Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Горы моря и гиганты - Альфред Дёблин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Пойдем туда; я тебе покажу дорогу. В моем саду никого нет. Женщины его хорошо охраняют.

— Куда ты меня ведешь, Бетиз?

— Это мой сад. Не бойся. Здесь солнечный свет еще теплее, чем в комнате. Как же хорошо было нашим предкам, которые жили в жарких странах и были облечены только в солнце…

Через некоторое время, когда они шли по лугу с красным клевером, а прижимавшаяся к ней девушка все не переставала дрожать, у Мелиз вырвалось:

— И кто это со мной рядом… Послушай, Бетиз. Уж не боишься ли ты меня?

— Как я могу тебя бояться? — Она потянула Мелиз, идущую следом, на мягкую траву. — А знаешь, что я сейчас сделаю, поскольку я, я и есть Мелиз?

— Ты — Мелиз?

— Да, я.

В черных глазах Мелиз что-то сверкнуло; лицо ее оживилось:

— Да, будь отныне только Мелиз. Ты мне нравишься. Сделай же это, сделай для меня. — Она крикнула: — Будь Мелиз!

— Что я должна сделать?

— Что хочешь. Если сможешь.

Слезы брызнули из глаз младшей:

— Лежи тихо. Не шевелись.

Темнокожая женщина лежала теперь неподвижно, как бревно. Младшая, ползая вокруг, гладила ей ступни ладони. Наблюдая за лицом королевы, она дотронулась до перстня на мизинце Мелиз — того самого, которым Мелиз убивала любовников. И вот уже Бетиз обхватила руками шею королевы, целует ее, прижалась к ней щекой:

— Персефона…

— Я не Персефона.

— Стань ею еще раз. Для меня.

— Не могу.

— Только один раз!

— Не могу.

— Но я хочу этого, Персефона. Хочу к тебе.

— Не могу. Я не Персефона.

— Ну давай же! Посмотри на меня.

Мелиз открыла глаза, позволила, чтобы ей помогли подняться.

Грузная шоколадно-золотистая мулатка позволила, чтобы ее вели по саду. Широкобедрая, с покачивающимися грудями, шла она, а Бетиз ее обнимала; буйная черноволосая голова свесилась и тоже покачивалась. Королева вздохнула на ходу:

— Песок обжигает. Обжигает ступни.

— Солнце здесь очень горячее. Пойдем к речке. А вот и мост. Ты же хочешь туда.

— Мелиз! — крикнула нежная, более светлая, когда они сели у воды под мостом. И уцепилась за сильные руки, которые женщина рядом с ней уронила на колени, и прижалась головой к ее шее. Та глухо, из глубины, простонала:

— Чего же ты хочешь?

Бетиз, блаженно вздрогнув, провела ладонями по лицу, по телу королевы, которая затем стала медленно, с отсутствующим видом, укладываться на траве.

— Я люблю тебя. Люблю, Мелиз. А хочу я… только сказать, что люблю тебя. Что я тебя долго… бесконечно долго ждала. И что теперь ты здесь. Дай мне поцеловать твои губы, скажи: что ты — моя подруга.

— Твоя подруга, — пробормотала другая.

Бетиз:

— Ваша подруга, это я, слышите — ты, шея, ты, голова, ты, копна волос… влажных волос, ты, грудь, ты, рука эта, и ты, рука та, ты, тело. Идите и вы сюда, дорогие глаза, я сделаю вам хорошее. Вы так помутнели. Мне хочется плакать, кричать, когда я вас вижу. Не открывайтесь больше.

И, прикрыв ладонью глаза и нос Мелиз, она пододвинулась ближе к грузному телу. Оно не шелохнулось. Тогда она взвизгнула:

— Я качу, качу тебя, Мелиз!

И вонзила иглу перстня под ребро королеве, одновременно толкнув, покатив ее тело. Мгновенно обмякшее тело послушно покатилось, переворачиваясь на лицо на спину на лицо, соскользнуло с серого откоса в воду. Голова Мелиз еще высунулась из воды, судорожно хватая воздух. Но другая, прыгнув в воду следом, давила на голову сверху и кричала, чтобы заглушить боль и страх:

— Не открывайтесь больше, глаза! Вы в воде. Вы в воде. Вот и хорошо. Я буду петь над вами. Слушай меня, Мелиз. Я — малиновка. Ты полетишь со мной. Сейчас, сейчас, мы полетим очень высоко — куда долетает мой голос. Даже выше. Да, на невообразимую высоту. …Мелиз, милая, прошу… Не заставляй меня плакать. Твои глаза больше не откроются.

Она отвела руку и, выйдя из воды, поцеловала свои мокрые пальцы:

— Ну перестань, бедная рука! Ты так дрожишь. Я тоже. Довольно!

И бросилась на затененный откос, зарылась лицом в траву, грызла ее зубами:

— Мы дрожим вместе. Моя сладкая королева, я все-таки сделала это!

И присела под мостом, обхватив руками колени:

— Этот мост — последний, кто видел ее глаза. Я останусь здесь под мостом. Я отсюда вижу ее, лежащую: вижу коричневую гладкую спину, матово поблескивающие ноги. Вода запрыгивает на них. Вот лежит моя сладкая королева. Ох, я сделала ей добро.

Она еще долго тихо сидела на берегу, снова и снова рассматривая свои уже высохшие пальцы, гладя себя по волосам:

— Не говори так. Не говори. Зачем мне топиться. Я ведь ее люблю. В этом мире должен жить кто-то, кто любит Мелиз. Пусть все останется, как есть: мост тень солнце сад Мелиз. Пусть все остается как есть.

Тени сгустились, Бетиз все еще сидела в траве среди клевера:

— Они меня схватят. Когда будут ее искать. Меня они не схватят. Я должна остаться в живых. Должен остаться в живых хоть кто-то, кто любит Мелиз. И не позволит ее убить.

Под мостом она нежно прижалась к коричневому прохладному телу, по которому струился ручей, бросила кольцо в воду, выбралась из-под моста, побрела обратно по лугу, заросшему клевером, красной примулой, горечавкой. Сквозь открытую дверь веранды скользнула в комнату, отряхнула песок со ступней. Облачила свое дрожащее нежное тело в пестро-полосатые шальвары, последний подарок Мелиз, в просторную синюю рубаху, светло-желтого шелка верхнее платье, похожее на халат. Из белого льняного платка соорудила на голове род тюрбана. Послала в вечерний сад несколько воздушных поцелуев. И спокойно вышла из тихого дома, миновав группу охранниц Мелиз, которым она сказала, что должна выполнить поручение королевы. Ее так и не нашли, хотя в поисках были задействованы и зримые, и незримые силы.

КНИГА ВТОРАЯ

Уральская война

МАССЫ сделались пресыщенными и изнеженными. Начался поиск новых потребностей. Элита впускала в свои владения все новые чужеродные толпы, расширяла городские ландшафты. Когда строгость нравов в среде господствующего класса ослабла, участились случаи предательства, раскрытия посторонним кастовых тайн — из легкомыслия или ради хвастовства, либо в состоянии подпития. Чаще теперь появлялись в этой среде фигуры совершенно безудержные, ужасные… И, с другой стороны, — глупые, неповоротливые, податливые. Женщины и мужчины, относящиеся к правящему слою, предпочитали держаться вместе. Вскоре им снова пришлось защищать свою власть и свои аппараты.

Опасные жестокие лидеры выходили теперь не только из господствующего слоя, но и из пышно разросшейся многообразной человеческой массы.

В конце двадцать четвертого века дело дошло до первых отчаянных бунтов против машин. Еще столетие спустя люди рассказывали друг другу о тогдашних впечатляющих деяниях. Удары всегда наносились от периферии Круга народов к центру: Тимбукту против Рима, Сидней против Сан-Франциско, Северная Африка против Мессины и Палермо. В градшафтах, остававшихся вне зоны таких событий, процветали высокомерие и всё из него вытекающее. Никогда больше у господствующего слоя, поддерживаемого Лондоном, чернь не отнимала власть, как это произошло в Милане. Однако случались дерзкие посягательства на сами средства осуществления власти. В Библии рассказывается о восстании Маккавеев. Имена Таргуниаша, Цуклати сопоставимы с именами этих легендарных братьев. Остатки европейцев на североафриканском побережье, так и не ставшем объектом европейской экспансии, внезапно показали свою силу. В тамошних ленивых, погруженных в грезы городах появились возмутители общественного спокойствия. Они подстегивали ярость масс. С помощью генераторов зримых образов — аппаратов, прежде служивших только для развлечения, — жизнь королевы Мелиз и ее приближенных изображалась теперь в сатирическом ключе. Воспроизводились собор города Бордо, прислужники и прислужницы в священнических облачениях, копья солдат. Снова разыгрывались зверские «суды над мертвыми», мужчин и женщин хватали на улицах на полях в домах. Смысл показов сводился к тому, что опасные аппараты нужно уничтожить. Как и головы, их придумавшие.

В разных градшафтах нашлись, будто их надуло ветром, мужчины и женщины, готовые посвятить себя борьбе с изобретателями аппаратов. Посредством разных коварных уловок — с помощью возлюбленных, или друзей, или собутыльников намеченных жертв — в самых могущественных городских ландшафтах организовывались похищения людей из правящего сословия. Как правило, похититель погибал одновременно с похищенным: стремление уничтожить аппараты было настолько сильным, что о своей безопасности никто из нападавших не думал. Часто оба навеки засыпали от кокаина или бразильских ядов: и похититель, и жертва. Земля под аппаратами уже загорелась. Ибо количество добровольцев, готовых пожертвовать собой таким образом, стало неисчислимым.

Таргуниаш и Цуклати, не обладая никакой властью и даже не имея многочисленных сторонников, обратились к сенатам своих государств с требованием выдать им все машины и затем подчиниться решению народа: какие аппараты будут сохранены, а какие — нет. Незримым государственным контролерам и комиссарам не удавалось обнаружить этих двух людей, потому что оба они никому не сообщали о своих планах и правды о них не знало даже их ближайшее окружение.

Для Антверпена и Кале — там жили эти двое — наступило время тяжелых испытаний. В этих городах действовала некая сила, никому не ведомая, — действовала быстро и, что усиливало опасность, тайно. Представители господствующего слоя, пребывавшие в полудреме, в один прекрасный день вздрогнули, очнулись. Хотя не произошло никакой подозрительной смерти во время застолья, никакого нападения чужаков, они поняли: предатель находится среди них. Приехавшие из Лондона комиссары ничего не нашли. А ведь в Антверпене за один день были разрушены все коммутаторы городского центра, у большинства сенаторов исчезло оборонительное оружие. Город оказался беззащитным. Таргуниаш призывал народ к мятежу. Массы слушали его с удивлением: пошумев немного, расходились по своим делам. Когда появились лондонцы, Таргуниаш ушел в подполье. Попытался оттуда будоражить людей. Напрасно. Элита выплеснула на них поток новых удовольствий. И тут вдруг трансмиссионная установка Антверпена остановилась. К вечеру она не возобновила работу. Спустя два дня — тоже. Имя Таргуниаша было у всех на устах. В конце концов его обугленный труп обнаружили между проводами главного аккумулятора, который он таким способом сломал.

Цуклати погиб при аналогичных обстоятельствах, в Кале.

Правители испытывали сильнейшую тревогу. Но сидели сложа руки, не зная, что предпринять.

Тимбукту извергал на Рим все новых отщепенцев и преступников. А те две женщины, чье появление в Сан-Франциско на берегу Тихого океана имело такие сокрушительные последствия, происходили из раздираемого междоусобицами Сиднея.

ПОВОРОТ начался после нескольких десятилетий, заполненных убийствами и репрессиями, — благодаря новому поколению правящей элиты. Старики, недоверчивые меланхоличные угрюмые консерваторы, уже готовы были пойти на компромисс. Но тут молодые сбросили их, заняли их места. Молодые чувствовали, что сложившаяся на шахматной доске ситуация для элиты губительна — по сути, уже проиграна. Они вмешались в игру, образовали что-то вроде союза, распространившегося на большинство столиц. Они старались держаться поближе к массам, внимательно и без всякой вражды к ним присматривались. Массы же, волновавшиеся, но не имевшие лидеров, восприняли такую перемену с энтузиазмом. Новый дух возобладал сперва в некоторых градшафтах, потом — и во многих других. В Европе отход от политики Дюнкеркских директив был очень резким из-за таившихся в обществе конфликтов. Наблюдательные комиссии с их ужасными тайнами в одночасье исчезли, системой ограничения доступа к знаниям пришлось пожертвовать, и сенаты стали открытыми. Это событие обладало магической будоражащей силой. За ним угадывалось нечто Новое — манящее, требовательное, вызывающее чуть ли не религиозный восторг.

Новое действительно пришло — так же быстро, как и молодое поколение элиты. Приветствуемые массами, шествовали теперь — по улицам энергостанциям фабрикам, по коридорам правительственных зданий — цветущие мужчины и женщины. Они скакали верхом и по сельским ландшафтам, уже одним своим появлением вызывая безграничную радость. И были они ничуть не менее компетентны, чем старики.

Впервые за много десятилетий в городах Франции Германии Италии развевались флаги — на домах, самолетах, машинах. Эти знаки словно вынырнули из темноты, вместе с молодежью. Старики, еще не утратившие присутствия духа, удивлялись, приходили в восторг, испытывали опасения, предостерегали.

Что-то грандиозное вот-вот должно было родиться на континенте. Флаги новой демократии, появившиеся сперва в Лондоне Париже Кале Берлине, а вскоре и во всех других градшафтах, и приветствуемые с таким энтузиазмом, что женщины в них заворачивались как в сари, а фасады общественных зданий фабрик жилых домов полностью за ними скрывались, — эти флаги не были одного и того же цвета. Часто они представляли собой великолепные сочетания разных красок, напоминающих старые национальные цвета. Но на всех флагах присутствовали: звезды, серебряные белые или золотые, Солнце и Луна. Цветущие молодые мужчины и женщины из правящего слоя проходили по градшафтам с флагами. И массы подпадали под обаяние этого Солнца этой Луны этих звезд. Эти звезды и эта Луна засверкали на старом небосклоне внезапно. И теперь на Земле у миллионов тех, кто увидел их, сердца забились сильнее. Не потому, что их растрогали весенние грезы или любовные песни. Никто не склонял голову, не округлял губ для вздохов; наоборот, лица становились сосредоточенными, ноги — тяжелыми. Очарованно-замершие: свидетели не знали, чего хотят. Но всей душой чувствовали: это их знаки. Интриги, покушения на сенаторов прекратились. Люди клялись в верности новым знамениям. Мечтали свидетельствовать о них.

В тот самый момент, когда на флагах трех континентов впервые появились изображения небесных светил, водопады, расположенные далеко от энергетических центров, забурлили сильнее победоноснее. Турбины, обслуживающие длинные, как проспекты, цеха, словно запели хором — высокими и низкими голосами. Трансмиссии и провода, громыхающие жужжащие, глухо застонали взвизгнули. Что-то улыбчиво-дерзкое сверкнуло из кабельных сетей и трубопроводов.

В сердцах горожан, которые обслуживали многотонные машины, хватались за их рычаги или рукоятки, чуть ли не распластываясь на них, рождалась любовь к этим железным чудищам. Гул дребезжанье треск щелканье были им в радость. Услаждали возбуждали их, как любовное свидание.

Теперь, после взаимного недоверия и автономизма, характерных для предшествующих столетий, когда города и ландшафты развивались и существовали каждый сам по себе, была создана система связей, распространившаяся сперва на Европу, а вскоре и на все три западных континента. В сенатах к молодым людям, отпрыскам старых правящих родов, присоединились энергичные мужчины и женщины, выходцы из порабощенных народов. Прежде эти чуждые массы были только рабочими руками, потребляющими пищу ртами, теплыми телами, которыми можно обладать. Теперь над ними, вокруг них бурлила духовная жизнь — и было это столь непривычно, что они, почуяв ее, легко переходили к агрессии против тех, кто прежде их к ней не подпускал. Истребление правящих родов, которого боялись прежние правители градшафтов, в самом деле произошло, и во многих местах; но процесс этот не имел большого значения, хода событий он не изменил. Люди, которые только теперь впервые приблизились к аппаратам, жадно вбирая в себя мистериальные знания, были более пылкими, чем те, кого они устранили. С ласкающими движениями, в бурном порыве, переполняясь счастьем, подползали эти мужчины и женщины к машинам, наконец ставшим для них доступными. Железо казалось им одушевленным, как собственная плоть.

В то время как этот новый морской прилив захлестывал континенты, а последние старики из правящего слоя, потеряв-отдав всё, один за другим сходили в могилу, в Южной Германии, на улицах большого градшафта, однажды объявилась молодая женщина. Она несла гигантское знамя со знаками небесных светил. Но на знамени были изображены не только Солнце Луна звезды, а еще и огонь: светила — расколотые, как плоды — выбрасывали из себя пламя. На одной из площадей женщина прислонила древко к дереву и на глазах возбужденной тысячной толпы — которая сопровождала ее, влекомая разрушительным инстинктом — запрыгнула на каменную чашу фонтана. Струи фонтана распылялись на ветру, над головой женщины; ноги ее стояли в чаше. Женщина качнулась — желтоватое нежно-округлое лицо, карие глаза; тоненькие руки рванули на груди рубаху:

— Как долго еще будем мы бесцельно бродить по земле? Топтать улицы? И пыль, камни? Зачем? Зачем мы здесь, зачем я здесь? Не знаете? А я знаю. Мы любим железо; в нас есть энергия, сила, у которой еще не было времени себя проявить. Прежде нас отторгали от времени. Теперь мы им завладели. Мы его чувствуем. Оно — наша кровь наша жизнь. Оно, а не Земля. Зачем на наших флагах Солнце-Луна-звезды? Дело не в Солнце-Земле-звездах. А в нас! В нас! В нас! Мы люди! И расколем звезды! Расколем Солнце! Мы это можем! Нам на это хватит мозгов. Вот стоят наши машины. Наша плоть. Я люблю их. Что может быть сильней, чем они? Сильней, чем мы вместе с ними? Мое блаженство… Я не хочу беречь его для себя. Приходите, друзья-подруги, присоединяйтесь к нам! К нашим детям! К нашим сердцам!

Впавшие в экстаз люди на руках понесли ее, вместе со знаменем, к ближайшей электростанции. На рабочих уже при приближении толпы напала дрожь. Через гигантское помещение двигалось, колыхаясь, знамя, хватало их за душу. И загремела песня Таргуниаша, Освободителя. Женщина крикнула гудящему неутомимому чудищу:

— Таргуниаш, Освободитель. Он хотел уничтожить фабрики. Мы хотим ими завладеть. Наша кровь при нас. Мое блаженство! Блаженство! Мы не остановимся. Туда! Мне надо туда!

И на глазах у попадавших на колени мужчин и женщин, под аккомпанемент их невольных стонов и взвизгов она бросилась с каменного ограждения машины в ее сверкающее колышущееся железно-лязгающее нутро. Машина ни на мгновенье не изменила ритма работы, а продолжала властно греметь внутри каменного ограждения. Ворочаясь на своем ложе, она обхватила женщину, умастила себя брызнувшей светло-красной кровью. Заглушив своим лязгом крики и испуганное молчанье людей. На ограждение вскочил еще какой-то мужчина — маленький-сгорбленный; по лицу не угадать, плачет он или смеется:

— Туда так туда. Что значит для машины одно человеческое тело? Скольких еще должна сожрать такая машина, чтобы стать человеком? Она наверняка не считает, что мы сделали для нее достаточно. Для нашей Машинки это было лишь каплей. Слушайте, что скажет Машинка, когда я крикну «эй». Эй! Эй! Я тут ничто: она кричит громче. Ей требуется больше, чем один человек. Кто хочет со мной в это путешествие? Гуль-гуль-гуль!

Он заманивал… И вот уже двое, трое, четверо стоят на ограждении, смотрят вниз. Искривленный недомерок кричит: «Прыгай!» И они, взявшись за руки, прыгают… Их тела машина выбросила по дуге вверх; казалось, она попробовала их выплюнуть, но они, перекувырнувшись, упали обратно. Мгновенье машина ворчала, будто внутренне сопротивляясь колеблясь; но потом опять громоподобно загрохотала задребезжала. Знамя погибшей подняла другая женщина, у которой от страха стучали зубы. Она была очень рослой; древко держала перед собой, стиснув обеими руками; лицо испуганное, колени дрожат; она забралась на ограждение.

— Больше никто пусть не прыгает. Машина должна отдохнуть. Она переваривает пищу. На сегодня довольно.

Машина шумела так грозно, что люди обратились в бегство.

Жителей многих других городов охватывало такое же воодушевление. Они будто бросались на добычу. Знамена молодых — освободителей — реяли над ландшафтами. Порабощая-принуждая, реяли они над ландшафтами. Заставляли работников отрывать взгляд от полей улиц фабрик. Будто Змий подползал ко всем, кто еще не утратил способность чувствовать; достаточно было прикоснуться к рабочему инструменту, бросить взгляд на фабричный фасад, услышать определенные слова или увидеть подначивающий жест, и Змий проникал в их руки, заставлял руки подниматься к груди, а самого человека — падать ниц; заставлял колени попарно стискиваться, стопы-лодыжки — прижиматься друг к другу, подбородок — опускаться на грудь; потом люди поднимались, освобождаясь от наваждения, стряхивали его с себя, недоуменно кряхтели.

Вокруг больших предприятий верфей фабрик, вокруг ангаров с самолетами, вдоль рельсов для перемещающихся домов бродили в сумерках люди, цветные-пылкие-белые-желтые, искоса посматривали по сторонам, что-то их побуждало обернуться, пожаловаться: «Что же нам делать?» Они носили свободную или облегающую рабочую одежду. Другие, наслаждающиеся покоем, — те выходили на прогулку в жакетах с буфами, накидках, широкополых шляпах, шарфах; неторопливо прохаживались вдоль дамб и стен. Как же те, первые, гнули перед ними спину: «Не причиняй нам зла. Что мы должны делать. Скажи: что. Говори: что. Приблизь губы к моему лицу, к самому уху. Как же стеснилась грудь; как же мы малы… Нет, мы велики. Покажи нам, как нужно прыгать: мы прыгнем». Или артачились: «Где спасение?»

Работяги страдали от своих порывов. От мешанины из любви, самоотверженности, жажды разрушения. Они должны были разрушить аппараты, хотя любили их. Во многих местах они так и делали. Они это делали неохотно. Не отличаясь по сути от этих мужчин и женщин, представители правящего сословия, под защитой специальных покровов и теней, зримо и незримо их преследовали, хватали за шею, утаскивали, чтобы убить уничтожить. Жертвы обмякали в руках своих палачей. Соединившись с палачами, смеялись извивались трепыхались неистовствовали: «Убейте нас. Что с того. Нас это не изменит». Тела, утаскиваемые зримыми и незримыми тенями, кричали: «На что вам сдалась наша кровь? Почто — именно наша? Вы должны сказать. Хоть это вы должны сказать». Теряя силы, с дрожью в голосе насмехались над своими мучителями: «Сар Тиглат! Иддиу! Вы хотите знать… Что вы хотите о нас узнать? Мы вам предшествуем. Вы нас убьете. Отнимете у нас жизнь. Мы вас благодарим». Их не бросали в машины, чтобы не нарушить работу фабрики. Не обращали против них сталь, чтобы не запачкать ее, не осквернить. Искали скалы болота речные заводи, сбрасывали похищенных на камни или душили. «О, было бы у меня больше рук!» — кричали судьи. «О, было бы у меня больше тел!» — кричали казнимые. Ярость мешалась с восторгом — у тех и других.

Что же происходило тогда с обычными мужчинами женщинами? Тысячекратно, не конфликтуя, укладывались они парами, влекомые к одной цели — рвением ли, смятеньем ли; и так же тысячекратно хватали друг друга за руки… за пальцы за лодыжки за локти за плечи. Четыре пальца отдергивались, судорожно сжимались. Большой палец вставал вертикально, всверливался. Локти растопыривались, упирались; соединялись, словно шарниры; схлопывались, как створки дверей. Плечи не отличались от воды. Вода — известно какая. Вода — уклончивая. Если схватишься за воду, она уклонится, исчезнет, не будет ее; но перекатится через тебя — и снова очутится здесь, никуда не денется; ахнуть не успеешь, а она уже проглотила и пальцы, и руки, и лодыжки. Плечи принимали прикосновенья рук, проседали, как клавиши, под пальцами; вздрагивали, опускались ниже; колебались, как лодочка, направо-налево; погружались, как парусники, под поверхность воды. Выныривали справа, слева. Вроде как камыш под ветром: что-то колыхалось, вскидывалось, спокойно плыло. Брызгало, как молоко из трубки, вниз; продвигалось, будучи всосанным, вверх. Плечи… И так до тех пор, пока мускулы не набухали не каменели, что означало: жить или умереть. Тогда уже никто не желал, чтобы другой был слабее. Каждый хотел, чтобы другой оказался сильнее его. Хотел ухватить этого другого яростней, железней, ужасней, глубже — от чего потом и погибнуть.

С ИТАЛИИ это началось. Градшафты внезапно наполнились ордами людей, покинувших свои фабрики поселения. Люмпены вообразили себя душами машин аппаратов; и волнами обрушивались на города. То были дикие орды полупомешанных. Шестеренки — черные синие красные — вытатуированы на груди (а такие типы ходили с открытой грудью). Трепещущие гигантские знамена с Солнцем Луной звездами — над их головами. Огонь вырывался из небесных светил. Однако часто, гораздо чаще он вырывался не из них, а из тьмы под ними. Дым пожара достигал небосвода, окутывал побледневшие знаки. Тьма была не что иное как чадный дым. Иногда она была чьей-то головой, грудью, черным пространством между двумя человеческими ладонями. В которых горел-потрескивал-волновался-набухал огонь, отклоняясь в сторону, слизывая что-то внизу. Эти люди были убийцами-поджигателями. Действовали они автономно. Им, ужасным, двигавшимся по Германии Франции Италии Ирландии, не осмеливались оказывать сопротивление. В Америке, на Восточном побережье, они разрушали мелкие городки. А потом дотла выжгли целые районы Чикаго, Вашингтона. Они появлялись, как снежный ураган; и, подобно сциаридам, движущимся по следу войска, оставляли после себя голую землю. Они преодолевали горы, не останавливались перед пустынями. Ни один из них сам по себе не был убийцей-поджигателем. Они всегда становились тем, чем были, лишь когда сплачивались в бродячие-гонимые-клокочущие-буйные орды. Отдельный человек спекался с такой ордой.

С гордостью оставляли они позади себя реки, которые сами же заставили обмелеть расчленили направили в новое русло. Они тащили за собой тяжелые аппараты — именно для того, чтобы посягать на землю и небо. Сопротивление было им на руку. С помощью двух-трех огнеметов они сбривали леса и рощи, встававшие у них на пути, шагали по раскаленному голому ландшафту. Детей, которые рождались в дороге, матери с отвращением швыряли на землю и шли дальше. Эти люди задыхались от отвращения к себе. И в конце концов ополчились против себя же. Силу, которой они обладали, они должны были на себе и продемонстрировать. Массовые убийства сменились массовыми самоубийствами. В тех местах, по которым двигались орды, эго производило ужасное, заразительное воздействие. Несть числа тем, кого затянуло в водоворот. Свирепо-требовательно смотрели огненные знамена на простирающуюся под ними землю. Их потрескиванье возбуждало больше, чем боевой клич. Знамена выкликали-выманивали все новых мужчин и женщин. Те должны были строиться, как будто отправлялись на войну. И их действительно бросали на чужие градшафты, они уничтожали леса, калечили реки, становились друг против друга, мужчина и женщина, чтобы друг друга одолеть: у каждого собственноручно завязанная петля вокруг шеи, или нож в руке, или луч, который он сам направляет в татуировку на своей груди, или в свой потный лоб, или в жарко сверкающий глаз.

На протяжении многих лет орды убийц-поджигателей и самоубийц то захлестывали западные ландшафты, то отступали. Пока в их же среде не возникли силы, которые их уничтожили. Инка Стоход, поляк, запрудил этот поток, некоторое время тащивший его за собой. С горсткой преданных сообщников, энергичных и здравомыслящих, однако не менее пылких, чем он сам, Стоход в праздник Пятидесятницы перебил в Восточной Германии самых буйных фанатиков, мужчин и женщин, которые уже сговорились, что принесут себя в жертву. Стоход уничтожил их прежде, чем они смогли осуществить свое намерение. Тем ордам, что находились в ближайших окрестностях, в Силезском и Моравском градшафтах, он сообщил о случившемся, напал на них, разбил их. Нанеся еще несколько ударов, Стоход, с помощью людей и оружия из Берлина и Гамбурга, подавил беспорядки сперва в Восточной, а потом и в Центральной Германии. После чего нерешительные сенаты южнонемецких градшафтов нашли-таки силы, чтобы начать борьбу с бандами на своей территории. Стоход выступил в Лондоне с докладом об умиротворении большого среднеевропейского региона; приехавшие на ту же конференцию скандинавы и итальянцы в полной растерянности говорили об ужасных поджигателях, нагрянувших и на их земли.

На этой лондонской конференции Стоход впервые встретился с Арсеном Йорре из Лиона. Стоход был человек средних лет, с локонами до плеч, в роскошном пестром одеянии по моде своей эпохи, в меховой шапке со стальным пером, грузный, неизменно смеющийся; освободившись от страшной зависимости, он все не мог нарадоваться жизни, хлопал в мясистые ладоши, аплодируя самому себе, хитро подмигивал желтоватым глазом. Он обнял Йорре (уроженца Южной Франции, с лепкой мускулов, как у металлической статуи героя), который начал во Франции то, что сам Стоход уже закончил.

Стоход потягивался и рокотал, рассказывая о своих примитивных боевых методах. Они стояли гуманным вечером на балконе правительственного здания. Жизнь, шумевшую под ними, на Даунинг-стрит, было не разглядеть. Они поклялись помогать друг другу. Возлюбленная и соправительница Стохода, молодая полька, изворотливая как угорь, чье простое лицо обрамляли черные волосы, сверкнула глазами, обнаружив обоих на балконе. Она строго посмотрела на Йорре; послушав же немного, о чем идет речь, внезапно схватила француза за плечи. Он позволил себя ощупать, напряг мускулы. Она все не отпускала их; он прижал ее руки к сердцу — так сильно, что она вскрикнула. Она позволила тогда, чтобы он ее обнял и поцеловал в губы, но тут же снова приникла к могучей груди Стохода, который прежде, сияя, наблюдал за ними, а теперь с довольным рокотом погладил ее гибкую спину. Через несколько недель Йорре, выступив из Лиона, разбил агрессивных фанатиков. Перед Парижем, где засели остатки банд, он появился в сказочном облачении. Десять дней осаждал город. Дальнобойные орудия осажденных не причиняли ему вреда. За ним были знания Лондона Америки Германии. На свои позиции он пускал всех, кто хотел перейти на его сторону. В Париже не прекращалась эпидемия убийств и самоубийств; Йорре, ничего не предпринимая, ждал, пока она сама не иссякнет. Содрогаясь от ужаса, стояли его солдаты перед городом, за оборонительными мачтами и магнитными ограждениями которого (в нынешней ситуации бесполезными) бушевал пожар, уже изгнанный с равнин. Руки у них чесались. Они с трудом подавляли в себе желание вмешаться.

ПОД НЕОБОРИМЫМ давлением техники и вследствие ее обольщающего воздействия на массы в середине двадцать пятого столетия распространилось учение о воде и буре. Некоторые лидеры масс — в первую очередь Суррур, потомок индейцев из Эдинбурга, некий индеец племени гуато из Парагвая и норвежец Сёренсен — заговорили об очень высокой степени целесообразности и почти полном автоматизме совместного труда в государствах насекомых. Дескать, каждое насекомое, следуя врожденному влечению к труду, который полезен для всех, тащит соломинки, или размельчает грибы, или строит соты. Такие вещи выполняет одна группа, одна рабочая категория, равномерно распределяя задачи в соответствии со своей силой, — выполняет безличностно инстинктивно рефлекторно. Нельзя сказать, что свойственное человечеству состояние расщепленности представляет собой прогресс по сравнению с такой организацией. Это, дескать, неправильно — вести частную жизнь и терпеть существование индивидов. Достаточно немногочисленной группы людей, чтобы выполнять узко-специальные функции — думать планировать быть личностями. Что же касается необозримых масс, то в интересах человечества было бы обеспечить им некое устойчивое состояние, отнять у них собственную жизнь (которой у них в любом случае нет), уравнять их, заставив вести вегетативное существование. Тогда отдельному человеческому существу можно было бы гарантировать спокойствие и счастье. Достижимые только таким способом. Потому что ни в результате обучения, ни собственными усилиями индивид не может добиться счастья или уберечь себя от несчастья… Проповедники этой теории ссылались на флуктуации мировой истории, то есть на всем известный феномен ее бесцельных раскачиваний. Причина такого раскачивания, то есть периодических триумфов и крушений великих империй или цветущих центров цивилизации, заключается, дескать, в свойственном всем индивидам и народам стремлении достичь чего-то, рассчитывая только на себя. Но ведь массы расщеплены на социальные слои, партии и так далее, вплоть до отдельных персон; кому-то удается одно, кому-то — другое, люди друг друга не понимают, вступают в борьбу, и в этом — зародыш всякого упадка. Превращение индивидов в единую человекомассу — вот задача, которую необходимо поставить во главу угла. Солдат сыт, пребывает по ту сторону счастья и несчастья — он несет воинскую службу. Но как только он покидает строй и гуляет где-то, один или с товарищем, либо возвращается в семью, начинаются всякие непредвиденные осложнения и солдат становится непригодным для использования, опасным.

Сёренсен и Суррур обосновывали свое учение о воде и буре, ссылаясь на единообразие частичек воды и воздуха: мол, только фантаст мог бы предположить, что существуют воздушные и водяные личности. Миллиарды воздушных и водяных частиц, совершенно одинаковых, соединяясь, образуют воздух и воду. Воздух же и вода сильнее городов и скопищ людей: они обладают невероятной устойчивостью. Суррур, которому технология синтеза продуктов питания была обязана очень многим, серьезно и настойчиво поучал из своего Эдинбурга: человек стоит перед выбором — стать животным-одиночкой или вегетативной массой. Существовать как животное-одиночка он все равно не может. Остается лишь путь к вегетативной массе. Это предполагает: конец истории, безопасность для человеческого рода. Суррур рассчитывал добиться такого положения вещей посредством государственного культивирования новой человеческой породы, которое растянется на несколько столетий, и посредством биологического воздействия — прежде всего через продукты питания.

Учения подобного рода лишь облекли в слова те идеи, которые давно носились в воздухе среди европейских народов. Как потом оказалось, идеи эти нельзя было подавить, они возникали вновь и вновь, ибо соответствовали глубинным потребностям затравленных человеческих существ.

Новому идеалу строгого единообразия легче всего подчинились женщины. В то время никто не заботился о смягчении нравов. Безжалостные концепции и безжалостная отбраковка рассматривались как нечто само собой разумеющееся. Происходил планомерный отказ от защиты слабых. Несчастных не жалели, а презирали. Гуманность, унаследованная от предков, исчезла. Правда, повсюду на окраинах больших человеческих сообществ, в крупнейших городах, еще сохранялись организации, возглавляемые потомками старых правящих родов, которые заботились о калеках стариках больных. Но в большинстве случаев, особенно в некоторые десятилетия, такие организации, объявленные вне закона, могли существовать лишь под защитой фальшивых имен, в глубочайшей тайне. И в первую очередь именно народ, дорвавшийся наконец до власти, ненавидел эти благотворительные организации, устраивал погромы в принадлежащих им помещениях. Людей тогда воодушевляло только одно: возможность приобщиться к блеску машин, еще более приумножить их силу; и в этом весьма преуспели женщины. Распространенный прежде тип западной женщины, утонченной и слабой, исчез. Представительницы же нового типа ничто так не ненавидели, как этих прежних хрупких женщин, служивших усладой для мужчин. Они ими пользовались, превращали в своих служанок, жестоко их унижали… И через несколько поколений женщин старого тина вообще не осталось. Повсюду, по мере отмирания семьи, женщины объединялись, принимали на себя ответственность за воспитание младенцев и маленьких детей. Женщины были такими же деловитыми и холодными, как мужчины, но еще более жестокими. Они жили большими товариществами (распространенными в крупнейших городах, но также на отдельных сельских фабриках) — и боролись с мужчинами, которые оборонялись от женщин теми же методами, что и от своих противников мужского пола. Однако мужские сообщества, образовавшиеся тогда же, уступали в силе женским союзам.

В своих союзах женщины организовали службу рождаемостии стали регулировать рождение детей. Они сознавали, какой ущерб причиняют им беременность роды выкармливание младенцев. Они стремились свести этот ущерб до минимума, превратить способность к деторождению из слабости в преимущество. Отныне и на протяжении долгого времени женщины сами решали между собой, сколькие из них (и кто конкретно) должны посвятить себя акту деторождения. Ведь они понимали, что потеряют ровно такое же число боевых единиц. Именно тогда впервые была решена проблема культивирования людей, обсуждавшаяся на протяжении столетий, а также найдено решение другой задачи. Женщины выделяли для деторождения особенно стойких, физически крепких, по разным параметрам приемлемых для них кандидаток, от которых могли ожидать, что роды их не сломят и что они произведут на свет здоровых детей, чье воспитание не потребует дополнительных усилий. Учреждения, которые женщины всех столиц — после отмирания семьи — создали для содержания матерей, были единственными, еще сохранявшими налет гуманности; они относятся к числу самых впечатляющих и наиболее защищенных общественных институтов той эпохи. Только женщины — причем исключительно те, что состояли в союзах, — на протяжении долгого времени определяли, кто из мужчин вправе стать отцом, и сообщали свое решение этим избранникам. Плод неизвестного происхождения безжалостно уничтожался.



Поделиться книгой:

На главную
Назад