Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Собрание сочинений святителя Григория Богослова - Григорий Богослов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Но восстает другой царь [146], не бессрамен лицом (Дан. 8:23), подобно предшествовавшему, и не угнетающий Израиля тяжкими делами и приставниками, а напротив, весьма благочестивый и кроткий. Он, желая положить прочнейшее основание своему царствованию и управление по добрым законам начать, с чего надлежало, с одной стороны, возвращает из заточения епископов, как всех вообще, так прежде других превосходившего всех добродетелью и за благочестие подвергшегося явному гонению, а с другой стороны, истину Веры нашей, которую многие разоряли, затмевали, раздробили на множество толков и частей, старается дознать, чтоб особенно весь мир, сколько можно, привести в согласие и единение, содействием Святого Духа; в противном же случае, чтобы по крайней мере ему самому держаться лучшего исповедания, сделать его господствующим и себе заимствовать от него силу, — так возвышенно и достолепно рассуждал он о наиважнейших предметах! Здесь–то наиболее и обнаружилась в Афанасии чистота и твердость веры во Христа. Ибо когда все прочие, исповедовавшие наше учение, разделились на три части, и многие в учении о Сыне, а большее число в учении о Духе Святом (где и придержаться несколько нечестия почиталось благочестием) заражены были недугом, и только немногие о том и другом учили здраво, — он первый, и один, или с весьма немногими, дерзнул стать за истину ясно и открыто, на письме исповедав единое Божество и единую сущность трех (Лиц); и что прежде даровано было великому числу Отцов утвердить в догмате о Сыне, то он богодухновенно преподал впоследствии о Духе Святом, принесши царю подлинно царский и великолепный дар, то есть письменное исповедание благочестия [147] вопреки неписаному [148] нововведению, чтобы препобеждены были Царем — царь, Словом — слова, написанным — написанное.

Устыдившись этого исповедания, как думаю, те, в ком на Западе и на Востоке оставались еще признаки жизни, одни, если верить собственным их словам, преклонились мыслью к благочестию, но не простерлись далее, как мертвое порождение, лишившееся жизни еще в материнской утробе; другие, подобно искре, воспламенились несколько, чтобы удовлетворить обстоятельствам времени, или ревностнейшим из православных и боголюбивым из народа; а некоторые осмелились стать за истину. К последней стороне присоединился бы и я (ибо не смею похвалиться чем–либо большим) не для того, чтобы пристроить свою робость (таково расположение ума в людях наиболее слабых; а мы довольно уже строили, не приобретая чужого и губя свое, как подлинно худые домостроители), но плод свой произвести на свет, с заботливостью воспитать и представить взорам всех непрестанно совершенствующимся.

Это еще один из его подвигов, меньше достойный удивления. Ибо что удивительного, если самим делом подвергавшийся бедствиям за истину исповедал ее письменно? Но что наиболее убеждает меня удивляться этому мужу, о чем и умолчать нельзя без вреда, особенно в такое время, когда возникает много разногласий, то присовокуплю к сказанному. Да послужит деяние это уроком и для наших современников, если только захотим подражать ему. Ибо как от почерпнутой воды отделяется не только оставшееся вне почерпнувшей руки, но и вытекающее сквозь пальцы из держимого рукой, так и от нас отсекаются не одни нечестивые, но даже и благочестивые, и не только ради догматов неважных, которые не стоили бы и спора (что было бы еще не так тяжело), но даже ради речений, заключающих в себе один и тот же смысл. Ибо когда благочестно употребляем выражения: одна сущность и три Ипостаси, из которых первое означает естество Божества, а последнее — личные свойства (ίδιότητας) Трех, и когда римляне, одинаково с нами понимая, из–за бедности своего языка и из–за недостатка наименований, не могут различать сущности от Ипостаси и потому заменяют слово «Ипостаси» словом «лиц», дабы не подать мысли, что они признают три сущности, тогда что из этого выходит? Нечто весьма достойное смеха и сожаления. Это маловажное состязание о звуках показалось разностью Веры. Потом вследствие споров об этом произошло то, что в выражении «три лица», открыт савеллианизм, и в выражении «три ипостаси» — арианизм. Что ж далее? По мере того как с каждым днем прибавлялось что–нибудь хотя несколько огорчительное (так как спор всегда производит огорчения), настает опасность, что вместе со слогами расторгнутся и концы Вселенной. Все это видя и слыша, этот блаженный, как истинно Божий человек и великий строитель душ, не признал должным оставить без внимания столь неуместное и безрассудное сечение слова, но употребляет свое лечение против такого недуга. Как же он производит это? Со всей кротостью и человеколюбием пригласив обе стороны и строго исследовав смысл выражений, когда нашел их не отступающими от здравого учения и нимало не отличающимися в понятии, предоставляет им употребление разных именований, связует же во едино самим именуемым. Это полезнее продолжительных трудов и речей, какие всякий уже предает писанию, и к которым бывает несколько присоединено честолюбия, и от этого может быть вводится ими нечто и новое в самом учении. Это предпочтительнее многих бдений, возлежаний на голой земле, которые приносят пользу только упражняющимся в них. Это равняется достославным изгнаниям и неоднократному бегству самого Афанасия. Ибо за что решился он терпеть эти изгнания, то самое заботился исполнить по претерпении.

С таким постоянством действовал он и на других, кого похваляя. а кого умеренно наказывая; одних возбуждая в медлительности, в других обуздывая горячность, об иных заботясь, чтобы как–нибудь не пали, а иным подавая средства после падения исправиться. Нравом был прост, в управлении многообразен, мудр в слове, еще премудрее разумом, тихошествен со смиряющимися, возвышен с высокопарными; гостеприимен, заступник просящих, отвратитель зол, действительно в одном себе совмещающий все то, что язычники приписывали по частям которому–либо из своих богов. Присовокуплю еще, что он был покровителем супружества, другом девства, блюстителем и восстановителем мира, путеуказателем для отходящих из этой жизни. О, сколько наименований представляют добродетели Афанасия мне, желающему унаименовать этого мужа за каждую его доблесть! Поскольку же провел он такую жизнь, так был научен и учил, что дела и нравы его служат правилом для епископов, а догматы его — законом для православия: то какую приемлет награду за благочестие? Ибо не должно ничего оставлять без внимания. В доброй старости (1 Цар. 29:28) оканчивает он жизнь, и прилагается отцам своим — Патриархам, Пророкам, Апостолам и Мученикам, подвизавшимся за истину. И скажу краткое надгробие: при исходе его воздается ему более почестей, нежели при вшествиях. Много пролито о нем слез; но в сердце каждого осталась о нем слава, превышающая все видимое.

О любезная и священная глава! Ты, который сверх прочих своих совершенств, особенно уважал меру в слове и в молчании, положи здесь конец и моему слову; хотя оно скудно перед истиной дел Твоих, однако же не имеет недостатка в сравнении с моими силами. А сам милостиво призри свыше на нас, на этот народ, и его управь так, чтобы он был совершенным поклонником совершенной Троицы, умосозерцаемой и почитаемой во Отце и Сыне и Святом Духе, а нас, если времена будут мирны, сохрани, сопастырствуя с нами; а если настанут брани, — изведи отсюда или возьми и поставь с собой и с подобными тебе (хотя и слишком велико просимое мною) в самом Христе Господе нашем, Которому всякая слава, честь, держава вовеки, аминь.

Слово 22, о мире, сказанное в общем собрании единоверных, бывшем после примирения

Ревность пламенна; дух кроток; любовь милосерда, или, лучше сказать, она есть само милосердие; надежда долготерпелива. Ревность воспламеняет; дух делает кротким; надежда ожидает; любовь связует и не дает рассеиваться тому, что есть в нас прекрасного, хотя по природе мы и рассеянны. С любовью бывает одно из трех: она или, пребывая в сердце, постоянна; или, поколебавшись, восстанавливается; или, удалившись, возвращается. Она подобна растениям, которые, если насильно согнуть их руками и потом оставить на свободе, опять разгибаются и приходят в прежнее положение, чем и обнаруживают в себе то свойство, что насилием можно их нагнуть, но не выпрямить. Правда, что порок по природе нам подручен и стремление к худому сильно: это поток, который падает со стремнины; это тростник, который при ветре легко загорается от искры, весь обращается в пламень и истребляется вместе со своим порождением, ибо огонь есть порождение вещества, истребляет его, как порок — порочных, но и сам исчезает вместе с тем, что его питало. Но если бы кто–либо снискал навык к чему–либо доброму и усвоил это, то для него труднее уже будет пасть, нежели как вначале было сделаться добрым; потому что всякое добро, утвержденное временем и рассудком, обращается в природу; как и эта любовь, которая в нас и с которой совершаем мы служение любви истинной, и возлюбленной и избранной нами в руководство для целой жизни.

Итак, где же наблюдающие тщательно за нашими делами (хорошо ли, или худо они идут), наблюдающие не для того, чтобы рассудить, но чтобы осудить, наблюдающие не потому, что принимают участие, но потому, что радуются злу, на доброе клевещут, а худое выставляют на позор и в ранах ближнего ищут извинения собственным порокам? Пусть судили бы они справедливо! По пословице, и желчь была бы иногда пригодна, если бы опасение от врагов могло сделать нас более осторожными. Но теперь судят они с неприязнью и злобой, омрачающей рассудок; а потому и порицание их не имеет никакого вероятия. Итак, где они, равно ненавидящие Божество и нас? Из всех наших злостраданий славнее те, которые терпим ради Бога. Где эти снисходительные судьи собственных дел и строгие истязатели чужих, чтобы и в этом солгать истине? Где вы, которые сами покрыты глубокими ранами, а нас укоряете за всякий багровый знак, сами подвергаетесь падениям, а нас осмеиваете и за преткновение, сами утопаете в грязи, и радуетесь увидеть на нас пятно, сами слепотствуете от бревен в глазах, нас ставите в вину иметь спицу, которая не производит большой боли, пока она в глазу, и которую нетрудно вынуть из глаза, или сдунуть с него? Будьте теперь причастниками наших тайн; вас призываем в сонм свой, и ненавидимые (какая самонадеянность или какое дерзновение!) предаем себя на суд врагам, чтобы вам остаться посрамленными пли побежденными, когда сам недуг наш (что может быть страннее этого?) убедит вас в нашем здравии. Ибо не в учении о Божестве было у нас разномыслие, но подвизались мы за благочиние, и спорили не о том, которое из нечестивых учений предпочесть должно, — то ли, которым сокращается Божество, или то, которым отсекается от Божией сущности или один Дух, или с Духом и Сын, спорили, говорю, не о том, принять ли одну или двойную меру нечестия. Но таковы (кратко говоря) нынешние недуги, потому что ныне полагают восхождения в сердце своем (Пс. 83:6), но не исповедания, а отречения, не богословия, но богохульства; ныне все один другого расточительнее в богатстве нечестия, как будто не нечестия боятся, но того, чтобы не стать умереннее и человеколюбивее других. А мы поступаем не так. Напротив, в учении о Божестве (если не много будет сказать это) мы столько же единомышленны и согласны, сколько и Божество Само с Собой. Мы стали один язык и одно наречие (Быт. 11:1), но не для такой цели, для какой в древности созидавшие столп; они были единомышленниками на зло, а мы пользуемся единомыслием для всего доброго, чтобы единодушно и едиными устами славить Отца и Сына и Святого Духа, чтобы о нас можно было сказать истинно с нами Бог (1 Кор. 14:25), соединяющий соединяющих и прославляющий прославляющих Его, и не только можно было сказать это, но и поверить этому.

Но есть нечто, в чем и мы соглашались. Не спорю, что и это худо; ибо не надлежало бы давать как лукавому доступа или повода, так и злым языкам свободы. Впрочем, не столько худо, как представляется нашим клеветникам. Поскольку нам, как людям, свойственно было и погрешить в чем–нибудь, то вот наш проступок — мы были весьма пастырелюбивы и не умели решить, которое из двух благ предпочтительнее, пока не согласились равно уважить то и другое. Такова наша вина, за это пусть укоряет, или прощает нас, кто хочет. На это одно могут опереться еретики. Кроме же этого ничего не найдете, хотя бы и очень желали. Мухи мертвые и загнившие портят елей, говорит некто (Еккл. 10:1), но зависть не может повредить добру, хотя и захочет, ибо истина, как рассуждаю с Ездрой, сильнее всего (2 Ездр. 4:35).

Таким образом, мы сами собой прекратили и будем прекращать собственные свои несогласия, ибо невозможно, чтобы отцы немилостиво судили детей, особенно при посредстве общеисповедуемой Троицы, за Которую воздвигают нас на брань и для Которой мы сами не будем вступать в брань. Поручителем же мира я — человек столь малый для такого дела, потому что Господь смиренным дает благодать, а высоких смиряет до земли (Иак. 4:6. Пс. 146:6). Но что из этого вам, общие наши примирители (ибо вы действительно наши примирители и невольно оказываете нам такую милость)? Если мы погрешаем в чем–нибудь большом или малом, то вы от этого не делаетесь благочестивыми. Напротив, как мы не стоим похвалы за худое, если когда падаем, так вы остаетесь не менее нечестивыми, хотя и мы согрешаем — даже еще более, потому что с нами падающими поступаете жестоко.

Но чтобы вы могли видеть наше во всем единомыслие а из этого заключить, что мы и всегда будем единомышленными; хотя в этом, как думаю, уверило и видимое — и праводушный отец и благопокорный сын, вместе восседающие, служащие друг другу украшением, и в вас воспламенившие ту искру благочестия и единодушия, какая только есть; однако же да убедит в том и слово. И как вы слышали уже одного [149] (ваше удивление до сих пор оглашает слух мой, а сокровенное в сердцах, очень знаю, еще больше и того, что излилось в воздух); так услышьте опять и меня, если снова желаете слышать. И если кому–нибудь из вас недостаточными доказательствами кажутся и проповеданное неоднократно, и те искушения, те метания камнями, которые я уже претерпел и готов еще претерпеть, почитая для себя потерей не страдания, но лишение страданий, тем более когда вкусил уже бедствий за Христа и приобрел от них прекрасный плод — приумножение людей этих. Итак, чего хотите? Убедились ли вы этим? И мне не нужно прилагать новых трудов, не нужно в другой раз богословствовать? Вы пощадите мою немощь, по которой и это едва говорю вам? Или для вас, как для людей, имеющих тяжелый слух, надобно многократно повторять одно и то же слово, чтобы при постоянном напряжении голоса сказать наконец в уши слышащих? Мне кажется, что вы молчанием своим вызываете слово; ибо молчание, по пословице, есть знак согласия. Итак, примите слово обоих от единого сердца и из единых уст.

Скорблю о том, что не могу, взошедши на одну из высоких гор, голосом, соответствующим желанию, перед целой Вселенной, как среди общего позорища, возгласить во услышание всем неблагочестиво мыслящим: сыны мужей, доколе слава моя будет в поругании, доколе будете любить суету и искать лжи (Пс. 4:3)? Для чего вводите не одно простое Божие естество, но или три, между собой разъединенные и расторженные, даже (не странно будет сказать) взаимно противоборствующие по причине то излишеств, то недостатков, или хотя и одно, но скудное, заключенное в тесные пределы, не имеющее свойства быть началом чего–либо великого, потому что Оно не может, или не хочет этого, и не хочет по двум причинам: или из зависти, или из страха; из зависти, чтобы не сопривзошло чего–либо равночестного, — из страха, чтобы не произошло враждебного и противоборствующего? А между тем насколько Бог досточестнее тварей, настолько приличнее первой Причине быть началом Божества, а не тварей, настолько приличнее при посредстве Божества нисходить Ей до тварей, а не напротив, ради тварей созидаться Божеству, как угодно думать умам чрезмерно пытливым и высокопарным [150]. Ибо ежели, исповедуя достоинства Сына и Духа, станем или признавать Их безначальными, или возводить к иному началу [151], то поистине опасно, чтобы или не обесчестить тем Бога, или не допустить чего–либо богопротивного. Если же (сколько ни возвышаешь Сына и Духа), не ставишь Их выше Отца, то не устраняешь Их от Причины, а напротив, к Ней возводишь и благое рождение и чудное исхождение.

Спрошу у тебя, любитель нерождения и безначалия: кто более бесчестит Бога, тот ли, что почитает Его началом такого Сына и такого Духа какими ты признаешь Их или кто исповедует Его началом не такого Сына и не такого Духа, но подобных Ему по естеству и равных в славе, какими исповедует Их наше учение? Но для тебя много очень много чести, иметь у себя сына, даже тем больше чем совершеннее подражает он во всем отцу и служит точным образом родителя. И не так охотно согласился бы ты стать господином тысячи рабов, как родителем одного сына. Ужели же для Бога есть что–либо выше чести быть Отцом Сына, Который служит к усугублению, а не к уменьшению Его славы, равно как и быть Изводителем Духа? Разве не знаешь, что, признавая Начало (понимаю Начало Сына и Духа) началом тварей, не чтишь самого Начала и бесчестишь исходящих из Начала? Не чтишь Начала, потому что полагаешь Его Началом чего–то такого, что мало и не достойно Божества. Бесчестишь и Исходящих из Начала, потому что делаешь Их малыми и не только тварями, но даже чем–то таким, что малочестнее самих тварей, если Они для тварей только существуют, а некогда существовали, как и художнического орудия не бывает прежде художников, даже вовсе не существовали бы, если бы Богу (как будто для Него не довольно только захотеть) не стало угодно сотворить что–нибудь через Них. Ибо все, что бывает для чего–нибудь другого, малочестнее того, для чего оно бывает. Но я, вводя начало Божества не временное, неотлучное и беспредельное, чту и Начало, а равно и Исходящих из Начала, — первое, потому что Оно начало таковых исходящих, и последних, потому что Они так, такими и из такого исходят Начала, не отдельны от Него ни временем, ни естеством, ни достодолжным Им поклонением, суть с Ним едино — но (хотя и необыкновенен такой образ выражения) раздельно, раздельны с Ним — но соединенно, не менее досточтимы — представляемые и познаваемые, как во взаимном между Собой соотношении, так и Каждый Сам по Себе, — совершенная Троица из Трех совершенных. Ибо Божество выступило из единичности по причине богатства, преступило двойственность, потому что Оно выше материи и формы, из которых состоят тела, и определилось тройственностью (первым, что превышает состав двойственности), по причине совершенства, чтобы и не быть скудным и не разлиться до бесконечности. Первое показывало бы нелюбообщительность, последнее — беспорядок; одно было бы совершенно в духе иудейства, другое — язычества и многобожия.

Беру в рассмотрение и то (а такое суждение мое, может быть, не совсем незрело и просто, но напротив очень основательно), что для тебя нет опасности признавать Сына рожденным, потому что Нерожденный, не будучи телом и рождая, не терпит чего–либо свойственного телесному и вещественному. Даже и общие понятия о Боге дозволяют приписывать Ему рождение. Для чего же там бояться страха, где нет страха (Пс. 13:5), и держаться нечестия, как говорится, из ничего? Напротив, я опасаюсь, что исказим понятие о Божестве, если допустим в Божество тварь. Ибо сотворенный не Бог, и сослужебный нам не Владыка; хотя приписывают Ему первенство между рабами и тварями, и в этом одном оказывают снисходительность к Оскорбляемому. Но лишающий должной чести не столько чествует тем, что воздает, сколько бесчестит тем, что отъемлет, хотя воздаваемое и имеет вид почести.

И если воображаешь, что при рождении имеют место страсти, то думаю, что дни имеют место и при творении. Даже не знаю, как творимое может быть сотворено бесстрастно. Если же (Сын) и не рожден, и не сотворен, то договаривай уже и остальное [152] ты, дерзающий выговорить почти то же самое, когда именуешь Его тварью. Для твоей дерзости, злой ценитель и судия Божества, нет ничего недоступного и неприкосновенного. Тебе нечем более прославиться, разве тем, чтобы, как можно дальше, отстранить Бога от владычества, что властолюбцы и лихоимцы, делают с людьми, их слабейшими.

А я буду повторять одно и то же, притом краткое, выражение: Троица воистину есть Троица, братия. Но слово «троица», означает не счет вещей неравных (иначе что препятствует, слагая с тем или другим числом вещей именовать десятком, сотней, десятком тысяч; так вещей, числом изображаемых, много, даже более показанного теперь), но совокупность равных и равночестных; причем наименование соединяет то, что соединено по естеству, и не дозволяет, чтобы с распадением числа разрушилось неразрушимое.

Так мы рассуждаем и так содержим; о взаимном же отношении и порядке в Троице оставляем ведать Ей единой и тем из очищенных, которым сама Троица благоволит открыть это или ныне, или впоследствии. А сами знаем, что одно и то же естество Божества, познаваемое в Безначальном, в рождении и исхождении (как бы в уме, который в нас, в слове и духе, поскольку чувственному уподобляется духовное, и малому высочайшее, тогда как мнимый образ не достигает вполне до истины). Знаем, что Оно Само с Собой согласно, всегда тождественно, бесколичественно, невременно, несозданно, неописуемо, никогда не было и не будет Само для Себя недостаточным. Знаем, что Оно есть жизни жизнь, светы и свет, блага и благо, славы и слава, Истинное и Истина и Дух истины, святые и неточные святыни, каждая (умопредставляемая особо, поскольку ум разделяет и нераздельное) есть Бог и все три (умопредставляемые вместе) также Бог, по тождеству движения и естества. Знаем, что Оно ничего не оставило выше Себя и не превзошло что–либо иное, ибо и не было ничего такого; знаем, что Оно ничего после Себя не оставит и не превзойдет, ибо и не будет ничего такого; знаем, что Оно не допускает ничего равночестного с Собой, потому что ни одно из существ сотворенных, служебных, соучаственных и ограниченных не достигает до Естества, владычественного, делающего других Своими причастниками, и беспредельного. Ибо одни из тварей совершенно удалены от Него; другие же приближены к Нему несколько и будут приближаться, но не по своему естеству, а по причастию Его естества, и притом тогда только, когда доброе порабощение Троице сделается чем–то высшим рабства; если уже не составляет свободы и царства то самое, чтобы хорошо познавать владычество, впрочем, по низости ума, не смешивать того, что имеет между собой расстояние. А для кого так высоко рабство, для того чем будет владычество? Ежели и познание есть блаженство (Ин. 17:3), то каково Познаваемое? К этому ведет нас великая тайна! К этому ведет вера в Отца и Сына и Святого Духа и в общее имя! К этому ведут возрождение, отречение от безбожия и исповедание Божества — этого общего имени! Почему, бесчестить или отделять Единого из трех — значит бесчестить исповедание, то есть и возрождение, и Божество, и обожествление, и надежду. Видите, что дарует нам Дух, исповедуемый Богом, и чего лишает — отвергаемый. Умалчиваю уже о страхе и о гневе, какой угрожает не чтущим, но бесчестящим Духа (Мф. 12:32).

Так, насколько можно короче, излагаю вам наше любомудрие — догматически, а не состязательно, по способу рыбаков, а не Аристотеля, духовно, а не хитросплетенно, по уставам Церкви, а не торжища, для пользы, а не из тщеславия, чтобы вы, против нас исповедующие на народных собраниях и в этом одном единомышленные, познали, что мы едино мыслим, единым духом воодушевлены и дышим, и чтобы уже не собирали, как голодные, и не рассеивали наших маловажных (не знаю как назвать) падений или детских проступков. Ибо верх бедствия — находить себе защиту не в собственной крепости, но в чужом бессилии. Вот перед вашими взорами мы подаем друг другу руки! Вот дела Троицы, согласно нами славимой и поклоняемой! И вас да сделает это более снисходительными и православными! О, если бы мы были услышаны! О, если бы день этот сделался нарочитым, святым, днем не пререкания, но умирения, не памятником искушения, но торжеством победным, чтобы наше взаимное единомыслие и единомыслие почти целой Вселенной, где одни до сих пор пребывали здоровыми, другие почти возвратились к здоровью, а иные начинают возвращаться, — и для вас послужило виной спасения и воссоздания!

Святая, достопоклоняемая и долготерпеливая Троица! Долготерпеливая, ибо столько времени являла Свое долготерпение к рассекающим Тебя! Троица, Которой служителем и нелицемерным проповедником и я сподобился быть уже с давнего времени! Троица, Которую все познают некогда — или просвещенные, или наказанные Тобой! Прими в число Своих поклонников и этих ныне оскорбляющих Тебя, да не утратим мы ни единого, даже из малых, хотя бы мне надлежало утратить нечто из благодати (не дерзаю сказать всего, что сказал Апостол (Рим. 9:3)!

Но для вас неприятно это, болезнует язык и мучится возражением? Рассмотрю со временем и возражение ваше, или рассмотрят его те, у кого больше, нежели у меня, времени. Узнаем и прекрасные ваши порождения или исчадия; когда, жестоким и твердым словом разбив и сокрушив яйца змеиные (Ис. 59:5), покажем, что они пусты и надуты одним воздухом, и обнаружим, какой кроется в них василиск нечестия, — василиск, но уже мертвый, несовершенный, недвижущийся, умерший в муках рождения, и прежде, нежели родился, не существовавший (говорю вашими словами, чтобы сказать что–нибудь и вам угодное), насколько ненавистный в своем зачатии, настолько же жалкий и при извержении на свет. А это, насколько знаю, дарует нам Тот, Кто дал власть наступать на аспида и василиска (Пс. 90:13) и попирать змей и скорпионов (Лк. 10:19), Кто сокрушит под ногами нашими вскоре (Рим. 16:20) и сатану, или по причине прежней светозарности, как молнию с неба спадшего (Лк. 10:18), или потому что впоследствии он сделался изогбенным и превратился в пресмыкающегося, подобно змею бегающего, — сокрушить, чтобы и нам успокоиться несколько от бед, как ныне, так и впоследствии, когда совершенно отбежит от нас и болезнь, и печаль, и воздыхание о Христе Иисусе Господе нашем. Ему слава и держава во веки веков, аминь.

Слово 23, о мире, сказанное в Константинополе по случаю распри, происшедшей в народе о некоторых несогласных между собой епископах

Любезный мир, вожделенный делом и именем, который подал я ныне людям, и получил взамен, не знаю, искренний ли от всех и достойный Духа глас, или народный только договор (к вящему нашему осуждению!), нарушаемый перед свидетелем Богом! Любезный мир — мой труд и моя похвала, о котором слышим, что он Божий, что Бог есть его Бог, и что сам Бог им именуется, как в следующих словах: мир Божий (Флп. 4:7); Бог мира (2 Кор. 13:11); Он есть мир наш (Еф. 2:14), — и которого мы при всем этом не уважаем! Любезный мир — благо весьма восхваляемое и не многими хранимое, — где ты скрывался от нас столько времени и когда возвратишься к нам? Весьма сильно и более всякого другого люблю и лобызаю тебя, заботливо храню, когда ты с нами, и со многими слезами и рыданиями призываю, когда оставляешь нас. Не взывали так — ни патриарх Иаков к Иосифу, проданному братьями, а по мнению отца, похищенному зверем, — ни Давид, к другу своему Ионафану, падшему во брани, а впоследствии к сыну Авессалому. Один, истерзанный горестью в родительском сердце, вопиял: зверь растерзал Иосифа (Быт. 37:33), зверь лютый и неукротимый, и положив перед собой окровавленную одежду сына, обнимал ее вместо сыновнего тела, в одном и том же находя и пищу, и облегчение скорби. Другой то проклинает горы, на которых происходила брань, взывая: «Горы Гельвуйския, да не падет на вас ни дождь, ни роса! как сокрушился лук Ионафанов и сила его!» — то оправдывает отцеубийцу, как бы ничем не оскорблял он отца, и примиряется с мертвым, может быть и потому сетуя о сыне, что он занес руку на отца. Таково родительское сердце! Кого на брани отражал как врага, того по смерти оплакивает как друга. Природа всего могущественнее; она препобеждает и вражду.

Достойно сожаления, что Киот задержан иноплеменниками, что Иерусалим сравнен с землей и попирается язычниками, что сыны Сиона, драгоценные и ценимые на вес золота, отведены в плен, до сих пор в рассеянии, и составляют народ чуждый в мире и скитающийся. Горестно и то, что видим и слышим ныне: отеческие грады ниспровергнуты, тысячи людей падают, земля обременена пролитой кровью и множеством падших, наг род иноязычный [153] ходит по чужой области, как по своей. И не по малодушию защитников (никто не обвинит их в этом; они те же самые, которые покорили едва не целую Вселенную!), но за наши пороки, за овладевшее нами нечестивое учение о Троице, постигли нас все эти бедствия и верх бедствий. Кто будет оспаривать это, если умеет определить тяжесть несчастья по тем страданиям, какие мы сами претерпели или разделяли с другими? Но все это мало в сравнении с тем, что изгнан мир, похищено благолепие Церкви, унижено древнее достоинство, до того превращен порядок, что мы, сделавшиеся прежде из ненарода народом, из неязыка языком, подвергаемся теперь опасности — из самого великого народа и языка опять стать не народом и не языком, чем были вначале, когда не начальствовал над нами ты, когда мы не собрались еще под единое имя и единый чин.

Действительно, теперь оказывается, что удобнее переносить злополучие, нежели сохранять благополучие, потому что и мы, когда восставали на нас брани, были укрепляемы и теснее соединяемы гонениями; а когда совокупились воедино, тогда ослабели. И кто из благомыслящих не стал оплакивать настоящего времени? Но кто найдет слово, равняющееся бедствию? В мире живут разбойники, которых связало злодеяние. В мире живут замышляющие о насильственной власти, сообщники воровства, заговорщики мятежа, соучастники прелюбодеяния. В мире живут и певцы одного хора, и воины одного отряда, и пловцы одного корабля. Не стану говорить о наследствах, разделяемых поровну, о противоположных мерах правления, о преемстве общественных служений, о постепенности и законном порядке начальств. Даже редко видим, чтобы и эта пресловутая софистика или грамматика (не касаюсь философии, из ревности к которой молодые люди бесятся и сходят с ума) предавалась крамолам, чаще же соблюдает она мир. Но у нас нет согласия и союза; никогда не можем сойтись в одном, не видим даже и способа излечить такую болезнь; но как будто бы и учим и учимся злонравию, а не добродетели; много трудимся над тем, чтобы поджигать раздор; о единомыслии же мало заботимся, или и вовсе не заботимся.

Когда другие не соблюдают согласия; тогда их раздор не ведет ни к чему важному. А некоторым лучше быть в раздоре, нежели в единомыслии. Ибо кто из здравомыслящих похвалит союз, заключенный на худое дело? Но если бы у нас кто спросил: что мы чествуем и чему поклоняемся? Ответ готов: мы чтим любовь. Ибо, по изречению Святого Духа, Бог наш есть любовь (1 Ин. 4:8), и наименование это благоугоднее Богу всякого другого имени. А что главное в Законе и Пророках? И на это не позволяет евангелист (Мф. 22:40) дать иного ответа, кроме прежнего. Почему же мы — чтители любви так ненавидим и сами ненавидимы? Почему мы — чтители мира немилосердно и непримиримо враждуем? Почему мы — основанные на камне — зыблемся, утвержденные на краеугольном камне — распадаемся, призванные во свете — омрачаемся? Почему мы — служители Слова довели себя до такого молчания или бессловесия, или оцепенения, или… не знаю, как назвать еще.

И в пище, и во сне, и в позорных делах есть, как говорят, мера сытости; все, не одно скорбное, но и самое приятное возбуждает наконец отвращение, потому что все из одного переходит и превращается в другое. Но у нас нет конца взаимным поражениям друг друга, не только между разномыслящими и несогласными в учении о Вере (это было бы менее прискорбно, извинялось бы ревностью, одним из похвальных качеств, пока она в пределах), но и между единомышленными, у которых в одном и том же одни и те же противники. Это всего бедственнее и жалостнее. И что этому причиной? Может быть, любоначалие или корыстолюбие, или зависть, или ненависть, или высокомерие, или другая какая страсть, которых не видим и в самих безбожниках.

Весьма забавна переменчивость в мнениях. Когда нас хотят поймать, тогда мы благочестивы и православны, лживо прибегаем к истине, как будто стоим за веру, и в том одном (по сравнению с худшим) поступаем похвально (хотя это само по себе и гнусно), что, стыдясь порока, переходим на сторону того, что почтеннее, а именно — благочестия. Тебе (кто бы ты ни был, дошедший до такого состояния) можно сказать: безумный и непостоянный человек, тварь лукавого — изобретателя зла, или (справедливее сказать) несмышленнейший из людей! Вчера был он для тебя благочестив, как же ныне стал нечестив, хотя ничего не прибавил и не убавил ни словом, ни делом, но в том же стоит, как и тем же дышит воздухом, теми же глазами и на то же смотрит солнце; а если угодно тебе спросить его о числах и мерах; то и на это будет отвечать не новое, но то же, что и прежде? Однако же ныне у тебя блудник, кто вчера был Иосифом. Ибо и до этого доходит любовь к спорам, подобная пламени, пробегающему по соломе и обнимающему целую окружность. Ныне Иуда, или Каиафа, кто вчера Илия, или Иоанн, или другой кто из подвизающихся в рядах Христовых, обвязанный тем же поясом, облеченный в ту же темную или черную ризу, какой (и по моему уставу и рассуждению) требует строгость жизни. Вчера бледность лица — прекрасный цвет для мужей высоких, или скромность и спокойствие голоса, или степенность и тихость походки именовали мы любомудрием, а ныне называем это тщеславием. Ту же власть над духами и болезнями приписываем то Иисусу, то Вельзевулу; и в этом случае не правдивыми пользуемся весами, но руководствуемся охотой спорить и раздражительностью. Как одна и та же земля, для здорового и нестраждущего никаким недугом, неподвижна, а у кого кружение в глазах, или кто сам вертится, для того движется, и как состояние видящего бывает переносимо на видимые предметы, или, если угодно, как одно и то же расстояние столпов представляется большим тому, кто смотрит вблизи, и меньшим тому, кто издали, потому что воздух скрадывает расстояние, и зрение сближает предметы большого объема, так и мы легко обманываемся по причине вражды и составляем неодинаковые понятия об одних и тех же лицах, когда они нам друзья, и когда нет. У нас время легко производит многих во святые, а многих, против всякой вероятности, — в безбожники. Или вернее сказать, оно всех делает жалкими, не только потому, что на нас смотрят, как на худой образец, тогда как порок подручен всякому, хотя бы и никто не привлекал, но и потому, что мы с готовностью прощаем всем и все, только бы сойтись в одном.

Прежде не безопасным почиталось сказать одно лишнее слово, а ныне злословим людей самых благочестивых. Прежде не позволялось читать закон извне и призывать исповедание (Ам. 4:5), то есть, как я понимаю, народное одобрение, а ныне и о неизреченных тайнах допускают судить людей оскверненных, повергая святыню псам и бросая жемчуг перед свиньями (Мф. 7:6). И этого недостаточно; мы насыщаем слух свой взаимными оскорблениями друг друга. Мы не можем рассудить даже того, что не безопасно доверять оружие врагу, и слово против христианина — ненавидящим христиан. Ибо в чем мы укоряли ныне, в том завтра будут укорять нас. Враг ласково выслушивает слова твои, не потому что хвалит, но потому что собирает со злым намерением, чтобы при случае изблевать яд свой на оказавшего ему доверие.

Для чего же терпим это, братья, и долго ли будем терпеть? Когда отрезвимся от упоения, снимем с глаз чешую, воззрим на свет истины? Какая это тьма, какое сражение среди ночного мрака, какая буря, не позволяющая различить в лице друзей и противников? Для чего мы стали посмешищем у соседей наших, посрамлением и поруганием у окружающих нас (Пс. 78:4)? Что за ревнование о зле? Отчего такое нескончаемое изнурение самих себя? Или лучше сказать, мы не изнуряем себя, но, что бывает с беснующимися, в самом недуге черпаем для себя силы и радуемся своему истощению. Нигде нет у нас ни слова, ни друга, ни соратника, ни врача, умеющего исцелить или отсечь страждущий член, ни ангела заступника, ни Бога; и сверх всего сами себе заграждаем мы Божие человеколюбие. Для чего, Господи, стоишь вдали (Пс. 9:22)? И будешь скрываться непрестанно (Пс. 88:47)? И когда посещение сотворишь нам (Притч. 29:13)? До чего дойдет это и где остановится?

Боюсь, не есть ли настоящее уже дым ожидаемого огня, не вскоре ли после этого настанет антихрист и воспользуется нашими падениями и немощами, чтобы утвердить свое владычество. Ибо, конечно, нападет он не на здоровых и не на объединенных любовью; а надобно, чтобы царство само в себе разделилось, чтобы крепкий в нас рассудок подвергся искушению и был связан, чтобы сосуды были расхищены, и мы потерпели то самое, что (как видим) терпит теперь враг от Христа (Мф. 12:26–29).

Об этом я плачу, говорит Иеремия в Плаче своем (1:15); ищу глазам моим источники слез (Иер. 9:1), которые бы удовлетворили моей горести; призываю плакальщиц сотворить и разделить со мной плач (Иер. 9:17). И чрево мое болит, смущаются чувства (Иер. 4:19), не знаю, как и какими словами облегчить скорбь свою. Отчего и древнее предается молчанию, и новое — осмеянию. Ибо врагам обращается в забаву и то, что извлекает у меня слезы. Через это не мало потеряли у нас церкви, а приобрели зрелища, приобрели в таком городе, который и божественное, наряду с прочим, старается обращать в забаву, который скорее осмеет достойное похвалы, нежели оставит без осмеяния смешное. Потому удивительно будет, если он не осмеет и меня, который говорит это ныне, меня — пришлого проповедника, который учит, что не над всем должно смеяться, но что есть предметы, требующие внимательного рассуждения. И что говорю: осмеет? Подивишься, если не подвергнет меня даже наказанию за то, что хочу сделать добро.

Таково наше положение; и меня печалит не то, что церкви у нас отняты (человек с ограниченным умом поскорбел бы, может быть, и об этом); не то, что злые языки (они делают свое дело) говорят худо, потому что не научились говорить доброго. Не опасно то, чтобы Бога можно было описать местом или оседлать продажным, и чтобы Он стал достоянием одних богатых. Притом те, которые говорят обо мне хорошо или худо, не переменят меня (подобно тому, как примешивающие, или миро к грязи, или грязь к миру, через такое смешение сливают качества грязи и мира) так, чтобы я стал огорчаться хулами как внутренне изменившийся. Иначе, дорого заплатил бы я хвалителям, если бы своими похвалами сделали они меня лучшим. Не так выходит на деле; бранят меня, или удивляются мне, в обоих случаях остаюсь таким, каков был. Пустой же человек мудрствует, говорит Иов (Иов. 11:12). Как пена прибивается к камню, как ветры к сосне, или к другому густому и высокому дереву, так и ко мне — людские речи, и я так почти любомудрствую сам в себе. Если обвинитель лжив, то обвинение падает не столько, на меня, сколько на его слова, хотя и хулит он мое имя. А если он справедлив, то обвиню лучше себя, не говорящего обо мне. Ибо я сам причина того, что он говорит; а не говорящий — причина того, что я таков. Поэтому речи его, как ничего не значащие, оставив без внимания, обращусь к себе и из злоречия его извлеку еще ту одну выгоду, что стану жить осторожнее. Но злоречие имеет и третью весьма важную и величественную пользу, именно ту, что нас хулят вместе с Богом. Ибо одни и те же и отрицают Божество, и оскорбляют Богослова.

Итак, не это страшно, хотя и почитают многие страшным, но то, что, сколько бы кто ни был тверд в душе и искренен в благочестии, не хотят даже и верить, что он верен, нелицемерно добродетелен и свободен от притворства. Напротив, один у нас явно худ; в другом правдивость — одна личина и прикраса, обманывающая наружностью. Хотя не все кажутся черными, потому что есть черные, не все неблагородными, неблагообразными, немужественными, невоздержанными, потому что много таких; а напротив, осуждаем ли, или хвалим кого, произносим о каждом особый, а не общий приговор: однако же обвинение в злонравии удобно распространяем на всех и делаем общим обвинением целого, не только потому что многие, но и потому что некоторые злонравны.

Но гораздо страшнее этого то, что обвинение не останавливается на нас одних, но простирается даже на высокое и досточтимое наше таинство [154]. Ибо с нашими судьями бывает то же, что почти и со всеми охотниками судить о чужих делах; одни из них довольно снисходительны и человеколюбивы, а другие очень жестоки и немилосердны. И первые нас одних укоряют в пороках, оставляя без укоризны наше учение. Другие же, особенно когда встречают много худых людей между удостоенными должностей, обвиняют сам закон, будто бы он учит злонравию.

Итак, что же, братия, долго ли это будет? Ужели никогда не уцеломудримся, не отрезвимся, не устыдимся? Не говоря о другом, побережемся, по крайней мере, от вражеских языков, которые и ложью удобно вредят. Ужели не отстанем от сильной привычки спорить? До сих пор не поймем, какие предметы и в какой мере доступны нашему исследованию, и какие выше сил наших? Ужели не различим, какие исследования возможны в настоящее время, при дольней слитности вещей, омрачающей мысль, и какие должно предоставить будущему веку, тамошней свободе, чтобы удовольствоваться пока некоторыми, а для других предочиститься, поскольку надеемся со временем достигнуть совершенства и приобрести желаемое? Ужели не отделим сами для себя того, о чем совсем не должно полагать вопросов, о чем надобно спрашивать умеренно, в чем, как не вредном для нашего учения, справедливо ли оно, или нет, можно уступать охотникам до споров, что должно предоставлять одной вере, а что разуму, и за что надобно сражаться со всею ревностью, впрочем словами, а не оружием! Ибо поднять на кого–нибудь и руку — совершенно вне обычаев нашего двора, и мы отвергаем это, предоставляя нашим ненавистникам.

Назначим себе не тот один предел благочестия, чтобы поклоняться Отцу и Сыну и Святому Духу, единому в Трех Божеству и единой Силе, — поклоняться, не предпочитая Одного, и недопочитая Другого [155] (выражусь так, чтобы и мне подражать сколько–нибудь мудрствующим об этом); ибо одно невозможно, а другое нечестиво, — поклоняться, не рассекая единого величия новостью имен, ибо ничто не бывает больше или меньше себя самого, но, утвердившись на таком пределе, будем единомышленны и во всем прочем, как чтители единой Троицы, держащиеся единого почти догмата и единого тела; отсечем же и уничтожим, как общий недуг, лишние и бесполезные вопросы, пустившие ныне столько отпрысков и ветвей. Ибо, не говоря о чем–либо отдаленном, разве не удовлетворили еще меня лукавый дух Монтана против Духа Святого, дерзость Навата, или нечистая чистота, завлекающая многих благолепием выражений; доныне продолжающееся неистовство фригиян [156], и посвящающих и посвящаемых едва ли не с древними обрядами; безумие галатов [157], обилующих многими именами нечестия; Савеллиево сокращение; Ариево разделение, и произошедшее из него подразделение нынешних хитрословов, в той же мере имеющих преимущество, в какой говорливый язык лучше неповоротливого? Даже и мы имеем между собой подобные почти разности, — мы, которые мыслим здраво о главном, и стоим за одно и то же против одних и тех же. Я разумею недавно начавшуюся у нас братскую распрю [158], которой бесчестится Бог и человек, — Бог, будто бы вовсе для нас не родившийся и не пригвоздившийся ко кресту, а следовательно, не погребенный и не воскресший, как вообразилось некоторым худым христолюбцам, но чествуемый в том единственно, в чем честь обращается в бесчестие, и через это рассекаемый на двух сынов; а также — и человек, будто бы не совершенно восприятый и почтенный, но отвергнутый и устраненный важнейшей его частью, тогда как в естестве человеческом всего важнее образ Божий и сила ума. Но человечеству, поскольку соединилось с ним Божество, надлежало разделиться; людям, по всему прочему умным, надобно было впасть в ошибку относительно ума и, к умалению Божией благодати и нашего спасения, утверждать, что я не весь спасен, хотя весь пал и осужден за ослушание первозданного и по ухищрению противника!

И не этим только нарушается наше единомыслие. Напротив, мы, спасенные Богом, ведем брань за людей, и столько в нас крамольного духа, что расточаем его в угождение любочестию других, заводим домашнюю вражду за чужие престолы, в одном деле допускаем две весьма важные погрешности — в честолюбцах разжигаем страсть к любоначалию, а сами находим в этом опору собственной своей страсти, подобно людям, которые, падая со стремнины, хватаются за ближайший камень или сколько–нибудь твердый куст. Между тем надлежало нам своим устранением от дела и их обессиливать, в каком случае оказали бы им больше благодеяния, нежели ныне, сражаясь за них. Теперь же весьма жалки и заступники, и пользующиеся их заступничеством; и мне кажется, что опять уже делится на две враждебные части мир, который едва только примирен, и то с трудом, не вдруг, не без пролития многой крови. А кто остается в мире и не склоняется ни на ту, ни на другую сторону, тот терпит зло от обеих сторон: или презирают его, или нападают на него. И как к числу последних принадлежу и я, который восстает против этого, для чего принял и эту кафедру — предмет состязания и зависти, то неудивительно, что и меня, после всех моих трудов и усилий, обе стороны желали бы вытеснить и устранить отсюда, чтобы, когда уже не будет между ними препятствия и преграды, ближе сойтись им и со всей яростью напасть друг на друга.

Все это прекратить и остановить преимущественно может Бог, все связующий; но могут также и люди, ревнующие о добре и знающие цену единомыслия, которое ведет начало от Троицы (так как Ей и по естеству всего свойственнее единство и внутренний мир), которое усвоено ангельскими и божественными Силами, пребывающими в мире с Богом и между собой, которое простирается на всю тварь (так как ей служит украшением безмятежие), которое удобно поселяется и в нас, как по душе, когда в ней добродетели одна другую сопровождают и одна с другой сообщаются, так и по телу, когда в нем и члены, и стихии имеют взаимную стройность, от чего в первом случае происходит то, что есть и именуется красота, а во втором — здоровье.

Но похвалю и слово Соломона, который узаконивает время как для всякой вещи, так для войны и мира (Еккл. 3:1.8). Добавлю только следующее. Хотя должно наблюдать время войны и мира, а иногда, по закону и слову Соломона, хорошо вести и войну, однако же лучше, пока только можно, склоняться к миру, потому что это и выше, и богоугоднее. И ни с чем несообразно — предполагать, будто бы в частном деле всего лучше единомыслие, а в деле общественном оно не самое полезнейшее; будто бы совершеннейшее управление — в том доме и городе, в котором как можно меньше внутренних раздоров, а если и случаются они, то всего скорее восстанавливается мир и исцеляется недуг, но для общего состава Церкви и лучше, и приличнее нечто другое; будто бы каждому человеку надлежит стараться — быть в мире с самим собой, потому что мир и владычество над страстями для каждого вожделенны, но не так должно вести себя с другими, а напротив, низложение ближнего надобно вменять себе в славу. И хотя Бог повелевает прощать согрешивших против нас не только семь раз, но и в несколько крат более (Мф. 18:22), чтобы прощением других испросить и себе прощение, однако же мы можем делать зло и тем, которые нас не обижали, даже делать охотнее, нежели как принимаем от других благодеяния.

Хотя знаем, какое блаженство уготовано миротворцам, которые одни в сонме спасаемых нарицаются сынами Божиими (Мф. 5:9), однако же можем думать, что сами, даже враждуя, делаем угодное Богу, за нас пострадавшему, чтобы примирить нас с Собой и прекратить внутреннюю в нас борьбу.

Нет, друзья и братья, не будем так думать. Почтим дар Примирителя, то есть мир, — дар, который, отходя отсюда, оставил Он нам (Ин. 14:17), как некий прощальный залог. Будем знать одну только брань — брань с неприятельской силой. Скажем: братья, ненавидящим нас (Ис. 66:5), только бы приняли это. Уступим в иной малости, чтобы получить взамен важнейшее, то есть единомыслие. Предоставим над собой победу, чтобы и нам победить. Посмотрите на уставы состязаний и на подвиги борцов: у них часто лежащий внизу одерживает победу над теми, которые были вверху. И мы будем подражать им, а не жадным любителям пиршеств или купцам, из которых одни без меры обременяют себя предложенными снедями, а другие нагружают корабль, и надрывают себе чрево, или утопают прежде, нежели насладятся своею ненасытностью, терпя великие потери за малое приобретение.

Итак, вопию об этом и свидетельствую, и не перестану исполнять слово Писания: Не умолкну ради Сиона, и ради Иерусалима не успокоюсь (Ис. 62:1). Исчезает душа моя, когда вижу погибель тех, которые не умерщвлены мечом, не погублены голодом (Плач. 4:9), но уязвлены честолюбием и любоначалием, так что падение их возбуждает не столько жалость, сколько ненависть. Если вы примете слова мои, то для вас и для меня будет лучше. Но если осмеете и отвергнете их, дав страсти победить рассудок; то мой долг достаточно будет исполнен и перед Богом и перед людьми, потому что, как думаю, никто из самых миролюбивых не потребует большого, вы же сами увидите последствия, а я не присовокуплю ничего жестокого, ибо щадить детей требует закон отеческой любви. Но да будет милосерд и мирен великий Судия, и ныне, и в день воздаяния, о самом Христе Господе нашем, Которому слава и держава вовеки, аминь!

Слово 24, в похвалу святого священномученика Киприана, сказанное на другой день его памяти по возвращении Григориевом из села

Память этого священномученика Киприана совершается Святой Церковью 2–го числа октября месяца

Едва не забыт нами Киприан, и это (какая потеря!) допустили вы, которые больше всех уважают Святого, чтут его ежегодными чествованиями и празднествами. А Киприана должно почитать даже и забывающим иное, так как особенной памяти требуют мужи совершеннейшие, о которых воспоминание вместе благочестиво и полезно. Возвратим же долг с лихвой, если окажемся довольно благоразумными, и не вовсе скудными и нищими. Впрочем, как бы ни велика была наша нищета, я уверен, что этот во всем великодушный и любомудрый муж простит нам и задержку, и бедность. Возблагодарим только, что он не остался у нас в совершенном забвении, ибо это стоит благодарения. И благодарением должно начать, чтобы мое возвращение послужило вам во благое и по благим мерам Бога, Который все распределяет и располагает весом и мерой (Прем. 11:21), сделалось возвращением от безмолвия к слову, от любительницы мучеников [159] — к мученикам, от телесного отдыха — к духовному пиру.

Я желал быть с вами, дети; и уверен, что и вы в равной мере желали моего присутствия. Видите отеческое мое добродушие; говорю о своем, свидетельствую и о вашем желании. Разлучившись друг с другом на столько времени, чтобы дознать взаимную любовь и, как живописцы поверяют картины, изведать ее издали, мы опять вместе. Даже кратковременное обращение с людьми, которые расположены к любви и подражают Божию человеколюбию, доставляет много пищи воспоминанию. Ужели же мы, ученики Христа, Который для нас истощил Себя до образа раба и сделавшихся чуждыми небесного собрал к Себе, не удержим в любви и не обнимем друг друга, не соблюдем единство духа в союзе мира (Еф. 4:3), которое составляет тайну, или главизну Закона и Пророков? Конечно, и то уже для нас одно из первых благодеяний, что мы так скоро пришли в объятия друг к другу; потому что ревность не терпит отсрочки, и кто мучится желанием свидания, тому один день кажется целой жизнью. Но гораздо важнее для нас другое благодеяние, что мы пришли не после праздника, не остались без тайноводства мучеников и доставляемого тем услаждения и упокоения.

А я признаюсь, что на все иное медлительнее всякого, и свергнул с себя все пожелания, как скоро стал служить Христу. Меня не пленяет ничто приятное и вожделенное для других, — ни дольнее и непостоянное богатство, ни сластолюбие и пресыщение — мать вожделения, ни мягкая и пышная одежда, ни блеск и привлекательность драгоценных камней, ни очарование слуха, ни изнеженность обоняния, ни приводящие в неистовство рукоплескания народа и зрелищ, которые давно уступил я охотникам до них; не пленяет и все, что ведет начало от первого вкушения, нас погубившего. Напротив, виню в великом скудоумии тех, которые позволяют таким вещам одерживать над ними верх, губят благородство своей души привязанностью к мелочному и прилепляются к скоропреходящему, как к чему–то постоянному. Я люблю Христа, не знаю меры в этой любви и хвалюсь ею, увеселяюсь славой мучеников, восхищаюсь кровью подвижников, подвиги и победы других для меня венцы: столько предвосхищаю себе славы, так усваиваю себе заслуги!

Конечно, всех мучеников должно чествовать, для всех надобно с готовностью отверзать уста и слух и мысль, чтобы охотно что–нибудь сказать и услышать о них, а все прочее почитать ниже их подвига. Ибо хотя многое служит для нас руководством к лучшей жизни и многое назидает в добродетели — и разум, и Закон, и Пророки, и Апостолы, и сами страдания Христа, этого первого Мученика, Который восшел на крест и меня возвел с Собой, чтоб пригвоздить мой грех, восторжествовать над змием, освятить древо, победить сластолюбие, спасти Адама и восстановить падший образ; однако же, при столь многих и столь превосходных наставниках, не менее поучительны для нас мученики — эти словесные всесожжения, совершенные жертвы, приятные приношения, это проповедование истины, обличение лжи, исполнение духовно–разумеваемого Закона, разрушение заблуждения, гонение порока, потопление греха, очищение мира. Но преимущественно перед прочими мучениками (у мучеников, конечно, нет ревности к мученикам) и именем, и делом досточтим для меня ты, Киприан! Особенно поражаюсь твоей добродетелью, восхищаюсь воспоминанием о тебе, делаюсь от удовольствия как бы вдохновенным, некоторым образом соучаствую в твоем мученичестве, приобщаюсь к твоему подвигу и весь переношусь к тебе, привлекаемый, может быть, сродством по дару слова, которым настолько превосходишь ты других, насколько словесные существа превосходят естество бессловесных (а между соединенными, чем бы то ни было, любовь, не знаю почему, поселяется также, как и между связанными кровным родством). Но может быть, привлекаюсь и твоей внезапной и необыкновенной переменой, которая поразительнее всякого слова и примера. Ибо приятно солнце после облака, которым оно закрыто было прежде; приятна весна после зимней угрюмости; приятны улыбающаяся тишина, гладкое море, играющее у берегов, после мятежа ветров и обуревания волн.

Этот Киприан (пусть знающие его с удовольствием припомнят, а незнающие услышат одно из прекраснейших наших сказаний, служащее к общей похвале христиан!) — этот Киприан, — славное имя некогда для карфагенян, а ныне для целой Вселенной, — был знатен по богатству, знаменит по могуществу, известен по роду (если только иметь место и председательствовать в Сенате служит убедительнейшим доказательством благородства). Это был цвет юношества, образцовое произведение природы, верх учености по сведениям в философии и по познаниям в других науках, притом по какой угодно части, так что в нем разнообразие сведений было удивительнее высоты каждого познания, и опытность в каждом сведении удивительнее общей любознательности; или (скажу яснее) одних превосходил он разнообразием, других — высотой познания, некоторых — тем и другим, а всех — всем. Об учености его свидетельствуют многочисленные и превосходные сочинения, какие написал он в нашу пользу [160], после того как по человеколюбию Бога, Который все творит и претворяет в лучшее, переменил он образ учения и неразумие подчинил Слову.

А поэтому не знаю, как мне распорядиться словом и найти способ — и не продлить его чрезмерно, совершенно вне пределов времени, если буду припоминать о Киприане все, и не сделать большого ущерба присутствующим здесь, если об ином будет умолчано. Потому, чтобы соблюсти середину и сберечь время и удовлетворить желание слушателей, надобно, по моему мнению, исполнить следующее: все прочее предоставить знающим, чтобы они передали это незнающим, ежели таковые найдутся, и чтобы таким образом те и другие, и поучающие и поучаемые, получили равную пользу (потому что одно воспоминание о Киприане освящает, и слово о нем всего сильнее побуждает к добродетели); самому же мне для краткости припомнить одно или два таких события из его жизни, о которых невозможно и умолчать, хотя бы захотел. Но упомяну и о прежней жизни Киприана, о том, каким путем достиг он спасения, как был призван и как совершилась в нем перемена к лучшему. Весьма не благородно и низко думать, что оскорбительно будет для подвижника напоминать о непохвальных делах его. В таком случае и великий Павел не заслуживал бы нашей похвалы, и мытарь Матвей принадлежал бы к людям самым порочным, а равно и Киприан. Но Павел для того упоминает о прежних своих гонениях и о том, как изменился предмет его ревности, чтобы сравнением того и другого прославить больше Благодетеля. Матвей, перечисляя учеников, придает себе наименование мытаря, как некоторое титло. И Киприан в длинном слове [161] выставляет на позор прежнюю свою порочную жизнь, чтобы и это, то есть исповедь свою, принести в дар Богу, и многим из обращающихся от порочной жизни указать путь благой надежды.

Итак, смотрите, какие были его пороки, как многочисленны и велики. Служителем демонов был этот впоследствии ученик Христов, жесточайшим гонителем — этот великий поборник истины. И словом, и делом, как сильный в том и другом, возмущал путь наш, оказавшийся после еще сильнейшим в слове и деле для пользы христиан. А каким злом было присоединенное к этому чародейство, которым особенно славился Киприан! И насколько еще ужаснее та ненасытимость плоти, которая и мудрых в ином может доводить до бешенства, которая, увлекая рассудок, как молодого необузданного коня, заставляет умудряться на худое! Но слово мое касается самого главного. И никто да не предастся сластолюбию, видя прежнюю жизнь Киприана, а всякий да уцеломудрится последними его делами!

Была девица [162], знатного рода и благонравная (да внимают и да радуются этому девы, или, лучше сказать, и живущие в супружестве, если они целомудренны и любят целомудрие; потому что сказание мое составит украшение для тех и других!), девица весьма прекрасной наружности; но к моему о ней слову да присовокупит и свою песнь божественный Давид, который говорит: вся слава дщери Царя внутри (Пс. 44:14). Это была истинная Христова невеста, сокровенная красота, одушевленное изваяние, ничем не оскверненная святыня, никому не доступное святилище, запретный сад, запечатанный источник (Песн. 4:12 — да воспоет нечто и Соломон!) — источник, соблюдаемый единому Христу. Этой девой, при всей ее осторожности и скромности, не знаю где и как, пленился великий Киприан; ибо похотливое око — это самое наглое и ненасытное из чувств, касается даже и неприкосновенного. Киприан не только пленился, но покушался и обольстить. Какое скудоумие, если такую деву надеялся лишить целомудрия! А тем более, какое бесстыдство и в отваживающемся на такой поступок, и в убеждающем отважиться! Но он вначале вползал в рай к первозданному, он предстоит среди ангелов, требуя себе Иова, он напоследок дерзает приступить к Самому Владыке, от Которого должен быть поражен и убит, даже искушает Того, Который не искушается (Иак. 1:13), как будто и Его надеялся перебороть, потому что явившееся Божество почел вторым Адамом и не знал, что, приступая к человечеству, пытается искушать Бога. Что же странного, если он и через Киприана искушает святую душу и чистую плоть? Таков был искуситель, и в помощники употребляется не одна из старых женщин, способных на подобные дела, но один из плотолюбивых и сластолюбивых бесов; потому что богоотступные и завистливые силы, стараясь иметь многих сообщников своего падения, весьма скоры на услуги подобного рода, и наградой за содействие в соблазне служат им жертвы и возлияния, также общение посредством крови и тука, ибо за такие одолжения таковы должны быть и награды.

Но что делает и что противопоставляет строителю зла девица, когда ощутила опасность и проникла в злой умысел? Чистые и богоподобные души весьма скоро распознают покушающегося против них, как он ни хитер, ни разнообразен в своих нападениях. Девица, отвергнув все другие способы, прибегает к Богу, и защитником от ненавистной страсти избирает Жениха своего, Который и Сусанну избавил от жестоких старейшин, и Феклу спас от немилосердого искателя ее любви и еще более немилосердого отца. Кто же этот жених? — Христос, Который и духам запрещает (Мф. 17:18) и поддерживает утопающих (Мф. 14:31), и ходит по морю (Мф. 14:26), и легион духов предает глубине (Лк. 8:32), похищает из рва праведника, отданного на съедение львам и воздеянием рук преодолевающего зверей (Дан. 14), спасает беглеца Пророка, поглощенного китом и во чреве его сохранившего веру (Ин. 2), сохраняет в пламени ассирийских отроков, остудив горящие дрова через ангела, и к трем юношам присовокупил четвертого (Дан. 3). Все это и еще многое припоминая в молитвах, и моля Деву Марию помочь бедствующей деве, присоединяет она и другое средство — пост и сон на голой земле, чтобы увяла красота, привлекшая на нее козни, а через это отнята была пища у пламени, истощилось служащее к возжжению страстей, и вместе, чтобы Бог умилосердился над ее смирением. Ибо никаким служением не благоугождается Бог, как злостраданием, и за слезы воздает Он милостью.

Знаю, что нетерпеливо ожидаете продолжения сказания; ибо беспокоитесь о деве, а не меньше и о воспламенившемся к ней любовью, опасаясь, чтобы страсть для обоих не имела худых последствий. Но смело надейтесь! Сама любовь пролагает путь вере; пламенеющий любовью, уневещивая себе деву, сам уневещивается Христу; огонь страсти угасает, возгорается же огонь истины. Но отчего и как? — Здесь начинается самая приятная часть моего повествования.

Дева побеждает, а демон побежден. Искуситель приходит к одержимому страстью, извещает о своем поражении, подвергается за это осмеянию, огорчен презрением и мстит презрителю. И в чем состоит мщение? Демон, осмеянный недавним своим служителем, приступает к нему самому, чтобы одно зло было изгнано другим, и новое беснование послужило исцелением прежнего. Отражен он девой, как стенобитное орудие твердой и непоколебимой стеной, прогнан словом и молитвой; но борется еще с пославшим его к деве, обратившись (чудное дело!) на того, кем был послан, и давит его, как второго Саула (1 Цар. 16:14). Что же делает этот безумный во время страсти, и благоразумный, когда мучит его бес? Ищет освобождения от зла и находит; ибо нужда делает изобретательным. Откуда же освобождение? Как Саул к гуслям и бряцаниям Давида, так он прибегает к Богу девы, приступает к ее Пастырю, и как демонские удары очищают его от страсти, так вера во Христа — от злого духа, и он воспламеняется новой любовью. Пастырь долго не верил ему и отсылал его от себя; потому что казалось невероятным и странным, чтобы Киприан стал наконец принадлежать к христианам, даже хотя бы и все сделались христианами. Но Киприан обратился, и доказательство обращения его очевидно. Он приносит в собрание чародейские книги, исповедует свое неразумие, предает позору бесполезность этого нечистого сокровища, возжигает ими светлый пламень, и огнем истребляет долговременную прелесть, которая не могла содействовать плотскому пламени. Так отвергается он демонов и делается присным Богу!

О чудо благодати, по которой через нечистую любовь и лукавого духа Киприан находит Бога, делается священной овцой священного стада! И как сказывал мне некто, после многих молитв, чтоб в очищение прежней гордыни любомудренно научиться смирению, сперва был он придверником храма; а потом стал Пастырем, даже лучшим и опытнейшим из Пастырей. Он первенствует не только в церкви Карфагенской и в Африке, которая с этого времени и через него доныне знаменита, но на всем Западе, а почти и на самом Востоке, в странах южных и северных, куда только проникла слава о нем.

Так Киприан стал нашим. И это совершил Бог знамений и чудес, сотворил Тот, Кто Иосифа, проданного из–за ненависти братьев, посредством жены показал целомудренным, прославил в раздавании хлеба, умудрил в сновидениях, чтоб в чужой стране ему поверили, чтоб почтил его фараон, чтоб стал он отцом многих тысяч людей, за которых Египет терпит казни, для которого рассекается море, поливается дождем хлеб, останавливается солнце, которому дается в наследие земля обетованная! Ибо премудрость еще заранее полагает основания великих дел и противоположным достигает противоположного, чтоб тем более дивились ей.

Для полноты похвального слова довольно было бы и этих Киприановых доблестей, но те, о которых остается еще мне говорить, так многочисленны и велики, что, если бы сказанное до сих пор и не служило похвалой, то одного последующего достаточно было бы для Киприана, чтобы стать выше всех. Впрочем, не говоря ни о его презрении к деньгам, ни о попрании им гордыни, ни об обуздании плоти и чистоте в противоположность прежней необузданности, ни о величавости и вместе снисходительности в обращении, причем он равно был далек и от низости, и от высокомерия, ни о сне на голой земле и о бдениях, чему поздно стал он учиться и в чем много превзошел привыкших к тому раньше его, ни о ревности в назидании словом, так что он преподал всю нравственность, очистил невежественные понятия о догматах, украсил жизни мужей, и догмат о Божестве начальной и царственной Троицы, Которое иные рассекают, а иные сливают, возвел в первоначальную чистоту, пребывая в пределах благочестного единства и счисления, — умолчав обо всем этом, по причине обширности предмета, заключу слово свое кончиной жизни Киприана.

Вознеистовствовал против нас Декий, он замышлял всякие виды мучений, и разные жестокости частью уже совершил, а частью намеревался совершить. С одинаковым усилием старался он и преодолеть христиан и превзойти прежних гонителей; лучше сказать, ему хотелось преодолеть и покорить или всех христиан, или одного Киприана. Ибо чем известнее было ему отличное благочестие и слава этого мужа, тем более славной и блистательной казалась победа, если одержит над ним верх. И в одном случае он покорил бы только своей воле христиан, а в другом восторжествовал бы над самим любомудрием и даром слова. Почему, наилучшей почитал хитростью — сперва сделать безмолвным язык, потом безгласными и молчащими повлечь за собой тех, которые им держались. Несправедливо и нечестиво было такое рассуждение, однако же и не вовсе неосновательно, если брать в рассмотрение его желание и предприятие. Это показало и само дело. Ибо когда доблестный Киприан, как в море скала удары волн, твердо и мужественно отразил все искушения и покушения, и осужден, наконец, Декием на изгнание; тогда он не ограничился самим собой, не обрадовался своему спасению от смерти и не стал рассуждать, что лучше сохранить в безопасности жизнь, хотя бы понести бесчестие, или лучше — подвергнуть опасности душу, но соблюсти безмолвие и равнодушно смотреть, как другие бедствуют от обстоятельств времени, не имея наставника, который бы поощрил на подвиги; потому что слово не мало может придать мужества вступающим на поприще добродетели. Поэтому Киприан, отсутствуя телом, присутствовал с подвижниками духом, разделял их подвиги; и когда не может он содействовать живым словом — помогает писаниями. А каким образом? Издали предводительствует Христовым воинством, пишет увещания, восхваляет благочестие, и своими посланиями один производит едва не больше мучеников, чем другие лично, находясь вместе с подвизающимися. Бедствующих за доброе дело убеждает он — ни отечества, ни рода, ни богатства, ни владычества, ни всего земного не предпочитать истине и наградам, какие уготованы добродетели на небеси. Внушает, что самая выгодная купля — каплями крови приобрести небесное царство и за временные блага получить вечность славы. Ибо для душ возвышенных одно отечество — Духовный Иерусалим, а не здешние города, которые заключены в тесные пределы и часто меняют своих обитателей; одна знаменитость рода — хранить в себе Божий образ и уподобляться Первообразу, насколько это возможно узникам плоти и способным принять в себя только некоторые струи добра; одно владычество — одерживать верх над лукавым, не отдавать в плен души и не уступать победы в подвигах за благочестие, когда порок борется с добродетелью, мир — с миром, мир разрушающийся — с миром постоянным, подвигоположник неумолимый — с подвижниками мужественными, и Велиар вооружается на Христа. А поэтому убеждал он не бояться мечей, огонь считать прохладой, самых лютых зверей представлять себе кроткими, голод признавать высшим наслаждением, отвращать взоры от слез, сетования и стенания родных, как от приманки лукавого, как от препятствия небесному шествию. Ибо так прилично вести себя душам мужественным и благородным и уму целомудренному. А всему этому служит близким примером и говоривший, и писавший это, и все почитавший за сор, чтобы Христа приобрести (Флп. 3:8).

Так рассуждая и вооружая словом на подвиг, Киприан произвел многих подвижников. Какую же получает за то награду? Щедрую и высокую: после всех, предпосланных им ко Христу сам делается мучеником и, раненный в голову мечом, ко многим страданиям присовокупляет и этот венец. Так приводится, так представляется ко Христу этот муж, сильный в нечестии, но гораздо сильнейший благочестием — этот великий Киприан, и гонитель и венценосец, не менее чудный своим обращением, как и добродетелью. Ибо не столько важно соблюсти образ добра, сколько — обновить в себе богобоязненность. Первое есть дело навыка, а последнее дело благого произволения; и первое находим во многих, а последнему немного видим примеров.

Но каково и это в числе чудес его? Скажем еще несколько слов в честь подвижника. Хотя такова была жизнь мужа этого и таков подвиг, однако же, когда оканчивает он жизнь (если позволительно так сказать, а не лучше наименовать кончину его переселением к Богу, или исполнением желания, или разрешением от уз, или сложением с себя бремени), совершается при этом нечто чудесное и соответствовавшее предшествовавшему. Велико было имя Киприана для всех, не только для христиан, но даже и для наших противников (ибо доблести всеми равно уважаются); впрочем, тело его оставалось в неизвестности, и такое сокровище было скрыто, притом на долгое время, у одной из жен, пламенеющих благочестием, не знаю, потому ли, что Бог почтил этим боголюбивую жену, дав ей сохранять у себя мученика, или потому, что Ему угодно было обнаружить нашу любовь, если мы, лишенные святых мощей, будем неравнодушны к такой утрате. Когда же Бог мучеников не потерпел, чтобы общее благо составляло собственность одной, и чтобы по милости к жене несли потерю все, тогда извещает о теле Киприана через откровение, и эту честь предоставляет опять одной достойной женщине, чтоб получили освящение и жены. Как прежде и рожден Христос и возвещен ученикам по воскресении Его из мертвых через жен, так и ныне одна жена указала Киприана, а другая передала на общую пользу эту последнюю его доброту. Так оказывается в центре внимания тот, кому и не надлежит быть скрытым; так не допущено, чтоб он оставался по своему любомудрию в неизвестности даже и после того, как стал выше и совершеннее почестей, какие воздаются телесному.

Вот все, что мог сказать я о Киприане, и не знаю, должен ли что присовокуплять к этому. Ибо, если бы и надолго простер еще слово, то сказанное мной не соответствовало бы и его доблестям и тому понятию, какое каждый имеет об этом муже. И до сих пор предложенное говорено было единственно для того, чтобы сколько–нибудь воздать подобающую ему честь. Но чтобы и от вас принесено было нечто в дар мученику, — вы сами должны восполнить все прочее, как–то: изгнание бесов, исцеление болезней, предвидение будущего. Все это, при помощи веры, может подавать даже прах Киприана, как знают изведавшие это опытом, от которых и нам передана память о чуде, и будет передаваться будущим временам. Лучше же сказать, принесите нечто и этого большее, более приличное истинным его почитателям, а именно: изнурение тела, восхождение сердца, удаление от порока, возвращение добродетели. Девы, принесите истощение плоти, жены — благолепие добродетели больше, нежели тела, юноши — мужество в борьбе со страстями, старцы — благорассудительность, властелины — добрые законы, военачальники — кротость, отличающиеся даром слова — благое слово. Скажу нечто и для своих: священники, принесите тайноводственное учение, мирские — благопокорность, плачущие — утешение, благоденствующие — страх, богатые — милостыню, бедные — благодарность, а все — готовность противостоять лукавому и жестокому гонителю, чтоб он не мог ни явно низлагать, ни скрытно уязвлять, ни ратовать как тьма, ни обольщать и увлекать в бездну погибели как Ангел света. Опасно отдаваться в плен очам, терпеть уязвление от языка, дозволять, чтобы обольщал нас слух, воспламенял кипящий гнев, низлагал вкус, разнеживало осязание; опасно обращать оружие спасения в оружие смерти. Мы должны, оградившись щитом веры, стать против козней дьявольских (Еф. 6:11.16), чтобы, одержав победу со Христом, совершив подвиг с мучениками, услышать его великий глас: приидите, благословенные Отца Моего, наследуйте уготованное вам Царство (Мф. 25:34), где обитель всех веселящихся, где глас празднующих, глас радости (Пс. 41:5), совершеннейшее и чистейшее озарение Божества, приемлемое нами ныне только в гаданиях и тенях. Этим чествуемый Киприан увеселяется больше, нежели всеми в совокупности другими почестями. Этому любомудрию, будучи еще на земле, поучал он жизнью; это же любомудрие, по отшествии своем, предписывает всем через мое слово, которого нимало не оставляйте без уважения, если цените сколько–нибудь его терпение и подвиги за истину, а также и меня, исполняющего его поручение.

Таковы плоды слов моих тебе, божественная и священная глава! Такова тебе награда за твои слова и за подвиг — не масличная олимпийская ветвь, не эта детская забава — дельфийские яблоки, не истмийская сосна, не немейский селин [163], которыми в древности воздавалась честь бедным юношам, но слово, которое всего приличнее служителям Слова! И если оно достойно твоих подвигов и слов, то и это есть дар Слова. Ты же милостиво призри на меня с высоты, управляй моим словом и жизнью, паси свою священную паству или будь моим сопастырем, направляй ее, насколько возможно, к лучшему, гони от нее прочь беспокойных волков и всех гоняющихся за слогами и выражениями, подавай нам наиболее совершенное и светлое озарение Святой Троицы, Которой ты предстоишь ныне, Которой и мы поклоняемся, Которую славим, перед Которой служим, поклоняясь Отцу в Сыне, Сыну в Духе Святом. Ей да будем напоследок предстоять с чистым сердцем и непреткновенно, и став совершенными, да приобщимся Ее совершенно в самом Христе Господе нашем, Которому всякая слава, честь и держава во веки веков, аминь.

Слово 25, в похвалу философа Ирона, возвратившегося из изгнания

Хотя болен я телом, но буду хвалить философа [164] (ибо и это есть знак любомудрия); и поступлю весьма справедливо. Ибо он философ, а я служитель мудрости; почему мне и прилично хвалить его, чтобы доказать свое любомудрие, если не другим чем, по крайней мере, удивлением философу. А по моему рассуждению должно или самому любомудрствовать, или уважать любомудрие, если не хотим совершенно лишиться всякого добра и подпасть осуждению в неразумии; тогда как мы одарены разумом и посредством слова течем к Слову.

Покажи же нам и ты [165] свое известное во всем прочем любомудрие, дозволив похвалить себя, и терпеливо выслушай похвалу. Ибо стану хвалить не из лести (мне известно нелюбочестие любомудрого мужа; притом же, слово мое ничего не прибавит к делам, а разве уменьшит их достоинство своею скудостью), но чтобы для себя извлечь пользу. А этим не пренебрежет уже любомудрие, которое над тем трудится и о том заботится, чтоб облагодетельствовать чем–нибудь жизнь нашу. И первое из благодеяний — восхвалять доброе, потому что похвала пролагает путь соревнованию, соревнование — добродетели, а добродетель — блаженству, которое составляет верх желаний, цель всех стремлений любителя знаний.

Итак, приступи, наилучший и превосходнейший из философов (присовокуплю даже) и из свидетелей истины! Приступи, обличитель лжеименной мудрости, которая состоит в одних словах и очаровывает сладкоречием, а не может и не хочет взойти выше этого! Приступи, одинаково искусный в добродетели, как в созерцательной, так и в деятельной, ты, который, и в чуждой для нас одежде [166], философствуешь по–нашему. А может быть, и одежда твоя нам не чужда; так как и ангелам свойственно быть светоносными и сияющими, когда изображают их в телесном виде, что считаю символом естественной их чистоты. Приступи, мой философ и мудрец (ибо доколе любить мудрость, если нет мудрости?)! Приступи, пес [167]; назову так не за бесстыдство, но за дерзновение, не за ненасытность, не за то, что ограничиваешься насущным, не за даяние, но за сбережение доброго, за неусыпность в охранении душ, за то, что ласкаешься ко всем, которые тебе — свои в добродетели, а лаешь на всех чужих! Приступи и стань близ этой Жертвы, у этой таинственной Трапезы, подле меня, который этой Жертвой тайноводствует к обожествлению! Тебя приводят к ней и учение, и жизнь, и очищение посредством страданий. Приступи; увенчаю тебя нашими венцами, и не среди Олимпии, не на малом позорище Эллады, не за отличие в борьбе, или в рукопашном бою или в беге, не за другие маловажные подвиги, совершаемые для маловажных наград и в честь кого–либо из героев или демонов, прославленных несчастием и баснословием (ибо подобное этому уважается и чествуется ими [168], после того как неразумие призвало себе в помощники время и обычай, ставший законом), но перед Богом, перед ангелами, перед всей полнотой Церкви, громогласно провозглашу о тебе, победившем ложь ереси, во славу Живого Бога, собственными страданиями учащего страдать, — победившем за такую награду, чтобы принять небесное царство, стать богом, не подлежащим страданию.

Что же это за провозглашение? Если хотите, чтоб оно было короче и определеннее, то скажу: вот самый нелживый подвижник истины, даже до крови поборник Троицы и гонитель гонителей, наносивший им зло своей готовностью злострадать; ибо ничто так не низлагает гонителя, как ревность страждущего! А если угодно, чтоб мое провозглашение было полнее и обширнее, то скажу: вот наилучший из лучших и благороднейший из благородных! Говорю же не о том благородстве, какое чернь разумеет. Прочь от нас с ним! Не нам и не философам дивиться тому благородству, которое берет свое начало в баснословии, гробах и давно сгнившей уже кичливости, сообщается с кровью и с грамотами, и которое дает ночь или рука властелина, может быть и неблагорожденного, также предписывающего быть благородным, как и делать то или другое. Напротив, имею в виду благородство, отличительный признак которого есть благочестие, добрая нравственность и восхождение к первому Благу, нашему началу. Такого благородства — одно доказательство. А наш доблестный муж не только сам подвижник, но и произошел от мучеников, имел у себя домашний образец добродетели. По мудрости он гражданин целой Вселенной; потому что киническая философия не позволяет ограничиваться тесными пределами. А по плоти — гражданин города Александрии, который стоит наряду с нами [169] или следует за нами, непосредственно, и во всем превосходя прочие города, преимущественно отличается горячностью, и что всего прекраснее, горячностью христианской и такой приверженностью к христианству, которая происходит от желания, но укоренена в самой природе. Ибо когда в воспламенение приводит благочестие, тогда рождается ревность; а ревность есть ограждение веры.

Так он был воспитан, и получил образование, приличное своему происхождению и назначению. Когда же наступило время избрать род жизни (в чем полагаю основание и доброго и худого поведения), — усматривает он нечто великое, отважное, превышающее выбор людей обыкновенных. Роскошь, богатство и могущество презирает более, нежели избыточествующие в этом презирают других; осмеивает же и отвергает роскошь, как первое из злостраданий, богатство, как крайнюю бедность, и могущество, как верх бессилия; потому что не почитает того и благом, что приобретших делает не лучшими, а чаще всего худшими, и у обладающих не остается до конца. Философии вручает владычество над страстями, со всей бодростью стремится к добру, еще до разлучения с веществом отрешается от вещественного, борется с видимым, всем величием природных сил, всем благородством соизволения прилепившись к постоянному. А когда утвердился в таких мыслях, — не почел уже нужным рассуждать, какое лучше избрать любомудрие: внешнее ли, которое под видом и личиной любомудрия играет тенями истины, или наше, наружно смиренное, но возвышенное внутренне и ведущее к Богу. Напротив, от всего сердца избирает он наше любомудрие, даже не обратив и помысла на худшее и не увлекшись изяществом речи, о которой столько думают греческие философы. Первым же делом своей философии считает — узнать, какой из наших путей предпочтительнее и полезнее, как для него, так и для всякого христианина. Ибо признаком души наиболее совершенной и любомудрой считал он — при всяком деле обнимать в частном и общее; потому что каждый из нас получил бытие не для одного себя, но и для всех, которые имеют с ним одну природу, и произведены одним Творцом и для одних целей. Притом видел, что жизнь пустынная, отшельническая, удаляющаяся и чуждающаяся общения с людьми, хотя сама по себе важна и высока, даже выше сил человеческих, однако же ограничивается только преуспевающими в ней, отрицается же от общительности и снисходительности — свойств любви, которая, как известно ему было, есть одна из первых достохвальных добродетелей. Кроме того, такая жизнь, как не обнаруживающаяся в делах, не может быть поверяема и сравниваема с другими родами жизни. Напротив, жизнь общественная, проводимая в кругу других, кроме того, что служит испытанием добродетели, и распространяется на многих, и ближе подходит к Божию домостроительству, которое и сотворило все, и связало все узами любви, и наш род, после того как он утратил свою доброту через прившедший грех, снова воззвало посредством соединения и обращения с нами. Когда же сообразил и исчерпал это умом, а вместе признал одним из добрых дел — смирить кичливость эллинских философов, которые думают придать себе важности плащом и бородой; тогда что он делает? И как приступает к философии? Наблюдает некоторую середину между их суетностью и нашей мудростью; у них заимствует наружность и одежду, у нас — истину и высоту. Поэтому перипатетиков, академиков, почтенных стоиков, и слепой случай Эпикура с атомами и удовольствием, увенчав волной, как некто из них — стихотворца [170], отсылает и гонит от себя, как можно дальше. В кинической же философии он осудил безбожие, а похвалил воздержание от излишнего, и стал, как видите теперь, псом против действительных псов, любомудрым против немудрых и христианином для всех. Он пристыжает высокомерие циников сходством наружности, а малосмысленность некоторых из наших — новостью одеяния, и доказывает собой, что благочестие состоит не в маловажных вещах, и любомудрие — не в угрюмости, но в твердости души, в чистоте ума и в искренней наклонности к добру. А при этом можно иметь и наружность, какую угодно, и обращение, с кем угодно, и оставаться одному с самим собой, укрывая ум от чувств, и жить в кругу людей и знакомых, уединяясь в самом обществе, любомудрствуя среди нелюбомудрых, подобно Ноеву ковчегу, который носился поверх вод потопа, или подобно великому Моисееву видению — купине, которую пылающий огонь не сжигал, не терпеть вреда от обращения с народом, или терпеть не более, как алмаз под ударами, и даже по мере сил, примером своим исправлять и других.

Плодом такой философии были не построенные на словах города, не какие–нибудь, как сами они называют, скиндапсы [171] и трагелафы [172] — ничего не означающие сочетания букв, не категории, разложения и смеси, не симвамы и парасимвамы [173], и вся именословная мудрость, не какие–нибудь черты, нигде не имеющие места [174], не взаимные сочетания звезд и созвездия, выдуманные в оскорбление Божия Промысла. Ибо все это считал он предметами второстепенными и придаточными, которыми можно заняться для забавы, чтобы не стать посмешищем для людей, выдающих себя знатоками таких вещей. Первым же и важнейшим для него делом было — говорить правду перед князьями, иметь дерзновение перед царями, в подражание Божественному Давиду, который говорил перед царями и не стыдился (Пс. 118:46) останавливать безрассудство волнующейся черни, власть раздраженных господ, истощение несогласных семейств, грубость невежд, заносчивость ученых, превозношение богатого, надменность живущего в довольстве; нищету, доводящую до преступлений; гнев, стремительный и лишающий рассудка; неумеренность в наслаждениях, невоздержанность смеха, чрезмерность скорби; прекращать беспорядки юности, малодушие старости, одиночество вдовства, отчаяние сиротства. Всего этого не предпочтет ли силлогизмам, линиям и рассматриванию звезд всякий здравомыслящий человек, рассудив, что если бы все занимались умозаключениями, стали геометрами и астрономами, то от этого не произошло бы никакой пользы для нашей жизни, а скорее бы все расстроилось; напротив, если не будет в обществе ни одной из добродетелей, мной перечисленных, — по необходимости придет все в беспорядок и замешательство? И нужно ли говорить, насколько добродетели эти лучше и выше гордости Антисфена, ненасытности Диогена и общеженства Кратета? Пощадим этих философов, по крайней мере, из уважения к названию [175], чтобы и им от этого мужа получить некоторую пользу. Но чтоб не распространяться о целомудрии, воздержанности, смирении, приветливости, общительности, человеколюбии и о прочих доблестях, которыми наш философ превосходит всех, обратимся к тому, что по порядку времени последнее, а по важности первое.

Было время, что после ересей настала тишина, и Симоны, Маркионы, Валентины, Василиды, Кердоны, Керинфы и Карпократы, долгое время рассекавшие Бога всяческих и за Благого воздвигавшие брань против Создателя [176], со всеми своими бреднями и нелепостями поглощены собственной их Глубиной, и по справедливости преданы Молчанию [177]; а также сошли со сцены и удалились — лукавый дух Монтана [178], тьма Манеса [179], жестокость Навата [180], и злонамеренная защита Савеллием единоначалия [181]; и Наватово учение отлучено наряду с другими противоборствующими истине, а Савеллиево, по причине неосновательности, совершенно отринуто и презрено. Между тем ничто другое не огорчало Церковь, ибо гонения делали ее еще более славной через сами страдания.

Но через некоторое время восстает на Церковь новая буря — эта пучина неправды, полнота нечестия, этот легион духов, язык антихристов, ум, говоривший неправду в высоту (Пс. 72:8), усекавший Божество, тот, чье предприятие ужасно, а кончина еще ужаснее и достойна предательства Иуды, на каковое дерзнул он против Спасителя нашего, этот Арий, прилично получивший себе имя от неистовства [182]. Он, начав с Александрии, где замыслил свое ужасное учение, после того как, подобно неудержимому пламени, возгоравшемуся от искры, прошел большую часть Вселенной, низлагается нашими Отцами и благочестивым сонмом, который собрался тогда в Никее и заключил Богословие в точные пределы и выражения.

Потом настает худое царствование [183], и снова оживает зло, как будто раскрываются и прорываются нагноившиеся раны; как будто свирепые волки, окружив нас со всех сторон, терзают Церковь. Священники вооружаются на священников, сословия восстают с неистовством против сословий, сам Царь придает дерзости нечестию, пишет законы против Православия, и при нем усиливаются люди [184], которых нельзя назвать ни мужами, ни женами. Но кто должным образом изобразит вполне тогдашние бедствия — изгнания, описания имуществ, бесчестия, переселения в пустыню многих тысяч и целых городов, бедствующих там под открытым небом, страждущих от дождей и стужи и принуждаемых бежать даже из самой пустыни, потому что и она не избавляет от опасности?

Кто изобразит бедствия и этих жесточайшие [185] — побои, смерти, изведение на позор епископов, ведущих любомудрую жизнь, мужей, жен, юношей, старцев? Кто изобразит, как народовластители изобретают лютые мучения, к изобретенным присовокупляют новые, услуживают нечестию, часто тем единственно заслуживают одобрение, что оказывают жестокости даже сверх воли державного? Недавно возымело конец это знаменитое гонение, и Персия прекрасно решила наше дело, истребив губителя, и в возмездие за кровь многих удовлетворив кровью одного.

А теперь начинается гонение позорное [186], под тем предлогом, чтоб оградить христиан от нечестия, оно нападает на истинных христиан; и тем оно ужаснее прежнего, что тогда подвиг был знаменит и славен, ныне же и страдать не похвально, по крайней мере в глазах людей, которые о страданиях судят неправильно. Хотите ли, чтоб у всех предстоящих, а может быть, и у самого твердого, не побеждаемого никакой страстью, извлек я слезы, напомнив об одном из тогдашних событий? Свидетели повествуемого мной многочисленны, до многих дошло плачевное сказание об этом страдании, а думаю, что история этого времени передастся и будущим временам.

Корабль, несущий на себе одного пресвитера [187], бедствующего не за худой поступок, но за Веру, снаряжается в море, чтоб не спасти, но погубить плывущего. И он, как муж благочестивый, охотно вступает на корабль, в спутники ему дается огонь; а гонитель увеселяется новым родом мучения. Какое зрелище! Какое злодеяние! Корабль среди моря, берега покрыты зрителями, и из них одни смотрят с удовольствием, другие терзаются. Можно ли в кратких чертах изобразить мне многое? — Огонь возгорается, поглощает корабль, а вместе с ним и плывущего; пламя мешается с водой, две противоборствующие стихии действуют заодно, чтоб мучить благочестивого; обе они делят между собой одно тело. Над морем стоит необычайный светильник; иной приближался может быть к нему, как к кроткому и приветливому; но, приблизившись, находил горестное и невероятное зрелище, — корабль без кормчего, кораблекрушение без бури, пресвитера, обратившегося в пепел, или даже и не в пепел, потому что и тот рассыпан был по водам. Священству не оказано и того уважения, чтоб иметь ему честную кончину, а если не кончину, то, по крайней мере, гроб, в котором не отказывают и нечестивым. Таков корабль, снаряженный нечестивцем, и таков конец благочестивого; и никогда огонь небесный и карательный не бывает светозарнее огня, озарявшего это событие!

Но что мне до постороннего? Время уже приступить к твоему [188] собственному подвигу и к твоим страданиям за благочестие, которые, как прекрасная печать, приложены тобой ко всем прежним подвигам. Зло этой ереси имело полную силу в твоем городе, где оно получило и начало. Между тем святейшее око Вселенной, Архиерея Иереев, твоего наставника в исповедании, поучавшего собственными подвигами за благочестие, этот великий глас, столп Веры, этого (если можно так сказать) второго светильника и предтечу Христова, почившего в старости доброй, исполненной дней благоугодных, после наветов, после подвигов, после многой молвы о руке, после живого мертвеца [189], к Себе переселяет Троица, для Которой он жил и за Которую терпел напасти (я уверен, что по этому описанию всякий узнает Афанасия). Тогда вторгается в Церковь новая египетская язва или казнь, — предатель истины, волчий пастырь, разбойник, перескакивающий через двор овечий, второй Арий, питье с примесью злобы (Авв. 2:15) и странное, поток безбожия, который обильнее самого источника [190]. Коснеет язык мой пересказывать тогдашние беззакония и скверные убийства, среди которых этот зверь занимает святой престол и которые предшествовали лукавому его вшествию. Однако же оплачу из многого немногое (что и вы оплакиваете и прежде оплакивали), взывая словами Давида: Боже, язычники пришли в наследие Твое, осквернили святый храм Твой, и еще следующими: отдали трупы рабов Твоих на съедение птицам (Пс. 78:1.2) и зверям. Присовокуплю и эти слова из другой плачевной песни того же пророка: все разрушил враг во святилище Твоем, и рыкают враги Твои среди собраний Твоих (Пс. 73:3.4). Ибо как не хвалились они! Как не оскверняли святого храма различными приключениями и злодеяниями всякого рода! Предводительствовал человек [191] безбожный и беззаконный, не имевший (что всего ужаснее в поругании) даже имени христианина, но пришедший в храм Божий прямо от идолов, от нечистых кровей еще к гнуснейшим и отвратительнейшим, и таким над нами поруганием совершавший, может быть, службу демонам. Снаряжалась сила, кипящая яростью, — воинство необычайное и свирепое против людей безоружных и невоителей. Изгоняем был преемник Святого иерей, помазанный Духом по закону и чину, украшенный сединой и благоразумием [192], а воцарялся Тавеил (Ис. 7:6), наследник чуждой власти [193]. На святых поднято оружие, на неприкосновенное занесены нечистые руки, и песнопения заглушены звуком труб. Смотри же, что за этим еще следовало: мужи падали мертвыми в святилищах; жены, даже с носимым ими естественным бременем, попираемы были ногами и оттого преждевременно рожали, или, точнее сказать, делались нерождающими; дев влекли немилосердно, подвергали позорным истязаниям (настолько же стыжусь мужей и жен это описывать и обнажать словом сокровенности позора, насколько стыжусь за них самих, тогда обнажаемых); одни, от неблагопристойности ими видимого, бросались в колодцы, находившиеся внутри храма, другие кидались стремглав из верхних притворов, иные кучами повергались на лежащие трупы. Убийства следовали за убийствами, поражения за поражениями; святыня потоптана нечистыми ногами, алтари поруганы бесчинными телодвижениями и песнями, даже (как слышу — чей дерзновенный язык выговорит это?) плясками и кривляньями; богохульные языки проповедовали со святительских престолов, таинства подвергались кощунству, песнопения умолкли, и вместо них раздавался вой; текли потоки крови, ручьи слез; священников уводили, отшельников терзали, — совершенное подобие нашествия ассириан, когда пришли во святой Иерусалим! Ни слово не может вполне изобразить, ни слух вместить этого, и чтоб оплакать это, как должно, нужны душа и глас Иеремии, который сам требует источников слез (Иер. 9:1), призывает стены пролить их о подобных злостраданиях (Плач. 2:18), налагает плач на пути Сионские, потому что нет идущих на праздник (Плач. 1:4). Такие события видел Восток, но оплакивал их и Запад, где изгнанный иерей [194] всенародно показывал знамения этого безумия. Каким же образом? Не мертвецов, но окровавленную одежду представил он Римской Церкви, и старался извлечь у всех слезы безмолвной жалобой, чтобы и страдание выразить, и получить в бедствиях помощь, которая, как известно нам, и была получена. Ибо сильный всего скорее склоняется к слабому и по добровольному благорасположению берет сторону униженного.

И никто из благочестивых не мог перенести этого равнодушно, но тем в большей мере возбуждает это тебя, чем совершеннее твой ум и пламеннее ревность. Поэтому ты ополчаешься за слово, а вместе и сам подвергаешься нападениям нечестия. После многих ратоборств, в которых делом и словом подвизался ты за правду, поучая, увещевая, возбуждая, обличая, укоряя, посрамляя простолюдинов и начальников, наедине и всенародно, во всякое время и на всяком месте, наконец, когда злочестивая власть предалась бешенству, ты схвачен и (как благородно твое бедствование! как священны твои раны!) добродетельную плоть свою отдаешь на бичевание, оставаясь как бы зрителем чужих страданий. Хотя изнемогает в тебе видимое, однако же не низлагается внутреннее. Взорам всех открывается мужество твое; и, когда язык отказался уже вещать, ты делаешься безмолвным учителем терпения. Что же потом? — Тебя для которого нигде нет ни своей, ни чужой стороны, изгоняют из отечества для того, думаю, чтоб и другие научились от тебя благочестию. Местом заточения твоего назначен Оазис, безлюдная пустыня, благодаря тебе уже сделавшаяся значительным селением.

Сообщи же нам благие плоды твоего изгнания, так как пользуемся плодами твоего возвращения. И пусть возвращение твое будет для нас общим зрелищем. Кого научил ты там любомудрствовать? Кого отвлек от нечестивых мнений? Кого привел к благочестию? Как будто вижу перед собой тамошнее училище, вижу и последнее собрание вокруг тебя. Скажи и это: имел ли ты сколько–нибудь утешения для останков плоти, или и нищета входила в твое любомудрие? Были ли у тебя сообщники твоего подвига, или в этом охотно терпел ты недостаток? Желал ли видеть при себе сестер, с которыми вместе обучился чистоте и терпению, или был ты выше и привязанности своей к ним? Беспокоило ли тебя одиночество престарелой твоей матери, или крепко был ты уверен, что оставил им самую твердую защиту — благочестие?

Но поскольку ты (что прекрасно сделано) возвратился к нам, поскольку Тот, Кто прославляет прославляющих Его (1 Цар. 2:30) и раздражает раздражающих (Втор. 32:21), Кто исполняет желание боящихся Его (Пс. 144:19) и в мертвых вдыхает силу воскресения, Кто четырехдневного Лазаря и тебя четырехлетнего [195] оживотворяет сверх чаяния; Кто, по видению досточудного и возвышеннейшего из Пророков Иезекииля (37:7), соединять кости с костями и сустав с суставом, — и тебя, и исполненного к нам любви, отдал опять любящим тебя, то продолжай снова то же делание и с тем же дерзновением, дабы не подумали, что страдания расслабили тебя, и что ты из страха изменяешь любомудрию. Посрамляй, как и прежде, и суеверие эллинов, и их многобожное безбожие, древних и новых богов, и гнусные басни и еще гнуснейшие жертвы, как говорит некто, из них же самих [196], очищающих грязь грязью, то есть плоть плотью, собственную плоть — плотью бессловесных. Посрамляй и благопристойные их изваяния, и срамных истуканов, которыми если ограничивают они Божество, то какое жалкое ослепление! А если изображают только, то какое невежество! Пусть объяснят, какая причина такого безобразия и какой таинственный в этом смысл! Ибо надобно, чтоб и сами выражения прекрасного не были безобразны, или скажут, что здесь заключается нечто кроме этого? Пусть удостоверят, что именно? Из каких взято книг и богословов? Посрамляй и восстания ересей, даже тем ревностнее, что ты искусился уже в страданиях, ибо любомудрие делается от страданий мужественнее, и твердость в бедствиях, как раскаленное железо в холодной воде.

Заключи в пределы и наше благочестие, учи ведать, как Единого нерожденного Бога — Отца, так Единого рожденного Господа — Сына (именуемого Богом, когда говорится о Нем в отдельности (καθ' εαυτον), и Господом, когда именуется Он при Отце, Богом — по естеству, Господом — по единоначалию) и Единого Духа Святого, исшедшего или исходящего от Отца, Бога для разумно разумевающих предлагаемое (Прит. 23:1), оспариваемого нечестивыми, но теми, которые выше их, признаваемого, и еще более духовными проповедуемого. Учи нас не делать Отца подначальным (дабы не ввести чего–то такого, что первоначальнее первоначального, и чем извратится бытие первоначального), а Сына или Духа Святого не делать безначальным (дабы у Отца не отнять Ему свойственного). Ибо они не безначальны, и вместе в некотором отношении (что и составляет трудность) безначальны. Они не безначальны в отношении к Виновнику, потому что, как свет из солнца, так они из Бога, хотя и не после Него. Но Они и безначальны в отношении ко времени, потому что не состоят под временем, а иначе, текучее было бы старше постоянного и несамостоятельное — самостоятельного. Учи не вводить трех начал, чтоб не ввести чего–либо языческого или многобожного, да и вводя одно, не вводить какого–либо иудейского начала — скудного, завистливого, бессильного, или предполагая, что Божество поглощается само Собой (как угодно тем, которые Сына, хотя производят от Отца, но опять разрешают в Отца), или (что нравится нынешним мудрецам) унижая естество Сына и Духа и отчуждая от Божества, как будто бы Оно опасается противоборства и не имеет силы произвести что–либо выше тварей. Учи не признавать Сына нерожденным (потому что Отец один) и Духа Сыном (потому что Единородный один). Пусть и эти Божеские свойства принадлежат Им исключительным образом, а именно: Сыну — сыновство, Духу же — исхождение, а не сыновство. Учи — Отца именовать истинно Отцом и в смысле гораздо более истинном, нежели как именуются наши земные отцы; потому что Он — Отец в единственном смысле, то есть своеобразно, а не по подобию плотских отцов, — Отец Единственный, то есть не в сочетании с кем–либо, — Отец Единственного Сына, то есть Единородного, — Отец исключительно, то есть не бывший прежде Сыном, — Отец всецело и всецелого Сына (чего нельзя достоверно сказать о наших отцах), — Отец изначала, то есть не впоследствии сделавшийся Отцом. Учи — Сына именовать истинно Сыном, потому что Он Единственный Сын Единственного Отца, Сын в единственном смысле и исключительно, а не вместе и Отец, — Сын всецело и всецелого Отца, — Сын изначала, не начавший когда–либо быть Сыном; потому что не вследствие применения советов Его Божество, и не вследствие преуспевания — Его обожествление, так чтобы Отец не был когда–либо Отцом и Сын — Сыном. Учи именовать Святого духа истинно Святым; потому что никто другой не свят так и в такой мере, и Святость Духа есть не что–либо придаточное, но самоисточное; Она не есть что–либо возрастающее или убывающее, что–либо во времени начинающееся и прекращающееся. И Отцу, и Сыну, и Святому Духу суть общи неначинаемость бытия и Божественность; но Сыну и Духу принадлежит иметь бытие от Отца. И отличительное свойство Отца есть нерожденность, а Сына рожденность, и Духа Святого — исходность (εκπεμφις). Когда же домогаешься постигнуть образ (рождения и исхождения), тогда что оставляешь Им самим, Которые, по свидетельству Писания, одни только знают Друг Друга, и Друг Другом познаются (1 Кор. 2:11), или что оставишь и тем из нас, которые впоследствии будут просвещены тамошним [197] светом? Сделайся прежде чем–либо из сказанного или подобным тому, и тогда познаешь столько, сколько Они познаются Друг Другом. Теперь же учи единственно ведать это: Единицу в Троице и Троицу в Единице поклоняемую, в которой и раздельность и единство непостижимы. Не бойся, что, исповедуя рождение, припишешь Божеству страдательность. Божество, хотя и рождает, однако же не страждет. И я в том тебе порукой, что Оно рождает божески, а не человечески, потому что и бытие Его не человеческое. Бойся же приписывать Богу время и тварность; ибо, если произошел во время, то не Бог. Бойся, чтоб, без нужды стоя за Бога, не отринуть Бога, сделав сослужебной тебе тварью Того, Кто равен Отцу по Божеству, кто и тебя освободит от рабства, если искренно исповедуешь Его владычество. Не бойся исповедовать исхождение; потому что Богу, во всем преизбыточествующему равно нет необходимости — или не изводить или изводить. Бойся же отчуждения и той угрозы, какая возвещена не богословствующим, но хулящим Духа Святого (Мф. 12:31,32). Не воздавай худого чествования Единоначалию, сокращая или обсекая Божество. Не стыдись обвинения в троебожии, пока можно другого винить в двоебожии; с ним вместе и ты или опровергнешь обвинение, или придешь в затруднение, или, когда у него вместе с умствованиями его потерпишь крушение Божества, у тебя соблюдается Оно невредимым, хотя и изнеможет слово. Лучше изнемочь в умствованиях под водительством Духа, нежели, гонясь за легкостью, без труда согласиться на нечестивые мнения. Пренебрегай настоятельностью и возражениями — этим новым благочестием, этой мелочной мудростью, и презирай их больше, нежели ткани пауков, которые задерживают мух, но легко прорываются осами, не говорю уже, пальцем или другим чем–нибудь более тяжелым. Учи одного только бояться, а именно: своими лжеумствованиями подкапывать Веру Не беда, если победят кого словом; потому что не всем дан дар слова. Страшно отложиться от Божества; потому что упование всем необходимо.

Ты и сам собой рассудишь все это, даже, насколько знаю, и внимательнее, и совершеннее. В том ручаются мне твои раны и понесенные тобой труды ради благочестия. Но и я, по мере сил своих, полюбомудрствую с тобой. Когда же отправишься в добрый путь свой, — вспомни о Троице, обитающей в скиниях (если только Бог в рукотворных храмах живет), вспомни о малой жатве. Хотя немало на ней семян благочестия, однако же она мала и скудна, и собирается с нее понемногу. Как по собрании летних плодов (если кстати употребить здесь слово Пророка), как по уборке винограда: ни одной ягоды для еды (Мих. 7:1). Видишь, каков у нас сбор плодов, поэтому постарайся сделать; чтоб и гумно обогатилось, и точило стало полнее. Расскажи и о моем призвании, о невероятном переселении, которое совершил я не для того, чтобы роскошествовать, но чтобы злопострадать, дабы через крушение бедствий приобщиться и славы. Надейся, что помощником твоим в молитвах и спутником в странствовании будет этот народ, — эта скудная числом паства, но не скудная благочестием, стесненность которой уважаю я больше, нежели широту других паств. Это вещает Дух Святой. С Ним пройдешь через огонь, усыпишь зверей, укротишь властелинов. Так отправляйся в путь, так путешествуй, и опять возвратись к нам обогащенным, вторично увенчанным, воспевая с нами победную песнь, и ныне и впредь, во Христе Иисусе Господе нашем. Ему слава вовеки, аминь!

Слово 26, произнесенное святым Григорием Богословом о себе самом, когда он после Максимова покушения занять архиепископский престол в Константинополе возвратился из села

Я желал быть с вами, дети, и вы в равной мере желали быть со мной. Верю этому, и если слово требует подтверждения, — клянусь: свидетельствуюсь в том похвалой вашей, братья, которую я имею во Христе Иисусе, Господе нашем (1 Кор. 15:31)! Эту клятву дал Дух Святой, подвигший меня к вам, да уготовлю Господу народ особенный (Тит. 2:14). Смотрите, какова вера: и за себя уверяю, и за вас ручаюсь. И это нимало не удивительно. Где общий дух, там и чувствования общие; а где равно чувствуют, там равно и верят. Кто сам не ощущал чего, тот не поверит и другому; а кто чувствовал, тот готов дать согласие; он — невидимый свидетель невидимого чувствования, он — собственное зеркало для чужого образа.

Поэтому–тоу меня не достало терпения жить долее в разлуке с вами; хотя не мало огорчает и тяготит меня видимое здесь, — не одно то, что в городах обыкновенно: стечение народа, шум, торжища, зрелища, пресыщение, обиды, влекущие и влекомые, наносящие и претерпевающие вред, плачущие и оплакиваемые, рыдающие, радующиеся, женящиеся, погребающие, хвалимые и хулимые, все поводы к пороку, брожение мира, внезапные перемены как в Еврипе и в направлении ветров, но даже и эти почтенные и достойные уважения люди, — говорю о предстоящих в этом алтаре и при святой трапезе. Так как имею, по–видимому, над ними власть, и сам нахожусь в числе приступающих к Богу, то боюсь, что мы худо приступаем, и, как солома, приближающаяся к огню, не стерпим огня. При всем том я возвратился к вам; и хотя удалился по принуждению, однако же прихожу назад без принуждения, даже с великой охотой, и как говорится, ноги сами шли; так Дух ведет меня, подобно потоку, который вверх поднимает с усилием, а вниз сам собой течет быстро. Подлинно, один день составляет целую человеческую жизнь для тех, которые страдают любовью. Ибо, мне кажется, не идет сюда в пример, что было с Иаковом, который, четырнадцать лет работая Лавану сириянину за двух дев, не утомлялся. Для него, как сказано, потому что любил их, все дни были как день один (Быт. 29:20), может быть, потому что предмет любви находился перед глазами, или потому что легко страдать любовью, хотя замедление и огорчительно. Так, что легко поступает в обладание, то менее возбуждает пожелания, как сказал некто прежде нас. И я, когда был вместе с вами, — мало чувствовал силу любви, а когда разлучился, узнал любовь — этого услаждающего мучителя. В этом нет ничего необыкновенного. Пастух скорбит о тельце, который отстал от стада, об овце, которой не достает в десятке, и птичка горюет о гнезде, которое оставила ненадолго. Один, взяв свирель, взойдя на высокое место, наполняет унылыми звуками свирель свою, зовет заблудившихся, как разумных, и, если послушаются, радуется о них больше, нежели обо всем стаде, которое не сделало ему таких забот. А другая с криком летит к гнезду, припадает к щебечущим птенцам и обнимает их крыльями. Какая же привязанность должна быть у доброго пастыря к словесным овцам, за которых он подвергался уже опасностям, так как и это усугубляет любовь? Так и я боюсь, чтоб лютые волки (Деян. 20:29), подметив окружающую нас тьму, не разогнали стада увлекательными и дерзкими учениями. Ибо, не имея сил действовать явно, они ожидают безвременья. Боюсь, чтоб разбойники и воры, проходя через двор (Ин. 10:1), или бесстыдно не похитили, или не поймали обманом, и потом не заклали, не убили, не погубили, терзая добычу, души съедают, как сказал один из Пророков (Иез. 22:25). Боюсь, чтобы кто–нибудь, вчера и третьего дня бывши нашим, найдя дверь не запертой и войдя в нее, как свой, не стал строить нам козней, как чужой. Ибо много различных ухищрений у того, кто действует таким образом, и никто не разнообразен настолько в изобретательности, насколько преухищренный на зло противник наш. Боюсь еще и псов [198], которые усиливаются стать пастырями, и, что особенно странно, ничего не приносят в пастырское звание кроме того, что остригают волосы, которые не на добро растили. Они и псами не остались и пастырями не сделались, а только расхищают, рассыпают и разрушают чужой труд. Потому что всегда легче — повредить, нежели сохранить; и человек рождается, говорит Иов (Иов. 5:7), и корабль строится, и дом созидается с трудом; но одного убить, другой разрушить, третий сжечь может всякий, кто захочет. Итак, да не думают много о себе те, которые приставили к стаду псов; они не могут сказать, что приобрели или спасли, хотя одну овцу. Ибо упражнявшиеся в худом не научились делать добра. Если же они истребляют стадо; то это делает и небольшая буря, и легкая болезнь, и один внезапно напавший зверь. Итак, да перестанут они хвалиться своим бесславием, а если могут, да перестанут делать зло, да поклонятся, припадут и восплачут перед Господом, сотворившим их (Пс. 94:6), и да присоединятся к стаду те из них, которые еще не вовсе неисцелимы.

Это говорю вам я — пастырь робкий и осмотрительный, которого за осторожность укоряют в бездеятельности. Ибо я не из числа пастырей, которые млеко едят, волной одеваются, тучное заколают, а стада не пасут (Иез. 34:3—4), или продают и говорят: благословен Господь, я обогатился (Зах. 11:5), которые пасут самих себя, а не овец (если вам памятны слова Пророков, которыми они поражают злых пастырей); напротив, я более принадлежу к числу пастырей, которые могут сказать о себе с Павлом: Кто изнемогает, с кем бы я не изнемогал? Кто соблазняется, и меня не воспламеняет забота (2 Кор. 11:29)? Я ищу не вашего, а вас (2 Кор. 12:14). Я томился днем от жара, а ночью от стужи, по слову Патриарха, — пастыря (Быт. 31:40), у которого овцы были крепкие и старались зачинать у тамошних корыт (Быт. 30:41—42) [199].

Так и по таким причинам пришел я к вам, которые находятся в таком положении. А поскольку пришел, то дадим друг другу отчет, что успели мы сделать в продолжение разлуки. Ибо не худо помнить, что от нас потребуют отчета не только за слова и дела, но как за целое время, так и за самую малую и краткую часть времени. Вы возвестите мне деяние свое (Ин. 1:8), а я предложу вам, о чем любомудрствовал я в безмолвии, беседуя сам с собой. Какое из высоких умозрений, или заимствовав от меня, сохранили вы, или сами от себя присовокупили, относительно или Богословия, или других догматов, многие из которых и часто я предлагал вам? Требую от вас не только долга, но и роста, не только таланта, но и прибытка, дабы кто–нибудь, скрыв и закрыв вверенное, не стал еще клеветать на вверившего, что Он жесток и желает чужого (Мф. 25:24). Итак, какое похвальное дело принесли вы в плод, так чтоб или не узнала левая рука (Мф. 6:3), или просветился свет ваш перед людьми (Мф. 5:16), чтоб по плодам было видно дерево, по ученикам мог быть узнан учитель, и чтоб всякий из наблюдающих за нами (а это делают многие, — одни по благорасположению, другие из любопытства) мог сказать, истинно с вами Бог (1 Кор. 14:25), и вы не только здраво проповедуете Его, но и служите Ему? Ибо как дело без веры не приемлется, потому что многие делают добро ради славы и по естественному расположению, так и вера без дел мертва (Иак. 2:20). И никто да не обольщает вас пустыми словами (Еф. 5:6) кто–либо из людей, которые охотно дозволяют все под тем одним условием, чтоб вы приложились к нечестивым учениям, и предлагают за худое дело худую награду. Итак, покажите веру от дел, покажите плодородие земли вашей, точно ли не напрасно я сеял, есть ли у вас хотя один сноп хлеба, имеющий силу, чтобы сделать муку (Ос. 8:7), и стоящий житницы, чтоб нам впредь возделывать вас еще усерднее. Кто приносит плод во сто крат? кто в шестьдесят? кто наконец хотя в тридцать? Или наоборот, кто, от тридцатикратного восходя к шестидесятикратному (ибо и этот порядок видим в Евангелии) [200], окончил сторичным плодом, чтоб, преуспевая, подобно Исааку (Быт. 26:13), стать великим, идя от силы в силу, воспевая песни степеней и полагая восхождения в сердце (Пс. 83:6,8)? Ищу плода, умножающегося в пользу вашу (Фил. 4:17). Ибо прибыток ваш, а не мой. Если же и мой, то потому, что он ваш; ибо польза от вас возвращается к нам, подобно отраженным лучам. Питали ли вы нищих? Принимали ли странных? Умыли ли ноги святым (1 Тим. 5:10)? Или угождая чреву, которое уничтожится (1 Кор. 6:13),услаждались вы (положим то) и заповедями, так как нет услаждения, которое было бы лучше и прочнее этого для желающих услаждаться? Покоили ли по мере сил (позвольте сказать и об этом) кого–либо из служащих жертвеннику и прекрасно убожествующих, чтоб они, не развлекаясь, тем усерднее служили жертвеннику, и, заимствуя из вашего, привносили взамен и свое? Стыдно подлинно и нам просить об этом, и вам не удалять. Не для того заметил я это, чтобы так было для меня, ибо для меня лучше умереть, нежели чтоб уничтожилась похвала моя (1 Кор. 9:15) и благовествование мое осталось без награды, когда здесь соберу плоды, — ибо благовествовать есть дело необходимости, а благовествовать безвозмездно — дело усердия, но да научитесь вы благотворить Христу, благотворя кому–либо и из малых. Ибо Христос, как сделался для меня всем, что есть во мне, кроме греха, так приемлет на Себя и все сколько–нибудь меня касающееся, — доставишь ли ты мне кров или одежду, посетишь ли в темнице, придешь ли к больному, или, что всего маловажнее, язык томимого жаждой охладишь одной чашей студеной воды, о чем просил бедного Лазаря страждущий в пламени богач, которому за здешнюю роскошную жизнь, за презрение голодного и покрытого струпьями Лазаря, воздается тем, что просит у Лазаря и не получает просимого. Вот чего от вас требуем, и знаю, что вы не будете стыдиться, как давая отчет мне, так и в последний день, в который будут собраны все дела наши, по сказанному: и Я приду мысли и деяния ваши собрать (Ис. 66:18); это человек, и дело его и награда его с ним (Ис. 40:10).

Но вот и наше, что приносим вам из пустыни. Ибо и Илия охотно любомудрствовал на Кармиле, и Иоанн в пустыне, и сам Иисус совершал дела перед народом, а молитвы большей частью на свободе и в пустынях. Какой же преподан этим урок? Тот, думаю, что для невозмущаемого собеседования с Богом нужно погрузиться в безмолвие и хотя несколько возвести ум свой от непостоянного. Ибо сам Он не имел нужды в уединении; да и не было места, где бы мог Он укрыться, будучи Богом и все исполняющим; уединялся же, чтобы мы знали время и для дел, и для высшего упражнения. Итак, какие же плоды моей пустыни? Как добрый купец, отовсюду собирающий прибыль, хочу и из нее доставить вам нечто для купли.

Однажды, когда день уже склонялся к вечеру, ходил я один, погрузившись сам в себя, и местом прогулки был морской берег. Всегда имею обычай облегчать труды такими отдыхами. Потому что и тетива, постоянно натянутая, не выдерживает напряжения, а надобно ее спускать со стрелы, чтобы можно было снова натянуть, и чтоб она была не бесполезной для стрелка, но годилась в случае употребления. Так я ходил; ноги переносили меня с одного места на другое, а взор покоился на море. Зрелище было неприятное, хотя оно бывает всего приятнее в другое время, когда при ясном небе море покрывается пурпуром, тихо и кротко играя, плещет в берега. Но что же происходило в это время? Охотно скажу, и даже словами Писания: дул сильный ветер (Ин. 6:18), море волновалось и завывало, а волны, как обыкновенно бывает в таких бурях, одни восстав вдали и постепенно, то достигая наибольшей высоты, то понижаясь, сокрушались о берега; а другие, ударившись о ближние скалы и отраженные ими, превращались в пенистые и высоколетящие брызги. Тут выбрасывались небольшие камни, поросты, улитки и самые легкие раковины, и некоторые опять поглощались с отливом волны. Но твердо и неподвижно стояли скалы, как будто ничто их не тревожило, кроме того, что ударялись о них волны. Из этого умел я извлечь нечто полезное для любомудрия. И как все применяю к себе, особенно если что–нибудь случившееся приводит меня в кружение, как было и теперь, то не без внимания смотрел я на видимое, и это зрелище было для меня уроком.

Я сказал себе: не море ли — жизнь наша и дела человеческие? И в ней много соленого и непостоянного. А ветры — это не постигающие ли нас покушения и всякая неожиданность? Это–то, кажется мне, примечая, досточудный Давид говорит: «Спаси меня, Господи, ибо дошли воды до души моей; избавь меня из глубин водных, я вошел во глубину вод, и быстрое течение их увлекает меня» (Пс. 68:2.3). Что же касается искушаемых, то одни, рассуждал я, как самые легкие воздушные тела, увлекаются и нимало не противостоят напастям, потому что не имеют в себе твердости и веса, доставляемых разумом целомудренным и готовым бороться с встретившимися обстоятельствами; а другие, как камень, — достойны того Камня, на Котором мы утверждены и Которому служим. Таковы все, которые, руководствуясь умом любомудрым и стоя выше низкой черни, все переносят твердо и непоколебимо, и посмеваются над колеблющимися или жалеют о них, — посмеваются по любомудрию, жалеют по человеколюбию. Сами же для себя вменяют в стыд — отдаленные бедствия презирать и даже не считать бедствиями, но уступать над собой победу настоящим, и притом кратковременным, как будто они постоянны, — оказывать любомудрие безвременно, а в случае нужды оказываться не любомудрыми; что подобно тому, как если бы стал почитать себя отличнейшим борцом, кто никогда не выходил на поприще, или — искусным кормчим, кто высоко думает о своем искусстве в тихую погоду, а в бурю бросает из рук кормило.

Но как уже один раз остановился я на этом рассуждении; то встретил и другое подобие, весьма приличное настоящему предмету. Может быть, почтете меня стариком и баснословом, когда сообщу вам его; однако же вы должны узнать это; потому что, как известно, и Писание неоднократно употребляет такие подобия для ясности изложения. По баснословию, есть дерево, которое зеленеет, когда его рубят, и противоборствует железу, — а если о необыкновенном должно и выражаться необыкновенно, — которое смертью живет, от сечения разрастается, истребляемое умножается. Конечно, это басня и произвол вымысла, но мне представляется, что таков же точно и человек любомудрый. Он прославляется в страданиях, скорби обращает в повод к добродетели, украшается несчастьями, не превозносится оружием правды в правой руке, не изнемогает перед оружием в левой руке (2 Кор. 6:7), но в различных обстоятельствах всегда пребывает одинаков или делается еще светлее, как золото в горниле.

Посмотрим на него так: знатного ли он происхождения? Наравне с благородством крови покажет в себе благонравие, так что заслужит уважение в двояком отношении; — станешь ли разбирать его родословие, или смотреть на него самого. Или он статуя низкой работы и из дешевой глины (если есть различие между глиной и глиной)? Заменив это духовным благородством, которое каждый запечатлевает сам в себе, к худшему или лучшему; а всякое другое благородство, которое в нас всевается, или грамотами нам сообщается, отметить ничего не стоящим и подложным. Ибо благородство бывает троякое. Одно — свыше, и по нему все мы равно благородны, потому что все созданы по образу Божию. Второе зависит от плоти, и по нему, так как оно состоит в тлении, не знаю, благороден ли кто. Третье познается по порокам и по добродетелям, и в нем участвуем мы больше или меньше в той мере, как думаю, в какой сохраняем или растлеваем в себе образ Божий. Это–то последнее благородство возлюбит истинный мудрец и истинно любомудрый. Четвертый род благородства, которое зависит от грамот и указов, тогда удостой слова, когда соглашусь признать красотой подрумяненную красоту, или уважать обезьяну, которой велено быть львом. Юноша ли он? — Мужественно восстанет против страстей и воспользуется юностью для того, чтобы не подвергнуться чему–либо свойственному юным, но в юном теле показать старческое благоразумие; и возрадуется о победе больше, нежели увенчанные в Олимпии. Ибо одержит победу на общем зрелище, — на зрелище Вселенной, и победу не продажную [201]. Преклоняется ли он к старости? — Но не состарится душой, встретит кончину, как предустановленный день необходимого освобождения, с радостью перейдет в жизнь грядущую, где нет ни не зрелого, ни старца, но все совершенны по духовному возрасту. Наделен ли он цветущей красотой? В одной красоте просияет у него другая, в телесной — душевная. Сохранился ли без повреждения цвет его красоты? Он углублен сам в себя, и не знает, смотрят ли на него другие. Безобразна ли его наружность? Зато благообразен сокровенный его человек, как цветистая и самая благовонная роза, которая еще не раскрылась из своей оболочки, не имеющей ни цвета, ни запаха. Красный добротой больше сынов человеческих, он не даст и времени посмотреть на его внешность, обращая зрителя к иному. Крепок ли он по внешнему человеку? Употребит здоровье к лучшему: подаст совет, поразит словом, будет говорить смело, станет проводить время в бдении, спать на голой земле, поститься, истощать вещественное, созерцать земное и небесное, и со всем тщанием помышлять о смерти. Сделается ли он болен? Станет бороться с болезнью. А если будет побежден; то одержит верх, достигнув того, чтоб уже не бороться. Богат ли он? — Умудрится расточить богатство и из своего имущества, как распорядитель чужого, будет уделять нуждающимся, чтоб и приемлющему послужило это во благо, и ему самому сосредоточиться в Боге, ничего не имея кроме креста и тела. Беден ли он? — Обогатится в Боге, посмеваясь над имеющими у себя многое, потому что они, как непрестанно приобретают, так непрестанно нищенствуют, имея нужду еще в большем, и пьют для того, чтобы чувствовать больше жажды. Алчет ли он? — Пропитается с птицами, которые кормятся, не сея и не возделывая земли, проживет с Илиею у сарептянки. Масло в кувшине не убудет, и мука в кадке не истощится (3 Цар. 17:14), первый непрестанно будет источать, другой приносить обильную жатву, чтоб страннолюбивая вдова сподобилась чести, и питатель имел пропитание. Жаждет ли он? — Источники и реки дадут ему питье не утоляющее и без меры подаваемое; а если и везде оскудеют воды от бездождия, то, может быть, он будет пить из потока (3 Цар. 18:5). Потерпит ли он холод? — Его терпел и Павел (2 Кор. 11:27). Притом, долго ли потерпит? — Есть одеяние и из камня, в чем да уверит тебя Иов, который говорит: не имея убежища, жмутся скале (Иов. 24:8).

Рассмотри и большие еще совершенства. Будут ли над ним злословить? Он победит тем, что за злословие не воздаст злословием. Будут ли его гнать? — Перенесет. Будут ли хулить? — Утешится (1 Кор. 4:13). Будут ли клеветать? — Станет молиться. Ударят ли по правой щеке? — Обратит и другую; а если б у него была третья, — подставил бы и ту, чтоб ударившего скорее научить великодушию, вразумить его делом, когда не мог словом. Будут ли ругаться над ним? — Это терпел и Христос. И он почтен будет участием в Христовых страданиях. Назовут ли самарянином, скажут ли, что он имеет в себе беса? — Все примет с Богом. Сколь бы многочисленны ни были его страдания, все еще не достанет многого: уксуса, желчи, тернового венца, тростникового скипетра, багряницы, креста, гвоздей с распинаемых разбойников, мимоходящих и хулящих. Богу надлежало и в том преимуществовать, чтобы в самом посрамлении претерпеть большее! Нет ничего столь непреодолимого и непобедимого, как любомудрие! Все уступит скорее, нежели любомудрый. Это осел дикий в пустыне, как говорит Иов, ничем не связанный и свободный, посмеивается городскому многолюдству стужания и не слышит криков погонщика (Иов. 39:7). Это единорог — животное самовольное. Захочет ли служить тебе и переночует ли у яслей твоих (Иов. 39:9), подведешь ли его под ярмо? — Когда лишен он будет всего на земле, — у него готовы крылья, как у орла, он возвратится в дом настоятеля своего, воспарит к Богу. Скажу кратко: непреодолимы только Бог и Ангел, а в–третьих, — человек любомудрый, невещественный в веществе, неограниченный в теле, небесный на земле, бесстрастный в страданиях, всему уступающий победу, кроме самомнения, и тех, которые думают овладеть им, побеждающий своим низложением.

Поскольку же слово мое, начав с представленного мной подобия, изобразило любомудрого мужа, то по этому изображению рассмотрим сами себя. Я думаю, и я Духа Божия имею (1 Кор. 7:40), хотя нечто из сказанного может уязвлять и низлагать меня, чтоб мои ненавистники и враги, если найдут меня побежденным, имели извинение, ежели не намерению, то, по крайней мере, поведению своему, а если окажусь совершеннее и выше нападающих на меня, — или оставили злобу свою, или изобрели новый путь неправды (так как настоящий мной презрен), и сверх злобы своей не могли быть обличены в неразумии, как беззаконнующие втуне (Пс. 24:3) и не имеющие сделать неправды, о чем стараются. Посмотрим же, чем оскорбят меня решающиеся на все, что только может сделать человек в обиду человеку? Назовут невеждой? — Я знаю одну мудрость — бояться Бога. Ибо начало мудрости страх Господень (Прит. 1:1). И выслушай сущность всего: бойся Бога (Еккл. 12:13). Так сказал премудрый Соломон. Поэтому пусть докажут, что во мне нет страха; и тогда победят. А что касается иной мудрости, то я частью сам оставил ее, а частью желаю и надеюсь приобрести, по упованию на Духа. Укорять в бедности? — Но она мое излишество. Охотно бы совлек я с себя и эти рубища, чтоб без них идти по терниям жизни! Охотно, как можно скорее, сложил бы с себя и этот тяжелый хитон [202], чтобы получить более легкий. Назовут убежавшим из отечества? — Как низко думают о нас эти в подлинном смысле ругатели и ненавистники странных! Разве есть определенное местом отечество у меня, для которого отечество везде и нигде? А ты разве не странник и не пришелец? Не хвалю твоей обители, если так думаешь; смотри, чтоб не лишиться тебе истинного отечества, в котором должно заготовлять себе жительство. А за старость и болезненность не укоряй нас. В этом виновны не только вещество и природа, но (узнай нечто из моих тайн!) не мало истощено и рассудком (похвалюсь тем несколько). Да и ты, тучнеющий и питающий плоть свою, не составляешь для меня приятного зрелища. Хорошо, если б и у тебя видно было несколько седин и бледности, чтобы можно было увериться, что ты человек разумный и любомудрый! Что же еще? Низложат с престолов? — С каких? Разве с удовольствием вступил я теперь на престол и прежде вступал? Разве почитаю блаженными тех, которые восходят на престолы? Разве сделаешь их для меня приятными ты, восходящий недостойно? Разве случившееся недавно не обнаружило перед вами моего образа мыслей? Или и это была одна забава и испытание любви, как могут частью подозревать, а частью разглашать люди, искусные на то, чтоб собственные свои пороки видеть в других? Что же значило сокрушение? Что же значили заключения, которые всенародно произносил я сам на себя? Что значили слезы, которые во мне, едва не возненавиденному за сопротивление, возбудили в вас жалость? Лишать председательства? — Но когда и кто из благомыслящих дорожил им? А ныне избегать его, по моему мнению, есть верх благоразумия. Ибо за него все у нас приходит в замешательство и колеблется; за него пределы Вселенной [203] мятутся подозрением и ведут какую–то невидимую и не имеющую наименования брань; за него мы, сотворенные Богом, подвергаемся опасности стать тварью людей и лишиться великого и нового имени. О, если бы не было ни председательства, ни предпочтения мест, ни мучительных преимуществ, и нас различали по одной добродетели! А нынешний порядок, — стать справа, слева, в середине, выше и ниже, идти впереди или рядом, — произвел у нас много напрасных замешательств, многих низринул в пропасть и поставил на стороне козлищ, многих не только из низших, но даже из пастырей, которые, будучи учителями Израилевыми, этих не поняли (Ин. 3:10).Не допустят к жертвенникам? — Но я знаю другой жертвенник, образом которого служат ныне видимые жертвенники, на который не восходили ни орудие, ни руки каменотеса, на котором не слышно железа (3 Цар. 6:7), которого не касались художники и хитрецы, но который весь — дело ума, и к которому восходят созерцанием. Ему буду предстоять я, на нем пожертвую приятное Богу (Лев. 1:5), — и жертву, и приношение, и всесожжения, настолько же лучшие приносимых ныне, насколько истина лучше тени. О нем, как думаю, любомудрствует и великий Давид, говоря: и подойду я к жертвеннику Бога, веселящего духовную юность мою (Пс. 42:4). От этого жертвенника не отвлечет меня никто, сколько бы ни желал. Изгонят из города? — Но не изгонят вместе и из того града, который горе. Если же это смогут сделать мои ненавистники, то действительно победят меня. А доколе не в силах сделать этого, дотоле брызжут только в меня водой и бьют ветром, или забавляются сновидениями. Так я смотрю на их нападения! — Отнимут имущество? — Какое? Если мое, то пусть подрезают крылья, которых я не подвязывал. А если церковное, то из–за него и вся брань, из–за него ревнует о ковчежце вор (Ин. 12:6), и предает Бога за тридцать сребреников, что всего ужаснее; ибо такой цены стоит не предаваемый, но предатель. Запретят вход в дом? Пресекут способы к роскоши? Отдалят от друзей? Но, как видишь, обременили мы весьма многих, хотя и были ими приглашаемы (не хочу быть неблагодарным). Если же и обременили, то разве тем больше, что щадили их, а не тем, что были ими принимаемы. Причиной этому то, что меня покоил один благочестивый и боголюбивый дом, бывший для меня тем же, чем дом суманитяныни для Елиссея, — родственный мне по плоти, родственный и по духу, на все щедрый, дом, в котором возрастал единодушием и этот народ, не без страха и не без опасности скрывая гонимое еще благочестие. Да воздаст Господь дому этому в день воздаяния! А если я гоняюсь за роскошью, то пусть забавляются надо мной ненавидящие меня. Нет зла, которого бы я в большей мере не желал себе. Что касается друзей, то хорошо знаю, что одни, и потерпев что–либо худое, не убегут от меня, ибо соболезнование производится только общим терпением обид. А если буду презираем другими, то я уже приобучился сносить презрение. Ибо одни из друзей и искренних, даже явным образом, отступили от меня; другие, наиболее человеколюбивые, стоят вдали (Пс. 37:12,13), и в ночь [204] эту все соблазнились. Едва и Петр не отрекся, а может быть, и не плачет горько, чтоб уврачевать грех. И видно, что я один смел и исполнен дерзновения, я один благонадежен среди страха, один терпелив, — и выставляемый напоказ народу, и презираемый наедине, известный Востоку и Западу тем, что против меня ведут брань. Какое высокоумие! Если ополчится против меня полк, не убоится сердце мое; если восстанет на меня война, и тогда буду надеяться (Пс. 26:3). Не только не почитаю страшным чего–либо из настоящих событий, но даже забываю о себе, плачу об оскорбивших меня, об этих некогда членах Христовых, членах для меня драгоценных, хотя они ныне и растлены, о членах этой паствы, которую вы едва не предали, даже прежде, нежели она собрана воедино. Как вы расторглись и других расторгли, подобно волам взыгравшим (Мал. 4:2)? Как воздвигли жертвенник против жертвенника? Как нечаянно прийти они в разорение (Пс. 72:19)? Как сечением своим и сами себе нанесли смерть, и нас заставили болезновать? Как простоту пастырей употребили в пагубу пастве? Ибо не пасомых стану порицать за неопытность, но вас винить за вашу злобу. В погибели твоей, Израилю, кто поможет (Ос. 13:9)? Какое найду заживляющее врачевание? Какую повязку? Как соединю разделенное? Какими слезами, какими словами, какими молитвами исцелю сокрушенное? Один остается способ. Троица Святая, поклоняемая, совершенная, истинно нами считаемая и почитаемая. Твое дело это, Тебе принадлежит слава совершения! Ты восстанови снова нам этих настолько удалившихся от нас, и пусть само отделение научит их единомыслию! Ты нам за здешние труды воздай небесным и безмятежным. А первое и величайшее из этих благ — озариться Тобой совершеннее и чище, и познать, что Тебя одну и ту же можно и представлять Единицею и находить Троицею, что Нерожденное и Рожденное и Исходящее — одно естество, три личности, один Бог, который над всеми, и через всех, и во всех (Еф. 4:6), Бог, к Которому ничто не прилагаемо, и в Котором ничто не перелагаемо, не умаляемо, не отсекаемо, Которого отчасти уже постигаем, отчасти стараемся постигнуть, и некогда постигнут, как те, которые хорошо Его искали здесь и в жизни, и в созерцании. Ему слава, честь, держава вовеки. Аминь.

Том 3

Слово 27, против евномиан и о богословии первое, или предварительное

Слово [205] к хитрым в слове и начну от Писания: Я на тебя, гордыне (Иер. 50:31), то есть на ученость, и слух, и мысль! Ибо есть, действительно есть люди, у которых при наших речах чешутся и слух, и язык, и даже, как вижу, и руки, которым приятны негодные пустословия и прекословия лжеименного знания и ни к чему полезному не ведущие словопрения (1 Тим. 6:4.20). Ибо Павел проповедник и вводитель слова сокращенного (Рим. 9:28), учитель и ученик рыбаков, называет так все излишнее и изысканное в слове. Хорошо, если бы те, о ком у нас речь, также были несколько искусны в деятельном любомудрии, как оборотлив у них язык и способен приискивать благородные и отборные слова. Тогда мало и, вероятно, меньше, чем ныне, стали бы они вдаваться в нелепые и странные мудрования и словами (о смешном деле и выражусь смешно) играть, как шашками. Но, оставив все пути благочестия, они имеют в виду одно — задать или решить какой–нибудь вопрос и походят на зрелищных борцов, представляющих не ту борьбу, которая ведет к победе по законам ратоборства, но ту, которая привлекает взоры не знающих дела и получает у них одобрение. И надобно же, чтоб всякая площадь оглашалась их речами, чтоб на всяком пиршестве наводили скуку пустословие и безвкусие, чтоб всякий праздник делался непраздничным и полным уныния, а при всяком сетовании искали утешения в большем зле — в предложении вопросов, чтоб во всяком женском тереме — этом убежище простодушия — нарушалось спокойствие и поспешностью в слове похищался цвет стыдливости! А если дошло уже до этого, если зло стало неудержимо и невыносимо, даже есть опасность, что и великое наше таинство [206] обратят в низкое ремесло, то пусть эти соглядатаи окажут столько терпения, чтоб, когда отеческое сердце наше приходит в волнение, и чувства наши терзаются, как говорит божественный Иеремия (4:19), им без ожесточения принять это о них слово и хотя несколько, если только могут, удержав язык, преклонить к нам слух. И без сомнения, вы не потерпите ущерба. Или буду говорить в уши слышащих, и тогда слово принесет некоторый плод, именно тот, что вы воспользуетесь словом, потому что, хотя сеющий слово сеет в сердце каждого, однако же плодоносит одно доброе и плодотворное сердце. Или пойдите от меня, смеясь и над этим словом, находя в нем новый предмет к возражениям и злословию на меня, что доставит вам еще большее удовольствие. Не подивитесь же, если скажу слово, и оно будет не по вашему закону и странно для вас, которые слишком отважно и мужественно (боюсь оскорбить, сказав: невежественно и дерзко) утверждают о себе, что знают все и всему в состоянии научить.

Любомудрствовать о Боге можно не всякому, — да! не всякому. — Это приобретается не дешево и не пресмыкающимися по земле! Присовокуплю еще: можно любомудрствовать не всегда, не перед всяким и не всего касаясь, но должно знать: когда, перед кем и сколько. Любомудрствовать о Боге можно не всем; потому что способные к этому люди испытавшие себя, которые провели жизнь в созерцании, а прежде всего очистили, по крайней мере очищают, и душу и тело. Для нечистого же, может быть, небезопасно и прикоснуться к чистому, как для слабого зрения к солнечному лучу. Когда же можно? — Когда бываем свободны от внешней тины [207] и мятежа, когда владычественное в нас [208] не сливается с негодными и блуждающими образами, как красота письмен, перемешанных письменами худыми, или как благовоние мира, смешанного с грязью. Ибо действительно нужно остановиться, чтоб познать Бога (Пс. 45:11), и когда изберем время, судить о правоте Богословия (Пс. 74:3). Перед кем же можно? Перед теми, которые занимаются этим тщательно, а не наряду с прочим толкуют с удовольствием и об этом после конских ристалищ, зрелищ и песен, после удовлетворения чрева и того, что хуже чрева; ибо для последних составляет часть забавы и то, чтоб поспорить о таких предметах и отличиться тонкостью возражений. О чем же должно любомудрствовать, и в какой мере? О том, что доступно для нас и в такой мере, до какой простираются состояние и способность понимания в слушателе. Иначе, как превышающие меру звуки или яства вредят одни слуху, другие телу, или, если угодно, как тяжести не по силам вредны поднимающим, и сильные дожди — земле; так и слушатели утратят прежние силы, если их, скажу так, обременить и подавить грузом трудных учений.

И я не то говорю, будто бы не всегда должно памятовать о Боге (да не нападают на нас за это люди на все готовые и скорые!). Памятовать о Боге необходимее, нежели дышать; и, если можно так выразиться, кроме этого не должно и делать ничего иного. И я один из одобряющих слово, которое повелевает размышлять день и ночь (Пс. 1:2), вечером и утром и в полдень поведать (Пс. 54:18), и благословлять Господа во всякое время (Пс. 33:2). А если нужно присовокупить и сказанное Моисеем, то ложась, и вставая, и идя дорогой (Втор. 6:7), и справляющий другие дела должен памятовать о Боге, и этой памятью возводить себя к чистоте. Таким образом, запрещаю не памятовать о Боге, но богословствовать непрестанно, даже запрещаю не богословствование, как бы оно было делом не благочестивым, но безвременность, и не преподавание учения, но несоблюдение меры. Мед, несмотря на то, что он мед, если принять в излишестве и до пресыщения, производит рвоту. И время всякой вещи, как рассуждаю с Соломоном (Еккл. 3:1). Даже прекрасное не прекрасно, если произведено вне порядка, как, например, совершенно неприличны цветы зимой, мужской наряд на женщине и женский — на мужчине, геометрия во время плача и слезы на пиру. Ужели же ни во что будем ставить время единственно там, где всего более надобно уважать благовременность? — Нет, друзья и братья (все еще называю вас братьями, хотя ведете себя и не по–братски)! Не так будем рассуждать, не побежим дальше цели, как горячие и неудержимые кони, сбросив с себя всадника — разум, и отринув добрую узду — благоговение, но станем любомудрствовать, не выступая из назначенных христианину пределов, не будем переселяться в Египет, не дадим увлекать себя к ассириянам, не воспоем песнь Господню на земле чужой (Пс. 136:4), т. е. вслух всякому, и стороннему и нашему, и врагу и другу, и благонамеренному и злонамеренному, который чрезмерно тщательно наблюдает за нами, и желал бы, чтобы в нас каждая искра худого обратилась в пламя, сам тайно ее возжигает, раздувает, воздымает своим дыханием к небу, выше сжигающего все окрест себя Вавилонского пламени. Поскольку в собственных своих учениях не находят они для себя подкрепления, то ищут его в том, что слабо у нас. А потому, как мухи на раны, нападают на наши (как назвать это?) неудачи или погрешности.

Но не будем долее оставаться в неведении о себе самих и не уважать приличия в таких предметах. Напротив, если невозможно истребить вражду, по крайней мере, согласимся в том, чтоб о таинственном говорить таинственно, и о святом — свято. Перед имеющими оскверненный слух не станем повергать того, о чем не должно всем разглашать. Не попустим, чтоб, в сравнении с нами, оказались достойными большего почтения поклоняющиеся бесам, служители срамных басен и вещей, потому что и они скорее прольют кровь свою, нежели откроют учение свое непосвященным. Будем знать, что есть некоторое благоприличие как в одежде, пище, смехе и походке, так и в слове и молчании; тем более, что мы, кроме других наименований и сил, чтим в Боге и Слово.



Поделиться книгой:

На главную
Назад