Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Авантюристы Просвещения: «Те, кто поправляет фортуну» - Александр Федорович Строев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Раздвоение личности началось с февраля 1774 г., когда Степан Заннович напечатал в «Энциклопедической газете» (Giornale Enciclopedico), выходившей в Венеции, известие о собственной смерти, наступившей в Колорно 2 февраля. Другой авантюрист, граф Томмазо Медини, переводчик «Генриады» Вольтера, писал Казанове, что с кончиной сего поэта Парнас не много потерял[151]. Степан Заннович исчез, чтобы принять участие в финансовой афере, задуманной его братом Премиславом, и выманить деньги у голландских купцов. Но он воспользовался этой возможностью, чтобы воздвигнуть себе, юному поэту и философу, нерукотворный памятник. Во «Всеобщей газете» (Gazzetta universale) от 19 февраля 1774 г. он опубликовал свое посмертное письмо к Вольтеру, которое через месяц, 30 марта, будет напечатано по-немецки в Готе (Gothaische gelehrte Zeitungen) вместе с примечанием, прославляющим юного гения, далматинского графа, удостоенного дружбы величайших умов Европы и перед смертью отказавшегося от прежнего вольнодумства[152].

В октябре 1773 г. Заннович послал Вольтеру сборник своих сочинений, изданный в Париже по-итальянски. Философ сохранил их в своей библиотеке[153] и ответил благодарственным письмом[154]. Завязалась переписка (подробности ее изложены в упоминавшейся выше статье Франко Вентури), но Заннович был вынужден эффектно поставить финальную точку.

Итак, в посмертном письме от 3 февраля 1774 г. (напомним, что «умер» он 2 февраля) Заннович утверждает, что Вольтер благословил юного собрата и просил его продолжать свои «Далматинские письма» (нет сведений, писал ли он их в действительности). Но граф Заннович оказался человеком сентиментальным, едва ли не в духе персонажей Руссо, и сердце его не выдержало приступа глубокой меланхолии. Переписка с Вольтером, уверяет Степан, навлекла на него беду, разрушила здоровье и свела в могилу (соперничество поэтов превращается в мифологический бой отца с сыном). Но смерть, продолжает он, всего лишь переход на высшую ступень, прорыв к истине, и надо радоваться избавлению от телесной оболочки. Посмертный удел философа завидней жизни короля (еще один «топос», теперь типично вольтеровский). Из другого мира он может давать советы патриарху. «Если мне суждено умереть, я старше всех на земле», — пишет он.[155] (В иерархии гонимых пророков у покойника авторитет выше, чем у сосланного или арестованного.) Заннович надеется обратить Вольтера на путь истинный: как прочие авантюристы, он дает образцово скучные советы, хвалит величие и милосердие Господа и «умирает» правоверным католиком[156].

Пять лет спустя Степан Заннович, превратившийся в принца Кастриотто Албанского, испробует роль вольтеровского персонажа. В свою книгу «Поэзия и философия одного турка» (1779) он включил «Портрет автора, принадлежащий г-ну де Вольтеру», который сам и сочинил, дабы посмертным трудом своего давнего корреспондента не обременять. Открывает сборник цитата из 26-й главы «Кандида» — тем самым принц Кастриотто отождествляется с собравшимися на обед королями в изгнании[157].

«Пляска смерти» продолжается — 3 марта того же 1779 г. немецкие газеты (Gazette de Worms) печатают известие о кончине Кастриотто. Но писать Степан не перестает: в 1782 г. он обращается к жанру диалога мертвых, помещая в ад живых людей. Во «Фрагменте из новой главы „Хромого беса“, присланной с того света г-ном Лесажем» он, под именем Варта, беседует с наследным принцем прусским Фридрихом-Вильгельмом, великим князем Павлом Петровичем и графом Михаилом Огинским, претендентом на польский трон. Автор снисходительно дает советы будущим правителям и свысока третирует аббата Рейналя, который якобы «причисляет его к тем редким людям, которые достойны именоваться гениями»[158].

В те же самые 1780-е годы Калиостро превращает диалог мертвых в подлинный спектакль. Он организует ужины, на которых присутствуют духи умерших философов: д’Аламбер, Дидро и Вольтер. Авантюрист, профессиональный соблазнитель, он вечно возвращается к своему излюбленному мифу о Дон Жуане и каменном госте.


Тайна и общественное мнение

Прежняя государственная власть держалась на тайне. Действительный тайный советник так назывался именно потому, что был допущен к святая святых — к принятию решений (русская административная лексика следовала немецкому образцу). Управление страной основывалось не на законе, а на системе правил и на воле государя, столь же неисповедимой и непреложной, как воля Господня. Любая авторитарная система предполагает анонимность и секретность. Французская теория государства основывалась на том, что власть взяла на себя роль Провидения, и потому отдельному человеку думать и решать не только бесполезно, но и вредно.

В XVIII в. первым делом рушится этикет: если придворные времен Людовика XIV напоминали безмолвные автоматы, то при Людовике XVI они позволяли себе говорить в присутствии короля. Тиранство Павла I, его борьба с «республиканскими» нарядами, с круглыми шляпами — это борьба за послушание, ибо он прекрасно понимал, что разрушение государства начинается с попрания этикета.

В эпоху Просвещения монарх постепенно теряет свой сакральный ореол. Французские короли исцеляли наложением рук, подобные церемонии предусматривал этикет — Людовик XVI справлялся с этим из рук вон плохо. Позднее Наполеон вернет себе эту магическую прерогативу, и художники будут рисовать Бонапарта при посещении чумного госпиталя. Король символизировал мощь нации, символически обеспечивал плодородие страны, но если любвеобильный Людовик XV Возлюбленный превратил Францию в свой гарем, то бессилие Людовика XVI обсуждала вся Европа. С королем произошло самое страшное: он стал посмешищем, превратился в наиболее презираемую фигуру — комического рогоносца. Казнив Людовика XVI, Революция спасла его репутацию, увенчав мученическим венцом. Памфлетисты изощрялись, описывая распутство Марии-Антуанетты, давая ей в любовники королевских братьев, придворных. Скандал с «ожерельем королевы» свидетельствовал: кардинал де Роган, духовный пастырь, возмечтал купить за бриллианты любовь государыни — значит, это возможно.

Сакральная сила переходила к другим. Дар исцелять — к чудотворцам. Сен-Жермен, Казанова, Калиостро или Месмер — лишь самые известные целители; рассказы и слухи о врачевателях постоянно возникают в газетах, литературных корреспонденциях и письмах, в частности Гримма. Екатерина II весьма проницательно описала их в комедии «Шаман сибирский» (1786).


Второй атрибут, тайна, переходит к великим авантюристам и великим мистикам (дон Мартинес Паскуалис, Сен-Мартен). К ним обращаются как к апостолам истинной веры, просят раскрыть высшую мудрость, указать верный путь. Во Франции масонство приобретает массовый характер во второй половине века, некоторые списки лож напоминают списки членов профсоюза: так, в 1787 г. двадцатилетние инженеры департамента мостов и дорог поголовно вступают в парижскую ложу Урания[159]. Большинство руководителей первой российской страховой компании посещают петербургские ложи Урания и Скромность (1775–1780), причем все они иностранцы, немцы и французы[160]. Но уже с 1760-х годов, особенно на юге Франции, часть масонов испытывает сильное воздействие мистиков, влияние Учителя нарушает иерархическую масонскую структуру, противоречит власти Великой ложи Франции. В 1785 г., незадолго до скандала с «ожерельем королевы», конгресс филалетов, претендовавший на объединение не только французских, но и немецких масонов во имя поиска мистического знания, посылал своих депутатов к Калиостро, обращался в основанную им в Лионе материнскую ложу египетского ритуала, но Великий Копт сперва согласился посвятить избранных, а потом отказал, видимо желая подчинить себе все масонство[161].

В эпоху Просвещения философы приравниваются к королям (наиболее отчетливо это видно на примере Вольтера), поэты начинают восприниматься как пророки, культ великих людей подменяет собой религию[162]. Так, в 1787 г. граф Грабянко основал в Авиньоне мистическую ложу «Божьего народа», провозгласил себя царем Нового Израиля и возвел масонский храм. Маркиза де Виллет ежедневно воскуряла фимиам перед бюстом Вольтера. После смерти философа супруги де Виллет превратили его комнату в Фернее в место поминовения, куда поместили его сердце, портреты близких ему людей.

С другой стороны, сами монархи примеряют маску философов. Конечно, Фридрих II не был «гражданином на троне», как писал Вольтер в 1739 г. в посвящении «Генриады», но он вполне последовательно разыгрывал роль философа, поэта и солдата, заменив двор несколькими адъютантами, советниками и писателями, роскошь — спартанским обиходом, этикет — армейской дисциплиной. Разумеется, его простота и доступность была сродни любезности и обходительности Екатерины II, такой же формой жесткого авторитарного правления. Подобный стиль подходил лишь этим великим государям и великим психологам. Они обретали прозвание бессмертных и божественных во многом благодаря своим человеческим слабостям, тому, что действовали наперекор рутинным требованиям, сопряженным с их саном (так ранее поступал Петр I). В противном случае век Просвещения, по известной формуле, ограничивал самодержавную власть удавкой и гильотиной.

Но, разумеется, не только ими. Создаваемое философами и разносимое щеголями общественное мнение все активнее осознает себя как реальная новая сила, противостоящая государственной власти, основанной на тайне. Обсуждение начинается с литературы, театра, живописи, а кончается политикой. Критики создают и ниспровергают авторитеты; возникает та самая информационная среда, где циркулируют оценки и идеи, от кафе, салона и театра до парламента. Полемика об итальянской и французской комедии, об итальянской и французской опере («война буффонов») делит общество на непримиримые партии. В некоторых случаях, напротив, театр служит для выражения политических симпатий: по свидетельству Казановы, в 1766 г. в Варшаве сторонники и противники России поддерживали двух соперничающих между собой итальянских актрис.

Под влиянием буржуазных норм поведения тайной становится семейная жизнь, а публичный человек, щеголь и философ, оказываются у всех на виду. Обсуждать — значит влиять и отчасти контролировать. Подобно художественным произведениям, законы и указы проверяются на разумность, соотносятся с традицией, с естественным правом, а не только с волей государя[163].

Глас народа — глас Божий, и потому общественное мнение выше монарха. Само это понятие возникает в середине XVIII в., во многом под влиянием Руссо. Оно описывается как поток (как позднее будет рисоваться Революция), как всепобеждающая сила («и вот на чем вертится мир»), все тайное делающая явным. Но общественное мнение, утверждают просветители, в частности Кондорсе, надо формировать и воспитывать, им нужно управлять, оно должно следовать мнению философов, а не толпы. Публика — это разумные и образованные люди, а не темная переменчивая толпа[164]. И мы опять возвращаемся к идее союза элит. «Одобрение д’Аламбера или Дидро мы ставили выше милости принца», — писал граф де Сегюр о своем поколении[165]. В свою очередь, государство стремилось управлять общественным мнением, перекупать литераторов, ставить их себе на службу (аббат Сюар, Морелле, Бриссо, Мирабо и др.). Н. Новиков, недолюбливавший французских философов, напечатал в «Живописце» перевод из книги Фридриха II «Утренние размышления королевские», где утверждалось, что писатели — «люди нужные для государя, который хочет царствовать самодержавно и притом любить свою славу. Они раздают чести и без них не можно приобресть никакого твердого прославления. И так надлежит их ласкать по необходимости, а награждать по политике […] А чтобы иметь несколько в сем труде легкости, то я содержу при моем дворе некоторое число их блистающих разумов […] Среди наивеличайших моих несчастий никогда не упускал я платить исправно ежегодные награждения ученым людям» (1772, ч. II).


Авантюрист испытывает к королю те же чувства любви-ненавис-ти и соперничества, что и к философу. Основные этапы и логика их отношений почти полностью совпадают: поиск идеала, мэтра, Отца — письмо, переписка — предложение услуг взамен на «жалованную грамоту», дарующую место в государстве или Республике Словесности — личная встреча — отказ, разрыв — нападки на кумира. Письмо авантюриста монарху можно рассматривать как вполне устойчивую литературную форму[166]. Мы видели, что в письмах к философам и в критике их искатели приключений повторяются. Здесь происходит то же самое, тем более что авантюристы, как правило, пишут монархам то, что, по их мнению, те хотят услышать, и получается это добродетельно скучно. Как утверждал принц де Линь, Казанова — истинный философ, но только не в своих философских сочинениях. Открывает письмо лесть императрице или королю, затем следуют похвалы себе и изложение проекта. Если их несколько, то начинают с простого, чтобы потом предложить нечто глобальное. В подтверждение литературных талантов преподносится книга, врачебных — прилагаются афишки. В заключение просятся на службу или намекают на временные трудности.

Весьма характерно с этой точки зрения письмо, которое 1 января 1760 г. отправил из Амстердама императрице Елизавете Петровне уже знакомый нам «швейцарский дворянин, по крови москвитянин». Написано оно по-французски с грубыми ошибками, но непохоже, чтобы автор его был русским. «Золтыкоф Альтенклинген» предложил услуги некоего опытного мыловара, который мог бы открыть фабрики в России (аналогичный проект Казанова представил в Польше в 1765 или 1766 г.[167]), а заодно самолично взялся исцелить все болезни с помощью тайного знания и алхимии (императрица часто хворала, жить ей оставалось два года). В заключение он обещал открыть секрет, как увеличить доходы государства на десять миллионов, не взяв с подданных ни гроша. Печатные афишки на голландском расхваливали чудодейственное искусство лекаря «Соллхофа», практиковавшего год в Роттердаме, его магические «арканы», добытые упорными штудиями и далекими путешествиями. Трудно сказать, что за проект хотел подать «Золтыкоф»: если это не лотерея, на манер тех, что организовывал Казанова (что представляется наиболее вероятным), то, верно, изготовление золота, которым промышляли и венецианец, и граф Сен-Жермен. Оба великих авантюриста и соперника именно в это время приехали в Голландию с тайными миссиями; напомним, что Сен-Жермен также называл себя Салтыковым, также лечил от всех болезней. Стиль его писем и прожектов 1759–1760 гг., адресованных датскому королю[168] и маркизе де Помпадур, весьма напоминает послание к Елизавете Петровне, хотя почерк отличен: жанр авантюрного поведения диктует эпистолярную форму. Но императрица письмо не прочла: хотя послание перевели для нее на русский язык, министры в конце концов решили, что оно не заслуживает Высочайшего внимания[169].


Аналогично действовал С. Заннович. В отличие от Вольтера, Екатерина II не ответила ни на льстивые письма, которые он ей послал из Варшавы и Дрездена в 1775 г., прося вспомоществования и надеясь получить приглашение приехать[170], ни на сочинения в прозе и стихах, где он ее восхвалял («Ода» была опубликована в его «Турецких письмах», 1777). В 1783 г., когда его братья Премислав-Марко и Ганнибал Занновичи были арестованы в России как фальшивомонетчики, Степан Заннович опубликовал трактат «Коран наследных принцев», где назвал императрицу «жестокой и непристойной Семирамидой» и обвинил в убийстве мужа (то есть себя самого, ибо наш герой выдавал себя за черногорца Степана Малого, самозваного Петра III)[171].

Анж Гудар, напротив, начал с нападок, а кончил хвалой, но примерно с тем же результатом. Его «Мемуары для истории Петра III» (1763) так разгневали императрицу, что она повелела канцлеру графу Воронцову приказать послам отыскать автора, добиться его наказания, конфисковать тираж и не допустить ввоза книги в Россию. Все переменилось, когда в июле 1771 г. граф Петр Александрович Бутурлин получил Сару Гудар за 500 фунтов стерлингов, ездил с ней по Италии, представил ее в Ливорно графу Алексею Орлову, командовавшему русским флотом во время войны с турками. Орлов стал любовником Сары либо в том же 1771 г., либо летом 1773 г.[172] Анж Гудар написал «Похвальное слово Екатерине II» (1771) и «Рассуждения о причинах былой слабости Российской империи и ее новой мощи» (1772)[173]. Сочинитель, видимо, подготавливал почву для поездки в Россию, но Орловы вышли из фавора, и план остался неосуществленным. Все же его трактат об установлении всеобщего мира в Европе (1757) был напечатан в России в 1789 г., во время следующей русско-турецкой войны, и, что примечательно, переведен он был непосредственно в военном лагере[174].

Итак, подобно философам, монархи в лучшем случае не замечают или высмеивают авантюриста, в худшем — высылают.

Глава 2

Литературное пространство Просвещения


Книги в романах и судьбе авантюристов

Поскольку авантюрист стремится превратить свою жизнь в произведение искусства, сопоставительный анализ романной и биографической топики показывает, как жизнь и вымысел подражают друг другу и взаимодополняют друг друга.

Мотив книги представляет собой пучок значений. Чтобы вычленить топос, повторяющийся повествовательный элемент, следует учитывать, что место эпизода в нарративной схеме меняет его семантику. Упоминание книги в начале, середине или конце повествования может привести к разным, даже противоположным последствиям. Добавим также, что другие топосы, в первую очередь те, что развивают тему театра, могут играть в интриге ту же роль, что и чтение.

В начале повествования книга обычно связана с мотивом ученичества. Она вводит в общество, служит путеводителем, учебником жизни, рекомендательным письмом, превращается в фолиант чернокнижника. Чтение предваряет или заменяет сексуальную, социальную и литературную инициацию. На следующем этапе книга и библиотека начинают конкурировать с действительностью и подменяют ее воображаемым миром. В итоге чтение и сочинительство вытесняют активную деятельность, любовь.

«Вселенная — это книга, из которой прочитана одна лишь первая страница, если видел только свою страну. Перелистал я их немало, но почти все нашел одинаково скверными», — заявляет Фужере де Монброн в первых строках романа «Космополит» (1750)[175]. Та же устойчивая метафора появляется в беседе Вольтера с Казановой: «Осмелюсь спросить, какой род литературы вы избрали? — Никакой, но время терпит. Пока я вволю читаю и не без удовольствия изучаю людей, путешествуя. — Это недурной способ узнать их, но книга слишком обширна» (ИМЖ, 459)[176]. Напомним, что, по легенде, первый розенкрейцер перевел с арабского на латинский «Librum mundi», «Книгу мира». В соответствии с мистической традицией, весь мир, живая и неживая природа, — письмена Бога, которые можно и нужно прочитать. Все книги суть одна-единственная[177].

Путешествия, занимающие столь большое место в жизни авантюристов и в романах Просвещения, — всего лишь один из способов интерпретировать знаки, начертанные в великой книге бытия. Юноша или девушка должны прежде всего узнать язык светского обхождения и любви, пересечь не географическую, а символическую границу.

При этом необходимо различать два типа книг: романы даруют наслаждение, ученые сочинения обеспечивают положение в обществе. Первые возникают на начальном этапе, вторые программируют развитие действия и развязку.

Во французской прозе XVIII в. юноша прибегает к романам, дабы понять свои чувства, проанализировать поведение. «Я прочел несколько романов и счел себя влюбленным», — заявляет герой «Исповеди графа де***» Шарля Пино Дюкло[178]. Ему вторит герой «Заблуждений сердца и ума» (1736) Кребийона-сына: «В полном смятении вернулся я домой, уже не сомневаясь, что я влюблен по-настоящему, тем более что страсть эта возникла в моем сердце внезапно, точно гром среди ясного неба, а во всех романах пишут, что это первый признак большой любви»[179]. К литературе обращается он за советом: «На память мне пришли все описанные в романе предлоги, какими можно пользоваться, чтобы вступить в разговор с возлюбленной; к моему удивлению, ни один из них не подходил…»[180]. В сказочной повести Шеврие «Биби» (1745) воспоминание о прочитанных романах помогает добиться благосклонности королевы. В сказочном романе Ла Морльера «Ангола» (1746) принц во время свидания с феей тут же проделывает все, о чем читает в романе. «Посмотрим, — сказала фея, открывая книжицу, — быть может, мы найдем здесь какие-нибудь ситуации или советы, которыми вы могли бы воспользоваться. […] „Но он был ненасытен, и грудь возлюбленной открылась порывам его страсти“, — продолжил чтение принц и тотчас, верный образцу, он устремился к фее, распростер объятья, прильнул губами к ее белоснежной груди и покрыл ее жгучими ласками»[181].

Книга играет роль наставника в «науке страсти нежной», устойчивого персонажа галантной литературы. Чтение возбуждает героев, а тем паче героинь, предвосхищает любовную сцену, обычно первую из длинной серии («Софа» Кребийона (1741)). Отметим, что в этом эпизоде появляется еще один характерный мотив, лицемерие: роман прячется под обложкой благочестивого сочинения. Подобный топос святотатства мы находим в жизнеописании Степана Занновича, сочиненном его поклонником и разоблачителем бароном Клоцем: принц, провозгласивший себя патриархом черногорцев, якобы читал во время службы испанский плутовской роман вместо молитвенника и соблазнил в углу храма юную молочницу[182].

Роман становится расхожей метафорой для обозначения любовного действа: «Я начал роман издалека, дабы оттянуть, как мог, развязку» (Р. М. Лезюир, «Удачливый философ», 1787)[183]. Сочинители нередко заменяют описание эротической сцены отсылкой к Кребийону, создавшему жанровый канон («Поелику решено, что один автор „Софы“ может рисовать наслаждения…»[184]). Для маркирования галантной ситуации достаточно упомянуть «литературную» мебель — софу или канапе: «Он вспомнил, что во всех читанных им романах авторы, по старой привычке, приносят в жертву добродетель на софе…»[185]; «Какое заразительное канапе, только приблизишься, сразу воспламенишься», «Не это ли канапе было свидетелем вашей доблести?»[186].

Упоминание романа предвещает эротическую инициацию. Творение само может соблазнить юную девушку, свою читательницу, как подчеркивают предисловия к «Нескромным сокровищам» (1748) Дидро: «Зима, воспользуйтесь удобной минутой […] известно, что „Софа“, „Танзаи“ и „Исповедь графа де***“ уже были под вашим изголовьем […] берите, читайте, читайте все»[187], — и к «Новой Элоизе» (1761) Руссо: «Целомудренная девица романов не читает […] И если вопреки заглавию девушка осмелится прочесть хотя бы страницу — значит, она создание погибшее; пусть только она не приписывает свою гибель этой книге — зло свершилось раньше. Но раз она начала чтение, пусть уж прочтет до конца — терять ей нечего»[188].

Аналогичные мотивы: юноша, анализирующий свои чувства, девушка, узнающая психологию из романов, — мы находим в начале «Истории моей жизни» Казановы при рассказе о его первом любовном опыте: «Эта девушка казалась мне удивительней всех, о ком рассказывали в романах чудеса. […] Но в какой школе изучила она сердце человеческое? Читая романы. Быть может, чтение многих из них погубило уйму девиц, но бесспорно, что чтение хороших научило их любезности и следованию общественным добродетелям» (HMV, I, 43).

После галантной инициации персонаж принят в общество. Теперь он с полным правом может выступать в роли знатока литературы и критиковать романы. Ученый диспут, описание библиотеки, обсуждение книжных новинок перебивает любовные эпизоды: «Разговор зашел о чтении — прибежище усталого мужчины и женщины, бросившей злословить» («Темидор, или История моя и моей любовницы» Годара д’Окура (1745))[189]. Создается топос салонной беседы о литературе, где у каждого персонажа: остроумной дамы, аббата, щеголя, рассудительного дворянина — определены роли и художественные пристрастия («Штопальщица Марго» Фужере де Монброна (1749); «Хорошенькая женщина» Н. Т. Барта (1769)).

Литературные персонажи вступают в полемику о развитии романного жанра. Жанетта, героиня «Удачливой крестьянки» (1735) шевалье де Муи читает «Жизнь Марианны» Мариво и сопоставляет себя с ней. Заглавные героини «Штопальщицы Марго» и «Новой Марго» Уэрна де ла Мота (1763) также подыскивают себе литературный образец для написания мемуаров. Персонажи романа Муи «Париж, или Модный ментор» (1735) обсуждают по горячим следам сравнительные достоинства «Удачливой крестьянки» и «Удачливого крестьянина». Дидро («Нескромные сокровища»), Ла Морльер («Ангола») и Шеврие («Биби») разворачивают целую литературную панораму, их герои осматривают библиотеки. Подобно своим персонажам, вступающим в жизнь, галантная сказочная повесть ищет и определяет свое место в мире словесности, а конкретное произведение вписывается в предшествующую традицию (один из устойчивых мотивов экспозиции — похвала Кребийону и порицание толпы подражателей). Герой может слиться с собранной им библиотекой, как в романе «Библиотека щеголей, или Мемуары для истории хорошего тона и исключительно хорошего общества» Ф. Ш. Годе (1762) аббат де Пупонвиль комически описывается через его книги: «Парикмахерская энциклопедия» с добавлением двух тетрадок ежедневно; «Женский ум», все страницы чистые; «Искусство выглядеть представительно без денег», сочинение гасконца, обладателя двух миллионов чистыми долгами; «Наставление, как плевать, кашлять, сморкаться, нюхать табак, чихать и утирать всем нос»; «Трактат об осаде и обороне альковов, написанный рукой мастера, с планами и иллюстрациями, необходимыми для уяснения содержания»; «Разбор вопроса: „должны ли еще женщины рожать детей?“, написанный Жан-Жаком Руссо, женевским гражданином» и пр.[190]

Авантюрист пользуется репутацией эрудита, который помнит на память целые книги, его называют «ходячей библиотекой» (Казанова, С. Заннович[191]). Сочинительство для него — способ самоутвердиться, создать и упрочить репутацию философа. Книги играют роль рекомендательных писем и верительных грамот: они пишутся для вручения, дарения, подношения. Посвящение знатному покровителю, список подписчиков (т. е. состоятельных знакомых автора), фронтиспис с гравированным портретом, титульный лист, превозносящий автора и его сочинение, нередко более важны, чем сам текст. Так, Степан Заннович мог всегда предъявить книгу вместо паспорта — вот он я, принц Кастриотто Албанский, наперсник Фридриха-Вильгельма. А не то он объявлял о выходе так и не написанных им книг. Посредством каббалистических сочинений авантюристы подчиняют доверчивых, превращая в золото их надежды на скорое обогащение. Книга разоряет, вводит в соблазн, превращаясь в оракула или лотерею.

Литературные персонажи, взрослея, оставляют романы; авантюристы переходят от любовных историй к ученым трудам. Чтение из удовольствия превращается в работу. Читают, чтобы писать. Искатель приключений, желающий слыть литератором, законодателем, философом, экономистом, историком и т. д., производит огромное множество текстов.

Мы подошли к третьей, заключительной фазе повествования. На предыдущем этапе еще можно было спастись, обмануть судьбу. Решив стать адвокатом, юный маркиз д’Аржанс меняет книги: «Романы, занимательные истории — все было изгнано из моего кабинета. Локк сменил г-жу де Вилледье, Гассенди и Роо — „Клелию“ и „Астрею“»[192]. Но вскоре любовное приключение в театре пробуждает в нем отвращение к книгам, и он оставляет удачно начатую карьеру.

Напротив, в конце «Анголы» Ла Морльера вместо возбуждающих романов появляется талисман, составленный из скучнейших книг, который навевает на героя сон и лишает его мужской силы.

Став в конце жизни осведомителем инквизиции, Казанова доносит именно на те книги, что составляли утеху его молодости. Но еще раньше, с того момента, как венецианец почувствовал, что прошел середину земного пути и началось умирание, книги появляются во все большем числе, библиотеки заменяют прежние гаремы: «Не имея довольно денег, дабы помериться силами с игроками или доставить себе приятное знакомство с актеркой из французского или итальянского театра, я воспылал интересом к библиотеке монсеньора Залусского, епископа Киевского» (ИМЖ, 600). Библиотека превращается в убежище, среди книг время останавливается: «Жил я в совершеннейшем покое, не помышляя ни о прошлом, ни о будущем, труды помогали забыть, что существует настоящее» (ИМЖ, 516). В 1764 г. Казанова проводит в библиотеке Вольфенбюттеля неделю кряду, никуда не выходя. В 1757 г. барон де Билиштейн пять месяцев в уединении глотает книги, сочиняя «Французского Вегеция» (1762)[193]. Степан Заннович уверяет, что провел несколько недель в добровольном заточении, не покидая кровати, где читал и писал. Ближе к сорока Казанова также охотно пишет в постели — теперь ему так удобнее.

Авантюрист, находящийся на подъеме, может пренебречь местом библиотекаря, как поступили в России пьемонтец Одар и женевец Пикте. Иван Тревогин, живший в Париже куда как небогато, исправно посещал библиотеки и составил даже путеводитель по ним, а потом рискнул сделаться принцем, попытать судьбу. У старого Казановы выбора нет: библиотека в замке графа Вальдштейна в Духцове станет для него последним приютом и тюрьмой, откуда, несмотря на многие попытки, он так и не смог убежать. Ему платили за составление каталога библиотеки, он предпочитал пополнять ее собственными книгами. Единственной отрадой и спасением было сочинение мемуаров: «Я писал по десять — двенадцать часов в день и тем помешал черной тоске погубить меня, либо лишить разума» (ИМЖ, 647).


Сочинительство вместо поступков: не можешь действовать — пиши, чем и занимаются авантюристы в тюрьме. Но именно так поступают герои десятков романов XVIII в. Имплицитно тема книги присутствует в любом произведении, где повествование ведется от первого лица: в конце жизни преуспевшие герои сочиняют мемуары.

Для авантюриста-книголюба и коллекционера, каким был шевалье д’Эон, библиотека — такой же способ запечатлеть для потомства свой облик, как мемуары. Собранные сочинения помогали моделировать судьбу и даже переделывать ее, ибо д’Эон творил свою жизнь по книгам, как книгу и из книг. В письме герцогу де Брольо (Лондон, 31 ноября 1767 г.) он утверждал, что в жизни не имел любовниц и все время проводил с книгами[194] (и, видимо, не врал, ибо травестия его была сопряжена с импотенцией). Его поступки и писания равно требуют внимательного чтения, сличения рукописей и вариантов, интерпретации каждого эпизода. Мифоман и графоман, переписчик (а это главная обязанность секретаря посольства) и компилятор, не брезговавший плагиатом[195], он тщательно хранил и систематизировал записные книжки, распоряжения, письма, депеши и умело фабриковал недостающие. Так, в архиве французского МИДа хранятся написанные им собственноручно копии его переписки 1764 г. с Терсье, одним из руководителей Секрета Короля, где описывается, как якобы уничтожались документы о поездке д’Эона в Россию в женском платье[196]. Публикуя в трудные минуты оправдательные документы, шевалье превращал их в эпистолярный роман о себе самом («Письма, мемуары и частные переговоры шевалье д’Эона», 1764).

Д’Эон всю жизнь собирал рукописи и книги. Конечно, он не был в 1755 г. чтицей у Елизаветы Петровны (как он уверял), ибо должности такой при дворе не было. Приехал д’Эон с дипломатической миссией в Россию в 1756 г. якобы для того, чтобы стать библиотекарем у графа Воронцова, и, по его словам, удивился, как мало было книг у графа, тогда как сам он оставил в Париже забитую книгами комнату и еще шесть сундуков[197]. Когда годом раньше в аналогичное путешествие отправился его начальник, шевалье Дуглас, он уверял, что сойдет за «самого отчаянного библиомана, минералога и путешественника»[198].

В Петербурге шевалье покупал книги в лавке Миллера: Эпикур (70 копеек), Мирабо, Руссо, собрание сочинений Макиавелли (4 рубля), книги по русской и французской истории, «Россиада» Хераскова, указы Петра I и др.[199] Правда, на заказ французских вин и нарядов денег уходило больше, но это оплачивалось по статье представительских расходов секретаря посольства.

Д’Эон использовал книги в качестве тайника. В переплете «Духа законов» Монтескье он привез императрице Елизавете Петровне личное послание от Людовика XV. Свою секретную корреспонденцию в Лондоне он хранил в двадцати еловых шкатулках, имитирующих фолианты и озаглавленных «Собрание документов»: он, по его словам, составил и «точный каталог этой библиотеки»[200].

Параллель между шпионом и поэтом, донесением и книгой достаточно характерна для шифрованного языка дипломатической переписки той поры. Мы помним, как барон де Чуди выдал русским властям своего соотечественника Мейссонье де Валькруассана. В ответном письме к Чуди от 9 (20) марта 1756 г. И. И. Шувалов говорит о перехваченной депеше как о «стихотворении в прозе», об аресте и допросе как о литературной полемике, о расшифровке как о переводе с немецкого: «Вирши сии довольно любопытны. Сочинитель явился самолично в Петербург и четырежды побывал у меня. Поскольку он человек молодой и не решается объявить себя публично поэтом, то пытался отрицать, что это он. Под конец он-таки мне признался и подозревает, что вы добыли для меня его творение, хоть я и утверждал обратное. Все же, узнав меня лучше, он остался мною доволен. Вы знаете, что я не столь силен в немецком языке, чтоб понять его творение, но я велел перевесть его на французский. Измышления, коими оно наполнено, не позволяют ему взобраться на Парнас, и я полагаю, что он более писать не будет»[201] (что, добавим, и затруднительно было бы сделать, сидя в тюрьме). Письмо это французская полиция нашла в бумагах Чуди и, видимо, без труда расшифровала.

Но вернемся к д’Эону, способствовавшему освобождению Чуди из Бастилии. Он продолжал покупать книги и во Франции, и в Англии. Но, потеряв свой пост в Лондоне, он лишился жалованья и решил продать библиотеку Северной Семирамиде. 27 января 1769 г. он послал А. В. Олсуфьеву, кабинет-министру Екатерины II, каталог собранных им рукописей. Отвез каталог петербургский купец Тулон, хозяин мануфактуры в Петровском, которому шевалье показал всю свою библиотеку[202]. Год спустя д’Эон снова напоминал Тулону об этом деле, утверждая, что рукописи необходимы императрице для работы по составлению нового свода законов, и назначил цену: от 8 до 10 тысяч рублей (заодно предлагая взять в уплату российское железо)[203]. Купец сумел распространить в Петербурге подписку на многотомные «Досуги» д’Эона (подписались граф А. П. Шувалов, граф А. С. Строганов, С. К. Нарышкин, князь М. М. Щербатов — на два комплекта). Обрадованный д’Эон послал 5 сентября 1770 г. целый ящик своих творений и попросил поместить объявления об их продаже в газетах Петербурга и Москвы.

По утверждению д’Эона, Олсуфьев предложил ему 4,5 тысячи фунтов стерлингов за всю библиотеку (7 каталогов), но, сославшись на военное время, просил обождать[204]. Д’Эон тем временем заложил рукописи за 1800 фунтов стерлингов. После того как в 1774 г. между Россией и Турцией был заключен мир, шевалье обратился к послу в Лондоне гр. А. С. Мусину-Пушкину с просьбой о двух тысячах фунтов, дабы выкупить рукописи и передать их императрице, обязуясь и далее подбирать для нее сочинения по юриспруденции (т. е. стать ее библиотекарем на манер Дидро), а также предлагал уступить всю свою «библиотеку литератора» по цене, которую будет угодно назначить Северной Семирамиде. Но той не было угодно: императрица утверждала, что после опубликования «Наказа» ее буквально засыпали подобными предложениями[205].

На склоне лет, в 1791 г., кавалер-девица создала из книг свой парадный портрет, опубликовав каталог выставленной на продажу на аукционе Кристи библиотеки[206]. Чтобы привлечь публику и выручить побольше денег, д’Эон решил пустить с молотка свой миф: мебель, оружие, драгоценности и «в общем все, что содержит гардероб драгунского капитана и французской дамы».

Общий каталог состоял из 6 малых каталогов: вначале рукописи, затем книги, систематизированые по формату и тематике:

1. Рукописи маршала де Вобана — д’Эон намеревался издать его труды по фортификации.

2. «Гражданские и уголовные законы Франции» — коллекция законодательных актов и парламентских документов, в основном XVII в., включая «Оценку статей, предложенных для составления гражданского кодекса» (апрель 1667), а также издания Платона, Маймонида, Монтескье и Руссо. Д’Эон, юрист по образованию, адвокат парижского парламента, писал в «Досугах» о законах Петра I и об истории русского права, используя при этом работы Штрубе де Пирмонта, члена Петербургской академии[207].

3. Рукописи о финансах (мы уже упоминали о его экономических трудах).

4. «Рукописи по истории, политике, искусству, науке и прочим интересным материям».

5. «Труды о священном языке, включающие печатные и рукописные Библии, на языках древнееврейском, сирийском, талмудо-раввинском, арабском, персидском, турецком, эфиопском, грузинском, малайском, готском, греческом, латинском, галльском, французском, английском и др.». Здесь же — словари и грамматики восточных языков, рукописи XV в., книги XVI в. с пометами автора. Обширный список языков вполне соответствует облику полиглота, искателя праязыка, каким представлялись авантюристы.

Шестой раздел — аннотированный каталог книг, 674 названия (включая многотомники), с библиофильским описанием переплетов, бумаги, широких полей. Вначале идут фолианты, затем издания в четвертку, осьмушку и двенадцатую часть листа. Десяток изданий на греческом, сорок — на английском.

По данным Мишеля Мариона, в середине XVIII в. частная парижская библиотека обычно состояла из сотни книг. Из них на долю богословия приходилось 22 % (причем 2 % отводилось иудаизму), юриспруденции и права — 13 %, науки и искусства — 9 %, литературы — 21 %, истории и географии — 14 %; на все остальное — 21 %. Современной литературы было немного, причем Вольтер значительно преобладал над Руссо, что для этого периода и не удивительно. Из наиболее часто встречающихся книг отметим Библию, энциклопедию, словари Бейля и Фюретьера, словарь Треву, «Дон-Кихота» Сервантеса, письма г-жи де Севинье, «Приключения Телемака» Фенелона, «Опыты» Монтеня, «Басни» Лафонтена, «Илиаду» и «Одиссею» Гомера, «Генриаду» Вольтера и «Знаменитые судебные дела» Гайо де Питанваля[208].

Тематика книг и рукописей, собранных д’Эоном, в целом соответствует духу времени (разве что Руссо у него много), и все расхожие издания, разумеется, присутствуют. Но при этом каталог стремится представить в выгодном свете энциклопедические познания и многочисленные ипостаси владельца библиотеки: военного (труды по тактике и стратегии, истории войн), дипломата, политика, юриста, экономиста (отметим, что были в собрании д’Эона и работы Билиштейна), путешественника, философа, богослова. Присутствуют и собственные сочинения д’Эона. Большое число словарей и энциклопедий (около 8 %), рабочих инструментов литератора и ученого, много руководств по этикету, поведению в обществе, искусству жить и обращаться с людьми (в том числе «Придворный» Бальтасара Грасиана и «Наставления юному вельможе» де ла Шетарди, 1734), письмовников, трактатов по сочинительству, педагогике (5 %), показывающих, как применять на практике книжные знания. Есть собрания сочинений Руссо, Гельвеция, Монтескье, труды Паскаля, Вольтера, Локка, аббата де Сен-Пьера, Шарля Бонне, «Государь» Макиавелли и «Анти-Макиавелли» Фридриха II, мемуары Ришелье и Реца. Изящная словесность представлена Буало, Лафонтеном, Мармонтелем, Грекуром, Графиньи и др. Отметим особо «Хромого беса» Лесажа, «Железную маску» Муи, «Космополита» Фужере де Монброна, «Кума Матье» Дюлорана, «Китайского шпиона» Гудара, «Севильского цирюльника» Бомарше, «Еврейские письма» и «Каббалистические письма» д’Аржанса.

Среди романов есть любовные, слывшие учебниками соблазнения («Исповедь графа де***» Дюкло), но более тех, что повествуют о приключениях женщин: «Героиня-мушкетерша» Прешака (1677)[209] — (прообраз д’Эона), «Знаменитые француженки» Робера Шаля, «Манон Леско» и «История современной гречанки» аббата Прево. Они естественно вписываются в раздел «феминистской литературы», включающий десятки апологий, словарей, историй и жизнеописаний — образцов для подражания: «Галерея сильных женщин» аббата Ле Моня (два изд., 1660 и 1665), «Апология дам» (1737), «История древних и современных амазонок» аббата Гийона (1740), «История Жанны д’Арк» (1753) Ленгле Дюфренуа, «Жизнь знаменитых женщин Франции» (2 т., 1761), «Портативный исторический словарь знаменитых женщин» (1769), «Защита прекрасного пола», «Защита женщин», «История галантных женщин» Брантома и т. д. Разумеется, «Исследования о женском платье» (1727) д’Эону, записной моднице, были необходимы, но вот многочисленные справочники по женским болезням и руководства по акушерству и гинекологии покупались для самообразования и вставлялись в каталог для блезиру: д’Эон был мужчиной.

Объявленная на 5 мая 1791 г. распродажа не состоялась: была объявлена подписка в пользу д’Эона, и почитатели собрали ему 465 фунтов. В 1792 г. он продолжал покупать книги и выложил 500 фунтов за коллекцию из ста изданий Горация. И все же 24 мая 1793 г. на лондонском аукционе Кристи он продал часть библиотеки и некоторые вещи (в частности, табакерку, якобы пожалованную Елизаветой Петровной)[210]. Публичные торги спасали д’Эона не только от бедности, но и самое главное — от забвения. Привлечь к себе внимание было едва ли не главной его целью. В том же 1791 г. он подал прошение о зачислении его капитаном в республиканскую армию, дабы защищать революцию и Францию. Он давал в газеты (в частности, в «Морнинг кроникл») объявления и приглашал зрителей на шахматный матч с Филидором в 1793 г. (в библиотеке его хранилась рукописная «Книга моральных наставлений благородных людей о шахматной игре, переведенная с латыни на французский братом Жаном де Виге около 1300 г.»), на фехтовальные поединки с известными мастерами, причем фехтовал он в юбке (правда, в 1796 г. бой окончился печально — 68-летний д’Эон был ранен обломком рапиры).

Оставшиеся книги и рукописи (всего 116 названий) пошли с молотка через три года после смерти д’Эона, 19 февраля 1813 г., в том числе шесть томов юридических документов и собрание Горация[211], а вот рукописи Вобана фирма Кристи оставила себе. Наибольший интерес для нас представляют те книги, которые д’Эон не поместил в парадный каталог: исторические труды, путешествия и записки о России на французском и английском (20 изданий!), богохульные, сатирические и эротические сочинения, в том числе столь важные для стиля его поведения «Орлеанская девственница» Вольтера и «Папесса Иоанна» (несколько изданий). Последний сюжет весьма интересовал Вольтера, а позднее Пушкина. Таким образом, кавалерша д’Эон предстает как писатель, читатель и библиотекарь своей собственной жизни.

Повествовательные жанры

Рассмотрим наконец судьбу авантюриста в контексте литературных произведений его времени. На первый взгляд кажется, что наибольшее число параллелей предоставит нам роман. Он настолько близок мемуарам, что возникают гибридные жанровые формы — поддельные мемуары знаменитых людей: вероотступника графа де Бонваля, ставшего турецким пашой[212], Калиостро («Исповедь графа К**** с историей путешествий его в Россию, Турцию, Италию и египетские пирамиды», 1787)[213]. Да и сами авантюристы сочиняли романы, в том числе приключенческие. Но наибольшее число схождений мы обнаружили не в них, а в комедиях, сказках и утопиях, где просматривается единая логика действия, воссоздаются архетипические сюжеты. В повествовательных текстах, тяготеющих к «правдоподобию», совпадают (или заимствуются) лишь отдельные мотивы и эпизоды; авантюрист остается на обочине магистральной линии развития романа.

Чтобы попытаться уяснить причины этого явления, обратимся к самому понятию приключения, авантюры. Французский философ Владимир Янкелевич писал, что главное и необходимое условие для приключения — скука[214]. Необходимо болото рутинного повседневного существования, чтобы можно было из него вырваться. Ежедневное повторение событий притупляет их восприятие, они перестают замечаться, а значит — происходить; размеренное календарное течение времени равносильно его остановке. Напротив, авантюра распахивает дверь в неведомое, в будущее. Три явления, полагает В. Янкелевич вслед за Георгом Зиммелем[215], превращают жизнь в приключение: любовь, смерть и искусство. При этом справедливо и обратное: вырывая кусок жизни из контекста, приключение делает событие единичным, придает ему начало и конец, эстетически завершает его.

Поэтому, скажем, истинной авантюристкой будет не Молль Флендерс, а госпожа Бовари, которая стремится разрушить устоявшееся и предначертанное, превратить жизнь в роман. А жизнь упорно не хочет превращаться и убивает незадачливую чародейку. Авантюрист — тот самый романный герой, который, по определению Д. Лукача, находится в глубинном конфликте с миром. Думается, что в российской словесности с ее тягой к изображению «антиповедения» и «лишних людей» приключение в предельном случае оборачивается сидением на печи и лежанием на диване.

Но понятие приключения меняется вместе с эпохами и литературными нормами; наиболее ясно это видно на примере литературы путешествий. Кроме того, в самом искусстве кроется ловушка. Получая в произведении идеальную форму, событие застывает, каменеет. Лишившись непредсказуемости, Дон Жуан превращается в статую Командора. Как объяснял В. Б. Шкловский в самых первых статьях, литературный канон «автоматизирует» события совершенно так же, как быт. Мемуары Казановы, которые при всей их достоверности нарушают литературные стереотипы, интересней и необычней его утопического романа «Икозамерон» (1788), где вымысел ограничен законами жанра.

В фантастическом тексте нормой становится невероятное, в любовном романе предсказуемы любовные похождения, а в приключенческом — все новые перипетии. Одна из главных проблем, которую так и не удалось решить французскому роману Просвещения, это отсутствие быта, отсутствие повседневности. Красочные, а то и кровавые подробности просачиваются в роман в первую очередь при описании деревни, городских низов или чужих стран, но романный хронотоп все равно остается условным. Персонажи не испытывают сопротивления среды, они борются с литературными препятствиями. Свой мир (светский Париж) описывается как идеальный, и потому в нем нет ни быта (разве что поминается новомодное щегольское изобретение), ни преград для человека, усвоившего правила поведения. Чужой мир описывается как антипод своего, и потому экзотика достаточно предсказуема, даже если не сводится к декорациям, как в галантных сказках. В любом случае, от смертельной опасности герой защищен законами жанра (подобно тому как в детективе неуязвим сыщик) и уверенностью в том, что он существует в лучшем из миров.

В ряде работ мы уже предлагали типологическое описание французского романа Просвещения[216]. Поэтому здесь мы только кратко напомним выводы и предложим некоторые дополнения. Сразу оговоримся, что наш анализ повествовательных моделей не включает прозу сентиментализма.

Классификация ведется по типу главного героя. Их четыре: юный дворянин, юный крестьянин, юная крестьянка, знатная дама. Выбор центрального персонажа определяет дальнейшие события и расстановку действующих лиц, их имена и внешность. Первые три персонажа активны, и потому они психологически меняются, тогда как добродетельная аристократка остается пассивной и неизменной в круговерти событий.

В эпоху Просвещения сравнительно мало романов образцового воспитания, развивающих традиции «Приключений Телемака» (1699) Фенелона[217]. Наиболее известные произведения связаны с утопической и масонской традицией и рисуют образ идеального юного монарха и государства ему под стать (А. М. Рамсей «Путешествия Кира», 1727; Ж. Террассон «Сет», 1731). Первые три выделенных нами типа романа (истории аристократа, крестьянина, простолюдинки) также связаны с идей воспитания, но представляют ее светский вариант. Отметим две их особенности. Во-первых, почти все приключения — любовные. Адаптация в обществе, подъем или спуск по социальной лестнице рисуются через эротические похождения. Конец романа — свадьба, она же удаление от света: женатый человек для общества потерян. Во французской прозе у мужа может быть только одна функция — комический рогоносец. Если автор по неосторожности женил героя, а читатели требуют продолжения, приходится либо похищать супругу (убивать, сводить в могилу), как это делает Луве де Кувре («Фоблас», 1787–1790), либо награждать героя рогами, как поступает шевалье де Муи («Соглядатай», 1736).

Вторая особенность связана с тем, что описываемый в романах процесс превращения «естественного» человека в «цивилизованного» воспринимается не только как положительный, но и как отрицательный. Вопрос о природе человека во французской прозе XVIII в. весьма подробно рассмотрен в работах М. В. Разумовской[218], поэтому мы остановимся только на одном моменте. Думается, не случайно все три романа, создавшие в 1730-е годы три основные повествовательные модели («Заблуждения сердца и ума» (1736–1738) Кребийона, «Жизнь Марианны» (1731–1741) и «Удачливый крестьянин» (1735) Мариво), остались незаконченными. Делаясь светским человеком, герой обязан потерять индивидуальность, персонаж превращается не в личность, а в маску. Пользуясь терминологией К. Г. Юнга, можно сказать, что по мере обретения своей «персоны» (социальных ролевых черт) «анима» (внутренний скрытый мир) исчезает, отмирает за ненадобностью.

Роман — «список любовных побед» щеголя, модного человека, разработанный Ш. Дюкло, Ж. Ф. Бастидом («Исповедь фата», 1742), Ш. А. Ла Морльером, К. Годаром д’Окуром, Ф. Ж. Дарю де Гранпре («Любезный щеголь, или Военные и галантные мемуары графа де Ж* Р***», 1750) и др., стал более популярным, чем история о крестьянине, делающем карьеру в Париже. Ведь в случае успеха простолюдин отказывался от буржуазной модели поведения и принимал дворянскую, тем самым оказываясь ухудшенной, а значит ненужной копией первого типа героя. Если же он не преуспевал, то его жизненный путь рисовался как путь деградации и порока, ведущий к гибели, что более характерно для прозы второй половины века («Совращенный крестьянин» Н. Ретифа де ла Бретонна, 1775).

Думается, что этот «отрицательный» вариант мужской судьбы возник не без воздействия приключений «удачливых» крестьянок. Героиня Мариво преуспевает, добродетельно кокетничая, ибо она, как выясняется, — дворянка (знатность предохраняет от порока). Героиня романа шевалье де Муи «Удачливая крестьянка» (1735–1736) также исхитряется сохранить добродетель и сочетаться законным браком. (Отметим, что на заднем плане постоянно мелькает тот, к кому подсознательно устремлены помыслы героини — Король.) Литературным последовательницам это не удается (французские читатели готовы верить в чудеса, но не до такой же степени), и крестьянки, любить умеющие, превращаются в содержанок (Вилларе — «Антипамела», 1742, и «Пригожая немка», 1745; Мовийон — «Антипамела», 1743; Фужере де Монброн — «Штопальщица Марго», 1748; Маньи — «Мемуары Жюстины, или Исповедь публичной женщины, удалившейся в провинцию», 1754; Сент-Круа — «Актриса — знатная девица и дама», 1755 и т. д. и т. п. вплоть до «Совращенной крестьянки» Нугаре, 1777 и «Совращенной крестьянки» Ретифа, 1784).

По мере развития действия во всех трех повествовательных моделях возникают сходные затруднения. Наиболее колоритна и выигрышна фигура новичка, не знающего ни манер, ни светского языка, путающего герцогинь с актерками, а «уединенный домик» — с сельским (Келюс «Взаимные признания», 1747). Тут есть что объяснить читателю и чем его позабавить, и здесь персонаж наиболее похож на авантюриста, впервые прибывшего в столицу мира — Казанова совершал похожие ошибки. Этот этап кончается инициацией, которая дает толчок дальнейшим приключениям. Но постепенно движение по инерции замедляется, подробный рассказ о новой победе сменяется скороговоркой, если не перечислением. Где уж там говорить о психологии и характерах, если «штопальщице Марго» приходится против воли обслужить тридцать мушкетеров за два часа. В мужском варианте сюжета, как правило, разрабатываются психологические портреты дам: кокетка, ученая жеманница, святоша, корыстная, чувствительная, потом исследуются национальные отличия (ревнивая мстительная испанка, холодная рассудительная англичанка, импульсивная темпераментная итальянка), затем — социальные типы, причем победы одерживаются все проще: если жен финансистов и судейских соблазняют, то мещанок и актерок покупают. В женском варианте сюжета, напротив, в основном перечисляются социальные характеры: богатый откупщик и его двойник, тупой богатый иностранец (немец или англичанин), аббат (священник — одна из наиболее популярных фигур эротической литературы), бедный плутоватый дворянин (часто — гасконец), пожилой аристократ и его юный сын повеса.


В галантном мире преград нет, ибо, как утверждалось в сочинениях XVIII в., французы могут ревновать любовниц, но не жен. Здесь не соперничают, а занимают очередь, и вместо картеля посылают вежливое письмо, напоминая, что три месяца прошло, пора и честь знать: товар должен быть в обращении — «lа marchandise doit être en commerce» (Дюкло «Исповедь графа де***», 1741). «Список любовных побед» действует помимо хозяина: достаточно предъявить список, чтобы дама польстилась на репутацию. Потерявший индивидуальность герой превращается в связку между эпизодами и делается попросту излишним. Он — соглядатай, бесполое существо, он здесь для мебели, его дело — подсматривать и рассказывать, и потому он превращается в софу (Кребийон «Софа», 1741), канапе (Фужере де Монброн «Канапе огненного цвета», 1741) и биде (А. Бре «Биде», 1748), заменяется волшебным кольцом (Дидро «Нескромные сокровища», 1748). Героям ничего не нужно делать: система звонков оповещает о перипетиях альковных баталий (Гиар де Сервинье, «Звонки, или Мемуары маркиза де***», 1749), чудесный кабриолет обеспечивает парад женихов (Мелоль «Кабриолет», 1755), «уединенный домик» соблазняет всех, кто попадает в него (Бастид «Уединенный домик», 1753; Виван Денон «Завтра не будет», 1777): пространство подчиняет людей, диктует им правила поведения.

Подобный рассказ может длиться бесконечно: так, героиня романа Андре де Нерсиа «Элеонора, или Счастливое существо» (1799) получает от сильфа дар постоянно менять свой пол, сохраняя молодость. Если сюжетный стержень вовсе отсутствует, то роман становится сборником рассказов (Жуй «Галерея женщин», 1799). Финальная точка ставится, когда исчерпывается запас литературных топосов. Добродетельная мещанка выходит замуж, порочная, разбогатев, удаляется от света (и в этот момент включается биографическое время: героини понимают, что постарели, прелести их увяли). Брак не решает проблем простолюдина, ибо после свадьбы не он становится графом, а его жена — мещанкой (Е. де Мовийон «Удачливый солдат», 1753); герой должен разбогатеть, стать откупщиком. Аристократ может разочароваться в любовных победах и в светской жизни (наиболее подробно и психологически достоверно финальное перерождение героя показывает Дюкло), но тогда он перестает быть щеголем, и ему остается только сочинять мемуары и живописать свои прегрешения в назидание потомству.

Примерно так сложилась судьба маркиза д’Аржанса, начавшего литературную карьеру с того, чем другие заканчивают: с «Мемуаров» (1735). Его воспоминания — один из первых образцов романа-списка и вместе с тем если не авантюрной судьбы, то авантюрной молодости. К тридцати четырем годам д’Аржанс успел побывать адвокатом, офицером и дипломатом, поездить по Европе, совершить путешествие в Константинополь. Он стал героем четырнадцати любовных приключений, изведал обоюдные обманы и измены, он нарушал обещания жениться и, напротив, пытался по молодости лет вступить в тайный брак, за что отец упрятал его в тюрьму. Героини: девицы и замужние, дворянки и мещанки, судейские и актрисы, содержанка и юная послушница, француженки, турчанки, гречанка, итальянки. Сам д’Аржанс, подобно традиционному авантюрному герою, практически не меняется внутри повествования от одного приключения к другому, но само закадровое превращение в писателя подводит итог первой половине пути. В конце жизни маркиз отречется от своего первого (и едва ли не самого удачного) литературного опыта, будет уговаривать Казанову никогда не писать мемуаров. В последующих произведениях маркиз д’Аржанс соединяет автобиографические мотивы с топикой романа-списка и сюжетными элементами романа воспитания. В романе «Ментор-дворянин, или Знаменитые несчастные нашего века» (1736) юный граф де Боваль со своим наставником повторяет жизненный путь и путешествия автора (Франция — Испания — Италия — Константинополь — Африка) и, пережив несколько любовных историй и выслушав их изрядное число, обретает невесту на родине. Герой «Современного законодателя, или Мемуаров де Мелькура» (1736) отказывается от юношеского вольномыслия (из атеиста он превращается в деиста, а затем в правоверного католика), обращает в истинную веру туземцев, устанавливает идеальные добродетельные законы, побеждает и перевоспитывает пиратов.

Чтобы в романе галантного воспитания возникла интрига, нужно противодействие. Тогда открытая романная структура превращается в замкнутую драматическую. Между четырьмя главными персонажами светского романа: наставник порока (либертен), опытная дама, юный щеголь, добродетельная девушка — возникают ревность и соперничество. Ставка здесь иная: не за любовь идет борьба, а за власть. В романах середины века можно было сочинить благополучный финал, разоблачив и уничтожив дьявольских совратителей в мужском или женском обличье (Дебульмье «Роза, или Следствия ненависти, любви и дружбы», 1761; Фрамери «Мемуары маркиза де Сен-Форле», 1770; Дора «Превратности непостоянства», 1772; Жерара «Граф Вальмон, или Заблуждения ума», 1774). В конце столетия вера в разумность миропорядка ослабевает, и герои сходят с ума, убивают друг друга («Фоблас», «Опасные связи»). Философия наслаждения перерождается в философию насилия. Революционная гильотина и перо маркиза де Сада превращают в гекатомбу историю и роман.

Вернемся к четвертому типу романа — истории аристократки (романы Ламбера, Дюкло, д’Аржанса, Тансен, Шеврие). Он начинается там, где другие кончаются: с ситуации спокойствия, стабильности и счастья. Знатной девице или даме все дано — красота, богатство, положение, и она может только терять. Ее судьба — борьба с роком: добродетель, как магнит, притягивает злодеев. Если в первых трех сюжетных моделях действие строилось по схеме: инициация — следование законам галантного поведения (приключения) — отказ от них (свадьба/уход), то здесь источник действия прямо противоположный: отказ адаптироваться, следовать галантным нормам. Героиня идеально подходит под определение авантюриста, данное Лезюиром: с ней случаются приключения. Единую логику действия (социальное восхождение, рассмотренное как моральная деградация) заменяет чередование перипетий. На героиню ополчаются завистники, клеветники, ревнивые соперницы, нападают разбойники, похитители, наемные убийцы, ее шантажируют, обманывают, разлучают, заточают. Ситуация запутывается с помощью травестии (героиня переодевается в мужское платье), ложных слухов о смерти. Не случайно возникают мотивы, знакомые еще по греческому авантюрному роману и столь популярные в барочном романе (Скюдери «Артамен, или Кир Великий», 1648–1653) или приключенческом (д’Онуа «История Иполита, графа Дугласа», 1690) — вплоть до нападений пиратов.

Отличие от прежних вариаций жанра состоит в том, что героиня одинока не в чужом экзотическом мире, а в своем; здесь повсюду разлито зло. Чем строже добродетель героини, тем больше приключений и убийств. В «Мемуарах и приключениях знатной дамы, удалившейся от света» Ламбера (1739) погибают (в скобках — покойники из вставных историй): 9 (3) мужчин + 4 (1) женщины + 5 слуг, павших в поединках с похитителями и наемными убийцами, не считая убитых в морских сражениях с пиратами; в «Превратностях любви» Тансен (1747): 5 (9) + 2, в «Мемуарах честной женщины» Шеврие (1753): 5 (2) + 4. Если в традиционных авантюрных романах финал счастливый, то здесь — горестный.

Культура рококо, на которую ориентирована значительная часть романной продукции XVIII в., разрабатывает эстетику не прекрасного (beau), а хорошенького, миленького (joli)[219]. Во второй половине столетия как параллель роману о щеголе (petit maître, aimable, agréable, homme à bonnes fortunes, homme à la mode) возникает роман о «хорошенькой женщине» (jolie femme): Н. Т. Барта «Хорошенькая женщина, или Современная женщина» (1769), м-ль д’Альбер «Исповедь хорошенькой женщины» (1775), Ф. А. Бенуа «Заблуждения хорошенькой женщины, или Французская Аспазия» (1781) и др. Отметим, что Барт последнюю главу романа посвящает разбору термина «хорошенький» как единого стиля эпохи, всего светского быта. Тип сюжета здесь уже не авантюрный, а нравоописательный, теперь и о литературе поговорить можно, но только поведение героини весьма напоминает лозунг содержанки из рассмотренных выше произведений: разоренные поклонники — вот истинные титулы красавицы (Вилларе «Пригожая немка»).

Итог обоим типам сюжета опять-таки подвел маркиз де Сад в «Жюстине» и «Жюльетте», рассказе о «превратности добродетели» и «преуспеянии порока». История двух сестер, умной (добродетельной) и красивой (порочной), много раз разрабатывалась в дидактических сказках и романах (Фенелон, Монкриф, Нугаре, Ретиф де ла Бретонн). Сад ставит философский эксперимент: за каждое хорошее качество, за каждый добрый поступок следует кара, за каждое преступление — награда. И все же отметим, что законы жанра сильнее даже злой воли: Жюстина остается невинной после чудовищных изнасилований, она регенерирует после пыток, ее можно только убить молнией. Напротив, злодеи во множестве гибнут в кровавой междоусобной резне, войне либертенов.

* * *

Не найдя авантюристов в галантном литературном пространстве, поищем их в мире приключений. По своему построению авантюрное повествование ближе не к роману любовной карьеры, художественному открытию XVIII в., а к истории о гонимой добродетели, истории неадаптирующегося человека.

Казалось бы, мы пришли в прямое противоречие с тем, что говорили ранее о пластичности и переменчивости авантюриста, о его умении приспосабливаться к любой ситуации. Чтобы разобраться в этом, обратимся к литературным предкам авантюриста: к низкому герою волшебной сказки и плуту (пикаро). Сказочные персонажи могут преображаться, перемешаться в пространстве, переноситься в иной мир именно потому, что повсюду они — чужаки, безумцы. Дурак, пляшущий на похоронах и плачущий на свадьбе, еще в большей степени нарушает законы миропорядка, когда вступает в общение с пришельцем из враждебного мира. Чужестранец — враг, единственная возможная форма коммуникации — убийство; тот, кто вежливо беседует с ним, предает своих, впускает зло в мир[220]. Как сформулировал П. А. Гринцер, в ранних романных формах сказочная повествовательная схема приобретает следующий вид: встреча — разлука — поиски/подвиги — обретение[221]. В греческом и барочном романе герои влюбляются с первого взгляда, и их тут же разлучают (брак невозможен из-за неравенства положений, вражды, запретов родителей, коварства соперников, похищений и т. д.). Поиски, как правило, превращаются в долгие путешествия и одновременно в испытания героев на верность друг другу. Несмотря на искушения и насилия, они сохраняют магический талисман невинности и в итоге соединяются. Эта схема возникает в галантной сказочной повести Кребийона («Танзаи и Неадерне», 1734) и его последователей Каюзака, Ла Морльера и др., но с противоположным знаком: герои должны изменить другу, дабы избавиться от насланного колдовского бессилия и сочетаться полноценным браком; сказка трансформируется в роман-список.

В плутовском романе, как показал Д. Суйе[222], любовь заменяется служением. Ласарильо с Тормеса ищет не жену, а хозяина, который мог бы заменить ему отца. Финальная цель — не брак, а место в обществе. Отношения любви-ненависти переносятся на социальные отношения (хозяин — слуга). Напротив, женщины вызывают у пикаро враждебные чувства, они выступают в роли соперниц: эти переменчивые бестии и прирожденные комедиантки всегда проведут и обхитрят мужчину. Три существа, весьма сходных между собой, внушают страх и ненависть: женщина, дьявол и еврей, но сам пикаро рожден ими (он сын колдуньи и иноверца), он такой же, как они.

Традиционных плутовских романов во французской литературе XVIII в. немного. Показательно, что Д. Суйе исключает из их числа «Жиль Блаза» Лесажа, а «Удачливого крестьянина» Мариво, наоборот, склонен рассматривать как плутовской роман, тогда как Р. Грандрут, напротив, считает этот текст воспитательным романом. Не вдаваясь в спор о терминах, отметим несколько моментов. Во-первых, плутовской роман предполагает повествование от первого лица, а французская проза, как показал Р. Деморис[223], весьма неохотно предоставляет «право голоса» простолюдинам, поэтому либо вместо пикаро появляется обедневший дворянин, либо в финале раскрывается тайна его рождения. Повествователь — творец, он создает мир, а аристократическая «цивилизация» не хочет отдавать мир третьему сословию. Отчасти с этим связан и второй момент: на путь плутней во французской прозе сознательно становятся не мужчины, а женщины (романы о женской «порочной» карьере), которым по природе их отведена роль дьявольских искусительниц («Манон Леско», «Влюбленный дьявол»). В-третьих, в плутовском романе усиление нравоописательных тенденций приводит к тем же результатам, что и в романе-списке: он превращается в сборник рассказов. В «Хромом бесе» Лесажа пикарескный сюжет сведен до обрамления, у его последователей повествователем становятся либо мадридские печные трубы, либо дьявол.

Разумеется, многие ситуации плутовского романа сохраняются в приключенческих произведениях. Само слово «приключения» встречается в названиях 140 романов XVIII в., не считая подзаголовков. Для примера мы возьмем четыре произведения, которые уже упоминали в разных контекстах. Три из них написаны авантюристами, а четвертый — довольно популярным в то время прозаиком: «Соглядатай, или Приключения Бигана» (1736, 2-е доп. изд. — 1777) Муи, «Французский авантюрист» (1746) Гудара, «Друг удачи» (1754) Мобера де Гуве и «Французский авантюрист, или Приключения Грегуара де Мервея» (1782) Лезюира.

Автор сразу же определяет исходную жанровую установку и неоднократно подтверждает ее, напрямую обращаясь к читателю: он выбирает героя, вносящего в мир хаос и провоцирующего приключения, именно потому, что читатель любит приключения и требует их. Заключается договор: чем чудесней истории, тем крепче должен верить в них читатель, ибо именно этого он просил (Лезюир). Для подтверждения правдивости романа рассказывается история обнаружения рукописи («в дубовом ларце в подполе одного римского дома» — Муи), постигших ее невзгод (кладоискатели повредили ее, откуда и дыры в повествовании), переход от одного владельца к другому (поиск, похищение, изъятие при аресте, продажа), перевод и переделка (итальянцы превращаются во французов). История текста предсказывает тем самым судьбу героя, причем нагромождение подробностей умножает противоречия и разрушает ту самую иллюзию достоверности, которую автор хотел создать. Хотя, заметим, история рукописи мемуаров Казановы, которую издатели Брокгаузы спасали под бомбежкой из огня в 1945 г., тайком вывозили из Лейпцига в американскую зону и подлинный текст которой они скрывали от читателей 150 лет, породив множество легенд, — фантастичней того, что придумал Муи.



Поделиться книгой:

На главную
Назад