывает, что в Париже к нему пришел некто Вернике, бронзовых дел комиссионер, с которым он встречался в кафе и мало его знал. Вернике, узнав, что Янсен едет в Петербург, просил его, взяв с собою посылку, передать по принадлежности. Забыв посылку, Янсен обратился к своему дяде Риу, который прислал ее через курьера. Риу это подтвердил, но потом, по расчету, или же, быть может, желая показать правду, говорил иное. Я не придаю значения его показаниям, потому что оба считаю ложными, но, во всяком случае, как на более правдивое, указываю на второе показание Риу. Он говорит во втором показании, что племянник собирался ехать, получив известие о болезни матери, и торопился; что при хлопотах о паспорте какой-то ящик стеснял его и он дал ящик дяде, чтобы тот отдал при отъезде; дядя забыл это сделать, потом получил телеграмму от племянника и вслед затем письмо, в котором Эмиль Янсен просил дядю ящик отправить через французского курьера, что и было сделано. На этом Риу умолкает и продолжает уже Янсен. Ящик был отправлен в Петербург, где должен был быть получен каким-то мифическим лицом, каким-то Куликовым, который, по словам Эмиля Янсена, явился к нему за 10 дней до получения посылки, до приезда Обри, и очень сердился, что посылка еще не привезена, настойчиво требовал, чтобы она была ему прислана, и затем обещал снова явиться, но не являлся. Думаю, что внимательное рассмотрение такого рассказа приводит к убеждению, что он с начала до конца неверен и выдуман Янсеном в свое оправдание.
Прежде всего, в этом рассказе встречаются на первом плане действия переводителей фальшивых бумаг. Эмиль Янсен попал в руки двух лиц: Вернике, который через его дядю отправил бумажки, и Куликова, который их должен был получить. Посмотрим, как действуют эти лица. Вернике приносил к Янсену посылку для отправления, а ведь Янсен обыкновенный человек, едет обыкновенным путем в Петербург. Этого Вернике не может не знать. Но багаж обыкновенных путешественников осматривается в таможнях, и, вероятно, и у Эмиля Янсена тоже осмотрят, могут у него найти фальшивые бумажки, и они пропадут. Но фальшивые бумажки, как бы плохо они ни были сделаны, а настоящие сделаны хорошо, представляют известную ценность, они стоят, в смысле труда, дорого, и подделка их сопряжена с большим риском, поэтому отдавать их незнакомому человеку, зная, что они при таможенном обыске могут весьма легко пропасть, по меньшей мере неосторожно, и обличает неуважение к своему труду в таких ловких людях, как фальшивые монетчики, которые, конечно, работают не из простой любви к искусству. Итак, вот первая странность со стороны Вернике. Затем Вернике все-таки оставляет эти бумажки у Эмиля Янсена. Понятно, что, оставляя их, он должен бы был известить немедля своих сообщников о том, где они находятся. Но он этого не делает сейчас же, потому что Эмиль Янсен приехал в Петербург 21 января, а Куликов явился гораздо позже. Это объясняется отчасти рассказом Риу. Вы слышали, что посылка передана Риу, который отправил ее в ящике. По мнению Риу и Эмиля Янсена, в этой коробке французские товары на сумму в 30 франков. Вы знаете, что Обри, французский курьер, уехал из Парижа, как он показывает, около 8 марта. Затем, за семь дней до его отъезда, к нему Риу принес коробочку с бумажками, следовательно, это было около 1 марта по французскому стилю, т. ,е. это было, во всяком случае, не ранее 16 февраля по русскому стилю. Куликов же явился за 10 дней до приезда Обри в Петербург: приезд этот произошел 1 марта нашего стиля, следовательно, Куликов явился 18 февраля. Таким образом, он явился через два дня после того, как Обри получил бумажки. Предположим, что Вернике телеграфировал своему сообщнику, но он мог телеграфировать только после того, как Обри согласился везти пакет. В таком случае Куликов явился чересчур скоро, немыслимо скоро. Ему телеграфировали 16 февраля, что Обри взялся везти бумажки, а 18 он уже является за их получением, да еще сердится, что Обри не доехал из Парижа в одни сутки! Но предположим, что телеграммы не было послано, а было послано письмо, в котором Вернике извещал, что бумажки сданы Обри и прибудут к Янсену. Письмо это могло быть отправлено в день вручения бумажек, следовательно, 16 февраля. Письмо из Парижа получается на четвертый день, следовательно, могло быть в Петербурге только 20 февраля, между тем, Куликов является 18. Каким же образом он мог прийти ранее получения письма? Таким образом, в действиях Куликова представляется явная несообразность. По числам мы видим, что если он получил телеграмму, то явился слишком рано, если же получил письмо, то должен бы явиться гораздо позже; между тем он является в срок, слишком ранний для телеграммы и невозможный для письма. Затем Куликов знает, что ему отправлены фальшивые бумажки; он заботится о посылке, сердится, что бумажки в свое время не прибыли, а между тем не оставляет Янсену своего адреса, не приходит в течение 12 дней, не приходит и до настоящего времени. Где же этот пере-водитель или приемщик, куда он девался? Оставил он бумажки на произвол судьбы? Забыл о них? Но это невозможно: ведь бумажки представляют целый капитал в 18 тыс.! Ведь не случайный же он человек в этом, хотя и опасном, но выгодном предприятии, если ему прямо были адресованы бумажки!
Потом этому же Куликову поручено передать печать дома Бурбонов. Это тоже довольно странное явление. Зачем какому-то Куликову печать дома Бурбонов? И зачем не укротил гнев Куликова Эмиль Янсен хотя бы отдачею печати? Вы видите, что оба — и отправитель, и получатель посылки — действуют странно: оба поручают ее лицу, им совершенно неизвестному; оба сначала употребляют большие хлопоты, чтобы отправить и получить ее, сердятся, шумят и затем внезапно умолкают, мало того — оба исчезают* и притом бесследно. О Куликове мы не имеем никаких сведений, о Вернике также. Из справки французской адресной экспедиции видно, что никакого Вернике никогда не жило в той местности, на которую указал Эмиль Янсен. Есть указание на какого-то португальского выходца, но он уже уехал ив Парижа, когда шло дело об отправке посылки; этот же Вернике был, по словам Янсена, не португалец и имел определенные занятия и постоянное местожительство.
Посмотрим теперь на действия самого Эмиля Янсена и Риу. Ведь ящик, который должен был быть отправлен в Петербург, заключал в себе весьма недорогие вещи: образчики товаров, оцененные в 30 франков. Их нужно перевезти в Петербург. Очевидно, их поручают перевезти не по почте потому, что не желают заплатить несколько франков почтовых расходов, а между тем какие из-за этого хлопоты! Эмиль Янсен оставляет пакет в Париже у дяди и говорит, что поручил отдать его себе в минуту отъезда, т. е. тогда, когда берут с собою самые нужные вещи, которые надо всегда иметь под рукою, а не в багажном вагоне. А тут чужая, малоценная посылка, с которою придется возиться всю дорогу, бояться утраты ее, рисковать забыть и т. д. Но пусть будет так! Дядя позабыл ее отдать на станции железной дороги — и Эмиль Янсен уехал без драгоценного ящика с образчиками товаров на 30 франков. Но что за важность, если он забыл пустую посылку, оцененную недорого и порученную ему малознакомым человеком? Ведь ее можно прислать по почте и, в наказание за забывчивость, заплатить за это несколько франков. Но мы видим, что из-за пустой посылки начинаются большие затраты, посылаются телеграммы, которые стоят по 4 руб., между тем как посылка по почте стоила бы не более 4 франков, начинается писание писем, являются хлопоты и беготня. Из письма Эмиля Янсена к Риу видно, что он должен отыскивать адрес курьера, ходить в министерство, кланяться и умолять начальника Обри… Наконец, Риу должен обещать вознаграждение курьеру, торгуясь, по словам письма Эмиля, но немного. И эти-то затраты и хлопоты происходят из-за образчиков в 30 франков! Правдоподобно ли это? Защита здесь приводила письмо Риу к Эмилю Янсену, в котором он рассказывает о своих хлопотах и пишет, что первые хлопоты были неудачны. Защита обращает особенное внимание на то, что письмо приходит из Парижа 12 февраля, т. е. до отправки письма Эмиля Янсена к Риу, в котором он просит хлопотать в министерстве, просит исполнить поручение относительно отправки посылки. Но что же это доказывает? Доказывает только, что нужно было хлопотать в министерстве даже до получения письма Эмиля. Откуда же знать об этом Риу? Из телеграммы, которая была ему прислана, как видно из его письма к Эмилю. Он отвечает на эту телеграмму, что в министерстве ничего нельзя устроить. Затем, 14 февраля, ему посылается письмо с более подробными указаниями. Может быть, нам скажут, что это вызывалось обещанием Куликова, который, рассердившись, что бумажек нет, выразил обещание заплатить много, лишь бы посылка была скорее на месте. Но Эмиль Янсен показал, что Куликов приходил за десять дней до прибытия посылки через Обри, т. е., как мы уже доказали, ни в каком случае не позже 18— 20 февраля. Между тем, письмо Эмиля Янсена, в котором он требует, чтобы Риу так сильно хлопотал, помечено 14 февраля, т. е. до прихода еще Куликова, когда, следовательно, никто не мог обещать вознаграждения и сам Эмиль знал только, согласно своему рассказу, что ему был поручен маленький ящик с образчиками товаров. Такими представляются действия Риу и Эмиля Янсена. Действия эти весьма странны. Они указывают, вместе с отсутствием Куликова, на то, что Эмиль Янсен не мог не знать, что находится в ящике, который отправляется к нему. Почему он пересылается через Обри — это весьма понятно: Обри не будут осматривать, он может провезти бумажки безопасно; но ни по почте, ни самому везти их нельзя. Единственное средство препроводить бумажки.— это или запрятать их в какой-нибудь товар, например в карандаши, как это делается иногда, что довольно хлопотливо и трудно, или отправить их с таким лицом, которое не будут осматривать. Но такое лицо можно найти только среди дипломатических агентов, курьеров посольства. И вот обращаются к Обри. Являются хлопоты, телеграммы, деньги, и, наконец, бумажки прибывают в Петербург. Здесь их ждет Эмиль Янсен. Он посылает за ними свою мать. Но женщине их не отдают. Тогда он является со своим отцом.
Здесь мне предстоит перейти к определению отношений отца к сыну и участия его в настоящем деле.
Прежде всего возникает вопрос о том, мог ли знать отец Эмиля Янсена о том, что такое получил сын. Я думаю, что он должен был и мог это знать. Для этого существует уже одно первоначальное указание. По прибытии посылки в Петербург к Обри явилась жена Янсена и предлагала ему 100 франков. Но жена Янсена показала здесь, что она в материальном отношении была в полной зависимости от мужа: у нее нет своих средств, и она не может истратить без разрешения мужа даже такой небольшой суммы, как 25 франков. Однако она предлагает вчетверо больше, значит, уверена, что муж одобрит ее расход. На другой день является ее супруг. Он действует очень осторожно, торгуется, недоволен высокой ценой, которую запрашивает Обри, и, наконец, приказывает сыну расписаться, несмотря на то, что Обри предлагает сделать это ему, одним словом, старается остаться в тени и обезопасить себе выход. И действительно, если проследить всю деятельность Станислава Янсена, если посмотреть на его положение в деле, нельзя не заметить, что это человек, который никогда очевидным, явным, резким виновником какого-либо преступления явиться не может: он слишком опытен, слишком много пережил, слишком много испытал профессий, чтобы так легко попасться в подобном деле, как его сын, который сумел устроить все нужное для привоза бумажек, но лишь попался, тотчас же стал давать опасные для себя показания. Посмотрим на те предварительные данные, которые мы имеем для суждения о Янсене-отце в 1831 году. Он был эмигрантом и вернулся в Россию в 1858 году, когда ему было это позволено, благодаря заступничеству саксонского посланника в Париже; с этого времени он начал заниматься торговлей, сначала один, потом с Гарди, стал писать проекты и бросаться в самую разностороннюю деятельность. Такая деятельность не совершенно ясна; в ней есть много туманных пятен. Вы знаете про письмо какого-то «Старого», где говорится об условии с курьерами французского посольства — «по 15 руб. с килограмма». Какие же это посылки? Ведь Янсен ведет обширную торговлю, все, что нужно ему получить, он может получить через таможню. Он ведет, наконец, настолько важную торговлю, что не может нуждаться в нескольких франках и сберегать их посредством посылки чрез курьеров. Очевидно, он должен перевозить через курьеров такие вещи, которые трудно и даже опасно перевезти иначе. Вы знаете, что жена его живет в Париже и не раз пересылала через курьеров какие-то пакеты. Почему же их было не послать с товаром? Она заведовала его комиссиями, пересылала товары большими грузами, для чего же еще пересылать через курьеров, бегать в министерство и там хлопотать? Затем, следя далее за деятельностью Янсена-старика, мы знаем, что в 1875 году, в конце его, он вступает с Гарди в компанию. Вы слышали показание Гарди. На Гарди действительно лежат какие-то темные пятнышки. Я не стану их отрицать ввиду отзывов, которые прочла защита. Правда, что отзывы, без подтверждения их фактами, ничего не доказывают, но положим, что они более или менее справедливы, предположим, что люди не станут отзываться о ком-либо так враждебно без всяких поводов с его стороны. Положим, он был несколько нечист в своей деятельности, но в какой деятельности? Он что-то такое нечистое сделал 20 лет тому назад. Но ведь и более важные преступления докрываются давностью, а тем более проступки и увлечения, совершенные в молодости. Поэтому я думаю, что пятнышки эти можно бы уже и смыть… Допустим, однако, в угоду защите, что Гарди самый порочный человек, но все же я полагаю, что ему нельзя вовсе не верить; нет такого заподозренного человека, которому нельзя бы было сказать: «Ты лживый человек и не верен в словах, но могут же быть случаи, где и ты говоришь правду, и эти случаи будут те, когда сказанное тобою подтвердится другими побочными обстоятельствами, которые, подкрепив твои слова, придадут им непривычную нравственную силу». Обращаясь к Гарди, мы видим, что такие подобные обстоятельства существуют: это, во-первых, показание Бадера, которое подтверждает показание Гарди, и, во-вторых, заявления Гарди властям. Вы знаете, что им найдены были бумажки, спрятанные у Янсена; убедясь, что они фальшивые, он подавал ряд заявлений в особое отделение канцелярии министерства финансов., в третье отделение и к обер-полицеймейстеру. У него был опытный адвокат, как это видно из самой формы бумаг, самому же ему было некогда заниматься, и он рассказал адвокату, что компаньон его по торговле имеет фальшивые бумажки. Заявления эти, как не подкрепленные надлежащими неопровержимыми доказательствами, представить которых он и не мог, остались втуне. Вы слышали здесь его показание. Он находил у Янсена неоднократно фальшивые билеты и однажды даже нашел целую пачку фальшивых бумажек. Он говорит, что, обертывая бумажки около банок с помадой и румянами, он прятал деньги от жены. Здесь возбужден был вопрос о том, как же можно держать деньги, хотя бы и фальшивые, в незапертых помещениях, там, где находился еще слуга Михайлов, который был здесь допрошен. Я полагаю, что возбуждением такого вопроса ничего не доказывается. Шкаф, говорят, не запирался; но ведь в квартире могли быть только два лица, могущие ходить в магазин: Гарди и Янсен. К Гарди Янсен мог относиться с доверием, да ему и не надо было ходить в шкаф, так как в нем хранились разные ненужные ему вещи. Вы слышали, что Гарди заведовал лишь фабричною частью и что только случайный приезд знатной невесты заставил его отыскать среди банок с румянами бумажку. Затем, что касается до Михайлова, то он жил в особой комнате, на кухне, и когда господа уходили, то магазин запирали, запирание же лавки действительнее запирания шкафов. Одна из бумажек, взятых Гарди у Янсена, представлена к делу. Она, бесспорно, фальшивая. Вы слышали об этом удостоверение Экспедиции заготовления государственных бумаг, вы слышали также показание Бадера, который говорит, что ему бумажка была дана для размена, но никто ее не менял, как фальшивую, и она осталась. Конечно, могут сказать, что человеку, занимающемуся торговлей, среди большого количества бумажек могли попадаться фальшивые бумажки. Но он их мог бы отдать назад, или разорвать как негодные, или, наконец, снести в банк. Однако нет: он хранил их вокруг разных баночек с румянами, тщательно завернутыми. Затем вы знаете, что в Путивле жил некто Жуэ, который делал шпалы для железной дороги и между рабочими пустил в обращение немало фальшивых десятирублевых билетов. Когда эти билеты были обнаружены, то был произведен у Жуэ обыск, причем найдены 92 десятирублевые фальшивые бумажки. Жуэ бежал, и преступление осталось безнаказанным, а бумажки из его запаса распространились в большом количестве в России, как видно из сообщения Кредитной канцелярии. Жуэ переписывался с Янсеном, он находился с ним в особых дружеских отношениях, жил у него, Янсен провожал его при отъезде и хлопотал для него о месте на железной дороге. У Жуэ найдены письма к нему Янсена. Янсен утверждает, что в этих письмах говорится о присылке какого-то спринцевания и в подтверждение этого даже представляет почтовую повестку. Но она ничего не доказывает. Не говоря уже о том, что посылка полуфунта спринцевания, как говорит Янсен, за 900 верст в такое место, где есть аптека, представляется крайне неправдоподобным, гораздо легче было послать рецепт; надо заметить, что из расписки почтовой конторы вовсе не видно, чтобы Янсен отправлял спринцевание. Из протокола судебного следователя видно, что, при обыске Жуэ, у него найдено письмо Янсена, где говорится о целом ряде спринцовок. Зачем же они ему посылались? К чему укладчику шпал{ масса спринцовок? Невольно думается, что спринцовки, лишь условный термин, тем более, что эта странная, не совсем понятная пересылка требовала даже личных свиданий Жуэ и Янсена, как это видно из письма последнего, прочитанного здесь. И какая оригинальная судьба этих Янсенов! И случайный парижский приятель молодого Эмиля, и старый друг старого Станислава — один на парижском бульваре, другой в Игоревском древнем городе — оказываются весьма прикосновенными к фальшивым бумажкам одного и того же рода подделки! Таковы данные, которые мы имеем относительно прошлого Янсена-отца.
Затем мне предстоит очертить отношения Янсена к сыну по настоящему делу. Не спорю, что для того, чтобы доказывать прямо и разительно виновность С. Янсена, нужны бы письменные доказательства, которых, однако, лицо, подобное С. Янсену, никогда в деле не оставит, но полагаю, что виновность его доказывается прежде всего тем, что без него его сын и не мог бы устроить доставку бумажек. Для того, чтобы привезти фальшивые бумажки в Петербург, для того, чтобы сбыть их с выгодой, нужно знать, что в Петербурге есть сбытчик, нужно знать, что в Петербурге найдутся лица, которые купят их, лица верные, на которых можно надеяться, которые явятся по первому призыву. Откуда же Э. Янсен мог знать об этих лицах, проживая в Париже и давным-давно оставив Петербург? Он не мог, однако же, явиться с бумажками, не зная, куда же их сбыть и кому. Трудно предположить, чтобы француз, не знающий говорить по-русски, новый человек в Петербурге, приехавший по случаю болезни матери, нашел случай отыскать людей, которые взялись бы сбывать бумажки, или стал бы распространять их сам по рукам — по одной, по две. Это требует долговременного пребывания и, при незнании русских обычаев и языка, было бы опасно.
Итак, он должен знать, куда их сбыть. Но кто же его знакомые? Мы их видели на суде. Это добрые малые, хорошие приятели, которые ходят с ним в театр, обедают, охотятся, но фальшивых бумажек, очевидно, не распространяют. Для успеха и безопасности его предприятия необходим хорошо знакомый с сбытчиками человек, знающий петербургские обычаи и притом человек верный, близкий, в том возрасте, который «ходит осторожно и осмотрительно глядит» *. Кто же является таким лицом? Его отец Станислав, который мог указать сыну на возможность пересылки посредством курьера французского посольства, так как не раз посылал чрез подобных лиц посылки, Станислав — компаньон Гарди, у которого последний нашел бумажки вокруг баночек с румянами, друг Жуэ, так много распространявшего бумажек в путивльском округе и получавшего такие странные посылки. Таковы данные против Янсена. Я говорю здесь только об общих, самых главных основаниях к обвинению и избегаю приводить целый ряд мелких подробностей, которые оставляют, однако, общее впечатление и убеждение в виновности. Вы видите уже из тех данных, которые я привел, что между Э. и С. Янсенами не могло не существовать связи. Если вы признаете, что Э. Янсен действительно устроил ввоз бумажек, если вы вспомните рассказ его о Риу, Вернике и Куликове, об этом неизвестном русском человеке, которому понадобилась печать дома Бурбонов, если вы припомните, что этою печатью, которую он взял с собою, а не отослал вместе с ящиком, были запечатаны фальшивые бумажки, если вы, повторяю, вспомните все это, то вы едва ли можете не признать, что он не мог сделать этого иначе как при посредстве своего отца, так как в Петербурге он совершенно чужой, незнакомый. Вам, может быть, скажут, что поведение отца его у Обри показывает, что Янсен действовал с сознанием своей невинности. С
Хотя главным деятелем физическим в настоящем деле является, по-видимому, Эмиль Янсен, хотя против него существует большая часть не подлежащих сомнению улик, я должен заметить, что главным деятелем, душою всего этого преступного дела является, по мнению моему, Станислав Янсен, и он своею деятельностью оттеняет и обрисовывает деятельность Германе Акар. Она обвиняется в том, что распространяла фальшивые бумажки. Но для этого ей нужно было их получить от кого-нибудь, нужно было войти в сношение с лицами, которые нашли бы удобным распространять через нее бумажки, нужен был, наконец, случай для их распространения. Вы слышали из определения судебной палаты, что обвинение ее основано на свидетельских показаниях. Начиная свидетелями, палата приходит к общему выводу о виновности Акар. Я попробую действовать наоборот и рассмотреть сначала те предположения, которые вытекают из сведений о личности Янсена и о его отношениях к Акар.
Вы знаете, что между Янсеном и Акар существовала большая дружба, старинная приязнь, переходящая почти в родственные отношения, которая допускает постоянное пребывание Янсена у Акар, допускает возможность обедать и завтракать у нее, заведовать ее кассою, вести расчеты, почти жить у нее, так что даже ключ от магазина, по закрытии его, Гарди должен был посылать к Акар. Из того, что я говорил уже о С. Янсене, я вывожу, что у С. Янсена была возможность — в виде промысла сбывать и распространять фальшивые бумажки, получаемые с места производства. Но распространять их посредством раздачи мелким промышленникам не всегда верно и по большей части опасно; передать же их в руки распространителей в больших размерах — не всегда выгодно. Лучше всего пустить бумажки в чьи-либо торговые обороты. Но в чьи? В свои — неудобно, в чужие — опасно; лучше всего в чужие, но которые были бы подобны своим. Итак, нужно их передать в руки такого лица, которое близко, верно и не выдаст. Это лицо, к которому Янсен относится с полным доверием, этот старый верный друг — Акар, богатая модистка, имеющая заведение в лучшем месте города. Вы видели здесь ее* мастериц, их блестящий костюм, изысканные манеры. Вы знаете, что каков магазин, таковы должны быть и заказчицы. Если мастерицы одеваются великолепно, если модное заведение помещается на лучшей улице, то, очевидно, заказы должны быть в широких размерах и по количеству, и по платежу. Такие заказы не в рублях, а в сотнях, могут делаться лишь лицами богатыми, которые покупают много и расплачиваются сразу большими суммами. Вот этим-то лицам под шумок, среди любезностей и веселой французской болтовни, лучше всего и сбывать фальшивые бумажки. Им можно дать сдачи несколько десятирублевых бумажек. Великосветская барыня, купившая на большую сумму, не станет, пожалуй, их и считать, а тем более рассматривать, а положит, скомкав небрежно, в кошелек. По приезде домой окажется, быть может, что есть в нем бумажки фальшивые, но она посетила столько магазинов, испытала столько встреч, что ей неизвестно, где она их получила, да и стоит ли хлопотать, «унижаться» из-за какой-нибудь десятирублевой бумажки, рискуя, может быть, встретить наглое отрицание и удивление? Так сегодня, так и завтра. Вы знаете, какие покупки делают светские дамы высшего полета, вы знаете, например, о закупках невесты польского графа, которая купила сразу на 245 руб. разной косметической мелочи, что и послужило к открытию фальшивых бумажек около банок с румянами. Но кто покупает на 245 руб. помады и духов, румян и белил, тот, очевидно, не очень ценит деньги. При таких-то покупках всего удобнее распространять фальшивые бумажки. Итак,
Вот, господа присяжные заседатели, те данные, которые я имел вам передать. Сожалею, что не могу вам изложить всего подробнее. В настоящую минуту нет времени на это, все очень устали, а вас еще ждут три защитительные речи:. Если, однако, защита будет касаться подробностей, которые я обходил, я поговорю и о них, но не теперь… Я должен бы был в начале своей речи сказать, что я не могу представить относительно двух подсудимых, Станислава, Янсена и Акар, прямых доказательств. Защита, вероятно* будет поэтому говорить, что обвинение мною не доказано, что всякое сомнение должно служить в пользу подсудимого. Я на это скажу, что если требовать для обвинения в распространении фальшивых ассигнаций поимки человека с бумажками в руках, который затем во всем сознается, тогда, пожалуй, и судить не нужно, тогда возможно действовать одними карательными мерами. Затем мне могут сказать, что сомнение служит в пользу подсудимого. Да, это счастливое и хорошее правило! Но, спрашивается, какое сомнение? Сомнение, которое возникает после оценки всех многочисленных и разнообразных доказательств, которое вытекает из оценки нравственной личности подсудимого. Если из всей этой оценки, долгой и точной, внимательной и серьезной, все-таки вытекает такое сомнение, что оно не дает возможности заключить о виновности подсудимого, тогда это сомнение спасительно и должно влечь оправдание. Но если сомнение является только от того, что не употреблено всех усилий ума и внимания. совести и воли, чтобы, сгруппировав все впечатлеңия, вывести один общий вывод, тогда это сомнение фальшивое, тогда это плод умственной расслабленности, которую нужно побороть. Над сомнением нужно поработать, его нужно или совсем победить, или совсем ему покориться, но сделать это во всяком случае серьезно, взвесив и оценив данные для обвинения. Мне оставалось бы лишь сказать о важности преступления. Я говорил, однако, уже об этом. Упомяну только, что от него много потерпевших и что во имя этих потерпевших нужно строго относиться к деянию, совершенному подсудимыми. Россия в последнее время сделалась обширным полем, на котором ведется систематическая война против общества и государства посредством кредитной подделки всевозможных систем. Против каждого из русских людей, против всего нашего отечественного рынка, против нашего кредита и против целого общества —ввозом фальшивых бумажек ведется война; от преступления здесь страдает и отдельная личность, и целое общество. Эта война не может быть, однако, терпима, нужно по возможности стараться прекратить ее. Подделыватели и распространители фальшивых билетов вносят в эту войну искусство, ум, энергию, изобретательность и всевозможные средства, нечистые и бесчестные, но обдуманные и ловкие. У нас есть против этого одно средство— чистое, торжественное и хорошее. Это средство — суд. Только судом можно сократить, в сфере государственной и общественной безопасности, подобного рода преступления и не давать им развиться. Господа присяжные заседатели, ваш приговор является таким средством. Он является сильным оружием в борьбе общества с подделывателями и распространителями. Если вы придете к тому выводу, к которому пришло обвинение, если вы взвесите все обстоятельства дела внимательно, то, может быть, ваш приговор покажет, что это средство сильно, что это оружие для борьбы не заржавело и что оно строго и беспристрастно карает виновных в таких против общества преступлениях, каково настоящее.
Я прошу несколько минут внимания. Постараюсь быть краток. Существенными местами защиты вообще я считаю объяснения о личностях переводителей, о которых говорил Эмиль Янсен, указания на. отсутствие капиталов у Янсенов и замечания, которыми защита хочет доказать, что Янсены, придя к Обри, действовали как ни в чем не повинные люди. Но прежде чем приступить к разбору этих доводов, я должен сделать маленькое отступление, ввиду заявлений защитника Станислава Янсена. Он нападает на обвинительный акт и с особой энергией старается поставить на вид то, что он называет «невниманием и неразборчивостью в составлении обвинительного акта». Но я думаю, что это совершенно напрасная затрата сил. Вы судите, господа присяжные, на основании того, что вы видите и слышите здесь на суде, и живое впечатление происходящего пред вашими глазами, вероятно, отодвигает обвинительный акт на задний план. Пред вами раздается живое слово, и на него-то желательно слышать возражения, вместо опровержения таких мест обвинительного акта, на которые вовсе не указывалось во время судебных прений. Перейдем поэтому прямо к возражениям на обвинительную речь., Защита, разбивая обвинение, особенно долго останавливается на письме «Старого», но обвинение ему вовсе не придает особенного значения: я не просил даже и о прочтении этого письма и тем лишал себя права на него ссылаться. Правда, мне помог один из защитников, который счел нужным обратить ваше внимание на это письмо. Оно, по мнению обвинения, указывает на давние сношения Янсена с курьерами, подписано подозрительным именем «Старый», которое намекает на какие-то особые интимные отношения между Янсеном и автором письма. Но обвинитель забывает, говорит защитник Станислава Янсена, что писать или произносить по-французски длинные польские фамилии, оканчивающиеся на «ский», почти невозможно, чему служит указанием даже один из известных водевилей Скриба. Я готов согласиться, что французские буквы плохо складываются при писании польской фамилии, но все-таки, прочитав письмо, прежде чем говорить о нем, не могу не заявить, что ссылка на французский водевиль мало помогает делу и для обвинения не опасна по очень простой причине:
Перехожу к защите госпожи Акар. Нам указывают на то, что интимных, как выразился господин защитник, отношений между подсудимою и Станиславом Янсеном не существовало, и горячо старается опровергнуть возможность их существования. На это я считаю нужным заметить, что обвинение не может рассчитывать, по каждому данному делу, на сочувствие защиты, но имеет право ожидать, чтобы к словам его относились со вниманием, вытекающим из уважения к взаимному труду, который должен иметь одну общую цель. Если так отнесется к обвинению защита, то она должна будет сознаться, что, кроме указаний на старинное знакомство и приязнь, никаких других заявлений обвинением делаемо не было, тем более, что для выяснения дела вовсе и не нужна интимность отношений между Янсеном и Акар. Довольно, если Янсен стоял в положении пользующегося полным доверием друга и заведовал кассою Акар. Делать из слова дружба произвольные выводы, конечно, можно, но едва ли защита госпожи Акар оказывает ей хорошую услугу подобными выводами… Повторять доводов против Акар я не стану, равно как и вновь приводить показания свидетелей. Общий образ госпожи Акар уже, вероятно, сложился у вас, господа присяжные заседатели, и мы едва ли изменим его нашими спорами, наложением на него темных красок или освещением его искусственным светом. Замечу только, что присутствие Акар в России вовсе не доказывает спокойного сознания ею своей невиновности, так как уехать за границу она не могла по той простой причине, что тотчас после упавшего на нее подозрения была задержана под домашним арестом. От обвинительной власти требуют, чтобы она привела сюда созданных ее воображением свидетелей — великосветских дам. Это невозможно, да и не нужно, потому что ссылка на них сделана как на могших потерпеть от преступления. Я уже объяснял свойство дел о подделке бумажек, состоящее в отсутствии явки потерпевших лиц на суде. У нас могли бы требовать и привода тех рабочих, которые работали на железной дороге, где Жуэ укладывал шпалы и распространял фальшивые бумажки. Но вы, вероятно, не потребуете этого привода для того, чтобы решить дело. Фальшивые ассигнации похожи на сказочный клубок змей. Бросил его кто-либо в одном месте, а поползли змейки повсюду. Одна заползет в карман вернувшегося с базара крестьянина и вытащит оттуда последние трудовые копейки, другая отнимет 50 руб. из суммы, назначенной на покупку рекрутской квитанции, и заставит пойти обиженного неизвестною, но преступною рукою парня в солдаты, третья вырвет 10 руб. из последних 13 руб., полученных молодою и красивою швеею-иностранкою, выгнанною на улицы чуждого и полного соблазна города, и т. д., и т. д. — ужели мы должны проследить путь каждой такой змейки и иначе не можем обвинить тех, кто их распустил? Едва ли это так, и ваш приговор, быть может, покажет противное. Здесь заявлялось, что подсудимые явились в Россию с полным доверием к русскому гостеприимству. Оно им и было оказано. Станислав Янсен прочно устроился в России; Акар основала магазин, куда обильно потекли русские рубли; Эмиля встретили в Петербурге театры и охоты. Но одного гостеприимства мало! Когда нам льстят, то хвалят наше русское гостеприимство; когда нас бранят — а когда нас не бранят? — про нас говорят, что единственную хорошую нашу сторону— гостеприимство — мы разделяем с племенами, стоящими на низкой степени культуры. Поэтому надо иметь что-нибудь за собою, кроме благодушного свойства. Надо дать место и справедливости, которая выражается в правосудии. Оно иногда бывает сурово и кончается подчас насильственным гостеприимством. Этого правосудия ждет от вас обвинительная власть.
ПО ДЕЛУ ОБ УБИЙСТВЕ СТАТСКОГО СОВЕТНИКА РЫЖОВА *
Господа судьи, господа присяжные заседатели! Около месяца тому назад, в Спасской улице, в доме Дмитревского, произошло большое несчастие. Семейство, единственною поддержкою которого был Алексей Иванович Рыжов, состоявшее из жены его и четырех детей, внезапно и неожиданно осиротело: глава этого семейства был лишен жизни. Он лишился жизни не окруженный попечениями и участием родных, не благословляя своих детей, а сопровождаемый их отчаянными криками и падая от руки близкого и обязанного ему человека. Этот близкий и обязанный ему человек находится в настоящее время пред вами, и от вас зависит решить его судьбу.
Существенные обстоятельства настоящего дела так сами по себе несложны, так, мне кажется, очевидны, что указывать на них подробно и разбирать их вновь перед вами представляется излишним или, лучше сказать, представлялось бы излишним, если бы к ним не приросли некоторые побочные обстоятельства и благодаря им не возбудились некоторые вопросы, которые требуют более подробного рассмотрения всех данных дела. Когда преступление совершено, то только в первые минуты события, в которых оно выразилось, остаются в своем первоначальном незатемненном виде, а затем со стороны преследователей усилия осветить и раскрыть его преступный смысл, со стороны обвиняемого стремление обставить его всевозможными данными и доводами в свою пользу существенно усложняют дело, иногда даже затрудняют его разбор. Таким путем по каждому делу возникают около настоящих, первичных его обстоятельств побочные обстоятельства, так сказать, наслоения, которыми иногда заслоняются простые и ясные его очертания. В некоторых случаях на обвинительной власти лежит только очищение дела от этих посторонних, наносных обстоятельств, снятие этой посторонней, лишней коры, и, по снятии ее, дело оказывается простым и несложным. Снятием этой коры я и займусь в настоящее время. На судебном следствии, во-первых, подсудимого стараются представить человеком, действовавшим ненормально, не владевшим всеми своими умственными способностями и потому безответственным; затем, во-вторых, показания главных свидетелей, которые единственно и могут быть названы свидетелями в этом деле, стараются нравственно пошатнуть перед вами и, наконец, в-третьих, личность покойного Рыжова — личность, о которой обвинение самого высокого мнения, — стараются низвести с того высокого нравственного уровня, на котором она, казалось бы, должна стоять. Все эти категории опровержений, заслоняющих истинный образ дела и участвующих в нем лиц, представленные впервые во время судебного следствия, будут, вероятно, развиты перед вами еще более подробно, и защита постарается искусною рукою подрезать корни обвинения и пересадить все дело на почву защитительных соображений. Насколько это ей удастся — я не знаю; но я, со своей стороны, постараюсь рассмотреть прочность вырабатываемых ею данных. Обращаюсь —
Первое показание дала перед нами женщина, совершенно растерзанная и убитая горем, вся целиком поглощенная несчастием, ее постигшим; другое показание идет со стороны женщины, которая довольно безучастно относится к происшедшему, и, наконец, кормилица рассказывала о том, что она видела и слышала и как она это «по простоте своей» поняла. Я думаю, что нет возможности усомниться в правдивости показания вдовы Рыжовой. Правда, отчасти в тоне ее голоса, отчасти в манере говорить проявлялась здесь некоторая трагичность, в ее тоне слышалось некоторое стремление выставить особенно рельефно, обрисовать самыми мрачными красками то несчастие, которое разразилось над нею. Но, господа присяжные заседатели, войдя в положение этой женщины, вы поймете, что иначе, при нервной и впечатлительной ее организации, и быть не может. Положение ее поистине ужасно: она лишилась мужа, которого горячо любила, лишилась в нем единственного заступника, единственной поддержки — и лишилась от руки своего брата. Являясь сюда, она должна или признать, что ее брат был прав, и тем показать, что муж ее сделал что-нибудь очень дурное, выходящее из ряда вон, для того, чтобы вынудить его на убийство, или же сказать все как было, а это может быть гибельно для брата. Ей предоставляется ее жестокою судьбою на выбор — или молчаливое согласие на опозоренье памяти покойного, любимого, неповинного мужа, чем, быть может, будет куплено спасение брата, или же горестное и тяжкое служение правде, которое, не возвращая ей мужа, должно подвести брата под справедливую кару. Для нее нет выхода из этого. Я думаю, что характеру более сильному, силам менее потрясенным, чем ее характер и ее силы, трудно бороться с подобным положением и что в голосе всякого лица, поставленного в такое положение, помимо его воли, бессознательно, зазвучит трагическая нота. Мы знаем из дела, что у Рыжовой и у Шляхтина есть родные, жив отец, но знаем ли мы ту борьбу, те колебания, те муки, которые должна была пережить злополучная женщина, прежде чем решиться прийти сюда обличительницею брата, сына своего отца; прийти во имя чести отца своих детей и прийти, по-видимому, как дозволительно заключить из вырвавшихся у нее невольно слов, вопреки ожиданиям и требованиям своей семьи?! Знаем ли мы это? Трагичность жеста и возвышенность тона законны там, где над человеком разыгрывается настоящая трагедия… Указывая на глубину оскорбленного чувства, они не идут вразрез с житейскою правдою. Рыжова здесь, по словам брата, не пощадила его. Я думаю, что она сказала истину. Показание ее точное и ясное, отличающееся теми мелочными подробностями, которые вообще свойственны рассказам людей, настигнутых несчастием, к которому они, растравляя себя, постоянно возвращаются, вспоминая все его печальные подробности, — и часто в то же время не отдавая себе ясного отчета о всем его объеме, — еще более приобретает вероятия с той минуты, как подтверждается и проверяется другими показаниями.
Эти другие показания суть показания Гора и Прокофьевой. Показание Гора тоже стараются подорвать. Во-первых, здесь были сделаны, при ее допросе, намеки на то, что она могла все свое показание почерпнуть из рассказов Рыжовой, что рассказы эти послужили канвой и материалом ее показаний и что она дала его, так сказать, по молчаливому соглашению с Рыжовой. Как основание для этого могло бы быть приведено то, что она живет у Рыжовой или дает там постоянно уроки, и затем то, что она сердита на Шляхтина. Но рассмотрим оба эти основания. Она дает уроки у Рыжовой и потому могла согласиться с ней показывать одинаково. Но мы знаем, что показание ее совершенно согласно с тем, которое было ей дано на предварительном следствии. Здесь она слово в слово повторила то, что сказала у следователя и что внесено в обвинительный акт, а там она показывала впервые в вечер самого убийства. Я полагаю, что никто не решится сказать, чтобы через два часа после убийства, когда еще пролитая кровь не засохла совершенно на полу и стенах квартиры, Рыжова могла найти достаточно силы для того, чтобы в беседе с гувернанткою рассчитывать на будущее судебное следствие и, так сказать, производить репетицию своих будущих показаний. Следовательно, показание Гора, подтвержденное ею притом здесь всецело, было дано вне влияния Рыжовой. Но она в дурных отношениях с Шлях-, тиным, скажут нам, быть может. Я этого не отрицаю. Она даже не хотела здесь говорить о каком-то письме, полученном ею от Шляхтина, которое было для нее оскорбительно. Но что же из этого следует? Уж если она жещина, способная дать из-за личного неудовольствия ложное по-, казание, которое погубит неповинного человека, то, конеч--. но, ей свойственны и другие, присущие подобным людям, недостатки; конечно, ей свойственна и .корысть, которая, по объяснениям Шляхтина, и должна была служить по-, водом к ее злобе на него. -Но вы знаете, что этого повода не было. Она из милости нянчила ребенка Шляхтина и, ничего не получая, она работала даром, а когда он рассердился на ее обращение с сыном и взял его, то в сущности он избавил ее только от труда, который ничем не вознаграждался. Поэтому о неудовольствии из-за денежных расчетов не может быть и речи. Но могло быть помимо расчета оскорбленное самолюбие, уязвленное до желания мщения. И для такого предположения нет никаких оснований. Она занимала положение воспитательницы в семействах среднего круга, и всякий знает, как горька у нас подчас доля гувернантки, и как приходится ей привыкать ко всякого рода уколам самолюбия, начиная с тонких «шпилек» и кончая явно грубым, презрительным обращением. Таким образом, изъятие ребенка из-под надзора Гора, ребенка, ей притом никогда и не порученного, ничего для нее оскорбительного не представляло, ввиду профессии Гора, в ее душе не хватило бы места для ненависти, если бы она могла до ненависти обижаться действиями, подобными тому, что сделал Шляхтин. Перед нами старались выставить Гора дурною воспитательницею. Не знаю, насколько это справедливо. Может быть, она действительно не знает современных приемов педагогии; может быть, она недостаточно верит в пользу мягкого обращения с детьми и считает лучшею мерою исправления телесное наказание. Все это может быть так, и все это, конечно, должно быть принимаемо в соображение при оценке вопроса, годится ли она в воспитательницы. Но какое отношение это имеет к правдивости ее показания? Какое значение может иметь то, что она несколько грубо обращалась с сыном Шляхтина, для того чтобы определить, видела ли она и слышала ли то, что она показала? Конечно, никакого. Не решится же она умышленно губить человека своим показанием, да еще рискуя быть уличенною, только за то, что он отнял у нее возможность лишний раз высечь ребенка за «неаккуратность». Наконец, показание третьей свидетельницы — правдивое, благодушное — в сущности закрепляет все то, что говорили две предыдущие свидетельницы — Гора и Рыжова. И кормилица Прокофьева говорит о двух выстрелах, из которых один она слышала из-за дверей, когда стояла за ними притаившись, боясь, что и ее застрелят, а при втором — сама присутствовала. Эта же свидетельница удостоверяет, что Рыжов не наносил ударов Шлях-тину, и ей нельзя не верить. В ее простоте, в наивности, с которою она рассказывала о страшном несчастии, случившемся в доме, с простонародною певучестью в голосе и украшениями в речи, стараясь указать прежде всего на ту опасность, которой она сама подвергалась, — во всем этом звучит правдивость.
Обращаюсь к
Обращаюсь
Что же за преступление совершено Шляхтиным и чем можно объяснить его? Вы знаете, что за личность был покойный Рыжов, вы можете себе отчасти составить представление и о том, что за личность Шляхтин. Неслужащий дворянин, проживающий без дела в деревне отца, не имеющий никакого определенного общественного положения, но уже обзаведшийся семейством, человек нервный, болезненный, до крайности самолюбивый, и тем более самолюбивый, чем незначительней и неопределенней его положение в общественной жизни. Этот человек встречается с Рыжовым. Рыжову он понравился, он стал звать его к себе в Петербург. Рыжов, как всякий живой и деятельный человек, стал рисовать пред ним заманчивые картины, картины деятельности, возможности приносить пользу. Картины были заманчивы — Рыжов умел говорить горячо и убедительно, — и Шляхтин отправляется с ним. Нам говорят, что Рыжов увлек его обещанием дать место в 2V2 или 3 тыс. Но я полагаю, что Шляхтин неверно понимает обещание Рыжова, если оно действительно давалось. Рыжов вовсе не был так поставлен, чтобы обещать столь обеспеченные места, и, конечно, не был настолько неблагоразумен, чтобы связывать себя таким обещанием. Он мог только указать на возможность занять подобное место, и, конечно, при труде со стороны Шляхтина, при указаниях и покровительстве Рыжова, подсудимый мог бы получить со временем такое место. И вот, такие два человека, совершенно противоположные по своему развитию и привычкам, один — ничего не делающий всю жизнь, другой — трудящийся, деятельный; один — весьма легко относящийся к обязанностям, другой же — со всей строгостью, сурово и резко, — эти люди сошлись на время, ввиду разных целей, причем одному хотелось нравственно спасти другого, вызвать его к жизни, дать ему деятельность, другому — занять известное место в обществе. В Петербурге Шляхтин был принят как родной у Рыжовых, приходил к ним как близкий человек — и мы слышали, что Рыжов неустанно хлопотал за него и даже являлся представителем его в некоторых случаях. Чем же Шляхтин отплатил за это Рыжову? Он вступил в связь с девушкой, которая жила у него в доме, быв поручена Рыжовой ее родителями, с девушкою, по отношению к которой сестра подсудимого имела обязанности, выходящие из пределов обязанностей простой хозяйки. Вы видели, какая впечатлительная женщина Рыжова: недаром она сестра Шляхтина. Поступок брата должен был ее оскорбить как женщину и как хозяйку дома и напугать ее как сестру. Ей было вместе с тем жаль Дмитриеву, которая шла на верную погибель. Это мнение, конечно, разделял и ее муж. В самом деле, что Дмитриевой готовилось впереди? Вы знаете из данных здесь показаний, что та, которая имела от Шляхтина ребенка, развелась с мужем и живет у него в деревне. Туда же хотел везти он и Дмитриеву. Что же ее ожидало? Брак? Нет. Ее ожидало тяжелое положение девушки, сделавшейся барскою наложницей, в глухой степной усадьбе, где притом живет прежняя «барская барыня». Что ей могло предстоять затем? Она могла надоесть Шляхтину и, может быть, была бы заброшена в беспомощном положении отставной барской любовницы или выдана где-нибудь в глуши, на «скорую руку» замуж за покладистого и неразборчивого человека и была бы, вероятно, еще несчастливее. Всего этого не могла не сознавать Рыжова, хорошо зная жизнь. С другой стороны, она понимала, что женщина с характером, девушка с сильной волей, отдавшая себя человеку, пожертвовавшая для него всем, не дешево расстанется с любовью этого человека, и когда он разлюбит ее и покинет, то она будет требовать, чтобы он, связавший себя с нею на словах навсегда, не оставлял ее, чтобы помнил, какую она принесла ему жертву. Она, своими требованиями и упреками, своими жалобами и уг-? розами, своими непрошеными ласками, своей постылою любовью, начнет отравлять его жизнь, сделает ее нестерпимою. И этого Рыжова, зная жизнь, не могла не представлять себе. Поэтому она одновременно жалела и брата и Дмитриеву. Вот чем объясняются слова Рыжовой брату: «Она тебя погубит» — вместе с советом, с требованием — или жениться, или оставить Дмитриеву. Шляхтин не хотел сделать ни того, ни другого. Наконец, Рыжова, как хозяйка дома, видела, что для девушки, вступившей в ее семью почти на правах члена, .которая пользовалась ее покровительством и была доверена ей родителями, для этой девушки было создано положение постыдное — и где же?—в доме ее, Рыжовой! — и кем же?—ее братом! Все это, вместе взятое, конечно, должно было вызвать со стороны Рыжовой целый ряд упреков, резких, жестоких упреков, какие обыкновенно умеют делать только женщины. Мы слышали, что Шляхтин просил у нее прощение, мы знаем далее из показания госпожи Гора, что покойный А. И. Рыжов тоже присоединил свой осуждающий голос к упрекам жены и требовал, чтобы Шляхтин женился. Но Шляхтин этого не хотел. В этом отношении у него вообще оригинальный взгляд на честь. На требование сестры разорвать связь и, не увлекая Дмитриеву за собой в деревню, оставить ее по-старому у них, под условием забвения и сокрытия всего случившегося, он отвечал, что этого не сделает, ибо не способен на такой
Внутренние причины, побудившие Шляхтина к убийству, должны были быть еще сильнее. Вы имели возможность ознакомиться с личностью Шляхтина, вы могли убедиться, что это был человек в высшей степени самолюбивый, чрезвычайно щепетильный. Каждая мелочь, косой взгляд, вскользь высказанное мнение оскорбляло и раздражало его, становило на дыбы всю его гордость. Самолюбие мелкое, щепетильное, заставляющее" человека оскорбляться при малейшей шероховатости в отношениях с ним, есть самолюбие людей, не признающих за собою действительной цены, которые видят во внешних, иногда совершенно пустых отношениях к ним желание повредить их шаткому достоинству, которые не чувствуют достоинства своего настолько глубоко, чтоб сознавать, что повредить ему вздорным словом, минутною всиыигкою нельзя. И вот такой человек встречается с честною, правдивою, строгою и резкою личностью, он слышит осуждение от человека, которого встретил не случайно, которого знал не один день, который принимал в нем участие, — и этот-то человек ему высказывает строго и серьезно свое неудовольствие, произносит жестокое слово осуждения. Это, конечно, не могло не раздражить его. Мы знаем далее из его собственного показания, что первоначальное стремление его, после обнаружения отношений его к Дмитриевой, "было восстановить себя во мнении окружающих его лиц. Вы слышали из показания его, данного здесь утром, что он имел намерение поднять себя в глазах сестры. Но если у него было это намерение по отношению к сестре, к которой он относится несколько пренебрежительно, то еще более должно у него было быть желание восстановить себя в глазах чужого человека, нравственного преимущества которого он не мог не чувствовать. Как известно, тяжесть чужого дурного мнения тем сильнее, чем достойнее и уважаемее то лицо, от которого исходит это мнение, чем выше стоит оно в наших глазах. То же самое было и здесь. Вот второй ряд причин, так сказать, внутренних: оскорбленная гордость, желание восстановить себя в глазах Рыжова, желание услышать, что действия его правильны, благородны, что он не совершил ничего дурного, что тут ни в чем не замешаны дела чести; с другой стороны, негодование, что в дела его вмешиваются, что ему не дают устроиться так, как бы он желал, раздражение, раздуваемое Дмитриевой,—все это вместе должно было довести подсудимого до крайне ожесточенного и озлобленного состояния. Мы знаем, что еще 28 января Шляхтин прислал Рыжову письмо, в котором говорил ему, что найдет его, что никогда не простит сестре тех оскорблений, которые она нанесла ему, пользуясь правами сестры и женщины. Письмо это была возвращено обратно с заметкой Рыжова, который, в полном сознании своей правоты, удивляется, как Шляхтин решается писать подобные вещи, поступив таким образом в доме сестры. На другой день посылается другое письмо, последовавшее после рассказа Дмитриевой о том, что госпожой Рыжовой написано письмо к ее родителям. Оно, это письмо, не могло быть возвращено из Нижнего, как это предполагает Рыжова, да это и неважно; важно то, что студент Дмитриев 28 числа, вечером, сообщил сестре о том, что слышал от Рыжовой о написанном ею письме к их родителям. Что это было сообщено без всякой предосторожности, что все слова раздраженной Рыжовой были приняты на веру Дмитриевым и переданы в той самой, несколько резкой форме, в которой они были, вероятно, высказаны, в этом вы могли убедиться уже потому, что студент Дмитриев без всякой критики относится к тому, что говорит. Вы слышали показание Миргородского о том, что у Шляхтина были нервные припадки и что об этом знает он преимущественно от Дмитриева; Дмитриев же по этому поводу заявил,, что он знает о нервном состоянии Шляхтина, во-первых и главным образом, от Миргородского, а во-вторых, потому, что однажды видел сам, как у Шляхтина тряслись ноги. Вот, например, один из источников для суждения о нервности Шляхтина и для суждения о вдумчивости Дмитриева в свои слова! Дмитриев должен был рассказать все, что он слышал, нисколько не умалчивая, нисколько не щадя самолюбия своей сестры, нисколько не оберегая ее, а она, в свою очередь, передала все слышанное ею Шляхтину. Вернувшись домой из театра, Шляхтин получает известие о том, что в дела его постоянно и настойчиво вмешиваются; он раздражается еще более и утром идет к Рыжову. Его не принимают. Тогда он пишет письмо, последнее, которое вы слышали, где говорит, что не пощадит ни себя, ни Рыжова, если только тот позволит себе нанести ему оскорбление. Затем, после того как Рыжов прислал ответное письмо, он, не приняв этого письма, говорит, что Рыжов может объясниться с ним с глазу на глаз. Рыжов приглашает его, и он идет часом раньше, чем назначено. Это желание видеться с Рыжовым, мне кажется, может быть объяснено довольно естественно и вероятно: ему нужно было объясниться, и непременно лично с Рыжовым, во что бы то ни стало; ему нужно было окончательно выйти из своего тяжелого и двусмысленного положения, или разорвав навсегда и окончательно отношения с Рыжовым, или, помирясь с ним, услышав от него, что он, Шляхтин, не бесчестный человек. Он, конечно, надеялся на последнее. Он отправляется, взяв с собою револьвер. Он говорит, что имел привычку постоянно носить с собою револьвер, потому что, как вы слышали из показания свидетеля Милославского, он объяснял ему еще в Харькове, что не знает, что могло бы с ним случиться, если б кто-нибудь его обидел. Вот с таким-то револьвером, носимым на случай, если кто-нибудь его обидит, он отправляется к Рыжовым. Мы знаем, что произошло затем. Я настаиваю в этом случае на показании госпожей Гора и Рыжовой. Войдя к Рыжову, увидя этого человека, так много испортившего ему желчи, Шляхтин — нервный, впечатлительный, всегда раздражительный, отдался весь порыву того гнева, который в нем долго накоплялся и, вероятно, кипел всю ночь после рассказа Дмитриевой. Он забыл, зачем пришел; он видит только ненавистного в эту минуту человека, который смеет гордиться своею правотою, смеет не уважать его, Шляхтина, смеет резко говорить о нем… Он хватает его за бороду, плюет в лицо и грозит пистолетом. Затем жена выталкивает его из кабинета; но и здесь, оставшись один, он чувствует, что не все высказал, не излил всего своего гнева, и начинает браниться — браниться резко, непристойно, дико, вероятно, самыми грубыми площадными словами, на что намекала госпожа Рыжова. Тогда, в свою очередь, Рыжов, человек, который должен был быть ошеломлен всем происшедшим, начинает, несмотря на мольбы жены, отдаваться гневу и, взяв в руки палку, выбегает, чтобы выгнать Шляхтина. Но известно всякому, кто имеет несчастье быть вспыльчивым, кто когда-либо «выходил из себя», что люди подобного рода еще более раздражаются от своих собственных слов; чем более они кричат, тем более усиливается раздражение, чем более они бранятся, тем более они чувствуют необходимость продолжать брань до тех пор, пока не выскажут всего, что давит их сердце, что мутит их зрение. То же должно было быть и здесь: присутствие Рыжова, возможность браниться с ним вновь должны были развить раздражение Шляхтина до последней степени, а между тем Рыжов махает палкой, может ударить, оскорбить… Одна мысль, что этот человек вмешивается в его дела, что он имеет какое-то право класть на него клеймо нравственного осуждения, что он имеет возможность осуждать его, третировать как виноватого, постановлять о нем приговор — это одно должно было увлечь все существо Шляхтина — и тогда-то у него должно было явиться желание отмстить этому человеку, уничтожить его, устранить этого непрошеного судью, который с палкою в руках кричит: «Вон, негодяй, из моего дома!» — и который даже не верит, не хочет верить, что в него может посметь стрелять «подлец»! Вы знаете, что внутренняя борьба в Шляхтине была непродолжительна; он сам сегодня утром рассказывал нам, что сказал Рыжову «буду стрелять», но остановился, потому что выстрелить «было бы ужасно»; но тем не менее это не остановило его и гнев поборол голос совести и рассудка. Но удар был отклонен женою Рыжова. Тогда, весь отдавшись своему слепому гневу, сказав опять: «Буду стрелять» — Шляхтин выстре-рил еще раз и убил Рыжова. Вы знаете, что за этим последовало. Здесь возбуждается вопрос о том, надел ли Шляхтин калоши или не надел; мне кажется, это все равно: важно то, что он не устремился на помощь к упавшему Рыжову, не закричал от ужаса, не бросился к сестре, которая была также убита им нравственно, как физически был убит муж ее, не стал кричать о помощи в отчаянии от того, что сделал, не желая, не имея в виду. Напротив, весь в тумане, навеянном гневом, он с не уходившимся еще сердцем выбежал на улицу и только там оценил, что совершил.
Вот вся сущность дела. Опуская некоторые мелкие подробности, так как, вероятно, они сохранились у вас в памяти, я обращусь к тому, чтобы определить, что за преступление сделал Шляхтин. Наш закон предусматривает несколько видов убийства; одним из наименее тяжких считается тот вид, когда человек совершает убийство в состоянии крайнего раздражения, в запальчивости, когда он весь отдается влиянию своего гнева и под влиянием его решается на убийство. Я полагаю, что в настоящем случае вы, господа присяжные заседатели, найдете, что именно существовало такого рода преступление. Я не могу доказывать, что Шляхтин пришел с пистолетом именно для того, чтобы убить Рыжова; но вместе с тем не могу отрицать, что он убивал Рыжова сознательно, что он понимал, что делал, что в нем происходила кратковременная борьба: сначала совесть его восстала против того, что он хотел сделать, в голове промелькнуло слово «ужасно», потом все померкло и преступление было совершено; он утолил мгновенную жажду мести над человеком, который был ему ненавистен, тягостен в последнее время. Что же это такое? Соединение нервного состояния, которого я не имею права отрицать, так как оно было признано экспертами, с крайним гневом, который можно и должно было побороть, с которым человек может и должен сражаться и одолевать его, но гневом тем не менее очень сильным, составляющим характеристический признак убийства в запальчивости и раздражении. Вам, вероятно, придется выслушать много указаний на то, что преступление со« вершено не так, как я предполагаю; но вы, конечно, сами оцените, как все было в действительности. Я, впрочем, полагаю, что в делах, подобных настоящему, трудно усомниться в виновности; во всяком случае в деле нет данных, дающих возможность отрицать сознательное деяние.
Говорить вам, господа присяжные заседатели, о том, что ваш приговор имеет не только значение основания для наказания подсудимого за совершенный им поступок, казалось бы излишне. Всякий судебный приговор прежде всего должен удовлетворять нравственному чувству людей, и в том числе и самого подсудимого. Там, где действительно совершено преступление, приговор обвинительный, несмотря на свою тяжесть, завершает собою для подсудимого и для пострадавших житейскую драму, сглаживая чувства личной злобы и негодования и успокоивая смущенную общественную среду спокойным, хотя и суровым словом правосудия. Вот почему я кончаю свое обвинение тем, что обращаюсь мыслью к будущему. Я предвижу то время, когда несчастные, осиротелые дети Рыжова подрастут, когда их безвременное сиротство скажется на них особенно тяжело, когда не будет отца, который мог бы руководить и воспитывать их, а будет лишь слабая, больная и убитая горем мать; тогда они пожелают подробно узнать, что сталось с их отцом, и им скажут, что он пал от руки человека, которому делал только добро, что он пал, защищая честь и счастие чужой дочери. Когда они это узнают, то их оскорбленное слышанным чувство невольно вызовет негодование по отношению к тому, кто так жестоко, так бессердечно с ними поступил. Но я надеюсь, что окружающие будут иметь возможность сказать им: «Дети, в жизни много зла, но бывает и справедливость, и человек, который причинил вам столько несчастий, уже искупил свою вину…».
ПО ДЕЛУ ОБ ОСКОПЛЕНИИ КУПЕЧЕСКОГО СЫНА ГОРШКОВА *
Господа судьи, господа присяжные заседатели! Вашему суду предан подсудимый Григорий Горшков по обвинению в том, что, сам не будучи скопцом в физическом отношении, т. е. не будучи лишен своих детородных органов, но принадлежа духовным образом к секте скопцов, вовлек в эту секту своего сына и был не безучастен в его оскоплении. Не скрою от вас, что, приступая к исполнению лежащей на мне обязанности поддерживать это обвинение, я чувствую всю трудность предстоящей мне задачи. Трудность эта состоит не в том, чтобы я сомневался в вашей справедливости, беспристрастии, внимании и, наконец, сознании, что чем опаснее и неуловимее преступление, тем более бдительно общество должно стоять против него на страже. Нет! Трудность эта вызывается тем впечатлением, которое производят вообще дела подобного рода, дела скопческие. Во всех скопческих делах всегда господствует один общий элемент — элемент скрытности. Ничто здесь не высказывается вполне, обо многом умалчивается или не договаривается, благодаря недомолвкам концы легко прячутся в воду, и правосудию приходится распутывать их с большим трудом, борясь со множеством препятствий и имея пред собой свидетелей, которые не лгут прямо, но никогда не говорят прямо и правды. Это свойство скопческих дел существует и в настоящем случае. Если бы пришлось характеризовать большую часть показаний, данных пред вами, то можно смело надписать на них только одни слова: «не знаю», «не помню».,Все ничего не знают, все ничего не помнят, начиная от госпожи Горшковой, которая не помнит, смотрела ли она, от чего страдает и погибает 11-летний мальчик — ее сын, и кончая Горшковым, который не знает, сколько его сыну лет и когда он родился. Везде «не помню», везде «не знаю»… Но эта трудность не помешает нам, отбросив всю массу ненужного материала, остановиться на трех существенных вопросах и, разрешив их в том или другом смысле, или оправдать, или обвинить Горшкова. Я думаю, что его надо обвинить, так как ответы на эти вопросы должны быть в пользу обвинения. Вопросы эти следующие: 1) мог ли Горшков не знать об оскоплении своего сына, могло ли совершиться такое оскопление совершенно без его ведома, и справедлив ли рассказ сына Горшкова, что его оскопил солдат Маслов? 2) существует ли между Григорием Горшковым и скопчеством известного рода нравственная связь или Григорий Горшков с тем же естественным чувством брезгливости отворачивается от этой секты, с каким, по словам его жены, он отворачивался даже от своего сына? и 3) если между Григорием Горшковым и скопчеством есть нравственная связь и если без его ведома не могло совершиться оскопление его сына, то не было ли тут его содействия или участия, не он ли вовлек сына в скопчество и способствовал оскоплению его?
Прежде, однако, чем разрешить эти вопросы, я считаю нужным указать на две особенности настоящего дела и в кратких словах изложить пред вами сущность скопчества. Первая особенность та, что пред вами человек не оскопленный, и потому, естественно, в вас может возникнуть сомнение, каким же образом не принадлежащий к скопчеству физически может явиться его распространителем? Другая особенность этого дела та, что пред нами нет потерпевшего от преступления. Быть может, если бы пред нами был молодой Горшков, многое было бы в этом деле для нас ясно. Поэтому — и для выяснения значения этих особенностей необходимо прежде всего взглянуть поближе на скопчество.
Я не сомневаюсь, что вы знаете в общих чертах, что такое скопчество. У всех из нас сложилось о нем понятие как о таком учении, следствием которого бывает нравственное и физическое искалечение человека, доведение его до того физического и морального убожества, в каком вы видели здесь некоторых свидетелей. Но нужно обратиться к сущности этого учения. Скопчество развилось исключительно в России. Как прочно организованная секта оно существует только у нас. Бывают отдельные случаи оскопления и в Европе, но они являются или как способ, безжалостный и жестокий, создать особые голосовые средства у того, кого подвергают в малолетстве этой преступной операции, или как восточный обычай евнушества, тесно связанного с восточным рабством. Как учение скопчество существует только в России. В нашем отечестве, при господстве православной веры, существует, однако, целый ряд самых разнообразных сект или учений. Одни из них отличаются только обрядовой стороной от строго православного исповедания, а в существе правильно относятся к учению церкви и евангелию. Но некоторые из учений, несомненно уклонясь от правил церкви и искажая истинный смысл евангельского учения, доходят до совершенно дикого отрицания существенных и основных законов природы. Такого учения держится преимущественно скопчество. Это — даже не исключительно религиозное, а противуобществен-ное — учение возникло впервые и стало проповедоваться в конце прошлого столетия Александром Шиловым, который подвергся наказанию и погребен в Шлиссельбурге, где могила его считается скопцами священным местом. Как систематическое учение, как секта, правильно организованная и построенная на известных прочных началах, скопчество явилось только в царствование императора Александра I, когда проживал, преимущественно в Петербурге, скопец Кондратий Селиванов, человек неграмотный, но умный, хитрый и обладавший весьма важным свойством для всякого проповедника нового учения — настойчивостью и умением подчинять себе окружающих людей. Исходя из ложно понимаемых им текстов евангелия о соблазняющем оке и о том, какие бывают скопцы, толкуя их не в связи с остальными местами евангелия и извращая их слишком узким материальным толкованием, он учил, что человечеству было указано учением Спасителя не нравственное совершенство духа, а грубое искалечение тела, как средство борьбы с грехом, что Спаситель осветил путь исправления человечества именно таким образом. Он учил, что этот надлежащий путь исправления состоит не в восприятии высокого учения евангелия, которое заключается прежде всего в любви к ближнему, а в стремлении уйти от этого ближнего, удалиться и бежать от красоты, от «лепости» и бежать притом не нравственно, не стараясь бороться, а бежать малодушно, физически, посредством изувечения самого себя. Далее Селиванов находил, что все несчастия в жизни происходят от половых побуждений и что их нужно пресечь в самом их корне. Для этого он требовал от своих последователей, чтобы они вели постническую жизнь, не пили вина, не ели мяса, старались удаляться от всякого соблазна, от всякой «лепости» и, постепенно проходя все степени скопческой иерархии, садились бы сначала «на серого коня» и принимали «малую печать», т. е. лишились бы ядер, а впоследствии приобретали «большую печать», т. е. лишались бы вообще детородных органов. Приняв «большую печать», последователи Селиванова становились «убеленными», грех не мог их более коснуться, в них замирала всякая мысль о нем, и они делались «белыми голубями» или «белыми овцами». Это учение, несмотря на все свои противуестественные правила и задачи, нашло последователей. Простота рекомендуемого им способа борьбы с грехом и вечным осуждением, борьбы, не требующей постоянных усилий и напряжения душевных сил, а лишь
В чем состоят эти радения — это долго описывать в подробности. Главным образом они заключаются в том, что эти люди, так ложно понимающие жизнь и ее требования, сходятся вместе, одеваются в длинные халаты, зажигают свечи и под пение распевов, в которых воспеваются «страды» Селиванова, начинают быстро вертеться в одиночку, сходиться накрест, двигаться плечо с плечом, кружиться рядами и приходить, наконец, в сильнейший экстаз. Вертясь все быстрее и быстрее, они впадают в полубес-сознательное состояние, пот льет с них ручьями, развевающаяся одежда иногда даже тушит свечи и тогда, посреди всеобщей усталости и полного душевного опьянения, кто-нибудь один из сильно возбужденных радеющих начинает изрекать бессмысленную связь слов, с механическим подбором рифм, что и составляет пророчество. Это состояние опьянения сами скопцы описывают очень характеристично: «То-то пивушко, — говорят они про радение,— человек и не телесными устами пьет, а пьян живет».
Внутреннему содержанию скопчества — странному и ди-кому — соответствует обрядовая сторона, выражающаяся й в радениях, и в известного рода обычаях и символах, составляющих неразлучную принадлежность замкнутого скопческого житья. Ему соответствует, к сожалению, в большей и высшей степени и вся личная жизнь скопца. Известно, что природа не прощает нарушения своих законов, и давно уже высказана та истина, что человек главным образом потому несчастлив, что забывает про законы природы. Это выражение всего более применимо к скопцам. Вслед за оскоплением начинается изменение оскопленных в физическом отношении: они хиреют, в них перестает обращаться с прежней живостью кровь, лицо делается бледным и опухлым, в движениях видны бессилие и усталость, является отсутствие аппетита, прекращается всякая растительность на бороде и усах, — одним словом, является совокупность тех признаков, которыми, по общему народному убеждению, характеризуется личность скопца. Поэтому мне незачем описывать тип скопца, он слишком известен, он слишком определенный тип, чтобы нуждался еще в каком-либо описании. Произведенные в последнее время исследования над физическим состоянием скопцов, преимущественно нашим известным ученым Пеликаном, показали, что даже самые кости скопца изменяются под влиянием оскопления, совершенного в ранних летах, что они приобретают размер, гораздо ближе подходящий к костям женщины. Вообще, приближаясь по своему виду к женщине, вместе с тем скопцы утрачивают и все хорошие свойства мужчины. Таким образом, в них исчезает мужество, прямодушие, энергия, но при этом они не приобретают и хороших женских свойств: в них нет ни мягкости характера, ни нежности, ни горячей любви, а все заменяется сухостью в обращении, крайней черствостью, отчуждением от людей, сознанием, что все остальные люди им чужие, что все они стоят не на надлежащей дороге, сознанием, что они отделены от всех людей непроницаемой стеной и что только в помыслах об искупителе Селиванове они могут находить утеху. Среди «труждающихся и обремененных», наполняющих общество, в котором живут скопцы, они стараются приурочивать себя к такому делу, при котором без особого труда получают возможность забирать в руки людей нуждающихся и — копить деньги, одну из немногих утех, оставшихся им в жизни. Занятие их — преимущественно меняльная торговля и биржевые операции. Вы, конечно, знаете, что занятие меняльной торговлей принадлежит, в глазах народа, к одному из присущих скопцам признаков. Жизнь их — скучная, мрачная, сухая, черствая, без любви и ее радостей — проходит в занятиях преимущественно меняльной торговлею н в радениях. Но иногда однообразие этой жизни, и, к сожалению, довольно часто, нарушается явлениями радостными, светлыми. Это прием новых членов в секту.
Ни одна секта, как это замечено последователями нравственной стороны скопчества, — ив этом они сходятся с учеными исследователями физической стороны скопчества, — ни одна секта не отличается таким страстным стремлением к вербованию себе адептов, ни в одной секте не существует такой радости, такого стремления пожертвовать всем, чем можно, чтобы только приобрести лишнего человека и отнять его у действительной жизни. Для этого скопцы не останавливаются ни пред чем: обещания, ласки, подкуп взрослых, угрозы и насилия над малолетними и в широком смысле пользование невежеством, неграмотностью, бедностью народа — все это пускается в ход и служит для того, чтобы завербовать себе новых товарищей по увечью. Эта-то сторона скопчества и представляется самою главною и опасною. До сих пор не определено, да трудно и определить, что руководит скопцами в этом отношении. Едва ли можно думать, что одно только желание приобщить других к предполагаемому «скопческому» вечному блаженству заставляет их приобретать сообщников. Я думаю, и этого же мнения держатся многие исследователи скопчества, что здесь кроется болезненное желание видеть около себя побольше таких людей, как они сами, с которыми бы можно было разделить тягости своего существования, разделить это отсутствие всяких радостей, эту бесцветность жизни. В таких случаях, как я сказал, скопцы выказывают замечательную деятельность и обыкновенно выделяют из себя известную группу людей, которые преимущественно занимаются подобного рода делами. Для того, чтобы явиться распространителем скопчества, чтобы привлекать в скопческую ересь возможно большее количество людей из мира, нельзя быть скопцом вполне; от скопца всякий будет сторониться. Скопец не может, по самому существу своему, по своей отчужденности от мира, представить так живо, так заманчиво все прелести скопчества, сопоставив их с огорчением, причиняемым житейскою «слепотою», не может указать так ясно на тот вред, на ту опасность, которую представляет женщина. Для этого нужен человек, который сам стаивал бы в таком опасном положении, — такой человек с большей энергией будет обращать в скопчество, такой совратитель подвергнется меньшей опасности, если он будет открыт, потому что в явно принадлежащем к секте всегда естественнее и предполагать, что он хочет распространять секту. Но когда он является неоскопленным, тогда власть невольно призадумается, — явится мысль, что если человек сам не вкусил скопчества, то зачем он будет совращать других в эту ересь? Наконец, попадают в эту организацию по большей части люди бедные. Приобщаясь к скопчеству и получая на руки деньги, эти люди могут быть весьма полезными распространителями печального учения. Они неоскоплены, энергии у них поэтому много, они бедны, и потому деньги могут послужить хорошим орудием для обращения их в рабство, во имя и во славу «батюшки-искупителя». Мне могут сказать, что это только предположения. К сожалению, это не предположения. Я думаю, что сам защитник не откажется подтвердить, что на эту сторону указывают все исследователи скопчества. Наконец, лучше всего указывает на это самая жизнь. Мы знаем, что скопчество располагает не только агентами, которые далеко не все бывают оскоплены, но мы знаем, что даже глава современного скопчества, который по влиянию равняется почти с Селивановым, который был его преемником в этом отношении, известный моршанский купец Плотицын, скопивший миллионы, державший в своей власти целый уезд, глубокий и систематический распространитель скопчества, при освидетельствовании оказался неоскопленным. При обсуждении скопческих дел всегда нужно иметь в виду, что в среде скопчества бывают лица, которые, вполне разделяя это учение, страха ради иудейского или по телесной слабости, не решаются оскопиться, но делаются только ревностными и хорошими проводниками скопчества, и они-то и представляются наиболее опасными членами этой секты.
Я кончил тот необходимый краткий очерк, который хотел вам представить. Он, конечно, не полон, но основные черты его, смею думать, верны. Мне, однако, думается, что необходимо обратиться еще к одной мысли, которая, может быть, будет высказана в нашей среде, господа присяжные, при всестороннем обсуждении настоящего дела. Могут сказать, что преследование сект, подобных скопческой, является нарушением свободы совести, что у человека, как бы он ни был связан с государством, как бы тесно ни соприкасался с обществом, в котором живет, должна быть известная область душевной свободы, в которую никто не имеет права заглядывать и не должен вторгаться, область, вступая в которую, общество и государство должны складывать оружие и являться, в крайнем случае, только наблюдателями. Могут сказать, что человек волен бороться с греховными побуждениями теми средствами, которые ему кажутся наилучшими, лишь бы они не затрагивали интересов других людей. Но, господа присяжные заседатели, если бы дело шло о преследовании тех 58 чухон, о которых говорилось в прочитанных здесь письмах Горшкова, тех, которых неразумие, невежество, нищета, бедность, скудость природы и тяжкие семейные условия толкнули на скопчество, которые сами не ведали, что творят, давая себя оскопить, то эти сооб-г ражения могли бы иметь место как призыв к особому снисхождению к жертвам фанатического заблуждения. Если бы дело шло о зрелом человеке, который созна-? тельно и свободно, обдуманно и спокойно, по чувству искренней веры, оскопил себя, можно бы говорить об этой неприкосновенной области и спорить относительно ее границ. Но там, где дело идет о
Посмотрите, среди кого распространяется скопчество, на кого оно старается действовать. Опять я сошлюсь на этих 58 чухон, дело о которых разбиралось в Петербургском окружном суде два года назад. Вы знаете ту уны-1 лую, суровую и скудную природу, среди которой живут эти люди: кочковатые болота, кривые березы, мхи, жалкий климат — все это при экономической придавленности и неразвитости, при вопиющей нередко бедности ложится на них тяжелым бременем, делает их жизнь горькою. И вот тут, где религиозное развитие слабо, где семья скорее тягость, чем утешение, является скопчество. Но разве оно рисует им лучшую жизнь и счастие? Нет, нисколько. Да этого и не нужно! Зачем говорить о будущем, каким его представляет Селиванов, а не прямо указать на те средства, которые можно получить, если перейти в скопчество, на возможность получить лошадь, корову, на возможность жене одеться, детям не голодать. И вот совращение совершено. Затем посмотрите на другую среду, в которой распространяется скопчество. Это — дети, существа, которые зависимы, неразвиты, нередко ничего не понимают. Они стоят в полной зависимости от родительской власти, особенно при тех условиях, в которые поставлена родительская власть в низшем слое населения. Можно зачастую совершенно безопасно и невозбранно насиловать их, вовлекая в скопчество и губя их еще не сложившуюся жизнь. Вот почему, я полагаю, что не в самооскоплении, не в принадлежности к скопчеству, не в этой жалкой приверженности к скаканию и пению рифмованного набора слов состоит зло скопчества, а в его силе распространения, в стремлении его вербовать… Это и не мой только личный взгляд. Наше высшее судебное учреждение, Кассационный Сенат, обратил внимание на скопческую секту, и вот как он о ней говорит: «Государство не может допускать организации обществ, употребляющих для достижения своей цели средства, противные нравственности и общественному порядку, хотя бы такие общества и прикрывались религиозными побуждениями; в скопческой же ереси ясно преобладает противуобщественный элемент, а элемент религиозный представляет совершенное извращение не только православия, но христианской веры вообще». Ввиду этих слов высшего судебного учреждения, ввиду тех условий скопчества, на которые я указал, мне кажется, что возражение, будто распространению скопчества не надо полагать твердых пределов, не имеет правильного основания. Обращаюсь собственно к существу настоящего дела.
Первый вопрос по существу дела заключается в том,
Потом явился другой, третий, и всего набралось— 114 человек!! Их всех в промежуток года с небольшим успел окопить, по собственному признанию, Маслов… Таким об-? разом, набрав на себя грехи 114 скопцов, он отправился в Сибирь, не пострадав сильнее от этого принятия на себя не одного, а целой сотни оскоплений потому, что наказа-: ние за оскопление полагается одно и то же, невзирая на чйЪгло оскопленных. Все заявившие лица сделались свободными от суда и получили в том удостоверение. В числе этих лиц был Василий Горшков. Людей вроде Маслова было в последние годы несколько. Пред Масловым был в том же Курске Чернов или Черных, на которого, как на оскопителя, сегодня перед вами сослался один из свидетелей скопцов. Он повинился, по вышеприведенному способу, в 106 оскоплениях; Маслова сменил ныне в курском остроге новый великодушный охранитель скопчества— Ковынев. Таким образом, рассказ Василия Горшкова представляется совершенно соответствующим этой системе.
Тех ссылок, которые я сделал на дело Маслова, достаточно для того, чтобы признать, что рассказ Василия Горшкова и матери его несправедлив. Тогда остается один вывод: он оскоплен не Масловым и оскоплен не при матери, в Курске. Но если так, то где же он оскоплен? Ему было 11 лет, он только раз отлучался с матерью в Коренную пустынь, а все время жил в Петербурге, при отце. Нельзя же допустить, чтобы 11-летний мальчик отлучался один на долгое время из Петербурга. Вы слышали из обвинительного акта, что, по словам Горшкова, он первоначально узнал об оскоплении сына тогда лишь, когда сын предъявил ему приговор палаты, т. е. в 1866 году. Здесь, на суде, он изменил это показание и говорит, что он узнал об этом от жены, когда сын ушел с Пелагеею искать «того человека». Это изменение совершенно понятно, потому что иначе ему пришлось бы утверждать, что сын его, 13-летний ребенок, без ведома отца ездил один в курскую уголовную палату для выслушания приговора и дачи показания. Но слишком несообразно с здравым смыслом допустить, чтобы 13-летний ребенок один поехал в Курск выхлопатывать себе обвинительный или оправдательный приговор. Василий Горшков все время до получения приговора и потом года три жил в Петербурге, и жил при отце. Это мы знаем из дела и из свидетельских показаний. Но если он не оскоплен в Курске, то он нигде не мог быть оскоплен, кроме Петербурга.
Если допустить, что его оскопили в Курске, то невольно приходится спросить себя, как могло укрыться от отца, что он оскоплен, что он, особенно первое время по приезде из Курска, страдает? Как он мог скрыть это от отца, с которым жил, от тех детей, с которыми бегал, как мог он скрыть это в бане, в которую являлся с отцом? Это невозможно. Он не мог бы скрыть следы заживавшей раны, не мог бы скрыть ту неровную походку, которая присуща скопцам. Мы должны предположить отсутствие у отца его всякой наблюдательности, всякого внимания к сыну, всякого отцовского чувства, когда он не замечает, что у малолетнего сына, при наступлении зрелости, голос не становится мужественным, а дребезжит и делается скопчески-писклив, когда он не замечает, что вместо того, чтобы, возрастая, румянеть и цвести, сын делается хилым, вялым и худеет, что глаза его не блестят, походка шатка и неровна и, наконец, что у сына нет ни детской веселости, ни шалостей, ни юношеского задора. Всего этого отец не мог не заметить, а если он не мог этого не заметить, то он и не мог не знать, что сын его оскоплен. Если же мы допустим, что он не мог этого не знать и признаем, что сын был оскоплен не в Курске, то следует признать, что совершить оскопление 11-летнего сына богатого и энергического человека в Петербурге невозможно без ведома этого человека. Как можно, без ведома отца, нравственно оторвать ребенка от семьи и внедрить в него скопческие мысли, как можно оскопить его незаметно, неслышно для отца? Таков ответ на первый вопрос. Притом, мы знаем из показаний Васильева, данных здесь на суде, вдали от майора Ремера, которого он будто бы так боялся прежде, и вблизи от присяги, которой он так боится теперь, что малолетний Горшков проговаривался, что он оскоплен, и говорил что-то такое о распевцах и о радениях. Но если он знал о радениях, то, значит, он их и посещал. Но мог ли 12—13-летний ребенок посещать радения, которые бывают ночью, без ведома отца, потихоньку, самовольно? Мог ли отец не знать о том, что сын испытал, что такое радение?!
Второй вопрос состоит в том:
Таким образом, Горшков является исполнителем опасных, по-видимому, поручений скопцов и, следовательно, сам подвергается из-за них опасности, из-за них — из-за губителей своего сына! Посмотрите на его письма. Они чрезвычайно характеристичны, везде в них проглядывает рабское отношение к «почтенному старцу» Неверову; в них Горшков не просто сообщает новости, а доносит о положении дел. Как истинный последователь скопчества, он говорит в них далеко отсутствующему скопческому старцу, что «предстоит перемена погоды и очень скоро, потому что в Москве дела худы, а у нас пока спокойно, но бог знает, что будет дальше; вот в Царском Селе 65 чухон осудили старых и малых, добра ожидать нечего». Наконец, он сообщил, куда он ездил: «Ездил в Одессу, Киев и дальше, побывал и в Константинополе, чтобы посмотреть на
Ответ на второй вопрос, мне кажется, может быть только один. Горшков тесно связан со скопчеством, он сочувствует ему, боязливо следит за его судьбою и находится в тесных, живых и прочных сношениях со скопцами. Верный исполнитель их важных поручений, он служит в своих письмах для отсутствующих скопцов точным барометром, который показывает, когда на скопческом небе «облачно» и когда предстоит «перемена погоды». Комиссионер, корреспондент и друг скопцов, меняла по занятиям, он в то же время отец сына, оскопленного в малолетстве…
Теперь остается разрешить третий вопрос. Если этот человек таков, каким он представляется по его действиям, то
На основании всего, что я изложил пред вами, господа присяжные заседатели, я обвиняю Горшкова в том, что он совратил своего сына в скопчество и содействовал его оскоплению.
В заключение мне остается сказать только несколько слов. Говорить о важности преступления распространения скопчества мне нечего. Всякое вредное заблуждение важно; когда же это вредное заблуждение распространяется человеком, у которого в руках относительно детей власть родительская, а относительно прочих слабых духом, несчастных, голодных и неразвитых людей, которые его окружают, власть денежная, то оно становится не только важным, но и опасным. Защищая своих слабых сочленов, общество должно ставить такому заблуждению препоны. Говорить о нравственной стороне настоящего дела тоже едва ли нужно. Я думаю, господа присяжные заседатели, что вы, люди практической жизни, легко себе представите, что должен чувствовать тот человек, у которого в самых молодых летах отнята надежда на жизнь сообразно с законами природы. Вы поймете, как тяжела судьба человека, который искалечен и нравственно, и , физически, и притом помимо ясного и свободного желания, для которого нет уже возврата назад, нет возможности исправить нанесенный ему вред и который может только оплакивать свое несчастье. Я полагаю, что вам станет ясно, какое злое дело совершил Григорий Горшков над своим сыном.
Он исказил его природу, он отторгнул сына от людей, он вложил в его сердце скопческое отвращение от всего живого. Он лишил сына семьи и ее чистых радостей, он отнял у него то, чем, однако, считал себя вправе сам обладать: отнял счастие быть отцом. Разбив его будущность и обезобразив тело, он пустил его на одинокое и безвестное скитание…
Человек, который все это сделал, пред вами, господа присяжные заседатели, и вам предстоит решить его судьбу…
ПО ДЕЛУ ОБ УБИЙСТВЕ ФИЛИППА ШТРАМА*
Господа судьи, господа присяжные заседатели! По делу, которое подлежит нашему рассмотрению, казалось бы, не нужно употреблять больших трудов для определения свойств и степени виновности главного подсудимого, потому что он перед вами сознался. Но такая легкость обсуждения настоящего дела представляется лишь с первого взгляда, и основываться на одном лишь сознании подсудимого для определения истинных размеров его виновности было бы, по меньшей мере, неосторожно. Свидетельство подсудимого является всегда небеспристрастным. Он может быть подвигнут теми или другими событиями своей жизни к тому, чтоб представить обстоятельства дела не в настоящем свете. Он имеет обыкновенно совершенно посторонние цели от тех, которыми задается суд. Он может стараться своим сознанием отстранить подозрение и, следовательно, наказание от других, близких ему лиц; он может, в великодушном порыве, принять на себя чужую вину; он может многое утаивать, многое извращать и вообще вступать в некоторый торг с правосудием, отдавая ему то, чего не отдать нельзя, и извращая то и умалчивая о том, о чем можно умолчать и что можно извратить. Поэтому идти за подсудимым по тому пути, на который он ведет нас своим сознанием, было бы большою неосторожностью, даже ввиду собственных интересов подсудимого. Гораздо более правильным представляется другой путь. На нем мы забываем на время о показаниях подсудимого и считаем, что их как бы не существует. На первый план выдвигаются тогда обстоятельства дела, добытые независимо от разъяснений обвиняемого. Мы их сопоставляем, взвешиваем, рассматриваем с точки зрения жизненной правды — и рядом предположений приходим к выводу,