С этой точки зрения благопристойная продукция эскейпизма ненамного отличается от современной продукции насилия. Более того, внешне безобидный эвазионистский роман, пронизанный сентиментально-слащавым пафосом эгоизма, может быть куда грязнее, чем грубый и полный крови роман «черной серии». Читая некоторые из книг американца Джима Томпсона, нельзя не испытывать отвращения перед сценами зверства, педантично описанными в мельчайших подробностях. Но следует заметить, что автор сознательно обрядил некоторых из своих самых зловещих героев-садистов в форму американских офицеров полиции: поставив знак равенства между понятиями «изверг» и «полисмен», Томпсон смело раскрыл одну из самых отвратительных закономерностей американского общества, воспитывающего преступников и вербующего преступников для поддержания своего преступного «порядка».
Поэтому очень важно, чтобы читатель такого рода литературной продукции за профессиональным мастерством писателя, создающего остроумные сюжетные ходы, за красивостью или грубостью стиля сумел в первую очередь разгадать идейный смысл драмы, которая предоставляется ему на суд как материал для размышлений и жизненных выводов.
Тематика и проблематика буржуазной «массовой культуры» в своей подавляющей части, по признаниям самих западных исследователей, в наши дни определяется пресловутым сочетанием из трех «s» (sang, sadisme, sexualité — кровь, садизм, сексуальность), которые в свою очередь являются выражением двух основных начал в человеке: полового инстинкта и инстинкта смерти или разрушения. В учении Фрейда эти два начала получили названия
В следующих главах мы более конкретно рассмотрим продукцию, вдохновляемую многообразными формами насилия. А сейчас нам хотелось бы выделить социальные и идейные основы, на которых базируется продукция насилия и смерти.
Как известно, акты насилия могут быть крайне различными по своему содержанию и форме выражения. Наемный убийца, уничтожающий определенного индивида, совершает акт насилия. Человек, оплативший услуги убийцы, хотя и не участвует в физическом акте убийства, также причастен к нему и даже является главным автором насилия. Суд, выносящий приговор преступнику, в свою очередь является проводником насилия. И вся администрация, которая стоит за судом (от председателя до рядового полисмена), также представляет институт насилия.
В классовом государстве существуют органы, в чьи функции входит «…управлять другими и… в интересах, в целях управления систематически, постоянно владеть известным аппаратом принуждения, аппаратом насилия, каковым являются в наше время… вооруженные отряды войск, тюрьмы и прочие средства подчинения чужой воли насилию, — то, что составляет сущность государства»[121].
Применять средства насилия может государство против государства, класс против класса, индивид против индивида. Насилие бывает физическим, а также экономическим, политическим, моральным. Оно может проявляться в формах откровенно грубых или внешне незаметных. Порой оно настолько завуалировано, что принуждение кажется нам даже возможностью свободного выбора. Примером подобного коварства является художественная продукция, вдохновляемая насилием, и вся «массовая культура», включающая эту продукцию. Формально публика обладает свободой выбора тех или иных теле- и радиопрограмм, романов, пьес, фильмов. Но поскольку средства массовой информации в огромной своей части предлагают все ту же «духовную пищу» эротики и садизма, эта свобода выбора практически равносильна принуждению — ведь публика выбирает один из двух одинаково низкопробных товаров. Блокированный со всех сторон и подвергающийся непрерывному и беспощадному идейному обстрелу, человек в западном мире становится жертвой постоянного духовного насилия — насилия продукции, оправдывающей и воспевающей принуждение.
Известно, что буржуазия привыкла выдавать за адепта насилия не себя, а склонный к бунтарству пролетариат, и в первую очередь его политический авангард — коммунистов. Измышление о большевике, свирепо сжимающем в зубах нож, долгие годы было привычным шаблоном реакционной печати и клеветнических газетных карикатур. Капитализму со временем пришлось отказаться от этой фальсификации самой вульгарной формы, зато он широко использует ее современные варианты: поскольку коммунисты являются сторонниками революции, поддерживают любое освободительное движение, значит, они глашатаи насилия, разрушения и кровопролития.
Нет необходимости доказывать свою правоту обвинителю, на совести которого преступления, лишающие его всякого права выступать носителем даже тех нравственных норм, которые он сам узаконил. Вся история капитализма — зловещая история насилия и систематического издевательства над христианской моралью, лицемерно представляемой священной и обязательной для всех.
И если нам приходится в известной мере и в известном смысле соглашаться с необходимостью насилия, то лишь потому, что нет другого способа положить конец тысячелетнему насилию — эксплуатации и всем связанным с нею покушениям на человеческое достоинство.
Мы не можем позволить себе отрицать насилие «вообще», занимая позицию пацифистов или толстовцев, особенно сейчас, когда базирующиеся на насилии проекты реакции угрожают будущему всего человечества. Однако существуют разные цели и разные формы насилия. Отрицая насилие, основанное на хищнических побуждениях, грабеже и жестокости, мы в то же время признаем исторически необходимое насилие революции, борьбы против всех и всяческих поработителей, борьбы против всех захватнических войн.
«Насилие является повивальной бабкой всякого старого общества, когда оно беременно новым. Само насилие есть экономическая потенция»[122], — пишет Маркс в «Капитале». «Прекрасная вещь революционное насилие и диктатура, если они применяются, когда следует и против кого следует»[123], — говорит В. И. Ленин. Совершенно очевидно, что в данном случае речь идет не о терроризме или страсти к кровопролитию и жестокости, как утверждают мракобесы, а о закономерно необходимом акте освобождения нового от гнета старого. Хорошо известно, что коммунизм предпочитает вести борьбу за власть мирными средствами, стремится использовать, как говорит В. И. Ленин, самый «последний шанс» для установления социалистического строя без помощи насилия. История свидетельствует, что насилие было рождено не нами, а эксплуататорским классом, пытающимся насильственным путем нарушить закономерность исторического развития.
Коммунистическая мораль безоговорочно отрицает своевольное насилие индивидуализма, насилие, мотивы которого — стремление к личной выгоде или удовлетворение личной жажды мести. Методы пролетарской революции и диктатуры не имеют ничего общего с анархическим терроризмом. И весьма знаменательно, что многие буржуазные интеллектуалы, яростно критикующие позиции коммунистов, в то же время (особенно в последние годы) проявляют трогательную заботу о воскрешении нигилизма и таких его апостолов, как Макс Штирнер, Бакунин и Кропоткин, и под лозунгом ультрареволюционности пытаются отвлечь молодежь от подлинной революционности. Это обстоятельство служит еще одним подтверждением того, что не ненависть к насилию, а ненависть к прогрессу вдохновляет антикоммунизм.
Буржуазный строй, являющийся по своей сути систематизацией насилия, сейчас, в период своего исторического заката, защищает свои классовые интересы, доходит до таких проявлений жестокости и садизма, которые вызывают отвращение и негодование порой даже у самой буржуазии. В качестве примера достаточно вспомнить войну США во Вьетнаме, против которой выступала значительная часть американского общества. Империалистическая верхушка не только без всяких оснований начала свои военные действия; она не только грабила среднего налогоплательщика, многие годы оплачивающего агрессивные акции своего правительства, она не только опустошала землю и уничтожала мирный, свободолюбивый народ — она дошла до таких актов жестокости, которые выходят за рамки военных действий, переходя в сферу военных преступлений. Трагедия в Сонгми — один из десятков подобных случаев — очень показательна. Но еще более показательно, что один из палачей Сонгми, осужденный американским судом (которому ничего другого не оставалось), был оправдан и помилован самим президентом Америки. Этот жест в словесном выражении выглядит следующим образом: «Мы готовы оправдать любое зверство, лишь бы оно совершалось в наших интересах. Садист, убивающий женщин и детей во имя нашей идеи, не садист, а герой». После чего обыкновенный гражданин вправе спросить: «Кто же, в сущности, является главным садистом в данном случае? Офицер-марионетка или президент, по приказу которого превратились в пепел десятки Сонгми, были убиты десятки тысяч мирных жителей разного возраста и пола, применялось химическое, бактериологическое и прочие всевозможные виды оружия, запрещенные даже жестокосердной моралью войны?»
Впрочем, при анализе фактов, касающихся быта, социальных отношений и государственной политики в современном капиталистическом мире, слово «мораль» становится все более нелепым. Буржуазия вспоминает о морали, лишь когда дело доходит до актов, направленных против ее интересов. Не в состоянии остановить и обуздать все более нарастающее сопротивление устоям его темного царства, эксплуататор все чаще вынужден прибегать к средствам, запрещенным даже его собственным нравственным катехизисом. И вместе с тем ему все чаще приходится использовать теоретическую аргументацию аморализма, а не морали. Эта аргументация со вполне удовлетворительными количественными и качественными показателями вырабатывается представителями современной буржуазной философии, этики и социологии. И мы позволим себе хотя бы вкратце остановиться на этой идейной мотивировке, поскольку она служит основой не только политики западного мира, но и его «массовой культуры».
Известно, что еще Артур Шопенгауэр возродил и утвердил в качестве основного социологического принципа старую истину: «Человек человеку волк». В своем капитальном труде «Мир как воля и представление» немецкий философ пишет: «То, как человек относится к человеку, можно видеть, в частности, на процессе порабощения негров, конечная цель которого — сахар и кофе. Но не стоит забираться в такие дебри: в пятилетнем возрасте прийти работать на прядильную фабрику и с этого времени проводить там сначала 10, потом 12, а в конце концов и 14 часов ежедневно, выполнять одну и ту же механическую работу и дорого платить за так называемое удовольствие перевести дух. А ведь такова судьба миллионов, и у многих других миллионов она аналогична»[124]. Судя по этим строкам, читатель может подумать, что Шопенгауэр выражает свое негодование по поводу рабства и эксплуатации. Вовсе нет. Угнетенные, по его мнению, и не заслуживают лучшей участи. Это «злобная» и «завистливая» толпа, самой своей природой обреченная на рабское положение. Шопенгауэр просто приводит один пример в числе многих других, чтобы оправдать ложь, будто бы насилие и рабство являются порождением не определенного общественного строя, а природной закономерности, вековечной и неизменной.
Эта же ложь находит свое дальнейшее развитие в трудах Фридриха Ницше. В книге «Ecce Homo» он пишет: «Сама жизнь в своей сущности является присвоением чужого и подавлением слабого, она приносит вред, насилует, порабощает, навязывает собственные формы и в лучшем случае — эксплуатирует; но почему мы постоянно употребляем такие слова, которые испокон веков носят следы злых намерений?.. Сейчас даже под маской учености везде мечтают о будущем устройстве общества, лишенного эксплуатации. В моих ушах это звучит как обещание изобрести жизнь, которая была бы лишена всевозможных органических функций. Эксплуатация свойственна еще непрочному или несовершенному и примитивному обществу; она свойственна живому существу как основная органическая функция; она является последствием стремления истинной воли к власти, которая и есть воля к жизни»[125].
Объявляя насилие основной и неизбежной чертой поведения человека, Ницше вслед за этим вполне логично выступает против буржуазной морали как проявления лицемерия и прокламирует освобождение индивида от оков этого лицемерия. В своей книге «Утренняя заря» («Aurore») философ заявляет: «Мы вернем людям смелость браться за дела, заклейменные как эгоистичные, и таким образом восстановим их значимость —
Именно эта защита эгоизма, или, как он сам ее называет, «воли к власти», против всяческих ограничений традиционной морали и сделала учение Ницше столь привлекательным для целой плеяды современных американских философов.
Этот же человеконенавистнический тезис получил свое развитие (правда, в несколько более умеренном виде) в столь типичном для Америки учении, как прагматизм.
Родоначальником прагматизма, как известно, является Генри Джеймс (1842—1910). Исходя из постулата об определяющем значении инстинктов и эмоций в человеческой психике, он проповедовал полный релятивизм по отношению к истине, а вместе с тем, разумеется, и по отношению к моральным нормам. Таковы, в сущности, и концепции Джона Дьюи (1859—1952), наследника Джеймса и отца инструментализма, считавшего, что основные качества человеческого сознания передаются по наследству и в их основе лежит инстинкт самосохранения. Аналогичные взгляды, являющиеся косвенным оправданием всех проявлений насилия в общественной жизни, проповедует и весьма влиятельная сейчас в США «психологическая социология». Ее представители полагают, что противоречия буржуазного строя — классовая борьба, стачки, войны, преступность, проституция и прочее — есть механический и неизбежный результат естественных психических особенностей отдельной личности, отдельной человеческой единицы, являющейся внеклассовым фактором и действующей под влиянием биологических инстинктов.
Естественно, что оправдание насилия и его первопричины — эгоизма — совершается посредством внешне «научного» и «объективного» способа: буржуазная идеология, будучи не в состоянии защитить эти два явления с точки зрения морали, просто исторгает их из сферы морали, объявляя чисто природными феноменами. А стоит лишь раз назвать социальные отношения биологическими проявлениями — и насилие нельзя воспринимать как «зло» или «добро», точно так же, как нельзя объявить хорошими или плохими законы природы.
В своем стремлении оправдать то, что не подлежит оправданию, некоторые буржуазные авторы идут еще дальше. Основоположник современного экзистенциализма Серен Кьеркегор говорил: «Нам известно несчастье худшее, чем смерть. Прежде всего — это несчастье жить». Аксиома пессимизма позже превратилась в основной постулат новейшей философии отчаяния. В теоретическом и литературно-художественном плане она развивалась в двух направлениях: с одной стороны, в ее задачи входил показ неизбежной уродливости человеческой жизни, а с другой — возвеличивание смерти как верховного избавления. Вряд ли нужно объяснять, что насилие, рассматриваемое с подобных позиций (даже в столь грубой своей форме, как убийство), перестает быть антигуманным актом. И объект покушения, если он хочет слыть человеком современных взглядов, должен не трепетать перед своим будущим убийцей, а приветствовать его как благодетеля и спасителя. Что же касается самого убийцы, то он приобретает черты вполне нормального существа в мире, где проявления насилия так же естественны, как и закон земного тяготения. И чем более откровенен и необуздан в своих разрушительных порывах убийца, тем с большей настойчивостью его представляют нам как положительного героя, борца против лицемерной морали, «свободного человека» в ницшеанском понимании этого термина.
В известном романе Жан-Поля Сартра «Смерть в душе», в его последней части, носящей название «Дороги свободы», описываются героические, но безуспешные попытки небольшой группы французских патриотов противостоять натиску фашистов, оккупирующих Францию. Однако автор рассматривает и оценивает поступки своих персонажей отнюдь не в социальном аспекте. Его интересует психологическая мотивировка действий героев, которые автор расценивает как индивидуалистический бунт. В кульминационном эпизоде романа, когда Матье и его друзья обстреливают фашистов с колокольни церкви, писатель демонстрирует нам не героизм самопожертвования, а жест отчаяния героя, опьянение инстинктом разрушения. Единственный из друзей оставшийся в живых, Матье продолжает яростно сопротивляться, но в его ярости нет ничего общего с патриотическим долгом:
«…Он стрелял в человека, в Добродетель, в Мир: Свобода — это Террор; огонь метался в мэрии, огонь бушевал в его голове; пули свистели, свободные, как воздух, мир будет эксплуатировать, и я вместе с ним, он снова выстрелил… Ему ничего не было нужно, только еще полминутки, чтобы выстрелить вон в того красивого и гордого офицера, во всю Красоту на Земле, в улицу, цветы, сады — во все то, что он любил раньше. Красота бесстыдно обманула, и Матье стреляет снова. Он стрелял: он был чист, он был всемогущ, он был свободен»[128].
Этот внутренний монолог героя, в сущности, является педантичной литературной транскрипцией философских позиций Сартра. Драма человека в конечном счете не социальная, а индивидуальная, и ее следует рассматривать в соответствии с двумя основными законами экзистенциализма: 1) самый лучший поступок тот, который ты выбираешь сам; 2) человек ни перед кем не отвечает за свои дела. Следовательно, даже самый преступный акт, если только он является результатом свободного выбора самого человека, не будет считаться преступным, и никто не вправе привлечь этого человека к ответу за содеянное им. Именно эти взгляды Жан-Поль Сартр отразил в своем сочинении «Святой Жене, комедиант и мученик»[129], представляющем собой восхваление самой скандальной знаменитости в современной французской литературе — Жана Жене, писателя-дилетанта и преступника-профессионала. Этот постоянный обитатель французских тюрем не только прошел через все возможные падения — насилие, кражу, донос и гомосексуализм, — но и использовал беллетристику в целях увековечивания и оправдания своих грязных деяний. Но Сартр создал настоящую апологию этому темному герою вовсе не из-за своей субъективной симпатии к его бесстыдным похождениям, а под влиянием пристрастия к концепции экзистенциализма, согласно которой самый мерзкий поступок превращается в доброе дело, если он является результатом свободного выбора.
В приведенном выше отрывке есть еще один весьма любопытный момент. Вообще-то в области теории Сартр полемизирует с фрейдизмом, однако в своей беллетристике вольно или невольно он порой приближается к некоторым положениям фрейдизма. Описание эпизода, в котором Матье, стреляя в людей на площади, «снимает тяжесть с души», освобождается от груза прошлого — неудовлетворенности и раздражения, пока не почувствует себя действительно свободным, по сути, является вполне фрейдистской интерпретацией состояния героя. И хотя, как уже было сказано, доктрина Сартра весьма далека от положений фрейдизма, они получили такое распространение в современном мире, что оказывают влияние даже на своих противников.
В сущности, именно фрейдизм был тем учением, которое с буржуазных позиций тщательно изучило, обосновало и фактически оправдало акт насилия как неизбежное явление личной и общественной жизни.
…Основополагающие взгляды Фрейда обстоятельно изложены в одной из его работ («Я и оно», 1923). Исходя из признания стереотипности, или, как он сам выражается, «демонического автоматизма» инстинктов, ученый приходит к выводу о том, что всякое существо стремится вернуться к своему предыдущему состоянию. А поскольку более ранним состоянием любой живой материи было состояние неодушевленности, то живой организм неосознанно стремится к смерти:
«Опираясь на теоретические истины, используемые в биологии, мы открыли так называемый
Эти основополагающие взгляды Фрейда позже были детально разработаны рядом буржуазных мыслителей, в той или иной мере связанных с методологией психоанализа (Альфред Адлер, Карл Густав Юнг, Карен Хорни, Эрих Фромм, Мелания Клайн и другие). Один из наиболее авторитетных современных французских неофрейдистов, Жак Лакан, придерживаясь точки зрения М. Клайн о проявлениях агрессивного инстинкта человека в детском возрасте, развивает эту тему в своем труде «Агрессивность в психоанализе» Лакан обнаруживает агрессивные движения даже у восьмимесячного ребенка. А у более взрослых детей она, по его мнению, совершенно очевидна: «Понаблюдайте за индивидуальными или коллективными играми детей в возрасте от 2 до 5 лет, и вы поймете, что в их воображении оторвать кому-то голову или вспороть живот — дело совсем обычное, что они и демонстрируют на своей кукле».
По мнению Лакана, агрессивность в полной мере присуща и взрослому человеку, у которого она может проявляться и в психическом образе (
В качестве иллюстрации к этой антологии жестокости, которую человек скрывает в своей психике, Лакан приводит произведения Иеронима Босха, в которых можно «распознать атлас всех тех агрессивных образов, которые беспокоят людей». Эта же антология, иногда, правда, преображенная в символы, присутствует и в снах человека: «Здесь сосредоточены все первоначальные данные об образе, отражающем агрессивность человека и связанном с символическим характером не меньше, чем с жестокой рафинированностью оружия, которое он производит».
Следует добавить, что, останавливаясь на некоторых характерных для капиталистического общества явлениях, Лакан дает и отдельные верные характеристики, но, к сожалению, с обычным для подобных исследователей стремлением говорить о человеке и обществе «вообще»: «Перевес агрессивности в нашей цивилизации прекрасно раскрывает тот факт, что эта агрессивность, признаваемая всеми как необходимое условие развития собственного «я» личности, считается необходимой и в социальных сферах, а также в быту». В связи с этим автор отмечает, что «война, как это было доказано не раз, является акушеркой прогресса в нашем обществе». Что касается личной жизни, то и здесь, по мнению исследователя, «нашему обществу знакомы все психологические конфликты, присущие модному феномену под названием „битва полов“». Таким образом, определяя агрессивность как… «первородное уничтожение человека», или, по Фрейду, «инстинкт смерти», Лакан заключает:
«У «освобожденного» человека в современном обществе это стремление к уничтожению… превращается в невроз самонаказания, сопровождаемый истерико-ипохондрическими симптомами… психастеническими формами дереализации окружающего мира и близких людей, социальной вереницей неудач и преступлений»[131].
Можно заметить, что Лакан не только обобщает фрейдистское толкование врожденной агрессивности как проявление инстинкта смерти, но и пытается рассмотреть социальные формы этой агрессивности, а также средства, которые питают ее и делают пригодной для использования современной буржуазной цивилизацией. В сущности же, социальный момент в исследовании Лакана, как и у прочих неофрейдистов, остается лишь незначительной фактологической приправой, тогда как сама агрессивность рассматривается в качестве врожденного и неистребимого инстинкта, то есть как биологически детерминированный феномен. В подобных исследованиях, при всей их внешне строгой научности, мы имеем дело с весьма произвольным толкованием фактов. Так, например, Лакан среди сотен представителей Ренессанса выбирает Иеронима Босха, творчество которого (весьма изолированное как явление и к тому же весьма тенденциозно анализируемое Лаканом) представляется автору исследования наиболее удобным объектом для доказательства своей правоты. У Иеронима Босха (1450?—1516) мы действительно видим подлинную галерею образов, являющихся своеобразной визуальной материализацией насилия, ужаса, разрушения и смерти. Однако идейный смысл этой образной энциклопедии настолько ясен в контексте творчества Босха, что почти единодушно признается даже буржуазными исследователями. Художник отразил вековую борьбу между творческим гением и разрушительными силами, между любовью и ненавистью, между добродетелью и пороком, или, короче, между «добром» и «злом», интерпретированными посредством неизбежной для его времени символики христианского дуализма. То есть эти образы совсем не являются объективизацией какой-то агрессивности, глубоко скрытой в душе художника. Напротив, они воплощают в себе художественную полемику Босха с проявлениями агрессивности в общественных и личных отношениях той эпохи, будучи, таким образом, выражением ненависти художника к жестокости и насилию.
Подобную же преднамеренность неофрейдисты демонстрируют в подборе и анализе фактов из сферы человеческой психики. Те, кто довольно внимательно изучал труды этих авторов, не могли не заметить, что в них обстоятельно исследуются явления или раннего детского возраста, или быта и нравов примитивных племен, или же переживания, связанные с маниакальными, истерическими и вообще патологическими состояниями, тогда как душевно здоровые и нормально развитые люди априорно признаются материалом, не заслуживающим внимания. Все это легко объяснимо, если иметь в виду, что фрейдизм в своей основе есть учение, целью которого является исследование неосознанного, поэтому-то он вынужден искать его там, где оно «на виду» или не подчинено «властной силе разума». Однако подобная преднамеренность в подборе материала в конечном счете приводит к тому, что характеристика человечества (в том числе и здоровой его части) основывается исключительно на данных, касающихся душевнобольных или неразвитых индивидов.
Поэтому совершенно очевидно огромное влияние на Фрейда Ницше, заявившего, что «человек — это больное животное». Данная тенденция (считать человека больным животным) весьма отчетливо проявляется и у некоторых неофрейдистов, например Нормана Брауна, отстаивающего мнение, что невроз является самым характерным отличием человека.
Однако основным пороком фрейдизма, его первородным грехом остается исключительно биологическая концепция агрессивности. В этом отношении последователи Фрейда (если не обращать внимания на их ультрасовременную клиническую терминологию) недалеко ушли от примитивных теорий Чезаре Ломброзо, еще в прошлом веке заявившего:
«Исходной точкой самых ужасных, самых варварских преступлений являются физиологические, атавистические животные страсти, которые могут быть укрощены на некоторое время под влиянием воспитания, среды или страха перед наказанием, но мгновенно пробуждаются в определенных обстоятельствах… Короче говоря, преступление, согласно данным статистики и антропологическим исследованиям, представляет собой естественное явление, или, говоря языком философии, столь же необходимое явление, как рождение, смерть или душевные заболевания, печальным вариантом которых оно часто становится».
К этим констатациям Ломброзо, как известно, присовокупил свои наблюдения, согласно которым большинство преступников преступниками и родились: «Не будет преувеличением сказать, что число таких преступников по рождению равно 40 %. Остальная часть — это другие формы преступления, источником которых может быть случайность, сумасшествие, алкоголизм, страсти»[132].
Сегодня многие из откровений Ломброзо, связанных с биологизмом и проблемами наследственности, вызывают улыбки даже у буржуазных социологов и криминалистов. Поиски проявлений преступности на уровне растительного или животного мира; определение преступного типа по форме и размерам черепа и физиономии, в зависимости от роста, волосяного покрова и прочего — все эти и другие подобные исследования давно цитируются в качестве примеров комических заблуждений в числе прочих и людьми, чьи собственные теории, к сожалению, также не могут быть признаны научными.
И дело здесь в том, что главный недостаток теории Ломброзо состоит вовсе не в отдельных подробностях анализа — ошибочно его теоретическое положение о преступности как чисто биологическом явлении, лежащее в основе анализа. Даже Шарль Летурно, автор предисловия к первому французскому изданию цитируемой книги, вопреки традиционному в таких случаях уважению к представляемому им автору замечает, что «преступник по рождению был бы весьма редким явлением, если бы его не создавало само общество. Главные факторы, порождающие преступление, — это нищета и алкоголизм, бедствия, которые находятся в тесной зависимости от неравномерного распределения богатства, в значительной степени усиленного триумфом в развитии индустрии».
Характерно, что многие современные авторы (фрейдисты и неофрейдисты), не без оснований считающие теорию Ломброзо устаревшей, все же не доросли до понимания этой несмелой мысли Летурно, который в качестве «исходной точки» преступления и насилия верно выделяет не биологию, а экономические и социальные факторы буржуазного строя.
Следует отметить, что критиковавшие Ломброзо буржуазные ученые, хоть и отошли в определенной мере от его взглядов, сделали это в направлении, обратном желаемому. Так, если Ломброзо 40 % нарушителей закона считал преступниками по рождению, то современные фрейдисты и некоторые модные социологи утверждают, что все люди как один — преступники, по крайней мере потенциальные, удовлетворяющие свою потребность в агрессии и насилии лишь в своем воображении.
В буржуазной науке, как уже отмечалось, наряду с биологическим фатализмом проявляется и еще одна тенденция — отбрасывать все и всяческие моральные нормы как «произвольные», «ненаучные» и, следовательно, необязательные. Совершенно очевидно, что такой подход также ведет к цели, преследуемой биологизмом: амнистированию насилия, объявлению его актом, не подлежащим оценке и, стало быть, общественному осуждению.
Указанная тенденция является характерной чертой ряда современных буржуазных эстетических школ, которые все более теряют всякую связь с проблемами житейской нравственности. В своем труде «Религия и наука» Бертран Рассел заявляет, что «вопросы, относящиеся к «ценностям» — то есть тому, что есть добро и зло, — сами по себе, независимо от последствий, лежат вне области науки… вопросы о «ценностях» находятся за пределами области знания»[133].
Известный английский философ Альфред Джульс Айер, связанный с неопозитивизмом и семантической школой, также утверждает, что «философ морали не может доказать бо́льшую правильность своей точки зрения. Он предлагает одно правило, другой — другое, и решение о выборе между ними сводится к вопросу индивидуального выбора»[134]. По мнению Айера, не может быть никакой связи между этико-философскими принципами: и практическим поведением человека: «Все теории нравственности — интуитивная, натуралистическая, объективистская, эмотивная и прочие (в той мере, в какой они являются философскими теориями) — нейтральны по отношению к действительному поведению человека. Или, выражаясь специальным языком, они принадлежат к области метаэтики, а не этики в строгом смысле понятия. Вот почему глупо и самонадеянно выглядит философ (любого толка), выступающий в роли защитника добродетели»[135].
Аналогичных взглядов придерживается и американский философ Рудольф Карнап, который в принципе отрицает этику из-за ее «нормативного» характера. Такова же позиция Ганса Райхенбаха, утверждающего, что «стремление в течение двух тысячелетий создать этику, базирующуюся на научной основе, было результатом ошибочного представления о том, что познание включает в себя и нормативный элемент».
С позиции нормального человеческого разума подобные рассуждения представляются абсурдными, поскольку известно, что, во-первых, ни одно общество не может существовать без определенного морального кодекса, то есть общезначимых нравственных норм, а во-вторых, истинность или ложность любого морального принципа можно проверить и доказать лишь в самой социальной практике. Однако было бы наивно думать, что концепции, о которых шла речь выше, есть результат самоцельных философско-логических спекуляций. Эти концепции, на словах демонстрирующие высокомерное презрение к любому практическому эффекту, на деле преследуют именно этот эффект, а точнее, стремятся воздвигнуть барьер перед агрессией и насилием, аналогичный барьеру, который в прошлые эпохи возводила буржуазная мораль. Не желая мириться со своей обреченностью, капитализм прибегает к насилию во всех его формах, лишь бы отсрочить свою гибель, лишь бы избежать ее. Вместе с тем на повестке дня перед ним стоит задача — отменить все эти буржуазные нормы, придуманные и узаконенные самой буржуазной нравственностью, которые в наши дни становятся препятствием в деле спасения капитализма посредством насилия.
Отказ буржуазии от буржуазной морали хорошо иллюстрирует в своей книге «Псевдоэтика» американская публицистка М. Холси: «Маккартистская охота на ведьм в США возвысила «большую ложь» в ранг политического оружия, что весьма напоминает методы Гитлера и Геббельса. В основе официальной буржуазной этики лежит следующий принцип: «Ложь допустима, если вы разоблачаете коммунистов». Позже этот принцип был сокращен до размеров самого элементарного правила: «Ложь допустима»[136].
Точно так же, как известно, осуществляется манипуляция не только ложью, но и всеми формами принуждения и насилия, включая физическое уничтожение, независимо от того, применяются ли они к рядовому вьетнамскому патриоту или братьям Кеннеди. И если все же в ряде случаев официальная администрация вынуждена начать какое-то подобие расследования с целью найти и наказать преступников, то делается это лишь для того, чтобы успокоить общественное мнение и создать видимость правосудия.
За всеми псевдонаучными теориями, по существу отрицающими мораль, и за всей общественной практикой, являющейся покушением на мораль, скрывается элементарное желание, которое известные буржуазные сторонники войны не постеснялись сформулировать открыто: «Первоосновой и главнейшей задачей будущей стратегии Америки в самом широком смысле слова является сохранение и упрочение нашей политической системы, и эта задача представляется нам более важной, чем сохранение мира… Мы не можем допустить, чтобы верх взяла политическая система, противоположная нашей»[137]. Коротко и ясно. А сознают или не сознают буржуазные теоретики, что своими трудами помогают решению именно этой задачи, не так уж важно.
Вполне пригодны для решения данной проблемы и теории инстинкта, оправдывающие агрессию и насилие и лишенные серьезной научной ценности.
Не отрицая наличия инстинкта или элементов биологического инстинкта у человека, заметим, что эти элементы не равносильны животному инстинкту. Они претерпели существенные качественные изменения в процессе многовековой исторической практики, являясь уже элементами
И все же, хотя определенные инстинкты и существуют у человека (видоизмененные и подчиненные его человеческому сознанию), инстинкт разрушения — проста произвольная кабинетная фабрикация, результат произвольной интерпретации тенденциозно подобранных фактов. Абсурдно говорить о существовании такого инстинкта у животных, где кровожадность представляет собой частный случай проявления инстинкта самосохранения. Сытый хищник теряет значительную часть своей агрессивности.
В человеческой истории насильственные и разрушительные действия были проявлением не инстинкта разрушения и саморазрушения, а стремлением к самозащите и даже к самоутверждению. Зная условия развития человека и общества, можно удивляться не тому, что существует насилие, а тому, что человек вопреки всему сумел сохранить в себе и развить человечность и доброту, творческое созидающее начало.
Практический эффект от популяризации концепций биологизма и аморальности очевиден. Конечной целью внедрения этих концепций является оправдание и мотивация мизантропии и пессимистического отношения к будущему человечества, а вместе с этим и утверждение зверства как характернейшей человеческой черты. Разумеется, все эти неофрейдисты, неопозитивисты и семантики с их неудобоваримой терминологией и неуклюжими философскими спекуляциями не в состоянии оказать сколько-нибудь серьезного влияния на широкую аудиторию. Но то, чего не могут сделать теоретики, делают создатели «массовой культуры» и ее популяризаторы. Публицистические и художественно-популярные жанры «масс-медиа» сейчас на Западе представляют собой трансмиссию, посредством которой пропаганда мизантропии и насилия охватила широкие слои населения.
Современная пропаганда насилия (научная и художественная) при всем своем размахе и всех своих отталкивающих качествах в принципе ничем не отличается от апологии насилия на более ранних этапах развития буржуазного общества. Разница — капитальная и фатальная — между тем, что было, и тем, что есть сейчас, не в области теории, а в практической сфере. Человечество в наши дни создало такие средства массового уничтожения, что акт насилия, превратившийся в капиталистических странах в государственную политику, в состоянии привести в действие зловещий механизм термоядерного конфликта, равносильного катастрофе для всего человечества.
И вполне естественно, что в лагере буржуазной науки все чаще раздаются трезвые голоса людей, сознающих степень риска и в большей или меньшей мере отрицательно относящихся к практике узаконенного насилия. Но ахиллесова пята этих людей в том, что они, отстаивая разные позиции, могут приходить к разным выводам, хотя в ряде своих основных концепций они все же недалеко ушли от апологетов насилия. В качестве примера сошлемся на монографию немецкого психоаналитика Александра Митчерлиха «Идея о мире и человеческая агрессивность»[140], в которой он затрагивает многие из интересующих нас проблем. Самое мягкое из возражений, адресованных автору этой книги, касается непоследовательности. Впрочем, трудно понять, нужно ли его ругать за это или хвалить, поскольку, будь книга последовательной, она была бы целиком фрейдистской.
Положительно само стремление Митчерлиха изучить агрессивность не просто как феномен индивидуального поведения, но и как социальное явление, порожденное определенными общественными причинами. Положительна и тенденция преодолеть все оправдывающий психологизм или «беспристрастный» объективизм и раскрыть подлинный характер насилия — не только как покушение на объект, но и как саморазрушение субъекта. Положительны, наконец, и попытки демаскировать классовые интересы и лицемерное отношение капитализма к формам индивидуального и коллективного насилия:
«Агрессивность плохо влияет на коллективную жизнь, и порой она встречает моральное осуждение. Ее клеймят как порок. Но бывает и наоборот, и тогда агрессия выдается за проявление мужества и героизма, акт, достойный вождя. Если агрессивность направлена на «неприятеля» и увенчается успехом, друзья и знакомые хранят молчание».
Говоря о формах военного насилия, лицемерно выдаваемых буржуазией за героическую защиту «национальных идеалов», Митчерлих вспоминает о нацистской демагогии, использовавшей аналогичные приемы: «Когда задумаешься о том, что произошло у нас в Германии, когда вспомнишь Сталинград и Дрезден, с полным правом можешь не признавать жертв во имя «нового порядка» в том виде, как его представляли в то время. «Кровь и земля», «раса господ», «национальное достоинство» — это не категории, достойные героической защиты, а просто символы, назначение которых — пробудить агрессивность масс».
Говоря о том, что «преднамеренно лживая информация» и требование «железной дисциплины», исходящее от руководящей верхушки, призваны запутать и подчинить массы, автор добавляет: «Если мы хотим избежать разрушительной агрессивности как коллективного феномена, руководимого элитой, нужно вывернуть наизнанку всю ее аргументацию: ничего хорошего нельзя сказать о политическом строе государства, граждане которого не ставятся в известность по поводу решений и основных мотивов действий своих политических представителей».
Митчерлих останавливается также на американских приемах воспитания «убийц по профессии». В качестве примера он использует опубликованные в печати воспоминания американского парашютиста, описывающего «систему, которая помогла ему выработать привычку страдать и наблюдать страдания ближнего, а также способ, с помощью которого его превратили — без какой-либо связи с идеологией — в машину для убийства… Этот рассказ дает нам возможность констатировать, что каждого молодого человека можно приучить жить и действовать таким образом. Когда он исполнил свою миссию, закончил дело, с ним уже все кончено: он не может больше испытывать никаких душевных или эмоциональных терзаний».
Впрочем, эта строки Митчерлиха взяты нами не из его книги, а из американского журнала «Нью-Йоркер», где он пишет об этих воспоминаниях парашютиста. Автор правильно замечает, что психика насильника уже деформирована и вряд ли здесь уместно говорить о нейтральном отношении к идеологии: «Напротив, все те, кто прошел подобную школу, готовящую убийц, ослеплены вполне определенной идеологией — идеологией расового превосходства».
Наконец, Митчерлих пытается назвать и экономические первопричины возникновения насилия как формы общественных отношений. Споря с такими авторами, как Фромм, придерживающимися взгляда о врожденных человеческих недостатках и об отсутствии какой бы то ни было эволюции в этом отношении, Митчерлих не без оснований указывает, что некоторые формы насилия являются результатом как раз материального развития: «Трагедия начинается лишь в пору расцвета частной собственности. Трагедия, порождаемая взаимной агрессией, завистью… Может быть, все проекты социалистического общества связаны именно с надеждой в один прекрасный день освободиться от зависти и эксплуатации, иными словами, от агрессивного соперничества и глубокого влечения, порождаемого им».
К сожалению, элементы ограниченного мировоззрения помешали немецкому психоаналитику развить свои выводы типа цитировавшихся выше. Почти полностью (по его собственным словам) разделяющий взгляд Фрейда на человеческую душевность, Митчерлих ищет первопричину агрессивности не в социальных противоречиях, а в особенностях психики. Правда, он с сомнением относится, в частности, к теории Фрейда об инстинкте разрушения, замечая, что «вопрос о том, действительно ли под агрессивностью скрывается влечение к смерти, остается невыясненным. Но чуть позже автор говорит, что, если бы не существовало чего-то вроде «влечения к смерти» — присущего по крайней мере человеческому роду, — смерть на поле бранной чести осталась бы необъяснимым феноменом». Подобные колебания Митчерлих проявляет и в дальнейшем, когда пытается выяснить, действительно ли речь идет о действии «какого-то неосознанного влечения, стремящегося к освобождающему покою». «Не здесь ли кроется психическая или, точнее, психо-физическая и физико-психическая причина того, что не прекращаются войны и всевозможные истязания, которым человек подвергает человека? На эти вопросы нельзя найти удовлетворительный ответ».
Отказываясь дать четкое объяснение агрессивности, Митчерлих в то же время обрисовывает пути ее возможного преодоления через индивидуальное самоусовершенствование. Останавливаясь на ряде социальных факторов явления, он тем не менее отдает предпочтение субъективному, вторичному, вместо того чтобы начать с анализа общественно-экономических корней этого явления.
Весьма туманно определяет Митчерлих и характер исследуемого явления: «Под агрессивностью понимают все то, что стремится освободиться от своего внутреннего напряжения с помощью каких-то действий, в первую очередь — мускульных. Правда, в самом тексте понятие «агрессивность» употребляется в более узком смысле — как первоисточник грубого насилия. И все же двусмысленность в определении сущности этого явления остается. И, опираясь на данную выше дефиницию, с одинаковым успехом выражением агрессивности можно считать и матч боксеров, и идейный спор, и грубую драку, и убийство.
Именно так и определяет содержание этого понятия другой западный ученый — английский врач Энтони Сторр, автор исследования «Необходимая агрессивность»[141].
«Трудно, — пишет Сторр, — говорить об агрессивности, так как этот термин обозначает весьма обширную территорию человеческого поведения. Он (термин) может одновременно обозначать и спортивный азарт футболиста, и кровавое насилие убийцы». Исходя из этого, автор соглашается с мыслью о том, что агрессивность в равной мере является причиной как самых больших успехов человечества, так и его самых страшных авантюр, порождающих чудовищную опасность: «Очевидно, что человек никогда не достиг бы своего теперешнего могущества и даже не смог бы уцелеть как вид, если бы он не обладал агрессивностью. Но трагичность парадокса состоит в том, что те же самые качества, способствовавшие необыкновенным успехам человека, могут его уничтожить».
Не называя, подобно Митчерлиху, агрессивность инстинктом, Сторр, как и Митчерлих, в конце концов соглашается с тем, что она «стереотипна, то есть инстинктивна». Отсюда понятен и его вывод, касающийся самой характерной черты человека, сложившейся за весь предыдущий период его биологического развития и, следовательно, не имеющей шансов измениться существенно и быстро: «Не следует надеяться, что, мол, пока мы живы, дела человека могут коренным образом измениться. Не произошло никакого изменения, которое сделало бы нас непохожими на наших праисторических предков. И мы обладаем тем же арсеналом инстинктов, которые много веков служили людям в их непрерывной борьбе за существование на Земле».
С другой стороны — ив этом состоит положительный элемент данного исследования Сторра, — автор весьма серьезно и обоснованно предупреждает о катастрофе, возможной в том случае, если грубое насилие будет по-прежнему существовать, все чаще становясь формой отношений между государствами. Но раз человеческая агрессивность неискоренима и некоторые ее формы угрожают самой жизни человечества, существует ли какой-нибудь выход?
Сторр, крайне скептичный в своих выводах и прогнозах, все же предлагает один из возможных вариантов. «Если обществу и угрожает опасность, — пишет он, — то вовсе не из-за человеческой агрессивности, а из-за подавления личной агрессивности индивидов». По мнению Сторра, освобождение от накопившегося внутреннего напряжения посредством невинных проявлений агрессивности не только полезно субъекту, но и предохраняет его от актов грубой и «кровавой» агрессивности. Аналогичным является и положение в сфере межгосударственных отношений. Автор рекомендует использовать все мирные формы «агрессивности» (то есть соревнование, соперничество, полемику) в сфере экономики, политики, культуры и спорта, что поможет избежать фатальной агрессивности, которая приведет к термоядерному конфликту.
Аналогия между жизнью индивида и жизнью общества, разумеется, весьма наивна, как наивны с социологической точки зрения и многие другие обобщения автора. Однако практически смысл этого «агрессивного» по своему заглавию труда сводится к тому, что автор дает здесь своеобразную интерпретацию тезиса о мирном сосуществовании, что не могло не вызвать интереса у западного читателя.
Интересны взгляды американского психиатра Фридриха Хаккера, автора книги «Агрессия и насилие в современном мире»[142]. «Насилие, — пишет Хаккер, — претендует на разрешение определенной проблемы. А в сущности, оно само превратилось в проблему». В обширном интервью для журнала «Экспресс» автор резюмирует свои основные выводы по данному вопросу[143]. Так, на вопрос, где кончается агрессия и начинается насилие, он отвечает:
«В школе нас учат, что все греки — люди, но не все люди — греки. Точно так же любое насилие есть агрессия, но не любая агрессия есть насилие. Насилие — лишь одна из форм агрессивности, самая простая и самая примитивная».
И дальше: «Например, мы спорим. Спорим энергично, бурно, агрессивно. Но это ни в коем случае не является поведением насильников. Насилие бедно, монотонно, поскольку является самой примитивной, самой регрессивной формой агрессии, но в то же время и самой однообразной, одномерной формой. Когда я атакую вас словесно, у меня в запасе множество средств. Я могу использовать иронию, юмор, язвительность, остроумие, презрение, превосходство. Возможностей много. Прибегая же к насилию, я могу вас лишь ранить, ударив».
Так Хаккер оправдывает и одобряет некоторые проявления агрессивности, в то же время осуждая насилие. И в этом смысле он идет значительно дальше таких авторов, как Сторр, поскольку не сводит насилие к какой-то «биологической инстинктивности». «Я не считаю, — говорит психиатр, — что насилие (в отличие от агрессивности) имеет биологические и расовые корни. Мне кажется, что оно является следствием экономических и социальных условий или, точнее, отсутствия этих условий».
Таким образом, Хаккер совершенно верно делает акцент на социальной стороне проблемы, смело и откровенно раскрывая некоторые из пороков капиталистической Америки, способствующих распространению насилия: «Мы даже не замечаем, что в нашей жизни очень много животного. Я думаю, что объем и степень насилия, к которому мы привыкли, стали поистине ужасающими. Часто возмущаются грубостью полиции. Но дело не в том, чтобы возмущаться и обличать. Нужно просто-напросто отказаться жить в стране, где процветает грубая сила. Мы должны заставить власти прекратить это».
Так автор приходит к вопросу о социальном и политическом климате, способствующем распространению насилия: «Плохо то, что, умаляя значение насилия, мы тем самым воспитываем у людей апатию к проявлениям насилия… И, соглашаясь с насилием, вы уже близки к поощрению его… Так было с войной во Вьетнаме… Потому что и в этом случае нам демонстрируют фокус с подменой этикеток: это, мол, не война, а законная самозащита… То есть налицо не только привыкание к насилию, но и его оправдание».
И еще: «Что может сделать один убийца-рецидивист? Прежде чем его обезвредят, он убьет одного, двух, от силы пять человек. Тогда как узаконенное убийство приводит к уничтожению миллионов. В США более, чем в Европе, насилие стало составной частью наших будней, правосудия и охраны порядка. У Америки еще с эпохи пионеров существует известная традиция насилия… Сама полиция представляет собой опасность, почти столь же серьезную, как и преступный мир. Она попирает законы, участвуя в делах гангстеров и мафии».
В отличие от некоторых своих коллег, склонных оправдывать средства массовой информации, Хаккер отмечает, что «в распространении насилия повинны те, кто путем информации делает его популярным. Изображение насилия питает насилие, питая при этом и себя».
Где же выход из столь драматического положения? Разумеется, мы далеки от мысли требовать от буржуазного ученого признания необходимости революции как единственного выхода из сложившейся ситуации. И Хаккер, естественно, не говорит этого, хотя он не так уж далек от этого решения. «Недостаточно одного подобия демократии, — заявляет он. — Мало только читать проповеди в Гайд-парке… К сожалению, я вынужден признать, что и разум должен прибегнуть к агрессии (если не к насилию), чтобы быть услышанным. Одной правды недостаточно…» Как можно видеть, это лекарство куда более эффективно, чем то, которое предлагают Митчерлих и Сторр.
Столь же радикальны и рекомендации другого американского психиатра, Ральфа Гринсона, правда касающиеся главным образом области личного поведения человека. В интервью журналу «Эль»[144], ради большей сенсационности озаглавленном «Ненавидьте друг друга!», Гринсон выступает против лицемерия буржуазной морали, требующей от людей скрывать такие свои чувства, как гнев, ненависть, апатия. В сущности, психиатр поддерживает известный фрейдистский тезис, согласно которому каждый человек от рождения является обладателем двух инстинктивных и полярных потребностей. Первая толкает его к окружающим. Так он получает физическое удовлетворение: ест, прикасается, занимается любовью. Эти потребности, будучи удовлетворенными, превращаются в удовольствие, заставляющее вас любить его или ее — тех, кто доставил вам это удовольствие. Вторая тенденция влечет вас в обратном направлении: вам хочется господствовать, побеждать, разрушать препятствия на пути к удовольствию. Если мы не дадим проявиться этим инстинктивным потребностям в любви и агрессивности, они видоизменяются, вырождаются и появляются вновь, но уже в виде грубой агрессии и насилия, направленных против более слабого, в виде депрессий и психических заболеваний, предрассудков, расизма, фанатичности.
Независимо от элементарности тезиса и от склонности данного автора к парадоксам Гринсон высказывает и некоторые верные взгляды. Смысл его интервью — вопреки лозунгу, его венчающему, — совсем не сводится к призыву ненавидеть друг друга и жить в состоянии постоянных ссор и конфликтов. Ученый не без оснований замечает, что «противоположностью любви является не ненависть, а безразличие». Иначе говоря, он считает вполне нормальным для человека ненавидеть что-то, равно как и что-то любить. При этом Гринсон пишет, что эти чувства отнюдь не определяются лишь элементарными биологическими потребностями: «На свете много всего, что заслуживает ненависти: войны, экстремизм, нищета. Каждый может составить себе такой список». И если мы со своей ненавистью к подобным вещам стоим на стороне правды, нам нечего бояться обрести врагов: «Если у нас нет врагов, это значит, что в своей жизни вы не совершили ничего значительного… Просто жили… Жить активно — это значит создавать себе врагов».
Приведенные выше цитаты из некоторых работ достаточно ясно свидетельствуют о том, что даже буржуазные ученые, в той или иной мере связанные с фрейдистской концепцией, порой выходят за рамки весьма удобной позиции социальной незаинтересованности, чтобы осудите насилие и предупредить о последствиях, которые оно может оказать на общественную жизнь данной страны или судьбы всего человечества. Это резкое отрицание насилия и все более определенное стремление найти связь между насилием и породившей его социальной действительностью не могут не вызывать уважения. Естественно, мы не можем принять предложенное этими авторами определение агрессивности, даже невзирая на оговорки, что она не является механическим проявлением инстинкта. Согласно этому определению, любая активная деятельность человека должна считаться «агрессивной», поскольку она является выражением «внутреннего напряжения» и стремления к подчинению, овладению, преобразованию чего-либо. Если же мы решим назвать «агрессивностью» волю человека, изменяющего мир согласно своим собственным потребностям, то есть порыв человека к творчеству, то в этом случае в числе проявлений этой «агрессивности» никак не может фигурировать «кровавое насилие» или жестокость, которую Митчерлих, например, не только относил к агрессивности, но и объявил свойством, присущим всем людям: «Мы все в той или иной степени находимся под очарованием идеи причинить страдание ближнему своему»[145].
Связывать творческую деятельность человека с преступным насилием, убийством, кровожадностью лишь потому, что они, как и творчество, рождены стремлением к преодолению препятствий, — все равно что связывать серьезное научное мышление с картиной психического заболевания только на том основании, что и то и другое является порождением человеческого мозга.
В интересах не только «чистой» теории, но и обычной практики необходимо как ясно разграничивать насилие от других форм человеческой деятельности, так и освободить эти формы от двусмысленной этикетки «агрессивность». В противном случае мы неизбежно вернемся к определению жизни как проявления «воли к власти», данному еще Ницше. И нетрудно видеть, что именно это определение, соответствующим образом упрощенное, вульгаризированное и прагматически приспособленное к нуждам момента, находит широкое распространение в буржуазном обществе в качестве нормы жизни.
Азбучная истина в этом обществе гласит, что в жизни побеждает только сильный человек. При этом «сильным» считается тот, кто внушает окружающим уважение своим стремлением к насилию — физическому или духовному. Любой ценой заставить других подчиниться своей воле, какой бы она ни была, — в этом в конечном итоге заключается суть успеха. Сочувствие ближнему — слабость, за которую слабые духом всегда дорого расплачиваются. Евангельская легенда о жизни Христа изучается еще в начальной школе, но каждый берет в ней то, что ему ближе. Христос был распят на кресте за свою непомерную любовь к ближнему и получил за нее не признание и благодарность, а муки и страдания, чем наглядно доказал, что добрые чувства — излишняя роскошь, стоящая очень дорого. Насилие опасно лишь в своих крайних формах, которые приводят к плохим последствиям для совершающего это насилие. К насилию можно прибегать лишь при условии, что ты сможешь избежать наказания. Насилие — одно из самых ярких и впечатляющих проявлений мужчины, потому-то он считается «сильным полом». Насилие есть синоним мужественности и производит неотразимое впечатление на женщин. Насилие всегда сопряжено с риском, но риск — одно из ценнейших переживаний человека. Ощущение риска — это ощущение самой жизни.
Воззрения такого рода можно было бы назвать животными или неандертальскими, если бы не боязнь нанести незаслуженное оскорбление нашим далеким предкам и животным, поскольку и первобытный человек, и животное, прибегая к насилию, были по-своему «нравственны», вернее,
С помощью самых разнообразных средств власть капитала вдалбливает гражданам, что насилие (которое, кстати, свойственно и самой этой власти) естественно и благодатно, поскольку защищает человеческую единицу от насилия окружающих. Индивид может чувствовать себя сильным и неуязвимым лишь при одном условии: он должен быть на стороне власти. Звезда шерифа, тайный значок переодетого в гражданское полицейского, офицерская фуражка — все это символы могущества и неприкосновенности. Военная авантюра, профессия шпиона или полисмена, сотрудничество с людьми «законам открывают прекрасные перспективы для настоящего мужчины. Один печально известный в свое время американский плакат, призывавший добровольцев записываться в армию, гласил:
«Молодой янки! Земля — американская планета. Выбирай, что тебе по вкусу: тропический остров Гуам или снежная Исландия, Филиппины или Западная Германия, Британия или Греция. Посвяти себя военной профессии! Она обеспечит тебе интересную жизнь, полную приключений, путешествий в компании друзей!»
Сейчас, спустя два десятилетия после горьких уроков Кореи и Вьетнама, подобные приманки в рекламно-поэтическом стиле звучали бы нелепо. Но лозунги могут меняться, суть их остается прежней: война, может быть, и неприятна, но она неизбежна, поэтому глупо роптать против нее, как и против любого закона природы. И пусть дело не дойдет до мирового конфликта, локальные конфликты всегда будут полезны. А для успешного завершения этих конфликтов нужны мужчины, настоящие мужчины — сильные, смелые, обожающие риск.
Так буржуазная политическая пропаганда (а вместе с ней и ее покорная служанка «массовая культура») мотивирует роль насилия, возведенного в ранг профессии — профессии ярких ощущений, самоутверждения и авантюр, словом, вполне «мужской». Особое значение в этом плане придается «военному жанру», широко представленному на Западе популярными романами, фильмами, телевизионными сериями и комиксами. Но поскольку у нас нет желания специально заниматься этим жанром, все более в последние годы теряющим свою клиентуру, остановимся лишь на его пропагандистских тенденциях.
Не принимая во внимание многочисленные, но безуспешные попытки голливудской кинопродукции защитить агрессивные планы и действия Пентагона, о которых уже упоминалось, заметим, что на Западе (по крайней мере до недавнего времени) охотно эксплуатировалась, казалось бы, нейтральная тема — тема героизма «вообще» и героя «как такового». Сошлемся на один из образцов франко-итальянской продукции, кинофильм «Тревога в Гибралтаре».
Действие развивается во время второй мировой войны, но авторы умалчивают о том, к какой из враждующих сторон принадлежат их герои. Однако по некоторым прозрачным намекам можно понять, что эти «герои» — нацисты. Итак, нацисты пытаются с помощью «живых торпед» взорвать несколько крейсеров, находящихся в районе Гибралтара. После напряженных и неизбежных столкновений разного рода операция завершается успехом, но все «герои» погибают, за исключением одного, попавшего в плен. И вот после войны он освобожден, а бывшие противники торжественно вручают ему награду (!) за ценное военное открытие и проявленный героизм. …Словом, в подробном анализе нет необходимости. Авторы совершенно открыто утверждают, что в войне нет борцов за ту или иную идею, в ней участвуют только профессионалы. И важно не то, на чьей стороне ты сражаешься, а то, как и на каком материале ты демонстрируешь свое мастерство профессионального насильника.
Аналогичен по духу и франкистский фильм Педро Лазаги «Верная пехота» с красноречивым посвящением: «Всем, кто участвовал в этой войне, независимо от того, на чьей стороне они были…» Но поскольку, говоря о такой острой драме, как гражданская война, очень трудно сохранить беспристрастность, а Лазага к ней и не стремился, фильм (вопреки своему демагогическому эпиграфу) представляет собой исключительно франкистскую версию событий. Фашисты здесь возвеличиваются как «человеколюбцы», а республиканцы показаны лишь как объект для проявления героизма франкистов.