– Вам перевести с португальского?
– С английского, – отрезаю я и семеню прочь, устыдившись собственной грубости. Язык, наверное, доведет и до Киева, но в Майами он должен быть испанским.
Жители Сарасоты очень гордятся своим городом. В этом они ничем не отличаются от жителей любого города Америки. Мне немедленно сообщают, что здесь есть оперный театр и музей изобразительных искусств. Кроме того, меня уверяют, что жители не запирают своих домов. Эту историю я слышал во многих местах, но обычно в прошедшем времени: дескать, вот как упали нравы, а раньше мы даже дверей не запирали. Но я тут же убеждаюсь, что дом, оказавший мне гостеприимство, действительно запирается только на ночь – днем вход и выход свободный. Хозяйка владеет художественными галереями во Флориде и Массачусетсе, и попади сюда интеллигентный вор, ему вполне нашлось бы чем поживиться. Даже я, круглый невежда, понимаю, что рисунки Джорджии О’Киф, которыми увешана моя комната, тянут на многие тысячи. Между тем с хозяйкой я познакомился всего час назад, она – приятельница моих друзей, встреча с которыми и стала целью визита. Впрочем, такое подчеркнутое невнимание к дверным замкам – редкая прерогатива зажиточной Сарасоты и ее вымуштрованной полиции: где-нибудь в Тампе, километрах в сорока к северу, даже чугунный засов нельзя считать гарантией.
Утром, пока меня не подобрали для осмотра курортных достопримечательностей, я отправляюсь завтракать в одно из местных заведений. О традиционном американском завтраке я мечтаю написать давно, но тема требует полотна пошире и красок поярче. Просто перечислю полное меню, то, что по-английски называется
Современный человек видит Флориду через призму ее бесконечного пляжа. Такой взгляд сложился исторически довольно поздно, наши предки к пляжам были равнодушны, и даже многим жителям побережья само искусство плавания было неизвестно.
Самые коренные жители Флориды – это индейское племя семинолов, но и они пришли сюда сравнительно поздно. Семинолы прибыли в начале XIX века, спасаясь от напора белых поселенцев в Джорджии, но и тут их в покое не оставили.
На заре американской государственности президентские администрации старались защищать индейские племена от притеснения – отчасти из вполне гуманных соображений, отчасти из политических, потому что в конфликтах с Великобританией и Испанией индейцы могли встать на любую сторону. Но со времен президента Монро, когда все эти международные конфликты были разрешены, у индейцев был отнят и этот последний козырь. А затем, вместе с Эндрю Джексоном, к власти пришла новая демократическая партия, которая из популистских мотивов уступила давлению своих избирателей, требовавших новой земли. Так началось «великое выселение».
С большинством индейских племен к этому времени были заключены договоры, гарантировавшие им неприкосновенность наследственных земель. Но бумага никого не защитила, индейских вождей с помощью обмана, подлога или просто виски заставляли подписывать новые договоры, об эвакуации за Миссисипи в какие-нибудь два-три года. Всей компенсации едва хватало на переселение, по пути погибало до половины народа, а те, кто добирались, нередко обнаруживали, что им отведена пустыня или болото.
Когда в 1821 году Флорида официально вошла в состав Соединенных Штатов, семинолов там было около 5 тысяч, и во время «великого выселения» часть из них депортировали в Оклахому. Оставшихся возглавил Осиола, известный по русскому переводу Майн Рида как Оцеола. Он убил прежнего вождя, подписавшего предательский договор, и с горсткой сторонников годами вел партизанскую войну против белой державы. В конце концов он был захвачен в плен, где и умер.
Сейчас у семинолов – несколько поселков в южных мангровых джунглях, а у дороги, пересекающей полуостров, можно посетить лавочку с образцами индейских промыслов. Семинолы давно не воюют, но они – единственное племя, так и не заключившее с Соединенными Штатами мира. Их название – искаженное испанское слово
Последний этап «великого выселения» пришелся уже практически на наше цивилизованное время. В 1960 году индейцы тускарора, чудом сумевшие отстоять свою резервацию на Ниагаре более ста лет назад, были удалены оттуда для нужд строительства гидроэлектростанции, и тогдашний Верховный суд США утвердил это решение. Вот что написал в своем особом мнении судья Блэк, к которому присоединились судьи Уоррен и Даглас, не согласившиеся с постановлением большинства:
Судя по документам, земли их резервации – не самые плодородные, пейзаж – не самый красивый, а их дома – не самые замечательные образцы архитектуры. Но это – их родина, родина их предков. Там родились они, их дети и их предки. У них тоже есть свои воспоминания и своя любовь. Есть вещи, которые дороже денег и ассигнований на новые предприятия. Мне жаль, что наш суд стал правительственным ведомством, которое обмануло доверие зависящего от нас народа. Великие государства, как и великие люди, должны держать свое слово.
Для большинства американцев юг Флориды – курорт, вроде того, чем был Кавказ для русских, пока его не превратили в полигон для испытаний конституции в полевых условиях. Постоянное население, за вычетом упомянутых индейцев, можно разделить на две неравные категории – пенсионеры всех мастей, бросившие последний якорь в субтропическом раю, и местные, которые обслуживают курортников и пенсионеров. Отсюда – два вида спортивно-развлекательных игр, характерных именно для Флориды. У пенсионеров это – так называемый «шафлборд»: на твердом корте игроки толкают палками небольшие горизонтальные диски. Загонишь в правильный сектор – получишь очко. Игра по плечу практически всякому, кто еще умудряется сохранять вертикальное положение, и служит объектом дежурных острот для пятидесятилетней молодежи. Долгое время я пребывал в уверенности, что шафлборд изобрели флоридские затейники именно для нужд этой малоподвижной публики, но оказывается, что история игры насчитывает несколько столетий: она была особенно популярна на палубах кораблей, где другие виды физической активности непрактичны.
Аборигены предпочитают собачьи бега. Мы прибыли на место после полудня, к началу второго забега. Я принялся соображать, как назвать это место по-русски: «ипподром» не годится, потому что лошадей здесь нет в помине. Может быть, «кинодром» или «кинотрек», по-древнегречески собака – «кинос». День пасмурный, температура еще ниже рекордных пятнадцати, и поэтому трибуны пусты, лишь горстка энтузиастов теснится у барьера. Большинство, включая нас, расположились за столиком в застекленном здании, что-то вроде кафетерия с диетой тюремного или студенческого образца, в дальнем углу – кассы для ставок и выплат.
Собак выводят перед стартом представители питомников, невозмутимые и надменно косолапые юноши, пока диктор перечисляет имена и вес участников. Их запирают в стартовые ящики, а затем с дальнего конца трека запускают электрического кролика. Когда он поравняется со стартом, вольеры автоматически открываются, и начинается забег. На каждой собаке – попонка с номером и намордник, чтобы не применяли к соперникам запрещенные приемы. Когда пробегут два круга метров по 800, падает занавес, вроде большого одеяла, из которого поводыри вылавливают барахтающихся и лающих животных – победителя определит фотофиниш.
Природа – лучший эталон вкуса, и большинство ее созданий услаждает глаз, но на гончей собаке она выложилась до конца: трудно вообразить что-либо красивее и грациознее. Эта порода – одна из самых древних, изображения гончих можно найти на древнеегипетских росписях пятитысячелетней давности. Собака подобна струне, натянутой от носа до кончика хвоста; когда она ложится на живот, он повисает в воздухе, потому что живота фактически нет, только грудная клетка и позвоночник. Мне и моим спутникам вполне достаточно зрелища, но завсегдатаи пришли на заработки, и поэтому они делают хлопотливые пометы в программах, подбивают колонки цифр и немелодично орут во время забегов. Собак подбадривают не кличками, а номерами, – фактически подбадривают самих себя.
Интересно, что заработать деньги здесь действительно можно, хотя судьба миллионера никого не подстерегает. Собака – не лошадь, на бегу у нее нет начальника, и поэтому она каждый раз повторяет однажды выученное: одинаково срезает углы, жмется к внутренней стороне, огибает партнера. Человек, изучивший результаты и родословные, всегда имеет преимущество – существеннее, чем на конских скачках. Некоторые профессионалы вообще редко приходят на трек, предпочитая изучать программы на дому, а затем делать ставки через курьеров и по телефону.
С 30-х по 70-е годы Флорида была мировым центром собачьих бегов, она осталась им и по сей день, но сам бизнес резко пошел под уклон, когда разрешили штатные лотереи. Жизнь стала гораздо проще: зачеркнул шесть номеров – и назад к телевизору, пока не позовут получить долгожданные миллионы. Наверное, я не очень справедлив к своим соседям за окрестными столиками: они приходят сюда день за днем и год за годом, жуют вечную резиновую курицу, теряют доллары и наживают центы. Может быть, они куда восприимчивее к собачьей красоте, чем заезжий зевака, просто не так болтливы.
Карьера профессиональной гончей коротка, и еще недавно собак, сошедших с трека и не одобренных к случке, ликвидировали уколом. В сегодняшней Америке это уже невозможно, и поэтому собакам на пенсии подыскивают хозяев. За три часа, которые мы просидели на треке, репродуктор раз десять выкрикивал имена подлежащих усыновлению, расхваливал их кротость и преданность. Между столиками ходила женщина с пачкой собачьих документов: подписывай и увози.
У моей хозяйки в Сарасоте – как раз такая гончая, ветеран на отдыхе. Ее зовут Мэджик, «волшебство», хотя это скорее фамилия, первая часть двойного имени, унаследованная от предка-рекордсмена. Когда смотришь ей в глаза, то почти краснеешь, понимая, что тебя полюбили мгновенно и явно не по заслугам. На внутренней стороне ушей у нее можно разглядеть синие татуировки: год рождения, имена родителей, номер помёта.
В этой тихой заводи с ее подчеркнутым благополучием, куда даже известия о сенсационных результатах первичных президентских выборов в Нью-Хэмпшире доносятся под сурдинку, порой кажешься себе чуть ли не пришельцем с другой планеты. Красивой жизни, построенной собственными руками, заслуживает каждый, но в этом несовершенном мире полную красоту и покой обеспечит лишь добровольный дефект слуха и зрения. Иногда кажется, что именно так все и произошло.
В журнале New Republic я прочитал заметку Фуада Аджами, который парадоксальным образом жалуется на чрезмерность американского благополучия, на то, что экономический триумф заслонил для американцев практически весь мир, куда менее удачливый, но удобно упрятанный за океаном. Америка, по его словам, становится провинцией – не в русском чеховском смысле с тоской по столице, а американской, зажиточной и самодостаточной, безразличной ко всему, что происходит за горизонтом. Аджами – видный специалист по Ближнему Востоку, выходец из Ливана, и своим нынешним соотечественникам он пытается напомнить о существовании других континентов и полушарий.
Внешний мир дает этому провинциализму дополнительную санкцию. Если весь мир американизируется, по крайней мере с поверхности, с какой стати хлопотать и пытаться его исследовать? Если видеоклипы в Индии и молодые бизнесмены в Каире подражают нашим собственным, зачем нам проявлять любопытство? Американизация, если угодно, убивает этнографию. В этом новом миропорядке нет места для прочтений и толкований других обществ. Мы избавили себя от одержимости зарубежными делами и зарубежными странами, столь занимавшими когда-то таланты нашего народа. Если все дороги ведут к Силиконовой долине и к нашим рынкам капитала, то с какой стати нам браться за хинди или арабский? Кто из молодежи, кроме самых настырных и извращенных, заразится любовью к далекой стране?
В этих словах – больше печали, чем увещевания. Благополучие изолирует, успех вредит пониманию. В Мозамбике за какие-нибудь три недели всю страну смыло ливнем в океан – кому там пожалуешься на упорные пятнадцать по Цельсию, в ком пробудишь участие к вышедшей в тираж гончей собаке?
Моя хозяйка из Сарасоты, исконная жительница Новой Англии, переселилась во Флориду сравнительно недавно, то ли из желания расширить бизнес, то ли все из той же нужды, которая по достижении известного возраста разворачивает нас лицом к теплым краям. Ее примеру последовала и ее сестра. В день моего отлета мы отправились к ней в гости – всего минут на десять, полюбопытствовать, какая во Флориде бывает недвижимость. В конце концов, старость – не богатство в лотерею, случается практически со всеми.
Сестра живет в многоквартирной башне – для обеспеченных американцев нетипично, но на склоне лет удобнее, потому что уход за домом надоедает и становится не по силам. Удобства обычные – во дворе бассейн, в цоколе гараж, в подвале прачечная. Дом стоит на самой стрелке длинного плоского острова, квартира – на девятом этаже.
Стеклянные стены открывают панораму вроде тех, какие любили изображать в XIX веке, до распространения фотографии, но без батальных сцен. На восток уходит Мексиканский залив, его правильнее бы назвать морем, но у американцев – свои масштабы. Эта синева течет прямо из-под ног, словно висишь в кабине вертолета, и тянется необозримые мили. На западе, где лежит сама Флорида, словно свесившийся язык гончей, суша с ее крохотной суетой воспринимается как досадная запятая, и кажется, что не будь этой зимней дымки, разглядел бы Атлантику. Но до зловредной Кубы, посягающей на чудотворного мальчика, зрению уже не дотянутся. В этом мире из двух спаянных синих полушарий нет ни Мозамбика, ни Анголы, ни Косова. Воображение бьет отбой, пытаясь вопреки горизонту нарисовать какой-то бывший город в зеленой горной котловине, с его отмененными жителями, с домами-привидениями – чуть ли не близнецами вот этого, призраками навсегда, с пустыми глазницами, устремленными навстречу.
ЛЮБИТЬ ДАЛЬНЕГО
New York Times, как, впрочем, и любая газета, публикует некрологи в зависимости от статуса покойного: тех, что калибром покрупнее, выносит на первую полосу. Принцип отбора всегда вызывает у кого-нибудь возражения, в том числе и у Роберта Райта, автора заметки под названием «Почему ваша мать вас любит» в сетевом журнале Slate. В частности, он считает достойным сожаления, что сообщение о недавней смерти Уильяма Хэмилтона, известного английского биолога и теоретика эволюции, было отодвинуто аж на восемнадцатую страницу. По мнению Райта, вклад Хэмилтона в науку дает ему право претендовать на большее.
Уильям Хэмилтон – автор теории так называемого «родственного отбора». Значение этой теории, по мнению Райта, простирается далеко за пределы биологии и вообще науки, и поэтому я рискну слегка в нее углубиться.
Еще Чарлза Дарвина, провозгласившего принцип естественного отбора, занимало поведение некоторых животных, которому он не мог подобрать объяснения. Так, например, в функции рабочих пчел входит защита улья, и в процессе этой защиты они часто гибнут – буквально потрошат себя заживо. Такая самоотверженность, безусловно, полезна для общего дела, но с точки зрения самой пчелы и естественного отбора как будто бессмысленна – рабочая пчела стерильна и не может передать ее по наследству.
Дарвин, конечно, еще ничего не знал о генетическом коде. Современная биология считает стержнем эволюции именно этот код, а не жизнь отдельного индивида. С этой точки зрения, как объяснил Хэмилтон, поведение рабочей пчелы целесообразно и объяснимо: она жертвует собой ради сохранения и продолжения кода, носителем которого является весь улей, но в первую очередь – матка и ее яйца. Альтруизм пчелы – это и есть «родственный отбор» в действии, он заложен у нее в генах. Чем самоотверженнее пчела, тем больше у ее генетического кода шансов уцелеть и развиваться.
Универсальность этого принципа трудно переоценить – он, в частности, может объяснить возникновение многоклеточной жизни. Вот что пишет Роберт Райт:
Поскольку многие одноклеточные формы жизни воспроизводятся клонированием – никакого секса, никакого смешения генов, – они часто оказываются в обществе генетически идентичных соседей. Это – плодородная почва для демонстрации магии родственного отбора, для возникновения межклеточного альтруизма, который, путем дальнейшего родственного отбора, может перерасти размытую границу между обществом взаимопомощи клеток и единым многоклеточным организмом. И действительно, сейчас мы знаем, что многоклеточная жизнь развилась независимо несколько раз: пять, может быть, десять.
Роберт Райт – не ученый, скорее журналист и автор популярных книг по дисциплине, которая раньше именовалась социобиологией, а с некоторых пор – эволюционной психологией. Это не значит, что его книги не содержат оригинальных мыслей: эволюционная психология – это своеобразная философско-этическая школа, попытка объяснить некоторые загадки нашего поведения, не прибегая к Евангелию или Иммануилу Канту. Некоторые из этих объяснений поразительно точны и задним числом интуитивно очевидны.
Мать любит ребенка и ради его благополучия может пожертвовать очень многим, в том числе иногда и жизнью. Она делает это, не сверяясь ни с каким моральным кодексом, по требованию кода родственного альтруизма, унаследованного от бесчисленных поколений. Поскольку код важнее отдельной жизни, преимущество отдается тому, кто имеет больше шансов его увековечить, в данном случае ребенку, у которого продуктивный цикл еще впереди.
Не одна мать способна на такие крайние жертвы. У братьев и сестер идентична по крайней мере половина генетического кода – отсюда необходимо следует высокая степень их привязанности друг к другу и готовность на взаимные жертвы. Каково бы ни было их сознательное отношение друг к другу, с точки зрения эволюции суммарная ценность их общей генетической информации дороже, чем судьба каждого отдельного индивида, и в критических ситуациях они часто приходят друг другу на помощь без тщательного взвешивания всех «за» и «против». Тот, кто не щадит собственной жизни ради брата или сестры, кладет ее на алтарь рода.
Существуют и более сложные формы альтруизма, засвидетельствованные не только у человека, но и у высших животных. Так, например, летучие мыши-вампиры, которые живут в Южной Америке и питаются кровью скота, иногда делятся запасами своей добычи с другими, которым на охоте повезло меньше. Этот тип поведения, не основанный на близком родстве, тоже инстинктивен и генетически обусловлен: сегодня помог ты, завтра помогут тебе, опять же к вящему благополучию кода.
Легко понять, почему приверженцы эволюционной психологии так высоко ценят эту дисциплину. Они полагают, что овладели ключом к высшим формам человеческого поведения и что отныне все области знания, включая самые гуманитарные, в принципе поставлены на научную основу и включены в единую систему. Последняя книга Эдварда Уилсона, основоположника социобиологии, названа «Concilience» – гибридное слово, которому я не подберу русского эквивалента и которое он придумал как раз для обозначения такой единой системы знаний. Сам Роберт Райт только что опубликовал книгу под названием «Больше нуля», где, исходя из принципов эволюционной психологии, он дает весьма благоприятные прогнозы будущего нашей цивилизации.
Прежде чем разделить этот энтузиазм, я позволю себе обратить внимание на некоторые очевидные особенности человеческого поведения, которые не вполне укладываются в стройную научную картину. Мать, по крайней мере среди нас, людей, нередко любит больного ребенка больше, чем здорового, – это всего лишь жизненное наблюдение, но его засвидетельствует почти каждый. С эволюционной точки зрения это не только бессмыслица, но почти саботаж, потому что здоровый потомок имеет гораздо больше шансов сохранить заветный код.
Помимо этого, человек, в отличие от животных, может идти на жертвы ради других, с кем он не связан никакими родственными узами, и таким образом прямо преступать генетические законы. Этот тип поведения, пусть и не слишком частый, можно наблюдать в таких крайних ситуациях, как катастрофы и стихийные бедствия. Английский биолог Джон Халдейн, еще до теории Хэмилтона, пытался объяснить эти случаи, отмечая, что исторически сравнительно недавно люди жили компактными родовыми группами, и всякий, попавший в беду, имел шанс оказаться чьим-то родственником – тем более что пожар или наводнение не дают времени на размышления и расчеты.
Показать, что этот наскоро сколоченный аргумент не выдерживает критики, мне поможет история, свидетелем которой, вместе с миллионами американцев, я стал у экрана телевизора осенью 1984 года. Самолет, взлетевший в Национальном аэропорту Вашингтона, через несколько секунд рухнул в ледяную воду Потомака. Пассажиры, в том числе женщины и дети, стали пытаться выбраться из салона и выплыть на берег. Один из прохожих, собравшихся у места катастрофы, прыгнул в воду и стал помогать подоспевшим спасателям. Впоследствии, выступая с ежегодной речью о положении в стране, президент Рейган представил его как национального героя.
Спасшиеся пассажиры рассказали еще об одном мужчине, который, выбравшись из самолета, был вполне в состоянии самостоятельно доплыть к берегу. Вместо этого он остался в воде и стал помогать тонущим, одному за другим. В числе выживших этого человека уже не было.
Надо ли объяснять, что все генетические мотивировки Хэмилтона и Халдейна трещат по швам, если попытаться приписать их тем, кто спасал людей от ледяной гибели? Каковы бы ни были их атавистические рефлексы, люди, пришедшие на помощь утопающим, отлично понимали, что в огромном современном городе их шанс наткнуться на случайного родственника в рухнувшем самолете равен нулю. Коалиционный альтруизм, вроде наблюдаемого у летучих мышей, тоже можно исключить: выживший удостоился всенародного восхищения, но вряд ли на него рассчитывал в минуту риска, а о награде, которую получил погибший, мы можем только гадать, но уже далеко за рамками биологии.
Эволюционные психологи, если они хотят уберечь универсальный статус своей дисциплины, должны изрядно потрудиться над объяснением этого и множества других подобных случаев. Но им нелегко будет обойти тот факт, что люди издавна понимали разницу между инстинктивной любовью, будь то материнская или половая, и любовью бескорыстной, как бы редко она ни встречалась; между генетически обусловленным альтруизмом и настоящей самоотверженностью. Здесь пора вернуться к Евангелию, к одному из тех его бросающих в дрожь мест, которые проповедники обычно стараются замазать патокой. Когда Иисусу, учившему в одном из галилейских городов, сообщили о приходе его матери и братьев, он отказался с ними говорить и сказал, указывая на своих учеников: «Вот матерь моя и братья мои». В другом месте он говорит еще резче, закрывая дорогу к компромиссу: «Враги человеку домашние его». И напрасно будут меня уверять, что Иисус имел здесь в виду плохих домашних, врагов его учения. Смысл этих слов очевиден: родственный альтруизм, закон сохранения генетического кода, выносится за пределы нравственности и отныне не имеет с ней ничего общего – человек освобожден от обязательства любить свою мать или братьев больше, чем он любит ближнего. Иисус утверждал, что пришел не нарушить закон, а исполнить его, но мы видим, что заповедь любви к ближнему, даже не включенную в каноническую десятку, он ставит выше, чем почитание отца и матери, заповеданное на Синае. Иными словами, эволюционная психология заперта в Ветхом Завете – две тысячи лет спустя после того, как провозглашен Новый.
У этого посягательства на мораль семейного очага и летучих мышей есть еще более яркий манифест – тоже в словах Иисуса, в его Нагорной проповеди:
И если любите любящих вас, какая вам за то благодарность? ибо и грешники любящих их любят. И если делаете добро тем, которые вам делают добро, какая вам за то благодарность? ибо и грешники то же делают. И если взаймы даете тем, от которых надеетесь получить обратно, какая вам за то благодарность? ибо и грешники дают взаймы грешникам, чтобы получить обратно столько же. Но вы любите врагов ваших, и благотворите, и взаймы давайте, не ожидая ничего; и будет вам награда великая, и будете сынами Всевышнего; ибо Он благ и к неблагодарным и злым.
Любовь к врагу, любовь овцы к волку – вот мораль нового общества, отринувшего генетическое родовое право. Эта мораль – не факт, подаренный природой науке, а предписание, которому в состоянии следовать, может быть, лишь единицы, но уже не инстинктивно, а по выбору. Нравственное поведение – это личный долг, тогда как поведение по законам генетики – просто статистика, правила дорожного движения: нарушишь – угодишь в аварию. Эта новая мораль адресована не роду, а индивиду, она не включает в себя генетический кодекс, а начисто его отвергает: любить врага – значит сознательно рисковать жизнью. Любовь к матери или брату теперь даже не нейтральна, а прямо предосудительна, если стоит на пути любви к ближнему. Иными словами, любовь отныне не имеет права на свое название, если она не бескорыстна.
В Евангелии еще можно увидеть, как нелегко прокладывала себе дорогу эта революционная антидарвинистская этика. Борьба идет не просто во дворе храма, но в самой душе Иисуса. Когда к нему подходит хананейская женщина и просит исцелить ее дочь, он почти рефлекторно отвечает: «Нехорошо взять хлеб у детей и бросить псам». Ветхий Завет, этот канон родового права, ограничивает нравственное поле евреями. Но женщина тут же убеждает его смиренным укором: «Но и псы едят крохи, которые падают со стола господ».
Неудивительно, что в Новом Завете нет ни единого упоминания о патриотизме, с некоторых пор упорно причисляемом к добродетелям. Локальный патриотизм Рима или Греции простирался лишь до периметра родного города и вполне подпадает под принцип Халдейна: соплеменник всегда может оказаться твоим родственником. Эта добродетель пчел и муравьев была отвергнута в Иерусалиме вместе со всеми остальными заповедями Хэмилтона и Халдейна. В Царстве Божием, по словам апостола, нет ни эллина, ни иудея.
Новозаветная нравственная революция, в которой приняли участие и тогдашние иудейские раввины, была, пожалуй, самой яркой и плодотворной в истории – но не единственной. Я могу назвать по крайней мере две другие предпринятые с тех пор попытки, последствия которых мы ощущаем по сей день. Франциск Ассизский стал основателем известного католического ордена и был канонизирован, хотя, будь его обстоятельства чуть иными, он мог бы взойти на костер или основать новую религию. Франциск в корне изменил отношение цивилизации к животным, которых прежде рассматривали лишь с точки зрения пользы и вреда, он допустил их в нашу нравственную вселенную. Он проповедовал птицам христианство, именовал свирепого хищника «братом волком», и даже если многие из его подвигов вполне легендарны, нынешние поборники нравственного отношения к животным – прямые духовные потомки итальянского монаха XIII столетия.
Фридрих Ницше выглядит в этой триаде нравственных революционеров уже совершенно странно, и тем не менее главной целью его жизни было именно построение новой морали, превосходящей и отменяющей прежнюю. «Сверхчеловек» Ницше, о котором по невежеству и недомыслию сложено не меньше легенд, чем о святом Франциске, – это новое племя, свободное от наших предрассудков, превратившее наши пороки в свои добродетели. Ради этой новой нравственности, которая только предстоит, нам предлагается принести себя в коллективную жертву. В устах Ницше призыв Нагорной проповеди звучит по-новому: «Возлюби дальнего своего».
В мои намерения вовсе не входит разбирать, нравственно ли восстание Ницше; важно то, что это – восстание во имя нравственности. И даже если признать, что вклад Франциска и Ницше в эволюцию этики бледнеет перед заслугами основоположника христианства, направление вектора движения везде совпадает: прочь от материнских уз, от натуральной морали муравейника.
Аристотель, пытаясь определить человека, назвал его «политическим животным». Такой перевод с греческого вводит в заблуждение: философ хотел сказать, что человеку свойственно жить в полисе, жизнью полиса и по законам полиса, то есть города, коммуны. Но таково свойство многих других животных: уже упомянутых пчел и муравьев, термитов и сусликов.
Роберт Райт назвал свою первую книгу «Нравственное животное». Такое определение он косвенно позаимствовал у Иммануила Канта, и оно было бы вполне точным, если бы не содержание, которое автор пытается вложить в термин «нравственность». Он признает, что современная эволюционная психология пока не в состоянии вывести всю сложную схему нашего нравственного поведения из устройства наших генов, но считает такое обоснование лишь вопросом времени. Если допустить, что он прав, его собственное определение тоже становится бесполезным: нравственностью в этом смысле обладают и животные, мать-лошадь тоже любит своего жеребенка.
Секрет новозаветной морали, которую я пытаюсь здесь защитить от происков эволюционных психологов, заключен именно в ее противоестественности. Нет ничего естественнее, чем обнять мать после разлуки, и ничего естественного в том, чтобы оставить ее за дверью ради общения с учениками.
Альтруизм в значении, которое придают ему сторонники генетической этики, – это просто другое название корысти, пусть не всегда осознанной. Мораль, пришедшая на смену муравьиной, предпочитает другой термин, которого мы нередко стыдимся: любовь. Противоположность любви – вовсе не ненависть, а цинизм, поиск скрытого мотива. Именно так, пусть и без злого умысла, пытаются истолковать наши лучшие поступки Роберт Райт и его ученые единомышленники. Любовь – это полное отсутствие мотива, способность видеть в ком-то чужом и неказистом такое же, как ты, Божье творение или просто равного и одинаково достойного. Человек – это животное, наделенное способностью любить дальнего.
Апостол Павел, которому, на мой взгляд, принадлежат лучшие из когда-либо сказанных слов о любви, не имел в виду ни мать, ни невесту, ни доброго соседа, регулярно дающего в долг до получки. Его слова адресованы всем современникам и тем, кто пришел после, жителям великих государств и заштатных княжеств, богачам и нищим, русским и чеченцам, вам и мне.
Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я – медь звенящая или кимвал звучащий. Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, – то я ничто. И если я раздам все имение мое и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею, нет мне в том никакой пользы. Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине; все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит.
СЛУЧАЙ В СТОКГОЛЬМЕ
Если отвлечься от некоторых социальных неприятностей, будущее, которое нам сулит технология, представляется вполне радужным. Резкий рост урожайности генетически модифицированных культур, взлет производительности труда благодаря умным машинам, инженерно-конструкторские разработки на молекулярном уровне – все это уже отчасти достигнуто, и уровень комфорта, по крайней мере в развитых странах, обещает стать беспрецедентным. Между прочим, самого понятия «комфорт» до промышленной революции не существовало: сейчас трудно себе представить, с какими мучительными неудобствами приходилось ежедневно мириться нашим недавним предкам.
Но если оставить прошлое в стороне, то и надежды на светлое будущее разделяют далеко не все. Вот мнение скептика:
По мере того как общество и стоящие перед ним проблемы будут становиться все более сложными, а машины – все более разумными, люди станут позволять машинам принимать все больше решений за себя… В конце концов будет достигнута фаза, когда решения, необходимые для поддержания системы, будут настолько сложными, что люди не смогут разумно их принимать. На этой стадии машины фактически обретут контроль…
С другой стороны, возможно, что люди сохранят контроль над машинами. В этом случае средний человек может контролировать некоторые свои частные машины, такие как автомобиль или персональный компьютер, но контроль над большими системами машин будет в руках крохотной элиты… Благодаря развитой технологии элита будет иметь более широкий контроль над массами, а поскольку человеческий труд больше не будет нужен, массы станут лишними, просто бесполезной нагрузкой на систему. Если такая элита беспощадна, она может просто принять решение об истреблении человечества. Если же она гуманна, она может прибегнуть к пропаганде или другим психологическим и биологическим методам для сокращения темпов рождаемости до тех пор, пока основная масса человечества не исчезнет, освободив мир для элиты.
Автор этого мрачного пророчества – Теодор Качински, один из самых известных террористов столетия, а извлечено оно из трактата, который он шантажом заставил опубликовать в ведущих американских газетах. Освежим память: Качински, после многолетней охоты захваченный ФБР и отбывающий сейчас пожизненный срок заключения, посылал почтовые бомбы ведущим ученым США – некоторые погибли, другие были изувечены. Качински, как явствует из приведенного отрывка, пытался спасти мир от науки.
Однако я взял этот отрывок из вторых рук – из статьи Билла Джоя в журнале Wired, главном органе энтузиастов информационных технологий. Билл Джой, который цитирует эти строки со смешанным чувством отвращения и понимания, – представитель именно того класса людей, с которым Качински вел войну. Он – ученый, вернее, гениальный инженер, один из реактивных двигателей прогресса, заведующий научной частью американской компьютерной компании Sun Microsystems. Его статья называется «Почему будущее обойдется без нас». Ее содержание можно уместить в одну эффектную фразу: если мы не примем исключительных по своей радикальности мер, человеческая история завершится через каких-нибудь полстолетия.
Скажите на милость – и это вдобавок к прохудившемуся сливному бачку и непомерным налогам! Журнал Wired, как я уже упомянул, обслуживает энтузиастов, и поэтому, наряду с вполне разумными материалами, в нем порой мелькают и плоды перегретой фантазии. Но репутация Билла Джоя и факты, на которые он ссылается, приковали не только мое внимание.
По словам автора, примерно через 30 лет компьютерные процессоры сравняются в объеме и скорости с человеческим мозгом. Многие ученые, хотя далеко не все, полагают, что на практике это будет означать появление искусственного интеллекта, соперника нашему собственному. Отсюда – предсказания вроде тех, какими пугает нас Качински.
Кроме того, роботика, как именуют науку о роботах, допускает возможность совершенствования нашей собственной физиологии с помощью компьютерных усилителей и имплантатов. Самые радикальные ученые полагают, что психику человека можно будет просто загружать в машину, как некую компьютерную программу, и таким образом бесконечно продлевать собственную жизнь и расширять возможности.
Иными словами, либо роботы, опираясь на прогресс, захватят над нами власть и ликвидируют нас за ненадобностью, либо мы сами превратимся в этих роботов.
Далее Билл Джой обращается к генной инженерии. Ему вспоминается двадцатилетней давности научно-фантастический роман Фрэнка Херберта «Белая чума» о молекулярном биологе, который, затаив обиду на человечество, создал возбудителя смертельной болезни, поражающей отдельные сегменты населения. Этот некогда фантастический сценарий очень скоро может стать реальностью: одному человеку, при наличии квалификации и скромной лаборатории, будет под силу превзойти все многолетние усилия иракского диктатора Саддама Хусейна.
Еще один предмет опасений автора статьи – так называемая «нанотехнология», то есть миниатюризация технологического оборудования до молекулярного и субмолекулярного уровня. Эти крохотные механизмы, так называемые автоматы Ноймана, наделенные способностью к самовоспроизводству, могут появиться уже через двадцать лет, и их потенциальные возможности практически безграничны – лечение злокачественных опухолей, очистка окружающей среды, небывалое усиление мощности компьютеров. Но среди теоретиков нанотехнологии уже бытует мрачный термин «серая слизь» – результат возможного уничтожения всей биосферы этими микромеханизмами, если они выйдут из-под контроля. Достаточно вспомнить, какие трудности возникают у нас уже сейчас с вирусами и микробами.
Эти технологии XXI столетия, генетика, нанотехнология и роботика, настолько могущественны, что могут привести к совершенно новым типам катастроф и злоупотреблений. Опаснее всего то, что, впервые за всю историю, эти катастрофы и злоупотребления становятся вполне по плечу частным лицам и небольшим группам. Они не будут нуждаться в крупных производственных мощностях или редких материалах. Одно лишь знание даст возможность их использовать.
Таким образом, возникает возможность не просто оружия массового уничтожения, а знаний массового уничтожения…
Думаю, можно без преувеличения сказать, что мы живем накануне нового этапа совершенствования великого зла – зла, чьи возможности простираются далеко за пределы мощи государств-наций с их оружием массового уничтожения, наделяя поразительной и жуткой властью индивидуальных экстремистов.
Картину, нарисованную Биллом Джоем, я бы назвал безрадостной, и поэтому особый интерес представляют методы, которые он предлагает для обуздания грозящего зла. Эти методы на удивление просты и бесхитростны, они не требуют ни больших научных способностей, ни глубокого образования. Джой рекомендует, ни мало ни много, запретить направления научного исследования, чреватые потенциальной опасностью, установить над такими областями исследования строжайший международный контроль и резко ограничить сферу, которую мы в современном мире привыкли считать частной жизнью. В качестве компенсации за утрату этой частной жизни он рекомендует нам предаться изучению недавно опубликованной книги далай-ламы «Этика для нового тысячелетия».
Говоря без обиняков, Билл Джой предлагает нам принять программу террориста Теодора Качински. Сам Качински, коротающий остаток жизни в федеральной тюрьме, наверняка с удовлетворением прочитал этот черновик капитуляции и теперь вряд ли станет возражать даже против далай-ламы.
В социальной психологии с недавних пор существует термин «стокгольмский синдром», возникший в результате террористического инцидента в шведской столице в начале 70-х годов. Два рецидивиста захватили в банке четырех заложников, мужчину и трех женщин, и в течение шести дней угрожали их жизни, однако время от времени давали им кое-какие поблажки. В результате жертвы стали оказывать сопротивление попыткам правительства освободить их и встали на защиту своих захватчиков. Впоследствии две женщины из числа заложников обручились с бывшими похитителями.
Психологический механизм такого поведения понятен – в условиях изоляции и полной зависимости от авторитета человек начинает перед этим авторитетом заискивать и пытается толковать его действия в свою пользу. Это, если хотите, частный вариант всенародной любви к «сильной руке». Такая странная привязанность жертв к террористам отмечена с тех пор неоднократно, в том числе в ходе захвата отрядом Басаева больницы в Буденновске.
Труднее понять психологический механизм поведения Билла Джоя, но в нем, тем не менее, отчетливо различимы именно признаки «стокгольмского синдрома». По его собственным словам, в период террористической активности Качински он постоянно ожидал, что может оказаться его следующей жертвой. Его близкий друг, ученый-компьютерщик и философ Дэвид Гелернтер, стал одной из последний мишеней террориста и был искалечен присланной по почте бомбой. И вот теперь, окинув взглядом научные горизонты, Джой неожиданно приходит к выводу, что его заклятый враг все-таки прав.
Меня, однако, эта правота почему-то не убеждает. Возникает впечатление, что Джой не слишком обдумывал свои методы спасения человечества, а просто взял и предложил те, которые лежали сверху, – вернее, те, которые ему подсунул Качински. Многим эти методы могут показаться примитивными и свирепыми, а на мой взгляд, они даже страшнее, чем потенциальная опасность, от которой нас хотят оградить.
Как показал опыт полувековой попытки контроля над вооружениями, суверенные правительства можно уговорить пойти лишь на те уступки, на которые они сами согласятся. Представить себе, что все государства мира послушно откажутся от чудодейственных технологий, обещающих резкие экономические и военные преимущества над более покладистыми соседями, – значит забыть практически все, что мы знаем о человечестве и его истории. Но даже если они на это согласятся, найдутся, как находились всегда, такие, которые не сдержат своего слова и обведут вокруг пальца любую инспекцию. Мы рискуем, таким образом, оказаться в мире, где какая-нибудь Северная Корея может стать монополистом глобальной гибели и диктовать перепуганному миру любые условия.
Единственный вариант – это установление мирового правительства. На всеобщее согласие здесь опять же надеяться трудно: надо полагать, что государство, первым заполучившее одну из смертоносных технологий Джоя, продиктует всем остальным свою беспрекословную волю и само станет мировым правительством. Представим себе на минуту, что это уже произошло и мы с вами живем в таком всемирном государстве. Знания массового уничтожения, от которых оно считает своим долгом нас уберечь, дают возможность изготовлять оружие апокалиптической силы в самых скромных условиях и при самых скромных возможностях. Поэтому дозировка таких знаний будет поистине аптекарской: каждому отпускать ровно столько, сколько ему прописано, и без права передачи в третьи руки. Кроме того, необходимо пристально следить за распределением сырья и товаров, иначе какой-нибудь диссидент соорудит-таки автоматы Ноймана из алюминиевой пуговицы и стирального порошка. Иными словами, Билл Джой зовет нас в государство, где контроль будет не тоталитарным, а попросту тотальным: над информацией, над потреблением, над личными контактами, над содержимым карманов и над мельчайшими помыслами. Государство для этого будет нуждаться в самой изощренной технологии, но уж себе-то оно ее всегда позволит. А в свободном доступе можно оставить разве что книгу далай-ламы – хотя, впрочем, и это будет рискованно, ибо одно знание ведет к другому, а там недалеко и до «серой слизи».
Для такого государства, если его себе вообразить, каждый лишний гражданин будет источником бесконечных проблем.
Радикальный способ их решения, избавляющий от ненужной головной боли, давно подсказан одним из ведущих социальных инженеров нашего столетия: нет человека – нет проблемы.
Билл Джой – патентованный научный гений, и я, не будучи таковым ни в коей мере, говорю об этом без иронии. Но куда больше, чем мрачные технологические перспективы, которые он рисует в своей статье, меня пугает тот факт, что на мостике корабля нашего прогресса стоят люди, подобные Джою, глупость которых может однажды вооружиться бесконечной властью, какую предоставляет наука. Как тут не вспомнить о социальных теоретиках, поносящих демократию и предлагающих заменить ее властью технократов: мы только что заглянули в такое идеальное общество, милости просим!
Тем не менее, как ни измывайся над автором, проблемы, поднятые в его статье, вполне реальны, и вопрос, как название плохого романа, уже не изъять из памяти: что делать? Прежде всего надо сделать глубокий вдох и выдох и призвать на помощь здравый смысл.
Технологии, о которых пишет Билл Джой, могут быть неизбежны, но связанные с ними социальные проблемы, которые он предвидит, никогда не возникнут. Вместо них возникнут другие, хотя и не обязательно менее сложные. Джой угодил в ловушку футурологии, одной из самых бесполезных псевдонаук, придуманных для решения вечной задачи, квадратуры круга: знал бы, где упаду, соломки бы подстелил. Любая футурология принципиально несостоятельна в силу простого принципа: мы всегда проецируем в будущее лишь некоторые из бесконечного числа факторов и никогда не в силах угадать, какой из упущенных имеет шанс оказаться решающим. Двадцать лет назад тысячи фантастических романов рисовали нам самое невероятное будущее, но ни в одном из них нет упоминания об Интернете, без которого жизнь сегодня практически немыслима. А вот автоматов с пищевыми таблетками, которые упоминались везде, все нет как нет, и никто по ним не скучает. Билл Джой наверняка знает больше меня о теории хаоса, которая делает футурологию принципиально невозможной, но почему-то не может соединить две посылки в силлогизм.
Забота о будущем всегда была уделом тоталитарных обществ, и в угоду этому воображаемому будущему у людей отнимали их скромное настоящее. Будущее, в которое приглашает Джой, многие из нас уже наблюдали воочию.
Homo sapiens – необдуманное название нашего биологического вида, оно подразумевает, что все остальные – дураки. Я бы назвал его homo technologicus – человек технологический, по главному принципу, отличающему нас от других обитателей планеты. Человек никогда не существовал без технологии, одной из первых стала одежда, когда прародители обзавелись фиговыми листами, и с тех пор нас постоянно мучат ночные кошмары, сны, где мы являемся в благородное общество без штанов. Тем, кто винит какого-нибудь Фрейда, рекомендую поставить простой эксперимент: явиться на службу с голым задом. Но считать, что человек подпал под иго технологии, – логическая бессмыслица, как если бы тот факт, что мы не можем обойтись без рук, подсказал нам мысль об их ампутации.
Билл Джой уговаривает нас замуровать коридор в будущее, отказаться от исследований, грозящих тотальной гибелью. Но именно технология – наше главное средство против гибели частной и ежедневной, а в конечном счете и против тотальной. Ведь еще раньше, чем неизбежно погаснет солнце, через считаные годы, нас может стереть с лица земли шальной астероид, как уже случилось когда-то с пресмыкающимися братьями, и даже самое прилежное чтение трудов далай-ламы может оказаться слишком слабой мерой предосторожности. Впрочем, у динозавров не было и этого средства.
Мне кажется, что символизм «стокгольмского синдрома» куда шире, чем думал даже я сам, когда ознакомился с трактатом Джоя. В конце концов, кроме звучного термина ничего нового в этом способе поведения нет. Ситуация полной и беспомощной зависимости от тотального авторитета и его воображаемой доброты повторялась на земле миллионы раз, с тех самых пор, как люди обзавелись то ли фиговыми листьями, то ли оленьими шкурами. Традиционно такая ситуация именовалась рабством, а диктуемый ею способ поведения известен как рабский инстинкт. О нем написаны тысячи страниц, как античными философами, так и классиками-беллетристами. Поведение освобожденного раба часто обманывает благородные надежды освободителя: вчерашний раб продолжает привычно льнуть к вчерашнему хозяину, потому что, хотя его больше никто не высечет, никто и не окажет ему милость.
Рабство отличается от свободы своей предсказуемостью: завтра будет как вчера, и бояться неведомого не приходит в голову.
Свободному человеку бояться приходится постоянно, но он выбирает этот страх сам: будущее есть только у него, и на пути в это будущее ему не нужны поводыри.
ВОЗВРАЩЕНИЕ В ВЕЧНЫЙ ГОРОД
Когда в XIII столетии Европа стала пробуждаться от многовекового сна варварства, ее путь в цивилизацию был во многом предопределен. Ее общественные институты, искусство и архитектура, ее философская мысль восходили к единому образцу – великой Римской империи, простиравшейся некогда на трех континентах.