Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Жизнь и время Чосера - Джон Гарднер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Король Эдуард впадал в старческое слабоумие. Он больше не мог придумывать, как прежде, блестящих или сумасшедших планов избавления Англии от ее финансовых невзгод, и это наряду со свойственным всем фаворитам стремлением урвать побольше богатства для себя толкало Алису на неблаговидные поступки. Даже королева Филиппа, которая вела весьма простой образ жизни для супруги короля Англии XIV века, должна была преодолевать постоянно возникающие кризисы в королевском домашнем хозяйстве, оплачивать все новые и новые счета, отчаянно биться над разрешением трудных проблем содержания нескольких королевских резиденций в постоянной готовности для приезда его величества: Вестминстера, Тауэра, Элтема, Шина, Вудстока, Хейверинга и Уоллингфорда, не говоря уже о замках, расположенных дальше от Лондона, которые могли бы понадобиться королю, если бы начались военные действия с Шотландией и если бы ему захотелось поохотиться. Для того чтобы оплачивать подобные счета (и увеличивать собственное состояние), Алиса сталкивалась со своими старыми друзьями и сторонниками из числа самых бесчестных лондонских купцов, со многими из которых Чосер близко соприкасался по работе, и, кроме того, стала прибегать к хитроумным и весьма беспардонным приемам для выколачивания денег из королевской казны. Одна из наиболее невинных уловок состояла в следующем: она занимала деньги лично у короля, проследив при этом за тем, чтобы секретарь хранителя королевского гардероба тщательно записал занятую сумму, а затем убеждала короля простить ей долг. Другая уловка, куда менее невинная, заключалась в том, что она показывала Эдуарду драгоценности, которые он сам же ей и подарил, уверяя, будто эти драгоценности дал ей на время ювелир, чтобы она могла показать их ему. Забывчивый старый король загорался таким же горячим желанием подарить своей любимой Алисе эти камни, как и в тот раз, когда видел их впервые, и с радостью давал ей деньги на их покупку. Однажды – во всяком случае, так утверждал впоследствии парламент, когда ее звезда закатилась, – она вытянула таким способом из короля 397 фунтов стерлингов (95 280 долларов). А в конце концов король подарил Алисе все драгоценности королевы Филиппы.

Несмотря на подобные ее проделки, о которых престарелый король явно не догадывался и на которые его сыновья, по-видимому, сознательно закрывали глаза, любовь короля Эдуарда к Алисе, все усиливаясь, приняла прямо-таки маниакальные масштабы. Так, он устроил грандиозные сверх всякой меры торжества для прославления «леди Солнце». В тяжелые для Англии времена, когда страна находилась в отчаянном финансовом положении и лондонцев приводили в ярость все новые и непомерно высокие налоги и пошлины, вводимые короной, король Эдуард решил (или кто-то решил за него) порадовать лондонцев незабываемо пышным зрелищем. Было объявлено об устройстве праздничной процессии и семидневного турнира в честь Алисы Перрерс – предлогом для празднества послужило окончание великого поста. В Лондон съехались принцы со всей Европы, а также уличные торговцы, наемники, мечтающие подцепить богатую невесту, продавцы индульгенций, шлюхи, монахи нищенствующих орденов и карманники. Участники процессии построились на холме за Тауэром; Джеффри Чосер, в своем лучшем праздничном одеянии, занял место среди королевских придворных. Держался он с приличествующей случаю важностью, и лицо его светилось радостным, праздничным оживлением, что бы он ни думал обо всем этом на самом деле. Шумная живописная процессия двинулась по Тауэр-стрит, миновала Чип и через городские ворота Олдерсгейт направилась к ристалищу. И на протяжении всего этого пути в самом центре блистательного церемониального шествия ехала – все остальные шли – «леди Солнце» в сверкающей золоченой колеснице. Вероятно, примерно в то же время Чосер начал сочинять свою поэму «Анелида и Арсит», в которой есть изумительный образ, быть может навеянный этим зрелищем. Тезей возвращается домой после войны с амазонками во главе торжественной процессии. Рядом с ним – его королева:

Прекрасна, радостна, лицом ясна,В златой карете ехала она,Всех озаряя светом красоты,Великодушия и доброты.

То, что присвоенный Алисе Перрерс титул «леди Солнце» имел явственно языческий оттенок, конечно, не было случайностью. Ведь окружающие должны были видеть в ней прежде всего даму сердца куртуазного влюбленного. Все поэтическое наследие Чосера, включая его великолепную «Книгу герцогини», свидетельствует о том, что поэтическая концепция куртуазной любви проводит параллель между христианством неоплатонического толка и романтической версией языческой религии или поклонения природным силам (в которой дама является символом идеализированной природы): подобно тому как христианин любит бога, Христа или деву Марию и эта любовь очищает и возвышает его, все больше приближая его душу к небесному совершенству, так и язычник, который поклоняется Пану, Купидону или Венере – богу или богине, олицетворяемым его дамой, – очищается и возвышается своей любовью, при том, конечно, условии, что и его дама, и его любовь «достойны». Так как языческая и христианская религия взаимопроникают друг в друга и в лучшем случае наделяют человека одинаковыми идеалами, что вынужден был скрепя сердце признать даже св. Августин и о чем теперь смело говорили такие приверженцы классиков, как Боккаччо, то аналогично тому, как языческая религия, особенно в сочинениях вдохновенных поэтов, подобных Вергилию, «прикасается к истине и почти постигает ее», эта неоязыческая религия любви, эта любопытная инсценировка на подмостках жизни «Песни песней» была способна возвышать дух с помощью метафорического образа желанной плоти.

Эдуард, наверное, в буквальном смысле слова считал, что его дама сердца «воскресила его из мертвых». Его сыновья – и весь Лондон, – по-видимому, единодушно одобряли Алису за то, что она вдохнула в короля Эдуарда желание жить. Если нынешним историкам весь этот праздник представляется не совсем уместным излишеством, он отнюдь не казался таковым его участникам. Воскрешение к жизни помолодевшего короля, окончание великого поста, весеннее возрождение природы – все это настраивало на праздничный лад, требовало праздничной службы, какой всегда требует весна в произведениях Чосера. Даже благоразумно сдержанный рыцарь из «Кентерберийских рассказов», повествуя о том, как красавица Эмилия поклоняется майскому цветению природы, относится к этому с сердечным одобрением:

Эмилия, чей образ был милее,Чем на стебле зеленом цвет лилеи,Свежей, чем мая ранние цветы(Ланиты с розами сравнил бы ты:Не знаю я, которые алей),Покорствуя привычке юных дней,Оделась, встав до света на востоке:Не по душе ведь маю лежебоки.Все нежные сердца тревожит май,От сна их будит и кричит: «ВставайИ верно мне служи, расставшись с ленью[187]

И только лишь потом, когда честолюбие и алчность Алисы перешли все границы, англичане начали говорить о ней в таком же духе, в каком изобразил ее поэт Уильям Ленгленд, срисовавший с нее свою аллегорическую леди Мзду (или Награду и Взятку в одном лице):

Налево бросив взор, как указала Дама Церковь,Узрел я женщину в роскошнейшем из платий,Обшитом дорогим и шелковистым мехом,С короной на челе, прекрасней королевской,На пальцах у нее сверкали ярко перстниС рубинами красней, чем жаркий пламень углей,И с бриллиантами, которым нет цены,С бериллами, с двойным сапфиром синим(Берилл с сапфиром – средство против яда)Багряно-алым был ее наряд богатый,А ленты – в золоте, в каменьях драгоценных.Я в жизни не видал столь пышного убранства.«Кто эта женщина в роскошном одеяньи, —Спросил у Дамы я, – и чья она жена?»И та промолвила: «Девица Мзда. НередкоОна чинит мне зло, клевещет на меня,Чернит мою любовь, которой имя – Верность.В доверье втерлась Мзда к блюстителям закона,У папы во дворце вольготно ей, как мне,Но Правда скрутит Мзду, ведь эта Мзда – ублюдок…»

Так называемый «Хороший парламент», созванный в 1376 году, потребовал, чтобы Алису лишили всех почестей и отстранили от двора короля Эдуарда. Чосер, конечно, понимал, какое раздражение должны были вызывать у членов парламента хитроумные проделки Алисы, опустошавшие казну; однако сам он придерживался убеждения (это, разумеется, было и убеждением Гонта), что «Хороший парламент» не только проявляет вопиющую бестактность, но и, хуже того, неправомерно вмешивается в личные дела короны и, следовательно, угрожает «стародавнему праву короля». Тем не менее Алиса была изгнана, и, хотя ей еще удавалось раз-другой вернуться на короткое время ко двору, ее влияние с этого момента все более ослабевало. Со смертью Эдуарда в 1377 году и со смертью ее мужа сэра Уильяма Виндзора дела ее покатились под гору. Надо надеяться, что это не о ней идет речь в Монмутских судебных отчетах за 1397 год, где говорится о женщине, уличенной в блудодеянии с валлийцем: «Item quod jankyn ар Gwillum fornicatur cum Alicia Parrer». (К тому времени ей ведь было бы под пятьдесят.) Чем бы ни кончила Алиса Перрерс, не подлежит сомнению, что с годами цинизм, сутяжничество, испорченность все более явственно проступали в ее нравственном облике. В конце XIV века подобным моральным упадком нередко завершалась блестящая карьера.

По словам видного французского историка Симеона Люса, Чосер был «протеже фаворитки Алисы Перрерс».[188] Независимо от того, имелись ли у него прямые основания для такого высказывания, оно, несомненно, соответствует действительности – во всяком случае, в широком смысле слова. Как минимум они принадлежали к одному и тому же придворному мирку, и, если бы всесильная Алиса была не расположена к Чосеру, он не смог бы процветать при дворе. Связи между Чосером и Алисой обнаруживаются повсеместно. Так, сэр Луис Клиффорд, приятель Чосера, и любимый старый вассал принца Эдуарда сэр Гишар д'Англь, с которым поэт выполнял различные дипломатические поручения за границей (в частности, во Франции в 1377 году), являлись двумя из семерых поручителей, или гарантов доброго поведения, которые добились 20 августа 1376 года освобождения из Тауэра мужа Алисы Уильяма Виндзора. Сэр Ричард Стэри, коллега Чосера по многочисленным дипломатическим миссиям в Англии и за рубежом, принадлежал к числу самых ревностных приверженцев Алисы. Один анонимный хронист того времени утверждает – вне сомнения, правильно, – что (наряду с Гонтом и принцем Эдуардом) Стэри, лорд Лэтимер (которого Чосер хорошо знал) и эта «бесстыжая женщина и распутная шлюха по имени Алес Перес» были близкими друзьями Эдуарда III и что «король допустил, чтобы по их произволению решались все дела королевства, и передал им в руки свои бразды правления».

В некоторых случаях дама Алиса, похоже, либо сама непосредственно покровительствовала Чосеру, либо помогала Гонту оказывать покровительство поэту. В 1374 году Чосер получил в пожизненное бесплатное пользование особнячок над воротами Олдгейт. Как полагают большинство чосероведов, Гонт наверняка пустил в ход свое влияние, чтобы выхлопотать для друга этот ценный дар. Однако Холдин Брэдли справедливо указывает, что Гонт никогда не владел недвижимостью в районе Олдгейтских ворот, тогда как Алиса имела там ценное недвижимое имущество, и что раздавать своим протеже дома (от имени лондонских купцов-политиков) с освобождением от арендной платы было характерно именно для Алисы Перрерс. Она не раз получала от короля в свободное от арендной платы пользование участки земли и строения для себя и для других – как правило (и вероятно, в этом случае тоже), заручившись поддержкой лондонских ростовщиков, в особенности мэров (которые осуществляли контроль над недвижимостью), когда короля ограничивал недостаток финансовых средств. (Далее Брэдди продолжает: «Любопытно, что утрата Чосером права на бесплатную аренду Олдгейта в 1386 году поразительным образом совпадает по времени с концом преуспеяния самой Алисы».[189] Ныне нам почти достоверно известно, что Чосер не «утратил» Олдгейтского надвратного дома, а, напротив, удостоился щедрых королевских милостей и получил в пользование другой, много лучший дом как преданный друг Ричарда II, сохранивший верность ему в тревожные времена.)

Никем из исследователей не высказывалось догадок относительно того, что Алиса Перрерс каким-либо образом фигурирует в поэзии Чосера. Но, поскольку писатели творчески перерабатывают, подчас преображая до неузнаваемости, опыт жизненных наблюдений, мы вправе предположить, что эта блестящая и привлекательная при всей своей вульгарности женщина оставила-таки свой след в произведениях Чосера. Придворные слушатели поэта, прекрасно знавшие Алису, возможно, вспоминали о ней, когда речь шла о той юной соблазнительной кошечке, носившей то же имя и даже то же уменьшительно-ласкательное производное от него – «Алисон», которая мурлычет и резвится в продолжение всего «Рассказа мельника». В этой Алисон, видит бог, нет ни капли придворной изысканности, и ничто непосредственно не связывает ее с Алисой Перрерс, кроме имени да того факта, что она полна сексуальной притягательности, каковой, несомненно, обладала в свое время Алиса Перрерс, что бы ни писали о ней враждебно настроенные хронисты:

…так была нарядна,Что было на нее смотреть отрадно.Нежна, что пух, прозрачна на свету,Что яблоня весенняя в цвету.У пояса, украшена кругомШелками и точеным янтарем,Висела сумка. Не было другойВо всем Оксфорде девушки такой.Монетой новой чистого металлаОна, смеясь, искрилась и блистала.Был голосок ее так свеж и звонок,Что ей из клетки отвечал щегленок.[190]

Не будем необдуманно утверждать, что этот портрет, хотя бы в отдаленной мере, является сатирой на Алису, но вместе с тем и здесь, и в других местах «Рассказа мельника» бросаются в глаза определенные черточки сходства между молодой провинциалкой и королевской любовницей. Строка: «Она, смеясь, искрилась и блистала» – вполне могла ассоциироваться у слушателей Чосера с образом «леди Солнце», а сравнение с «монетой новой чистого металла» могло навести их на мысль о том, что Алиса и впрямь была дороже Эдуарду, чем «нобль» – введенная им в обращение золотая монета, которая принесла ему и прибыль, и престиж, возместив, фигурально выражаясь, все, что он потерял в плане финансов и престижа по причине своего романа с Алисой Перрерс. Проводить и дальше эти параллели значило бы искажать смысл этой новеллы в стихах, потому что Алисон «Кентерберийских рассказов» – это и много больше, и много меньше, чем реальная Алиса Перрерс. Я только хочу сказать, что слушатели Чосера, наверное, невольно думали время от времени об Алисе Перрерс, когда он читал им «Рассказ мельника».

Аналогично этому Алиса Перрерс, славившаяся своим острым языком и выдающимся умом, сексуальностью и честолюбием, возможно, вдохновила Чосера, хотя бы отчасти, на создание яркого, великолепно полнокровного образа разбитной батской ткачихи, этакой дамы Алисы в зрелом возрасте. Как показал годы назад Дж. М. Мэнли, Чосеру и его слушателям нравились шутки, понятные только людям их круга, сатирические выпады и комплименты личного характера. Спору нет, Чосер, имевший какие-то связи с королевским имением «Пезертонский лес», возможно, знал кое-кого из тамошних ткачих, быть может, знавал и какую-нибудь ткачиху из Уолкота, деревушки «что возле Бата», звавшуюся Алисой, а его придворным слушателям почему-то мог быть известен этот факт. Тем не менее естественно предположить, что им, этим слушателям, припоминалась Алиса Перрерс, когда они представляли в своем воображении эту батскую ткачиху: ее природный ум, юмор, бесстыдную сексуальность, алчность, честолюбие, самолюбие, равно как и ее способность любить преданно и крепко, коль скоро любимый будет по ней. Да и суждения ткачихи напоминали убеждения Алисы Перрерс: ее до комизма серьезные уверения, что родовитость не имеет отношения к подлинному благородству, ее сочувственное отношение к некоторым положениям учения лоллардов. Возможно, слушатели Чосера вспоминали об Алисе Перрерс и тогда, когда им приходило в голову, что рассказ батской ткачихи в какой-то своей части имеет ирландские корни, т. е. происходит из страны, где должность королевского наместника занимал супруг Алисы Перрерс. Старая колдунья из «Рассказа батской ткачихи» – это традиционная призрачная фигура, олицетворяющая Ирландию, и подразумеваемый политико-философский смысл рассказа ткачихи состоит в изложении точки зрения ирландцев, убежденных в том, что подданный должен иметь право голоса в принятии решений. Подобно тому как ткачиха утверждает, что женщины, зависящие от мужчин, должны принимать участие в семейном управлении, так и ирландцы утверждали, что Ирландия, зависимая от Англии, должна принимать участие в управлении своим островом. Само собой разумеется, что батская ткачиха, являясь собирательным художественным образом, могла иметь сколько угодно реальных и литературных прототипов, но у первоначальных слушателей и читателей Чосера вполне могло сложиться впечатление, что Алиса Перрерс – один из них. Если так, то нарисованный им портрет, комический и вместе с тем исполненный сочувствия, не мог причинить ей вреда в глазах тех, кто был способен оказать ей поддержку.

В пору наибольшего влияния «леди Солнце» успешно шли дела и у Джеффри Чосера. Вероятно, именно в этот период он начал совершать поездки за границу, выполняя важные поручения короны. Правда, еще в 1366 году Чосер ненадолго уезжал в Испанию, но тогда ему, по-видимому, отводилась роль второстепенного сопровождающего лица. Не исключается возможность того, что в 1368 году он совершил путешествие в Италию, чтобы посетить принца Лионеля. Спейт сообщал в 1598 году, ссылаясь на устное предание, что Чосер якобы находился в свите своего прежнего господина, когда Лионель отправился на бракосочетание с Виолантой Висконти. Это сообщение, как нам известно, едва ли соответствует действительности, поскольку жених со свитой покинул Англию в мае, а Чосер не только получил 25 мая ренту за полгода (хотя и не «в собственные руки»), но все еще находился в Англии два месяца спустя (17 июля 1368 года), когда он получил разрешение на отплытие из Дувра и 10 фунтов стерлингов иностранными деньгами. Если Чосер вернулся в Англию не ранее 31 октября 1368 года, когда ему была выплачена рента за второе полугодие, его путешествие могло продлиться максимум 106 дней. Тех 10 фунтов, которые ему было позволено взять с собой, за глаза хватило бы, чтобы добраться до Милана, но маловероятно, чтобы он успел проделать такое далекое путешествие туда и обратно, которое в те дни обычно совершали по суше, всего за 106 дней. Поэтому более вероятным представляется, что он ездил во Фландрию в связи с переговорами о браке между Маргаритой Фландрской и сыном Эдуарда Эдмундом Лэнгли (Чосеру еще не раз придется путешествовать в роли участника брачных переговоров). Впрочем, не исключено, что он ездил с дипломатическим поручением во Францию или, может быть, в Испанию.

В 1369 году, как мы уже говорили, Чосер находился с Гонтом во Франции, а летом 1370 года снова ездил «за границу по поручению короля». Так как отлучка его была непродолжительной, можно предположить, что он побывал в Нидерландах или же на севере Франции – там в эту пору сэр Роберт Нолл во главе маленькой армии постоянно беспокоил французов. По-видимому, Чосер снова ездил по дипломатическим делам. Как раз тогда завершалась разработка нового договора с Фландрией, а когда Чосер отплыл домой, в Англии вот-вот должны были начаться переговоры с посланцем из Генуи.

Впервые важная дипломатическая миссия была поручена Чосеру, надо полагать, в ноябре 1372 года, когда он получил назначение в состав комиссии, куда входили еще два члена: генуэзцы сэр Джеймс Чован и Джон Мари (по-видимому, глава комиссии), – для ведения переговоров с герцогом, гражданами и купцами Генуи по вопросу о выборе какого-либо английского порта, где генуэзские купцы могли бы основать торговое предприятие. На эту поездку Чосер получил перед своим отбытием из Лондона 1 декабря 100 марок (16 000 долларов) авансом. Он находился в отъезде около года и при окончательном расчете получил на покрытие своих расходов 138 марок (21 480 долларов). Величина его расходов свидетельствует о важности порученной ему работы. Ведь заморские торговые предприятия в английских портах служили источником доходов для королевской казны, Англия же тогда, как обычно, отчаянно нуждалась в деньгах. Но, пожалуй, даже большую важность имела эта поездка для Чосера-поэта. Из платежной ведомости, в которой регистрировались служебные расходы Чосера, явствует, что он ездил по делам службы не только в Геную, но и во Флоренцию – вероятно, для того, чтобы договориться о предоставлении займа королю Эдуарду, который не раз уже занимал деньги у банкирских домов в Барди и во Флоренции. Есть основания полагать, что Чосер побывал также и в Падуе, где встречался с великим итальянским поэтом-ученым Петраркой. Исследователи обычно называют эту поездку первым итальянским путешествием Чосера, и, хотя выражались сомнения по поводу того, было ли оно первым, это название, вероятнее всего, справедливо. Надо полагать, Чосер был выбран для данной миссии потому, что он умел немного говорить по-итальянски. С итальянцами он был знаком еще с детства: когда его семья жила в Лондоне, его отец с матерью вели торговлю с итальянскими поставщиками перца. По возвращении из Италии Чосеру предстояло снова общаться с итальянцами: в должности надсмотрщика таможни Лондонского порта он будет иметь дело и с итальянскими купцами, и с итальянскими банкирами – кредиторами короля. Независимо от того, владел или нет Чосер итальянским языком, отправляясь в Италию, вернется он из этой поездки знатоком и почитателем итальянской поэзии.

Путешествие в Италию было тогда нелегким, рискованным делом. Переправа через Ла-Манш – первый шаг на длинном пути – уже грозила смертельными опасностями. Фруассар рассказывает, как некий Арв Леон однажды отплыл из Саутгемптона «с намерением прибыть в Арфлёр, но был застигнут на море бурей, носившей его по волнам пятнадцать дней, и потерял своих коней, которые были сброшены в море, а сам пережил столько волнений, что это вконец подорвало его здоровье». Несколько лет спустя королю Франции Иоанну понадобилось одиннадцать дней, чтобы переплыть Ла-Манш, а король Эдуард, переправляясь один раз через Ла-Манш, попал в ужасную переделку и был убежден в том, что стал жертвой магов и чародеев. Поскольку основные поездки Чосера за границу в составе посольств приходятся на период после поражения Англии на море в 1372 году, у него были основания бояться не только штормов, но и французских каперов.[191]

Хотя Чосер отправлялся в свое дальнее путешествие, когда на дворе уже стояла зима, поездка через Францию совершалась без особых хлопот. Правда, погода стояла холодная, и путникам приходилось ехать, несмотря на метели и заносы. Но по мере их продвижения к югу становилось теплее, а охранные грамоты, выданные королем, служили Чосеру надежной защитой. Да в такое суровое время года никакие военные действия между англичанами и французами и не велись. Зато переход через Альпы в глухую зимнюю пору представлял собой смелое и невообразимо трудное предприятие. Дороги в горах, узкие и неровные, были в плачевном состоянии; не шире современного тротуара, они прихотливо вились по склонам, покрытым опасно нависающими толщами снега. Чосер, закутанный в меховые одежды, иногда с опаской поглядывал вниз. Там, почти под крупом его осторожно ступающего коня, зияла сверкающая ледяная бездна, а на дне пропасти бурлил седой от пены поток. В этом горном краю обитали диковатые, угрюмые люди, пастухи и бандиты, имевшие обыкновение появляться как из-под земли и бесследно исчезать среди ледяных утесов. Впрочем, вряд ли они осмелились бы напасть на большой и хорошо вооруженный отряд Чосера. Наконец вершины Альп остались позади, и перед путниками лежала дорога, которую Данте назвал в своем «Чистилище» «безлюдным и пустыннейшим путем от Леричи до Турбии». Для нас с вами, усвоивших наследие поэтов-романтиков, опасности и лишения долгого и трудного перехода через перевал искупались бы потрясающей красотой окружающего пейзажа, но Чосеру это чувство любования природой показалось бы довольно странным. Правда, и в его время некоторым людям нравились такие вещи – скажем, тому поэту-йоркширцу, сочинившему «Сэра Гавейна и Зеленого рыцаря», который мог, оглядевшись вокруг, сказать:

Их путь все в гору шел сквозь облетевший лес,Цеплявший путников руками голых веток;Потом они поднялись в край угрюмых скалПод хмурым небом в низких рваных тучах.Промозглой сыростью на них дышал туман,Что полз, клубясь, от вересковых топейИ изморозью оседал на склонахВысоких гор – гигантов в белых шапках.Кипя и пенясь, мчали с гор ручьиИ низвергались в сонме брызг на камни.Так ехали они, извилистой тропоюВзбираясь вверх. Тут занялась заря,Их кони вынеслись на самую вершину,И снег вокруг искрился и сверкалВ лучах холодных солнца…

Но на взгляд Чосера, человек, ломающий голову над тем, как бы получше изобразить красоту пейзажа, занимался довольно-таки странным делом. Вот Генуя с ее теплой зимой, напоминающей свежий летний день в Англии, с ее окультуренным ландшафтом, представляющим собой как бы гимн в честь человеческой воли, преобразовавшей природу в произведение высокого искусства, – Генуя была совсем другое дело.

Во многом Италия далеко опережала Англию, хотя в некоторых отношениях, как нам теперь видно, отставала от нее. В Англии получила распространение философия оксфордского рационализма – прародительница современной науки и промышленности; в Англии исстари, еще с англосаксонских времен, с чувством уважения относились к человеческой жизни – Чосер убедится в том, что, несмотря на влияние великого Данте, с этим чувством мало считались в краю отравителей и изобретателей изощренных пыток. Но на Чосера, как много веков спустя и на Генри Джеймса,[192] Италия произвела впечатление своей глубокой стариной и высокой цивилизацией, во всяком случае в эстетическом смысле. Англии еще предстояло сделать поразительное открытие – Ренессанс. В Италии эпоха Ренессанса достигла уже полного расцвета.

Чосер покинул Лондон причудливых каменных и деревянных домов, извилистых улочек и неуклюжих судов, способных развалиться во время крепкого шторма на Ла-Манше, и приехал в Геную римских и псевдоримских – романских – колонн (ту Геную, которую воспел в пору ее заката Рескин[193]), широких, ровных, овеянных духом старины улиц, огромных куполов и порталов, гавани, где стоял, по понятиям англичанина, флот будущего. С детства знакомый и близкий Чосеру национальный характер англичан, восхитительный в своей грубоватой бесцеремонности и сочетающий честную прямоту с детской импульсивностью, из-за которой преданный вассал мог, забывшись, сгоряча поднять меч на своего короля, – этот характер вызывал у генуэзцев отчужденную усмешку. Эти генуэзцы были, во всяком случае в глазах англичан вроде Чосера, людьми сухими, холодными, загадочно-импозантными. Они обладали апломбом, свойственным ныне английским банковским служащим, и, кроме того, имели репутацию ловких дельцов. Одно то, что Чосера послали вести дела с генуэзцами, свидетельствует об уважении, которое особы, пославшие его, питали к его красноречию, наблюдательности и практической сметке. Он уже начал завоевывать известность как на редкость хороший поэт, а в дипломатии XIV века тон общения значил много.

Среди других чар Италии не последнюю роль играла ее музыка, пленительность которой не могла ускользнуть от Джеффри Чосера, поэта, в чьих стихах снова и снова говорится о музыке всех видов, начиная от пения юной жены старика плотника, которой «из клетки отвечал щегленок», и дьявольского бренчания гитар в кабаке («Рассказ продавца индульгенций») и кончая пронзительным завыванием волынки, под звуки которой паломники начинают свой путь из Соуерка в Кентербери. Выглядывая из экипажа, или стоя у окна своего палаццо, или осторожно пробираясь сквозь многоязыкую шумную рыночную толпу, Чосер слышал музыку, которая, казалось, лилась отовсюду. Тогда, как и теперь, Италия была страной песен. Остатки мелодий древнего Рима постепенно превратились в простые уличные песенки, подобно тому как арии Пуччини стали со временем достоянием неаполитанских мусорщиков. Во Франции, как было известно Чосеру, музыка имела более «экспериментальный», более «авангардистский» характер: примерно в это время Мишо сочинял мессу – первую мессу, написанную одним композитором. Зато в Италии серьезная музыка, как религиозная, так и светская, была так же популярна во всех слоях общества, как были популярны в Англии варварские лэ вроде «Маленького Масгрейва».[194] В Италии, так же как и в Англии и в большинстве европейских стран, придворные композиторы сочиняли мотеты[195] в стиле Мишо, но в Италии, где процветало много видов музыки, очаровательно замысловатые мотеты прошли более или менее незамечено.

Но еще более важное значение для Чосера, во всяком случае для его будущей карьеры, имело знакомство с итальянской архитектурой. В поздний период жизни он получит назначение на должность смотрителя королевских строительных работ, иначе говоря, государственного чиновника, ответственного за осуществление большинства крупных строительных проектов короны; кроме того, весьма вероятно, что Чосер был так или иначе связан с ремонтными и строительными работами в продолжение значительной части своей служебной деятельности. Надсмотрщиком таможни его назначили как раз тогда, когда ремонтировались и перестраивались здание таможни и прилегающие верфи; с этой должности он перейдет на другую, тоже связанную с ремонтными и строительными работами, – на должность смотрителя королевских работ в Элтеме, Шине и Гриниче. Ни на одной из этих должностей Чосеру не приходилось лично заниматься архитектурной стороной дела, но в его обязанности входило нанимать зодчих, ведать покупкой и доставкой строительных материалов, расплачиваться с рабочими и инспектировать выполненные работы. Поэтому его непосредственное знакомство с итальянской архитектурой являлось важным профессиональным достоинством. А поскольку надсмотрщиком таможни Чосер был назначен сразу по возвращении из Италии и поскольку через несколько лет плотник, ведавший строительными работами на таможне, предъявил ему иск об уплате долга (иски никогда не предъявлялись короне – они предъявлялись чиновнику, руководившему королевскими строительными работами; следовательно, это судебное дело, возбужденное против Чосера, может служить указанием на то, что он являлся смотрителем работ по перестройке таможни), напрашивается предположение, что высокопоставленные лица, отправившие Чосера с миссией в Италию, поручили ему внимательней приглядеться к знаменитым строительным достижениям тосканцев.

Итальянская архитектура, и в особенности архитектура Флоренции, способна была поразить воображение культурного англичанина. Так, Чосера едва ли мог оставить равнодушным вид необычайно красивых каменных стен, двумя ярусами охватывающих город. Еще более глубокое впечатление, наверное, произвел на него древний баптистерий[196] св. Иоанна – Сан-Джованни, – по сей день считающийся одним из самых выдающихся памятников христианской архитектуры в Европе. Современные специалисты называют разное время создания баптистерия: одни относят его к VII веку, когда все еще дышало памятью Римской империи, другие – к более поздней эпохе. Однако изысканно-любезный придворный, показывавший баптистерий Чосеру, точно знал, что Сан-Джованни – древнейшее здание в мире, построенное в языческие времена и служившее храмом Марса (легенда эта дожила до конца XIX века, когда в результате раскопок было подтверждено христианское происхождение баптистерия). В сущности говоря, Чосер и его провожатый были недалеки от истины, когда, стоя внутри этого просторного, таинственного, сумрачного здания, заполняли его в своем воображении тенями язычников, совершающих страшные священные обряды в честь Марса: ведь, к какой бы вере ни принадлежал безвестный зодчий, строитель баптистерия, величественные колонны, капители и архитравы, собранные им на развалинах заброшенных языческих храмов, сохранили – и сохраняют поныне – присущую им атмосферу древности. Другие поэты-северяне могли недооценивать грандиозность ритуалов древней религии и воображать, что ее обряды отправлялись в хижинах, капищах внутри кургана, пещерах с сочащимися влагой стенами, но Чосер, собственными глазами видевший баптистерий, не разделял их ограниченных представлений и изображал ритуалы древних язычников как торжественные и величественные богослужения:

По давнему обычаю Троил,В затылок юных воинов построив,Процессией вкруг храма их водилИ глаз не отрывал от женщин Трои…

Массивные колонны и строгие, суровые капители баптистерия поведали Чосеру, сколь серьезной и даже грозной бывала древняя религия, и, поняв это, Чосер смог с мрачноватым юмором описать, как Троила, позволившего себе поддразнить бога любви, постигло возмездие:

…с лукавством бровь подняв, ТроилПридал лицу такое выраженье:«Мол, как я Купидона уязвил!»«Ах так? Я отомщу за оскорбленье! —Подумал бог. – Увидишь, милый мой,Как меток Купидонов лук тугой».Троилу в грудь его стрела вонзилась…

Когда Чосер осматривал баптистерий, его уже давно украшала внутри и снаружи инкрустация белого и зеленого мрамора, а также яркая (куда ярче, чем сейчас) мозаика интерьера, мозаика апсиды с ее триумфальной аркой и мозаика купола – эти изображения вдохновляли великого Данте, подсказали ему немало поразительных образов.

В нескольких сотнях шагов к востоку от баптистерия возвышался дворец подесты[197] (ныне известный под названием «Барджелло»), одно из наиболее величественных монументальных зданий, воздвигнутых в Италии в эпоху подъема третьего сословия. Хотя создавали его горожане, которые являлись в Италии серьезными соперниками старого сословия феодалов, внешне дворец был построен по образцу стоявших здесь и там на холмах Тосканы квадратных и массивных феодальных замков с воротами, крепостными рвами, подъемными мостами и зубчатыми стенами. Но если снаружи внушительные стены из грубо обтесанного камня и мощная башня с бойницами придавали Барджелло такой вид, словно он был воплощением итальянского феодализма, то внутри дворец выглядел совсем иначе: это был настоящий народный дворец с большим и красивым внутренним двором, колоннадой, поддерживающей просторную сводчатую галерею, и грандиозной парадной лестницей, ведущей на величественную лоджию на уровне второго этажа.

Видел Чосер и другие великолепные здания Флоренции, многие из которых сохранились до нашего времени. За предшествовавшее столетие доминиканцы соорудили здесь превосходный ансамбль монастырских строений: церкви, в том числе церковь Санта-Мария Новелла, монастыри, трапезную, библиотеку, здание капитула и высокую звонницу. Францисканцы построили церковь Санта-Кроче, архитектура которой представляет собой поразительное отступление от суровой, тяготеющей к прямоугольным формам флорентийской традиции: это не совсем северная готика, но стиль, вобравший в себя некоторые ее лучшие особенности, такие, как стройность пропорций, изящество устоев, просторный интерьер, залитый светом благодаря верхнему ряду окон, освещающих хоры. Взор Чосера влекли к себе и дворец приоров, нынешний Палаццо Веккьо, и светлая, теплая площадь, созданная на месте разрушенных домов Уберти, нынешняя Пьяцца делла Синьория.

Любовался Чосер изящной – поныне вызывающей восхищение – шестигранной кампанилой (колокольней), которая являлась в ту пору частью церкви Бадии (сама эта церковь подвергалась в XVII веке грубой перестройке), недавно освященной церковью Орсанмикеле с ее большой крытой галереей и, конечно, розовой, облицованной мрамором кампанилой церкви Санта-Мария дель Фьоре – красивейшим, по общему признанию, архитектурным памятником Флоренции. Многие из этих зданий были в ту пору, когда Чосер осматривал их, совсем новыми: XIII и XIV века составили великую эпоху в флорентийском зодчестве; впрочем, некоторые из осмотренных им зданий были стары, как сами холмы Тосканы.

Однако из всех архитектурных шедевров Флоренции наибольшее эстетическое наслаждение, должно быть, доставила Чосеру кампанила Джотто[198] – произведение искусства, которое наверняка оказало влияние на его собственное художественное видение мира, неуловимым образом сориентировав его в сторону так называемого «реалистического» стиля позднего периода творчества (независимо от того, оставило ли оно следы влияния на каких-нибудь английских сооружениях, давным-давно разрушившихся). Когда Чосер впервые увидел эту кампанилу, ее строительство как раз завершалось. (Джотто умер в 1337 году в возрасте семидесяти лет, но кампанила достраивалась еще полвека после его кончины.) По сравнению с нею большинство флорентийских башен стали казаться старомодными и угрюмыми – эффект этот достигался не с помощью контрфорсов и окон, а благодаря искусному сочетанию светлого и темного камня. Джотто успел при жизни возвести кампанилу до уровня чуть выше первого яруса скульптур, но этого оказалось достаточно, чтобы наложить печать его творчества на все произведение в целом, законченное лишь с незначительными отступлениями от его первоначального замысла. Вероятно, семь первых композиций на западном фасаде кампанилы выполнены самим Джотто. Во всяком случае, и по своему содержанию, и по стилю они, как мы можем легко себе представить, имели для Чосера первостепенное значение. Ряд композиций начинается с сотворения Адама, продолжается созданием Евы, после чего третья композиция изображает Адама и Еву после грехопадения: Адам пашет, Ева прядет, согласно проклятию, которое они навлекли на себя. После этого ортодоксального вступления Джотто и его ученик Андреа Пизано запечатлевают в последовательной серии рельефов, сплошной полосой окаймляющих все четыре стороны башни, изобретения, ремесла и профессии, которыми было ознаменовано возвышение цивилизованного человечества. (Когда Чосер разглядывал эти композиции, четвертая сторона кампанилы еще не имела рельефов – они появятся здесь значительно позже.) Вот этот прославляющий человека гуманизм творчества Джотто, явившийся поразительным порождением народной стихии флорентийского зодчества и воплотившийся не только в его скульптурных работах, но также в росписях и ярких, красочных фресках, придавал его искусству характер волнующей новизны и захватывал воображение каждого художника, знакомого с его творениями.

Ну и, конечно же, Чосер видел самый впечатляющий (из того, что сохранилось до нашего времени) образчик этого нового гуманистического движения в изобразительном искусстве, главное произведение Андреа Пизано,[199] созданное в период между 1330 и 1336 годами, – великолепные бронзовые двери баптистерия. Рельефы Пизано – восемь отдельных фигур, символизирующих религиозные и нравственные добродетели, и многочисленные фигуры, составляющие композиции двадцати сцен из жизни Иоанна Крестителя, – отмечены не только простотой и ясностью образов, характерной для Джотто, но и новым духом любования свободным движением человеческого тела, которого Джотто, верный идеалу статичного достоинства, избегал. Подобный «реализм» – что бы ни означал этот эластичный термин – стал отличительной чертой флорентийского искусства второй половины XIV столетия и присутствовал повсеместно: в резных украшениях алтарей, дверей и окон, в скульптурах на площадях, в книжных иллюстрациях. Он знаменовал собой возврат человека в своем мироощущении к античным временам, о котором напоминает прощальное обращение Вергилия к Данте в «Чистилище»: «Отныне вверяю тебя твоей собственной воле… и делаю тебя королем и первосвященником над собой». На севере это мироощущение заявляло о себе в области схоластической и постсхоластической философии: оно выражалось в предпочтении, отдаваемом «опыту» перед «авторитетом», в заинтересованности оксфордских ученых в решении отдельно взятых научных вопросов вне связи с метафизикой и в независимом мышлении религиозных реформаторов, которое, восприняв всерьез слова Данте о «первосвященнике», в конечном счете приведет – через Гуса, Кальвина и Лютера – к протестантской Реформации. Но в Италии, и особенно в Тоскане, этот новоявленный интерес к человеческому опыту не был абстрактным и умозрительным – он воплощался в материальном, осязаемом искусстве; этот гуманизм, говоря словами Чосерова орла в «Доме славы», можно было «подержать за клюв», так как он принадлежал миру конкретного и вещественного, а не миру туманной логики. Чосер и сам отдаст дань этому гуманистическому мироощущению в своих величайших поэтических творениях – «Троиле и Хризеиде» и «Кентерберийских рассказах», – написанных под влиянием итальянского искусства. Куда бы ни пошел Чосер во Флоренции, повсюду он видел фрески, картины и статуи, воспевавшие человека и все человеческое: бородавки на лице, огрубелую кожу локтей, перекосившиеся плечи идущего с Библией под мышкой – все это, плюс присущее человеку стремление к добру и благородству.

«Che bello!» – без сомнения, восклицал Чосер, как восклицали тогда и восклицают теперь все путешественники по Италии, закрывая разговорник (если он все-таки не говорил по-итальянски).

Кстати сказать, тогда имелись в продаже разговорники на всех основных языках. Они были так же полны нелепостей, как разговорники, которыми мы пользуемся сегодня, что можно проиллюстрировать на таком примере:

– Да поможет вам бог, мой друг, и да оградит он вас от зла.

– Спасибо, сударь.

– Сколько сейчас времени – заутреня, третий час молитвы, полдень или вечерня?

– Между шестым и седьмым часом молитвы.

– Далеко ли отсюда до Парижа?

– Двенадцать лиг, путь неблизкий.

– Дорога хорошая?

– Слава богу, да.

– Из этих двух дорог правильная вот эта?

– Избави бог, милостивый государь, нет.[200]

Литературоведы спорят о том, встречался ли когда-либо Чосер с двумя величайшими итальянскими писателями-гуманистами: Франческо Петраркой и Джованни Боккаччо, – и склоняются к мнению, что он с ними едва ли встречался. Однако у нас, по крайней мере в случае Петрарки, имеются более серьезные основания говорить о возможности их встречи, чем одно только наше романтическое желание, чтобы два этих великих поэта встретились и познакомились. В прологе к «Рассказу студента» оксфордский студент сообщает паломникам, едущим в Кентербери, что свой рассказ о терпеливой Гризельде он услыхал от итальянского ученого мужа Петрарки в Падуе. Но дело в том, что как раз тогда, когда Чосер ездил с дипломатической миссией в Италию, Петрарка только-только закончил свой перевод на латынь новеллы Боккаччо о Гризельде из «Декамерона»; и тогда же – в годину войны – Петрарка был вынужден бежать из своего дома в Аркуа и искать убежища за крепостными стенами Падуи. Столь точная осведомленность Чосера о местонахождении итальянского поэта и его поэтической работе в тот период является веским доводом в пользу того, что они были лично знакомы. Если же они встречались и беседовали, то просто невозможно представить себе, чтобы в их разговорах не всплыло имя Боккаччо, блестящего ученика Петрарки, тем более что учитель недавно счел одну из работ своего ученика достойной перевода на возвышенную латынь.

Тем не менее большинство исследователей считают, что Чосер не встречался с Боккаччо, а может быть, даже и не слыхал о нем, хотя из Флоренции Чосер уехал совсем незадолго до того, как Боккаччо прочел там свою первую лекцию о Данте. Чосер заимствует из произведений Боккаччо даже чаще, чем он заимствует у Петрарки, но он никогда не ссылается на Боккаччо как на источник своих заимствований и нередко, цитируя Боккаччо или признавая факт заимствования у него, называет какое-нибудь совсем другое имя. Но подобные доводы нельзя признать решающими. Чосер, как и всякий средневековый поэт, в общем-то, не заботится о том, чтобы отметить заслуги своего литературного предшественника. Если он и называет авторов произведений, из которых что-то позаимствовал, то делает это исключительно ради своих художественных целей – чтобы взять определенный тон, снять с себя личную ответственность и т. д., – но нигде не упоминает он их в современном смысле признания за какими-то писателями права собственности на литературный первоисточник. Может быть, Чосер и Боккаччо были коротко знакомы, до упаду смеялись, рассказывая друг другу непристойные истории, и просто-напросто не имели случая упомянуть о своем знакомстве в каких-нибудь своих сочинениях. Но более вероятным представляется все же другое: Чосер не был знаком с Боккаччо, а то, что он позаимствовал у него, взято из анонимных или подписанных псевдонимом рукописей, которые получили широкое хождение в позднее средневековье.

Как бы то ни было, влияние Боккаччо на поэзию Чосера уступает разве что влиянию Данте. Оно сказывается во всем – не только в сюжете и общей тематике таких больших поэм, как «Троил и Хризеида», но и в тоне веселой непочтительности, в беззастенчивом смаковании непристойного, благодаря чему эротическое у Чосера выглядит куда более полнокровным, да и куда более здоровым, чем эротика наших современников. Возьмем, например, его шаловливое, восхитительное в своем эротическом любовании описание Венеры, отдыхающей на ложе в храме Любви (образ, опять-таки идущий от Боккаччо):

Нашел Венеру я в укромной спальне,Где забавлялась со слугой она.В глубоком сумраке опочивальниБогиня плохо мне была видна.Вот свет проник. Гляжу, она однаИ прилегла на ложе золотое,Чтоб нежиться до вечера в покое.Волос распущенных спускалась гриваНа плечи ей. Дразня, нагая грудьК себе манила взгляд мужской игриво.А чтоб на прочее тайком взглянутьНикто не мог, Венера натянутьДо пояса решила покрывало,Но кисея та мало что скрывала.

Как всюду у Чосера и в известнейших новеллах Боккаччо, неприличное не завуалировано: рассказчик подкрадывается в темноте к спальне Венеры и подглядывает, как она тешится со своим слугой, после чего следует откровенно игривое описание. Такую же откровенность мы наблюдаем в прочих непристойных сценах у Чосера: скажем, когда Пандар швыряет юного Троила, который только что лишился чувств от смущения, прямо в постель к Хризеиде и торопливо срывает с него все одежды, оставляя в одной рубахе, или когда молодая Мая из «Рассказа купца», поставив ногу на спину своего слепого супруга, забирается на грушу, где ее встречает нетерпеливый любовник. Подобные истории, конечно, были известны в Англии и до Чосера. Вспомнить хотя бы достаточно непристойный спор, описанный еще в XIII веке в поэме «Сова и соловей».[201] Но только в творчестве Боккаччо физическая сторона любви обрела гуманистический характер, благодаря чему о ее радостях теперь стало возможным упоминать не только в связи с шутами и деревенскими девками, но и в связи с такими благородными и внушающими сочувствие персонажами, как принц Троил.

Во время своей первой дипломатической поездки в Италию Чосер познакомился с миром поэзии Данте Алигьери. У нас нет оснований полагать, что в ту пору Чосер «переживал глубокий религиозный кризис» или что «мистицизм Данте на какое-то время совершенно ошеломил Чосера».[202] Но, с другой стороны, не подлежит сомнению, что Данте оказал огромное влияние на дальнейший литературный стиль Чосера и на весь образ его мышления. Хотя христианские убеждения Данте, сложившиеся под воздействием учения Фомы Аквинского, носили типично средневековый характер, несгибаемая личность поэта неудержимо влекла его вперед, в эпоху Возрождения. В городе враждующих политических партий, где его социальная роль была предопределена происхождением, он стал, как он говорил, сам своей собственной партией в политике. Его наблюдательность, позволившая ему в точнейших подробностях рисовать индивидуальные человеческие характеры и жизненные события, его умение найти какую-нибудь яркую деталь в описании природы, будь то мрачные скалы или схватка ящериц, и, главное, его способность наполнить аллегории «Божественной комедии» живым личным чувством – все это сделало его великим поэтом своей эпохи и основоположником всей современной литературы с характерным для нее упором на личном видении мира, иными словами, искусства «как портрета художника». Гений Данте будет отбрасывать причудливые отблески на поэзию Чосера: величественный пейзаж «Божественной комедии» превращается в пародийно-величественный ландшафт «Дома славы»; создание точных, зачастую трагических образов у Данте, особенно в частях «Ад» и «Чистилище», оборачивается комической и сатирической портретизацией «Кентерберийских рассказов». Но какие бы преображенные формы ни принимало могучее влияние Данте в творчестве Чосера, отныне оно будет заметно всегда.

Это влияние явственно ощущается уже в ранней поэме, «Птичий парламент», написанной Чосером, по всей вероятности, около 1377 года. Третья песнь Дантова «Ада» начинается словами: «Per me si vа…» – «Через меня войдешь…» или «Здесь вход в…» – повторенными трижды, как удары судьбы; эти слова, начертанные на вратах ада, предупреждают о страшных последствиях греха: человек лишится бога и всего, что есть бог: силы, мудрости, любви. «Ужасный смысл» надписи на вратах «останавливает» Данте, и он некоторое время стоит, не в силах двинуться дальше. От внимания Чосера, конечно, не ускользнула впечатляющая сила этого образа – высокие врата ада с надписью: «Оставь надежду всяк сюда входящий!» Однако в своем собственном видении, о котором он повествует в «Парламенте», Чосер стоит не перед адскими вратами, а перед воротами, ведущими в сад Любви, которая может либо возвысить, либо погубить. Поэтому он останавливается перед входом не в страхе, не в благоговейном ужасе, а в замешательстве, ибо две надписи на воротах (по одной на каждом столбе) противоречат друг другу:

«Здесь вход, – прочел я слева, – в край,Где раненое сердце исцелится,В страну счастливую, где вечный майВесь в зелени цветет и веселится —И манит, юный, радостью упиться.Прочел, дружок? Оставь же груз скорбей.Врата открыты – заходи скорей!»«Здесь вход в страну, – гласила надпись справа, —Где все опасностью тебе грозит:Не изведет презрения отрава,Так грусть-тоска под сердце нож вонзит.Во всем тут дух отчаянья сквозит.Ты можешь лишь одним себе помочь:Прими совет мой, отправляйся прочь!»

Если Данте выводят из состояния ужаса трезвые доводы Вергилия, то Чосера комичным образом затаскивают в сад силой. Данте хорошо понимал, что любовь может привести либо в ад, как она привела туда Паоло и Франческу, либо в рай, куда надеялась привести Данте его любимая Беатриче. Поэтому Данте – добровольный и добродетельный возлюбленный. Чосер, бедный смешной чудак, «утратил вкус к любви», как говорит ему его провожатый. Короче говоря, хотя поэма Чосера носит шутливый характер и исполнена не возвышенно-благородного пафоса, а шутовского комизма, в ней обыгрываются и получают развитие идеи из творческого наследия Данте. То же самое можно сказать о бесчисленных коротких отрывках из других поэм Чосера, да и о целых поэмах. Но влияние Данте проявляется и иными, более существенными способами. Сострадание Чосера к людям, которых, как Троила, погубила любовь, стало возможным в основном благодаря сочувственному отношению Данте к подобным грешникам. Данте, увидевший в аду Паоло и Франческу, которых забросила сюда на веки вечные буря их страсти, горестно смолкает и размышляет о том, сколько нежных, благих мыслей толкнуло их на этот путь. Как ни предосудительна их любовь с христианской точки зрения, они невольно вызывают к себе жалость, а отчасти и восхищение. Точно так же и Чосер в прекрасных стихах отдает дань восхищения любви Троила – быть может, чрезмерной, но тем не менее искренней и преданной. В пятой книге поэмы есть, например, великолепная сцена, в которой Троил, увидев дом Хризеиды с закрытыми дверьми и ставнями, понимает, что она покинула Трою. Вид заколоченных дверей вызывает у него на глазах слезы, и он горько сетует: дом напоминает ему тело, из которого ушла душа, «фонарь, в котором свет погас». Потом, пишет Чосер:

С тяжелым сердцем ехал он обратноПо городу, где счастлив так бывал.О радостях, минувших невозвратно,Тут каждый камень память навевал.«Здесь с милой я недавно танцевал;Вот храм, где, глядя на нее в упор,Впервые встретил я любимый взор…На этом месте слушал пенье милой.Так чист и нежен голос милой был,И лился он с такой чудесной силой,Так величаво над землею плыл,Что я, заслушавшись, о всем забыл.А тут она, узнав мою влюбленность,Мне в первый раз явила благосклонность».

Многие средневековые поэты – предшественники Данте – испытывали чувство любви, но поэзия Данте больше, чем поэзия любого другого поэта той эпохи, способствовала облагораживанию темы любви и узакониванию ее в литературе.

Ученики Данте Петрарка и Боккаччо, разумеется, более откровенно «современны» в нашем понимании. Хотя недавно и высказывались утверждения, будто «Книга песен» Петрарки имеет не только буквальный, но и аллегорический смысл, тем не менее остается бесспорным и то, что, чем бы ни были эти стихи еще, они являются лирическим дневником поэта. И та же тяга к самовыражению, та же беспокойная склонность к интроспекции, к выявлению своей личности, которая водила его пером, заставила Петрарку пуститься в странствия по Италии, Франции и даже Богемии, подобно путешественнику XIX века в восторженной погоне за впечатлениями; тот же душевный непокой, тот же – вполне в духе нашего времени – дух исканий побудил его изучать античную латинскую литературу и обшаривать юг Европы в поисках рукописей неизвестных произведений и забытых авторов, рыться в старых библиотеках, старательно переписывать или приобретать потрескавшиеся от времени пергаменты с выцветшими письменами. Многое из сказанного характеризует и его ученика – флорентийца Боккаччо. Ему тоже приписывают (весьма неубедительно) аллегорические намерения, причем даже в «Декамероне», но, чем бы еще ни был «Декамерон», это в первую очередь собрание рассказов, преисполненных человечности, жизнелюбия и глубокой достоверности; именно такого рода вещи станет снова и снова писать Чосер после своей первой поездки в Италию. Подобно Петрарке, Боккаччо посвящал себя изучению древних латинских авторов, писал на латыни ученые жизнеописания выдающихся людей античности и труды по античной мифологии и охотился за старинными манускриптами. Он даже приютил у себя какого-то – вероятно, малосимпатичного – уроженца Калабрии, который делал для своего хозяина прескверные переводы Гомера на латынь. Чосер во многом пойдет по стопам Петрарки и Боккаччо: он будет собирать старые книги, изучать античных авторов и писать о жизни во имя самой жизни.

Итак, первая дипломатическая поездка Чосера в Италию стала поворотным пунктом в его поэтической карьере. Сразу после нее он начал создавать краткие жизнеописания (вошедшие как «Рассказ монаха» в «Кентерберийские рассказы»), наподобие тех, что писали Петрарка и Боккаччо, и все больше и больше обращался в своем творчестве к темам и художественным приемам Данте.

Как видно, итальянская поездка оказалась весьма плодотворной и для его карьеры королевского чиновника. Через три месяца после возвращения из Италии Чосера вновь отправили в путешествие, связанное с предыдущей поездкой: ему поручили сопровождать судно, на которое был наложен арест, из Дартмута к его владельцу, генуэзскому купцу. (Вероятно, во время своего пребывания в дартмутском порту Чосер пополнил запас жизненных наблюдений для портрета «шкипера из западного графства» в «Кентерберийских рассказах».) Вскоре изменились к лучшему и материальные условия жизни Чосера: в награду за трудные, утомительные, но важные поездки и другие дела, выполненные им по поручению короны, он получил хороший дом, выгодную должность и, главное, время, чтобы писать.

Глава 6

Приключения Чосера – прославленного поэта, королевского чиновника и дипломата – в последние годы жизни короля Эдуарда III (1374–1377), а также некоторые суждения по поводу честности Чосера и замечания о его поэзии

В 1374 году, сразу после возвращения в Англию Джона Гонта, на поэта посыпались почести и награды. В день св. Георгия – большого праздника, соединявшего религиозные торжества с празднествами в честь рыцарского ордена Подвязки, – король пожаловал Чосера ежедневным кувшином вина пожизненно; в 1378 году этот дар заменили выплатами звонкой монетой. 10 мая 1374 года он получил в бесплатную пожизненную аренду превосходный дом, построенный над Олдгейтскими воротами лондонской городской стены; по-видимому, этот дом был предоставлен ему в связи с назначением на государственную должность, которую он уже получил неофициально (официальное утверждение состоялось 8 июня), а именно на должность надсмотрщика таможни по сборам и субсидиям с обязательством регулярно присутствовать на месте службы в лондонском порту и писать отчеты и списки собственной рукой. 13 июня, через пять дней после официального назначения его надсмотрщиком таможни, Чосер получил еще одну награду – ежегодную ренту в размере 10 фунтов стерлингов (2400 долларов) от Джона Гонта.

Эти и подобные сообщения могут немало поведать нам о занятиях Чосера в последние годы правления короля Эдуарда III. Пожизненный кувшин вина, дарованный в день св. Георгия – покровителя учрежденного Эдуардом ордена Подвязки, – вероятнее всего, являлся (по аналогии с премиями, присуждавшимися более поздним поэтам) наградой Чосеру за чтение какой-то поэмы при дворе. Судя по другим средневековым английским поэмам, предположительно связанным с днем св. Георгия, – таким аллитеративным поэмам, как «Стяжатель и расточитель», в которой прямо упоминается орден Подвязки, и «Сэр Гавейн и Зеленый рыцарь», которая заканчивается девизом этого ордена (хотя в старинной рукописи поэмы девиз приписан другой рукой), – мы можем заключить, что поэма, прочитанная Чосером двору, по своему объему была значительной, впрочем, к этому выводу мы пришли бы в любом случае, вспомнив, какими роскошными и продолжительными были празднества в честь ордена Подвязки в XIV веке. Члены ордена Подвязки, богатейшие рыцари королевства, являлись ко двору с женами и пышной свитой, в лучших праздничных нарядах; одежды знатных феодалов сверкали драгоценностями, их плащи и мантии были украшены золотым и серебряным шитьем, оторочены дорогими мехами.

Чосер – прославленный поэт, выступление которого ожидалось как одно из главных событий праздника, – тоже был разодет. В конце концов, он не чета какому-нибудь нищему странствующему менестрелю, которого вводят в обеденный зал, позволив ему исполнить одну какую-нибудь коротенькую вещицу, да и выпроваживают за дверь, сунув в руку несколько пенни. Подобно Фруассару или Дешану и Машо во Франции, Чосер являлся интеллектуальным украшением двора, ценным достоянием королевства, подтверждающим, если можно так выразиться, «высокий класс» двора. До нас дошло документальное свидетельство, относящееся, правда, к значительно более позднему времени, о том, что король пожаловал Чосера пурпурной мантией. Поэт, без сомнения, получал аналогичные, хотя, быть может, и не столь эффектные, подарки и раньше, пусть даже записи об этом не сохранились. Во всяком случае, мы можем быть совершенно уверены в том, что выступление Чосера в тот день являлось гвоздем программы торжеств; может быть, только «маска» – заключительное театральное действо и представление магов-фокусников, завершавшиеся общей танцевальной процессией гостей, – имела такое же значение в глазах участников празднеств. По всей видимости, Чосер читал поэму не во внутренних покоях замка, а на открытом воздухе – скорее всего, перед входом в роскошный шатер величиной с небольшое шапито, но несравненно более дорогой, украшенный со всех сторон цветами, огромными боевыми щитами, геральдическими флагами и знаменами. Возможно, по обе стороны от чтеца стояли рыцари в диковинных костюмах, а то и в масках, изображающих головы символических зверей. В день, когда происходили эти торжества, – 23 апреля – в Англии была в разгаре весна, а в праздновании дня св. Георгия, надо сказать, центральное место исстари занимала таинственная связь между силами природы и силами духовными.

Если верна догадка, что каждодневным кувшином вина к столу Чосера наградили за чтение поэмы, то напрашивается вопрос: какую именно поэму прочел он в день св. Георгия 1374 года? Большинство исследователей творчества Чосера единодушно считают, что вопрос этот так и останется без ответа, ибо прочитанной тогда поэмой не могло быть ни одно из сохранившихся произведений Чосера. В этой связи небезынтересно отметить, что, если судить по перечням принадлежащих его перу поэм, составленным самим Чосером (в «Легенде о добрых женщинах», в прологе к «Рассказу юриста» и в «Отречении»), до нас дошли все его крупные произведения, за исключением загадочной «Книги льва», возможно представлявшей собой перевод известной французской поэмы того же названия. Мастерски сделанный перевод этой куртуазной французской поэмы мог прозвучать как нельзя более уместно на рыцарских празднествах в честь ордена Подвязки, особенно если вспомнить, что «перевод», как правило, означал в средние века творческую переработку. Мы знаем, что сравнительно незадолго до 1374 года Чосер многое позаимствовал из французской поэзии для своей «Книги герцогини» – произведения глубоко самобытного, несмотря на все заимствования. Известно нам и то, что вскоре после своей первой поездки в Италию Чосер стал все больше и больше черпать материал из итальянских источников – из поэзии Петрарки, Боккаччо и Данте. Поэтому весьма возможно, что утраченная «Книга льва», которая все еще несла на себе печать преимущественно французского влияния (если название поэмы – достаточный ключ), как раз и была той поэмой, что принесла Чосеру его приз – кувшин вина.

Как мы уже говорили выше, при назначении Чосера на должность надсмотрщика таможни по сборам и субсидиям в лондонском порту ему предписывалось неотлучно находиться на месте работы и собственноручно вести документацию. Вопреки мнению некоторых авторов эти предписания отнюдь не были пустой формальностью. Они обязывали Чосера лично выполнять трудную, изнурительную работу, имевшую большое значение для королевских финансов. Спору нет, когда королю требовалось применить таланты своего надсмотрщика в какой-нибудь другой области, это обязательство – делать работу лично – можно было и отменить на время, переложив его на официального или неофициального заместителя. Как нам известно, в годы своей работы надсмотрщиком таможни Чосер не раз ездил за границу. Но из поэмы «Дом славы» мы знаем, что в остальное время Чосер собственнолично выполнял возложенные на него обязанности (или, во всяком случае, хотел, чтобы его придворные слушатели думали, что он выполняет их) и что его работа надсмотрщиком, как и большинство других работ, которые поручались ему короной, была отнюдь не легкой. В этой поэме орел – этот отрывок уже цитировался нами выше – говорит Чосеру:

Едва закончив труд дневной,С таможни ты спешишь домой —Не отдохнуть и не поесть,А поскорей за книгу сестьИ ну читать до столбняка,В глазах не зарябит пока…

Требование, чтобы Чосер лично производил все таможенные подсчеты, имело под собой веское основание. Ведь наряду с займом денег у лондонских купцов и иностранных банкиров сбор таможенных пошлин являлся главным источником денежных поступлений в королевскую казну, а во времена Чосера, как, впрочем, и в любое другое время в XIV столетии, сборщики податей – люди, чьи подсчеты Чосер должен был проверять, сличая со своими собственными, – были отъявленными мошенниками. При всем том они обладали огромной властью, нередко являлись мэрами Лондона и в этом качестве имели склонность отправлять своих врагов на виселицу без суда и следствия. Нечего и говорить, что это ставило Чосера в затруднительное положение. Большинство ученых чосероведов полагают, что Чосер безоговорочно осуждал образ действий этих мошенников, окружавших его в бытность его таможенным надсмотрщиком. Но так ли это было на самом деле?

Как надсмотрщик таможни, Чосер имел дело с рядом виднейших и влиятельных лондонских купцов; все они были друзьями Алисы Перрерс и пользовались репутацией темных дельцов. Господствующее положение в экономической жизни Лондона обычно занимала влиятельная гильдия хлеботорговцев, в которой задавала тон кучка богатых купцов; судя по жалобам, раздававшимся в палате общин, купцы эти, столкнувшись друг с другом, взвинчивали цены на зерно, ссужали короля деньгами под непомерно высокие проценты и с помощью личного своего влияния и финансового давления побуждали короля издавать выгодные для них эдикты. Главарями этой компании купцов-воротил были Уильям Уолворт (дальше нам еще предстоит встретиться с ним как с убийцей Уота Тайлера), Джон Филипот и Николас Брембр. Главными их соперниками в борьбе за экономическое господство являлись купцы из гильдии торговцев шелковым и бархатным товаром, традиционные враги хлеботорговцев, пользовавшиеся поддержкой Джона Гонта. Во главе этой группировки стояли два купца, Ричард Лион и Джон Нортгемптон, люди столь же сомнительной, судя по всему, репутации. С точностью установить степень бесчестности каждого из названных торговцев едва ли возможно – «суд», приговоривший Брембра к смертной казни через повешение, вряд ли можно признать справедливым даже по средневековым меркам, – но оценка профессора Джорджа Уильямса, вероятно, не очень далека от истины:

«Хлеботорговец Брембр оказался не только крупным мошенником, но также бандитом от политики и убийцей, которого впоследствии повесили за его преступления; Лион был законченным мерзавцем – его обезглавили в 1381 году восставшие крестьяне; Нортгемптона посадили в тюрьму за произвол и беззакония, которые он чинил на посту лорд-мэра. Уолворт и Филипот действовали не такими грубыми методами, как те трое. Более того, ни за тем, ни за другим историки не числят ничего особенно гнусного. Однако тот же Уолворт содержал несколько борделей; ссужал деньги казне под грабительские проценты; возглавлял монополистическую группу спекулянтов-хлеботорговцев; оказывал нажим на правительство, которое было у него в долгу, добиваясь принятия чрезвычайно выгодных для него и его клики правил торговли; годами тесно сотрудничал с Брембром и (несмотря на многочисленные интересы в других областях) находил время быть сборщиком пошлин в порту, где одна только торговля шерстью приносила в казну таможенных сборов всякого рода на круглую сумму 4 миллиона долларов [4 800 000 долларов на июнь месяц 1974 года] в год. Филипота, тоже по традиции, изображают в книгах по истории этаким почтенным человеком, преданным интересам своей родины и враждебно относившимся к злонамеренным проискам Джона Гонта. Но ведь и он был хлебным монополистом, кредитором короля, сборщиком пошлин и партнером омерзительного Брембра».[203]

Почти все двенадцать лет, что Джеффри Чосер был надсмотрщиком таможни, кто-нибудь один из трио Брембр – Уолворт – Филипот являлся сборщиком пошлин, выплачивавшим Чосеру жалованье в размере 10 фунтов стерлингов (2400 долларов) из огромной суммы выручки от сборов и делившимся с ним поступлениями от штрафов и премиями. Как относился Чосер к этим сомнительным личностям, с которыми был связан по службе? Между прочим, его должность открывала перед ним широкие возможности для бесчестного обогащения – была бы охота.

По мнению профессора Уильямса – аналогичного мнения придерживаются большинство чосероведов, – поэт неизменно блокировался с Джоном Гонтом, его друзьями и политическими сторонниками из гильдии торговцев шелком и бархатом в их борьбе против хлеботорговцев Брембра, Уолворта и Филипота. Но дело в том, что разногласия при дворе дряхлого короля Эдуарда в последние три года его жизни и при дворе его внука и престолонаследника Ричарда II в последующие годы не имели столь ясно очерченного характера. Советники молодого Ричарда выдвигали, как мы увидим далее, теорию абсолютной монархии, и хлеботорговцы, выступавшие против таких сторонников умеренного курса, как Гонт, принадлежали к числу самых рьяных приверженцев короля Ричарда II. «Омерзительный Брембр», в сущности, погиб из-за того, что не удрал вместе со своими друзьями, а остался в Лондоне и пытался собрать армию для короля. Вся дальнейшая карьера Чосера (служебные повышения и королевские милости, которых он удостоился в конце 80-х годов, когда Гонта не было в Англии; его сотрудничество на дипломатическом поприще с такими сторонниками абсолютистского правления Ричарда, как Саймон Бэрли, и всем известная дружба с людьми вроде Ричарда Стэри, которых в разное время сажали в тюрьму за спекуляцию и подобные преступления; наконец, избрание его, почти наверняка по инициативе Ричарда, представителем от Кента в оппозиционный парламент 1386 года, – парламент, который, как было известно Ричарду, постарается подрезать крылья его фаворитам) говорит о том, что поначалу Чосер не только терпимо относился к приверженцам Ричарда, но и сам являлся одним из них. Это отнюдь не перечеркивало его дружбу с Джоном Гонтом; просто Чосер – как и Гонт, несмотря на его разногласия с Ричардом, – был также другом короля. Конечно, по сравнению с такими тузами, как Брембр, Чосер был не очень-то влиятельным роялистом, но он, несомненно, был и роялистом, и абсолютистом – иными словами, одним из этих пресловутых «придворных фаворитов». Если придерживаться той точки зрения, что Чосер отличался непогрешимой честностью и неподкупностью, то придется признать, что он являл собой в толпе придворных и друзей Ричарда исключение из правила. Возможно, так оно и было, но, вообще-то говоря, всеобщая коррупция разлагает, и в бочке гнилых яблок редко отыщется яблоко, совсем не тронутое порчей. Все дело тут, наверное, вот в чем: мы подходим с современными нравственными требованиями (которые и по сей день редко соблюдаются в политической жизни) к людям иной исторической действительности, которых наши моральные критерии повергли бы в крайнее изумление.

Как минимум следует сказать, что, если Чосер и впрямь отличался непоколебимой честностью, ему определенно везло: каждый раз, когда у него под носом вершили беззаконие, он смотрел в другую сторону. Некоторые его друзья и собратья-поэты открыто протестовали против коррупции в правительстве или вступали с ней в борьбу, и некоторые из них – например, молодой Томас Аск – были за это повешены. Джеффри Чосер избежал такой участи и, между прочим, получал назначение за назначением на должности, которых обычно домогались люди заведомо недобросовестные. (Особенно красноречивым в этом отношении оказалось назначение его мировым судьей.) Впрочем, что бы ни думал Чосер о делишках своих приятелей или, во всяком случае, деловых партнеров в те последние годы правления короля Эдуарда и позже, когда он служил внуку Эдуарда, изменить положение он все равно не мог. Всякий, кто посмел бы пойти против Брембра и его друзей, приобрел бы в их лице грозных врагов. Быть может, Чосер питал к Нику Брембру глубокую личную антипатию и предпочел бы иметь дело с другим мошенником – соперником Брембра и другом Джона Гонта Нортгемптоном (виновником казни поэта Томаса Аска), – но он не лез на рожон, а просто выжидал, уповая на перемены к лучшему.

Назначение в 1374 году на должность надсмотрщика таможни имело для Чосера и свои положительные стороны, такие, например, как переселение в Олдгейтскую надвратную башню. Это был великолепный дом, настоящий городской замок, который иногда использовался в качестве тюрьмы. В документе об аренде говорилось, что мэр и олдермены предоставляют Чосеру «весь жилой дом над Олдгейтскими воротами – с надвратными помещениями и погребом под упомянутыми воротами с восточной стороны оных и со всем, что к дому относится, – до конца жизни упомянутого Джеффри». Мэр и олдермены давали в этом документе обязательство не помещать в дом заключенных, пока он находится во владении Чосера, но оговаривали, что городские власти могут забрать надвратную башню обратно, если это окажется необходимым для обороны Лондона. По тем временам Олдгейт был отличным жилищем в хорошем районе: прежний арендатор платил за дом 13 шиллингов 4 пенса (160 долларов) в год, помимо расходов на ремонт и содержание, что считалось тогда высокой квартирной платой. Даже сам Черный принц не счел ниже своего достоинства обратить внимание на здание такого типа и лично просил мэра Лондона предоставить аналогичный особняк над воротами Криплгейт одному из его соратников, Томасу Кенту. Олдгейт, как можно судить по драгоценным кубкам – новогодним подаркам герцога Ланкастерского Филиппе Чосер в 1380, 1381 и 1382 годах, – имел богатую обстановку, причем не последнюю роль в украшении дома играла огромная для той эпохи библиотека Чосера, насчитывавшая шестьдесят книг. Дом этот будет оставаться во владении Чосера вплоть до его переезда в Кент в 1385 году.

Через пять дней после того, как он стал надсмотрщиком таможни, Чосер получил, как мы уже упоминали, ежегодную ренту в размере 10 фунтов стерлингов (2400 долларов) от Гонта. Теперь он занял прочное место в правительственном аппарате (где будет отныне работать до конца жизни) – чрезвычайно полезный чиновник, безупречно преданный королю, знающий и благоразумный, не склонный зря кипятиться (с точки зрения короля) по поводу не применимых на практике идеалов. О том, как высоко ценили деловые качества Чосера Джон Гонт и сам король, говорит хотя бы тот факт, что в последующие несколько лет его часто посылали с королевскими поручениями за границу. Согласно документу, датированному 11 апреля 1377 года (год смерти Эдуарда), Чосер к тому времени уже совершил несколько «различных вояжей» во Францию, а в документе от 10 мая 1377 года упоминается, что Чосер «часто» ездил за границу по делам службы его величества.

Все или почти все дипломатические поездки Чосера в ту пору – во второй половине 70-х годов, – по-видимому, были связаны, во всяком случае частично, с предполагаемыми мирными договорами и брачными союзами. 23 декабря 1376 года Чосер отправился вместе с сэром Джоном Бэрли, комендантом Кале, в путешествие, через снега и лед, за границу с некоей тайной миссией. Полтора месяца спустя, 13 февраля 1377 года, он получил охранную грамоту для новой поездки по делам государевой службы и с 17 февраля по 25 марта пробыл во Франции. Одновременно с ним во Франции находился и его друг Ричард Стэри, тоже выполнявший какое-то секретное поручение. От Фруассара мы узнаем цель их миссии. Стэри и Чосер, а кроме того, и старый друг Чосера сэр Гишар д'Англь прибыли во Францию договориться о браке между юным Ричардом и дочерью французского короля Карла V Марией.

Поскольку поездка Чосера с Джоном Бэрли имела место буквально накануне его новой поездки в обществе Стэри и Гишара и поскольку впоследствии Чосер будет участвовать вместе с Бэрли в переговорах о брачных союзах, можно предположить, что оба раза, в декабре 1376 и в феврале 1377 года, Чосер ездил по одному и тому же делу. Англия, само собой разумеется, была кровно заинтересована в предлагаемом династическом браке: здоровье короля Эдуарда быстро ухудшалось, а война, которую он начал с таким жаром, давным-давно утратила свою привлекательность. Неоднократно заключались перемирия, но всякий раз они нарушались, и Англия с Францией вновь оказывались вовлеченными в дорогостоящие и бесперспективные, особенно для англичан, военные действия. На фоне эпидемий чумы, неурожаев и социальных перемен, смысл которых все еще казался большинству людей неясным, но определенно зловещим – в среде крестьян обеих стран зрело недовольство, которое уже привело во Франции и скоро должно было привести в Англии к восстаниям, огромным разрушениям и еще более серьезным социальным переменам, – опасность и разорительность войны стала самоочевидной. Непомерные военные расходы способствовали дальнейшему усилению английской палаты общин, от которой в значительной степени зависело, получит или нет Эдуард средства на ведение войны, и которой король сделал на протяжении долгих лет такие уступки, что теперь под угрозой оказались стародавние прерогативы трона, а некоторые королевские привилегии и вовсе были безвозвратно утрачены. Мало того, что парламент стремился контролировать расходы короля, в 1376 году палата общин предприняла серьезную попытку – совершенно возмутительную, на взгляд Джона Гонта и Джеффри Чосера, который выразит потом некоторую толику своего раздражения в поэме, – изгнать из правительства кое-кого из самых верных людей короля, в том числе Джона Гонта и Ричарда Стэри, коллегу Чосера по дипломатической миссии 1377 года. Но Англия страдала и от других, еще более серьезных бед.

Введенная Эдуардом практика выплаты жалованья своему войску, дабы оно не расходилось по домам через полтора месяца после сформирования (максимальный узаконенный срок существования неоплачиваемой армии феодальных вассалов), и распространившийся в Англии и во Франции обычай брать на военную службу иностранных наемников привели к наводнению всей Европы обученными военному делу крестьянами – весьма опасной в пору перемирия средой, порождавшей грабителей, похитителей людей и убийц, способных действовать с эффективностью профессиональных террористов, – и образованию бродячих «вольных отрядов», сплошь и рядом пренебрегавших законами и обычаями стран, по которым они бродили. Кроме того, Англию, как это часто бывает в периоды ослабления трона, раздирали теперь распри и кровавые частные войны между соперничавшими баронами (Чосер назовет их «хищными птицами»). Достижение мира с Францией стало насущной необходимостью, и старый династический спор, из-за которого только и продолжалась война, мог быть разрешен, как казалось, единственно путем брака между отпрысками обеих королевских династий.

По всей справедливости миссия Чосера и его коллег непременно должна была бы увенчаться успехом. В состав посольства вошли самые влиятельные и самые утонченные дипломаты, каких только мог подобрать для этой цели Гонт, возглавлявший в ту пору правительство. Все трое не только обладали неотразимым обаянием, но и славились своим умением вести переговоры. Чосер пользовался во Франции большой популярностью как поэт; его стихами там восхищались и считали его поэзию художественным продолжением французской поэтической традиции. Как и крупнейшие из молодых французских поэтов-лириков, он проявил себя мастером по части разработки изощренно-сложных поэтических форм и нахождения новых способов применения для старых поэтических условностей, но вместе с тем он так же виртуозно владел и более объемной, более основательной формой – аллегорической поэмой-видением. Гишар д'Англь, разумеется, был почитаем повсюду, даже во Франции, за рыцарскую честность, побудившую его стать приверженцем Черного принца, за героизм, проявленный им во всех битвах, в которых он участвовал, за муки, принятые им в Испании, за его на редкость глубокое знание изобразительного искусства, музыки и поэзии и, главное, за его природную мягкость и мудрость. Третий участник посольства, сэр Ричард Стэри, пользовался любовью и уважением в аристократических кругах, как бы ни относилось к нему третье сословие в английском парламенте.

Чосер был тесно связан со Стэри на разных этапах служебной карьеры последнего. Как и Чосер, Стэри воевал в кампании 1359–1360 годов и, подобно Чосеру, попал в плен. За Стэри, который, по-видимому, служил непосредственно под началом короля, Эдуард заплатил выкуп в размере 50 фунтов стерлингов. (Тогда как на выкуп Чосера король, как мы видели, ассигновал 16 фунтов.) В расходных книгах королевского двора за 1368 год значатся выплаты на покупку к рождеству праздничных мантий Джеффри и Филиппе Чосер, Ричарду Стэри и другим; имя Чосера вновь стоит рядом с именем Стэри в записи от 26 июля 1377 года, где Чосер назван «scutifer regis» («королевский щитоносец»), а Стэри – «miles» («воин»). Много лет спустя, в марте 1390 года, они опять получат совместное назначение – отчасти в силу того, что у обоих имелся опыт работы с третьим сословием, – в качестве членов комиссии по восстановлению плотин и водостоков по течению Темзы от Гринича до Вулиджа. Стэри принадлежал к числу рыцарей, допущенных в королевские покои, т. е. приближенных советников короля, много раз удостаивался королевских милостей и, подобно другим людям кружка, в котором вращался Чосер, по-настоящему любил поэзию. В его завещании, помимо прочего, фигурирует дорогая рукопись «Романа о Розе» – подлинное художественное сокровище; его литературные интересы и связи отличались большим многообразием. Этот непоколебимо стойкий приверженец королевской власти был мыслящим человеком, лоллардом, рыцарем, известным своим благородством, великодушием и мужеством.

Сватовство англичан трагически расстроилось: участники посольства были на высоте, французы заинтересовались их предложением, дело шло к успешному завершению, но в этот момент Мария внезапно умерла. Тогда Чосер и его коллеги по дипломатической миссии стали сватать за Ричарда вторую дочь короля Карла, но теперь по каким-то не вполне выясненным причинам французы, очевидно, передумали. Король Эдуард умер, а Англия была ослаблена борьбой палаты общин с феодалами, феодалов с феодалами, верхушки общества с крестьянами. Французские рейдеры[204] безнаказанно наносили удары по английскому побережью, французские пираты хозяйничали в Ла-Манше. В силу всех этих и, возможно, еще каких-то обстоятельств во французском правительстве одержали верх противники брачного союза; так или иначе, посольство англичан вернулось домой. Почти сразу вслед за этим Чосера, опять-таки в обществе сэра Джона Бэрли, в прошлом вассала Черного принца, отправили с новой дипломатической миссией, на сей раз в Ломбардию, – обговорить, помимо всего прочего, предложение о брачном союзе между юным Ричардом и Екатериной, дочерью герцога Миланского. Идея этого предложения, понятно, состояла в том, чтобы заручиться в Италии союзником в борьбе против Франции, который угрожал бы королю Карлу V войной с юга. И эта миссия – во всяком случае, в том, что касалось заключения брачного союза, – потерпела неудачу. Чосер снова пустился в утомительное, казавшееся нескончаемым обратное путешествие в Англию и был несказанно рад снова увидеть дом над Олдгейтскими воротами, весы и сложенные штабелями товары в таможне. Опять погрузился он в изучение счетов, деловых бумаг и, весьма вероятно, планов начинавшегося строительства с целью расширения и реконструкции правительственных верфей. Вечерами, закончив свои дневные труды в таможне, он возвращался домой к своим книгам и без конца читал и перечитывал тома Боэция, Макробия, но чаще всего теперь – Данте.

При всей своей загруженности в период с начала 70-х годов и вплоть до кончины короля Эдуарда делами государственной службы Чосер написал много стихов, хотя исследователи и не могут с определенностью сказать, какие именно вещи и когда именно были созданы им в этот период. Поначалу, до своей первой поездки в Италию, Чосер – мы уже говорили об этом – тяготел к французским образцам, поэтическим приемам и формам. Помимо многочисленных символических ссылок на «Песнь песней», у Чосера почти нет в поэме «Книга герцогини» (написанной, вероятнее всего, в самом начале 70-х годов) иных примеров для подражания и источников аллюзий, чем творчество таких французских поэтов, как Машо. Его поэтическая техника во всех ранних произведениях в общем и целом совпадала с французской – то же сложное переплетение аллюзий с оригинальным материалом, тот же «высокий стиль», та же страсть к музыкальным эффектам (эхо, повторы, разные виды игры слов). Типично французскими были и его излюбленные жанровые формы: «видение» и «жалоба». В обеих этих формах, отличающихся сдержанностью и высокой интеллектуальностью, в качестве темы берется какое-нибудь сильное чувство (скорбь по умершему, муки неразделенной любви и т. д.) и в результате столь холодной, рассудочной трактовки это чувство замораживается до состояния изящных кристаллов. Целесообразно будет коротко остановиться тут на особенностях поэтических форм, явившихся той отправной точкой, с которой начался творческий путь Чосера-художника.

Лирическая жалоба писалась от лица какого-нибудь вымышленного персонажа или от лица самого поэта, представлявшего себя в окарикатуренном виде: чаще всего это была шаблонная фигура страдающего влюбленного, известная нам со времен Ренессанса в облике печально сетующего, но никогда не теряющего надежды лирического героя книг сонетов. В жалобе, как и в сонете, ценилась обычно не сила слова, а тонкость и изысканность, изобретательная рифмовка (много более свободная, чем в сонете), непринужденная легкость интеллектуального жонглирования. Ранние вещи Чосера – «Жалоба даме», «Жалоба Милосердию», «Жалоба Марса» и жалоба, входящая в качестве составной части в его незаконченную поэму «Анелида и Арсит», не говоря уже о жалобах, включенных в «Книгу герцогини», – все до одной являются образцами этой жанровой формы. Из них нельзя почерпнуть – у нас уже шла речь об этом – никаких биографических сведений о поэте, поскольку «жалоба» – это такая же общая, формальная категория, как «прелюдия» или «сюита контрдансов» для композитора. Зато мы можем почерпнуть из них кое-что другое: что с первых своих шагов на поэтическом поприще Чосер имел независимый, немного озорной взгляд на вещи (хотя при этом он умел писать и глубоко серьезные лирические стихи) и что ему нравилась изобретательная выдумка и поэтическая сложность.

«Видение» представляло собой более пространную, более сложную, насыщенную символикой жанровую форму: «видение» композиционно строилось из отдельных частей-«секций», которые могли иметь либо не иметь очевидную внешнюю связь друг с другом. Но при этом «видение» обычно начиналось и завершалось одной и той же обрамляющей историей, подобной сценам, посвященным бессоннице рассказчика, в начале и конце «Книги герцогини». Отдельные же части сна, привидевшегося рассказчику, связаны между собой символически. Но, так как сюжетные связи в «видении» неопределенны (впрочем, современникам Чосера они казались куда менее неопределенными, чем сегодняшним читателям), каждую конкретную «секцию» автор волен наполнять различным содержанием, варьируя традиционные штампы: сцена охоты, жалоба куртуазного влюбленного, описание диковинного пейзажа, диспут между людьми или животными и т. д. Нечего и говорить, что в произведениях этого жанра читатель получает удовольствие не от оригинальности сюжета, не от искусства лепки характеров и т. п. (хотя иногда и то и другое могло присутствовать и способствовать созданию общего впечатления), а от того, насколько тонко, умело и уверенно манипулирует поэт набором стандартных схем, поворачивая их то одной, то другой стороной, представляя их в неожиданно новом ракурсе или противополагая их таким образом, чтобы добиться новых эффектов.

Похоже на то, что тогда – во всяком случае, в Англии – поэт мог обратиться лишь к двум типам поэзии: коротким поэмам или длинным поэмам, составленным из коротких поэм, последовательно присоединенных друг к другу (т. н. «секционный способ» построения поэтического произведения). Вспомним, к примеру, творческое наследие Джона Мэсси – поэта, автора «Гавейна», – которое представляет собой как бы один труд, состоящий из четырех взаимосвязанных частей: «Жемчужина», «Чистота», «Терпение» и «Сэр Гавейн и Зеленый рыцарь»; вспомним «Вторую пастушескую пьесу» Уэйкфилдского цикла,[205] представляющую собой трехактный педжент, три части которого объединены лишь слабым подобием сюжетной связи, – тут и в помине нет неизбежности в развитии действия, рекомендованной еще Аристотелем. Вспомним, наконец, такие сборники поэм, соединенных общим обрамлением, как «Кентерберийские рассказы». В Италии Петрарка стремился преодолеть эту ограниченность путем возвращения в таких крупных драматических поэмах, как «Африка», к формам классической поэзии, а Боккаччо, трудившийся над разрешением той же проблемы, дал Чосеру материал для создания «Троила».

На протяжении всей своей творческой жизни Чосер экспериментировал, пытаясь различными способами решить проблему большой, «значительной» поэмы, и некоторые вещи, оставленные им незаконченными в ранний период творчества, – может быть, и «Рассказ сквайра», к примеру говоря, – наверно, потому и не получили продолжения, что эксперимент показался автору неудачным. Если не считать «Троила», самыми важными для позднейшей его поэзии экспериментами явились «Книга герцогини» и «Птичий парламент».

Как полагают некоторые литературоведы, Чосер, работая над поэмой-элегией и «Парламентом», соединял вместе уже написанные им стихотворные произведения или их фрагменты, добавлял к ним новые стихи, после чего выстраивал материалы в связный ряд, подгонял их друг к другу, стараясь создать панорамное полотно, единое и цельное. Хотя теория эта, похоже, несостоятельна, проблема единства, породившая ее к жизни, представляет большой интерес. Единство, которого Чосер в конечном итоге добился в обеих этих поэмах, было типично средневековым единством, скорее интеллектуальным, нежели «драматическим». Сталкивая идею с идеей, образ с образом, жанр с жанром (распространенное явление в литературе XIV века – вспомним хотя бы «Сэра Гавейна и Зеленого рыцаря», где изысканный рыцарский роман и грубоватое фаблио взаимопроникают друг в друга), Чосер научился придавать поэзии философский характер. Однако пока он еще не научился добиваться полной эмоциональной цельности. Но даже и тогда, когда он овладеет этим умением, достигаемая им цельность так и не станет до конца его творческого пути – таково мое личное мнение, не разделяемое большинством чосероведов, – плодом глубокой душевной убежденности (как, например, в поэзии Данте или Гёте); искусно драматизируя свой материал, поэт по большей части будет воздерживаться от высказывания собственного мнения. Иными словами, Чосер занимал сугубо номиналистскую позицию таких философов, как Роджер Бэкон, считавший истину – вне догматов религии – в конечном счете непознаваемой. По мере того как влияние итальянского искусства, укреплявшего веру Чосера в реализм, пускало все более глубокие корни в его творчестве, он начал создавать полнокровные характеры таких персонажей, как батская ткачиха, монастырский капеллан и слуга каноника, чье индивидуальное своеобразие так ярко окрашивает истории, которые они нам рассказывают, что в результате рождается, по выражению Э. По, целостность впечатления. Но при всем своем блистательном искусстве создания характеров – его даре имитатора, если хотите, – Чосер в отличие от Шекспира или от его собственного современника – поэта, автора «Гавейна», менее склонного к философии, – никогда «не видел жизнь целиком». Джеффри Чосер мог по собственному усмотрению осмеивать или защищать все, что он наблюдал; он мог пересказать нам, читателям, мнения собак, кошек, плотников или человека на Луне и сопоставить все это с ортодоксальной «истинной правдой» – великим мирозданием, «что зиждется на цифре „семь"», нумерологически отображенным в «Птичьем парламенте». Но никогда, даже в старости, Чосер не смог занять твердую идейную позицию, во всяком случае в поэзии. Если это являлось личным недостатком, изъяном его характера (а дело наверняка обстояло не так!), то больше всех это беспокоило его самого. Каждая его крупная поэма представляет собой философский поиск, тщательно продуманное взвешивание альтернатив, попытку ясно разглядеть действительность, откровенно рассказать об увиденном и, главное, прочувствовать сердцем свои убеждения, иными словами, попытку привести в гармоничное соответствие двух Чосеров, обычно присутствующих в его поэзии: знаменитого христианского поэта и комичного, близорукого рассказчика, исполненного сочувствия и симпатии к этому бренному миру и людям, его населяющим. Так, например, в «Троиле и Хризеиде» Чосер-рассказчик всячески показывает, что он понимает своих героев и сочувствует им, что он считает их проблемы – проблемы всеобщие – крайне важными, и тем не менее в отдельные моменты, особенно ближе к концу, он, как бы спохватываясь, вспоминает (или это напоминает ему Чосер-художник, осуществляющий контроль в произведении?), что, с другой стороны… Конечно, можно «объяснить» концовку «Троила и Хризеиды», где Чосер довольно-таки неожиданно переходит к христианскому морализированию, осуждает земную любовь, во всяком случае по сравнению с любовью к богу. Можно «оправдать» этот резкий переход и эстетически, и философски – так и поступают многие исследователи, – но никакое философское оправдание не меняет самого факта внезапной перемены тона: то, что думал Чосер о прелюбодеянии, решительно расходилось с ортодоксальной догмой. Внебрачные связи были при дворе короля Эдуарда, а впоследствии и при дворе короля Ричарда распространенным явлением, и Чосер видел, что происходит вокруг; он восхищался Джоном Гонтом, для которого адюльтер стал поистине образом жизни, но вместе с тем христианское вероучение не признавало никаких послаблений в этом вопросе. И вот Чосер с отвагой, которая могла бы поспорить со смелостью религиозного реформатора Уиклифа, взялся за разрешение трудной задачи. В философском плане ему это вполне удалось, но на эмоциональном уровне он потерпел неудачу – как, пожалуй, и все мы. То же самое случится и позже в «Кентерберийских рассказах», где светскому, философскому мировоззрению рыцаря противопоставлена проповедь священника об отречении от мирских соблазнов, да и в реальной жизни Чосер наверняка сталкивался с подобной ситуацией. Свой творческий метод столкновения разных мировоззрений Чосер вырабатывал в первых двух своих поэмах-видениях: «Книге герцогини» и «Птичьем парламенте», – где противоборствующие позиции как бы взаимно нейтрализуют друг друга.

Нам нет надобности задерживаться здесь на проблематике философского и эстетического воздействия этих поэм, но нужно все-таки коснуться двух более легких вопросов: датировки поэм и той информации, пусть самой общей, которую мы можем почерпнуть в них о личности поэта и его взглядах.

Хотя исследователи много раз называли предположительные даты создания этих двух поэм, никто не может сколько-нибудь уверенно сказать, когда была написана каждая из них. Поскольку «Книга герцогини» представляет собой элегию на смерть Бланш Ланкастер, которая скончалась в 1369 году, и поскольку ранним исследователям она казалась сравнительно простой и даже бездумной поэмой, некогда ее было принято датировать 1369 годом. Позднейшие исследователи, признававшие сложность этой поэмы и памятовавшие о том, что вплоть до своей смерти Гонт каждый год устраивал торжественную и дорогостоящую церемонию, посвященную памяти Бланш, церемонию, украшением которой вполне могла бы стать поэма Чосера, отдают предпочтение более поздней дате. В настоящее время нам известно, что в поэме наряду с сильным влиянием Боэция прослеживается как французское, так и итальянское влияние (французское, правда, преобладает), и поэтому есть основания предполагать, что она была написана во время первой дипломатической поездки Чосера в Италию в 1373 году или сразу после нее.

Столь же неясен вопрос о датировке «Птичьего парламента». Некоторые литературоведы утверждают, что, подобно элегии, посвященной памяти Бланш, эта поэма выстроена из отдельных фрагментов, первоначально создававшихся как самостоятельные вещи, а не как составные части единого крупного произведения. По их мнению, в поэме имеется целый ряд указаний на это, в большинстве своем слишком сложных, чтобы приводить их здесь. Они, в частности, обращают внимание на несоответствия во времени действия: тогда как в одной части видения «цветет зеленый май», другая часть того же видения происходит в феврале, «в день святого Валентина». (Но ведь яснее ясного, что время в поэме летит и что идея быстротечности времени является одним из ее лейтмотивов.) Сторонники этой точки зрения указывают далее на то, что в одних разделах поэмы Чосер прибегает к заимствованиям из Боккаччо и Данте, как он это часто делал в произведениях, созданных после своего итальянского путешествия, в других разделах обнаруживается сходство с вещами его так называемого «французского периода», а почти вся третья часть поэмы выдержана в «реалистическом» духе позднейшего периода его творчества. (Разумеется, это не было подлинным реализмом и имело больше общего с красочными, похожими на карикатуры миниатюрами, которыми украшали итальянские книги в ту эпоху: люди в комично больших шляпах и с бородавками на носу, ночные посудины в углу покоев и т. п. Если считать первый период творчества Чосера периодом «французского влияния» – возможно, оно нам только чудится, – а второй период – периодом итальянского влияния в том смысле, что в произведениях той поры он цитирует конкретных итальянских поэтов и подражает им, то последний период его творчества следует рассматривать не как период национально-самобытного реализма, а как период итальянского влияния, полностью ассимилированного и проявляющего себя обычно через национальное английское содержание.) Однако вся аргументация сторонников мнения, что поэма была скомпонована из старых материалов, рассыпается как карточный домик перед лицом того факта, что ее композиция следует строгому нумерологическому плану и представляет собой изобретательное применение в области поэзии музыкальных принципов, почерпнутых в трактате Боэция «О музыке» и восходящих к Пифагору и Платону. Короче говоря, вся поэма по символическим соображениям написана строфами-семистишиями, насчитывает 699 строк (на одну строку меньше семисот – таков замысел автора), подразделена на нумерологически значимые разделы и тематически подчинена семи музыкальным категориям.

Другой подход к проблеме датировки «Птичьего парламента» основывается на предположении ряда специалистов о том, что поэма написана по какому-то конкретному случаю. В течение долгого времени эта теория пользовалась широким признанием; такие ранние исследователи творчества Чосера, как Тируит и Годвин, доказывали, что, описывая в поэме сватовство к орлице, которую предстоит выдать замуж, Чосер имел в виду женитьбу Ричарда II на Анне Богемской или предполагавшуюся женитьбу Ричарда на Марии Французской (либо на какой-нибудь другой французской принцессе). Современные исследователи отказались, по большей части без достаточных к тому оснований, от поисков того события, которому могла быть посвящена поэма.

Спору нет, такого события, которым можно было бы исчерпывающе объяснить все и вся в поэме, обнаружить не удалось. Например, вновь выдвинутая в XX веке теория, согласно которой в поэме речь идет об Анне Богемской, не дает объяснения тому факту, что орлица в поэме не хочет идти замуж и выражает желание еще год подумать, прежде чем принять решение, тогда как в действительности инициатива переговоров о браке с Ричардом исходила от Анны Богемской. Опять-таки теория, в соответствии с которой в поэме идет речь о Марии Французской, исходит из того, что, коль скоро руки орлицы ищут три орла, на право жениться на Марии, должно быть, претендовали три жениха, а не один только Ричард, что представляется весьма сомнительным. А недавно возрожденная старая теория Тируита – Годвина, датирующая поэму 1358 годом и объявляющая, что под тремя орлами в ней подразумеваются три сына короля Эдуарда: Черный принц, Гонт и Эдмунд Лэнгли (все трое в 1358 году были еще не женаты), – не в состоянии объяснить, почему в таком случае столь нелестно обрисованы в поэме два младших сына Эдуарда. Еще одной причиной, по которой исследователи отказались ныне от поисков события, иносказательно описанного в «Птичьем парламенте», явилось то соображение, что поэма, дескать, вполне объяснима и просто как развлекательное чтение.

На все эти возражения можно без труда найти ответ. Просьба подождать один год, прежде чем избранница даст свое согласие, входила в обычный церемониал куртуазной любви (то же самое мы видим и в «Книге герцогини»), и даже применительно к Анне Богемской она не вызвала бы ни у кого из слушателей недоумения. Кроме того, поэма, содержащая намеки на реальных людей и подлинные события, разумеется, не обязательно должна быть точна во всех подробностях. Откровенная злободневность в искусстве невыносимо скучна. (Исключение составляют разве что произведения Александра Попа.[206]) Что до теории, согласно которой поэма имеет в виду Марию Французскую, то ссылка на несоответствие количества претендентов в поэме и в жизни не может быть доводом против нее. Три орла, добивающиеся расположения орлицы, являются воплощением трех традиционных отношений к любви: 1) женщина должна дать согласие из милосердия, 2) она должна согласиться из признательности к своему возлюбленному и 3) она должна согласиться, потому что это ей выгодно. Иначе говоря, мотивы женитьбы варьируются от бескорыстных до эгоистичных. Этот спор являлся чуть ли не обязательным компонентом куртуазной поэзии, и у Чосера, наверное, просто не было другого выбора, как включить его в поэму безотносительно к действительному положению вещей. С другой стороны, поскольку представляется совершенно невероятным, чтобы в этом трафаретном любовном споре Чосер отождествил своего друга Гонта с одной из низких точек зрения на любовь, мы можем с уверенностью исключить версию о том, что три орла олицетворяют собой Черного принца, Гонта и Лэнгли. (Датировка 1358 годом всей поэмы или любой ее части, и в особенности полной комизма заключительной, безусловно, является слишком ранней. В 1358 году Чосеру было восемнадцать лет.) Отвечая сторонникам мнения, что поэма имеет самостоятельное философское и эстетическое содержание как традиционный спор о любви и посему не может быть также и стихами на случай, достаточно будет напомнить, что в поэме «Книга герцогини» отлично совмещены обе эти функции, что всевозможные аллюзии на темы дня вообще характерны для поэзии эпохи Чосера и что даже некоторые места «Кентерберийских рассказов» имеют злободневный характер, как это стало нам известно после выхода в свет книги Мэнли «Некоторые новые данные о Чосере».



Поделиться книгой:

На главную
Назад