Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Горы моря и гиганты - Альфред Дёблин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Но потом — после войны, как я уже говорил, — на меня что-то накатило. Началось это с нелогичной концовки «Валленштейна». С камешков из Ареидзее. Меня вдруг проняло. Аскетизм прусской выучки схлынул. Или преобразился. Я плакал, упиваясь счастьем слез… Я возвращен земле[13].

Я написал несколько очерков о природе: «Вода», «Природа и ее души», «Будда и природа». Хотел напечатать их вместе в виде брошюры, но не сделал этого, не получилось[14]. Лейтмотивом тогдашних моих представлений было: «Я… есмь… ничто».

Я воспринимал природу как тайну. А физические ее характеристики — как нечто поверхностное, нуждающееся в истолковании. Я замечал, что не только я сам не имею никакой установки по отношению к природе, но и другие, коим несть числа. Совсем по-иному, в растерянности, смотрел я теперь на учебники, прежде всегда внушавшие мне уважение. Я искал в них ответы, но не находил ничего. Они ничего не знали о тайне. Я же каждодневно видел и переживал природу как мировую сущность, то есть: как тяжесть, разноцветье, свет, тьму, многочисленные субстанции, как целокупность процессов, бесшумно перекрещивающихся и накладывающихся друг на друга. Со мной случалось иногда, что я сидел за чашкой кофе и не мог объяснить себе, что здесь происходит: белый сахарный песок исчезал в коричневой жидкости, растворялся. Да, как такое возможно: «растворение»? Что Жидкое-Текучее-Теплое может сделать Твердому, чтобы это Твердое поддалось, приспособилось? Помню, мне от такого часто становилось страшно — физически страшно, до головокружения; и, признаюсь, еще и сегодня, когда я сталкиваюсь с чем-то подобным, мне порой делается не по себе.

Несколько месяцев давление на меня таких вещей было столь сильным, что я сознательно попытался отвлечься. Должен был отвлечься. Я должен был что-то написать, чтобы от них избавиться. Написать что-то другое, совсем другое. И я решился. Лучше всего — что-нибудь эпическое. Тогда я легче этим увлекусь, меня далеко занесет… Состояние у меня было странное.

Критики еще прежде упрекали меня[15], что я всегда вынужден работать с большим историческим аппаратом. Они, следовательно, отказывали мне в фантазии. Это меня раздражало. На сей раз я определенно не хотел писать ничего «исторического». Кроме того, я только что закончил пьесу о средневековой Юдифи. Я хотел написать о сегодняшнем дне. Что-нибудь острое, динамичное против «происходящего» в природе. Я — против моей ничтожности. А изобразить это эпически, в движении, я мог только одним способом: заставив наше время превзойти себя. С настоящим как таковым мне делать нечего: я не Золя и не Бальзак. Мне нужна некоторая дистанция, отделяющая меня от нашего времени. Значит, будущее. Роскошное поле для моей деятельности и фантазии. Я был счастлив, когда нашел его.

Сперва я сделал пару набросков. Первым, что я написал, был эпизод с негром Мутумбо, позднее встроенный в «гренландскую» часть <стр. 503–508 в этом издании>. Там некто плывет по морю, выжигает в нем дыры, до самого дна; этот некто обладает волшебными полотнищами, и море выгибается над ним, образуя свод. Потом в голове у меня возник план великой экспедиции; я поначалу не знал — куда. Но я не хотел, чтобы речь шла о космическом путешествии: это должна была быть теллурическая авантюра, борение с Землей. Итак: люди — не что иное как особый род бактерий на земной коре — благодаря своему интеллекту и своим разнообразным умениям обретают сверхмогущество. Они гордо и самоуверенно вступают в борьбу с самой Землей… Быстро, уже к концу 1921 года, я решил, что целью экспедиции будет Гренландия: ледяная пустыня, на которую направят жар исландских вулканов. Я тогда и представлял себе именно образ горящей печи: вулканы как печи с гигантскими дымоходами; их жар по специальным каналам, проложенным по морскому дну, отводится на запад, в Гренландию. Вулканы облицованы массивным покрытием, земля в глубине разрыхлена…

В конце 1921 года я начал производить разведку па местности-, тема меня увлекла, необыкновенно радовала своими просторами, безграничностью, я был горд и тщеславен, как рыцарь, мчащийся на коне по степи, и начал производить разведку: Атлантический океан, Исландия, Гренландия… В Государственной библиотеке, Городской библиотеке я листал атласы, книги по географии, специальные карты; я бродил по Морскому музею и по Музею естествознания. Общий фон, на котором будут разворачиваться события, понемногу для меня прояснялся. В большой тетради с черным тканым переплетом, куда я заносил планы своих романов, я записал: «Большой город. Развитие его промышленности и техники. Город — мощное образование. Более мощное, чем природа. Сперва пришли короли. Песнь о рыцарях. История этого края. Войны. Наука. Потом появились рабочие. Большой город. Берлин. Кто в таких городах живет. Борьба природы и техники. Эротические типы. Как в конце разверзнется вулкан. Или как будут брошены пустые дома. Люди не позволяют домам поработить себя. Отчуждение людей от природы». Эпос и гимн. Гимн городу.

В начале 1922-го я стал настолько нетерпелив, что на месяц прервал свою профессиональную работу, чтобы продвинуться в написании романа. Всё тогда крутилось вокруг исландско-гренландской авантюры. Я рисовал карты Исландии, изучал извержения вулканов и землетрясения. Быстро углублялся в геологию, минералогию, петрографию. Как всегда, я одновременно писал и собирал материал. Я ведь, как медведь, жив тем, что сосу лапу. По крайней мере, поначалу. Постепенно, по мере работы, я лучше осознаю свои потребности и тогда принимаюсь систематизировать вспомогательный материал. Пока работаю, материал этот, вкладываемый в скоросшиватель — в алфавитном порядке, по ключевым словам, — разрастается до толстого тома. За первую четверть 1922 года книга об Исландии и Гренландии вчерне была закончена. Я теперь приблизительно понимал, куда все движется, но не знал еще, что из этого выйдет.

Однако кое-что я заметил скоро, уже в начальный период: я ведь решился на это начинание, чтобы уклониться от пугавших меня мистических природных комплексов. А в итоге — застрял в самом их средоточии. В самом средоточии! Я не выпускал из рук книжки по минералогии, петрографии, географии, рассматривал в музее камни! Направившись в другую сторону, я обходным путем вернулся к тому же самому. И погряз в нем. Оно снова откуда-то вынырнуло. Сильнейшее оружие, которое я обратил против этих тяжелых, стесняющих грудь мыслей, не помогло. Я сам оказался в ситуации, которую подразумевала выбранная мною тема: человеческая сила против могущества природы, бессилие человеческой силы. Я, сам того не зная и не желая, стал зеркальным отражением своих скромных усилий, направленных на определенную работу. И все-таки я уже не был тем же, что до начала работы над книгой. Теперь такие чувства по отношению к природе меня более не стесняли. Я вот все время говорю: «природа». Это не то, что «Бог». Это — темнее, чудовищнее. Целостная взбаламученная тайна мира. Но и что-то от «Бога» в ней тоже есть. Мне кажется, к этой внушающей ужас загадке нам подобает приближаться только, так сказать, сняв башмаки — и не очень часто. Теперь, начав писать, я обнаружил, что тайна эта в моем восприятии изменилась. Внутри себя я столкнулся с уверенной, могучей, стремящейся к самовыражению силой; и моя книга имела особую задачу: эту мировую сущность прославить.

Я — молился… В этом и заключалось превращение. Я молился, и я это допускал. Противился, но очень тихо, как противятся в молитве. Моя книга была уже не гигантской картиной борьбы градшафтов[16], но — исповеданием веры, умиротворяющей и прославляющей песней в честь великих материнских сил. В мае 1922 года, когда я на несколько месяцев уехал в Целендорф, я все это высказал в «Посвящении» к книге. Я сложил оружие перед сидящей во мне автономной силой. И знал тогда, и знаю теперь: эта сила мною воспользовалась.

В то же примерно время, 22 мая, я отложил практически готовую книгу об Исландии и Гренландии и начал систематически писать роман заново. На листе с предварительным наброском значится:

«В первой книге завоевание мира завершается. План размораживания гренландских льдов. Городской квартал с остатками разных национальных групп, ненавидящих друг друга. Негр с Золотого берега. Владельцы машин пользуются услугами преступников. Одна сцена: расстрел „лишних" и потом — самих владельцев машин. Мумифицированные трупы расстрелянных висели на колоннах, десятилетиями, и при этом не оставались немыми. В определенные часы они двигали руками, пронзительно кричали. Тогда-то и пробил час Мутумбо. Безумие после размораживания Гренландии. Они хотят опустошить все градшафты. Тогда — преображение города удовольствий, Медного города.

Один персонаж: высокий, совсем еще молодой человек с глубоко запавшими глазами; одержим манией всевластия. Он утверждает, что происходит от тех богов, которым приказал поклоняться. Его почитают в образах звероподобных кумиров. По его приказу насыпают холм; там, в котлообразном углублении, — его дворец с мачтами. Это он принимает и усмиряет участников гренландской экспедиции.

Распространение подобных форм господства по всей земле. Потрясающая картина массового бегства из городов и возвращения африканцев и арабов на родину.

Последние люди обрели способность омолаживать себя. Умереть они не могут. Беспрерывный процесс омоложения — или продления своего пребывания на определенной возрастной ступени; погружение в состояние спячки. Против таких — естественные, прежние люди. Последняя борьба между теми и другими».

Все это планировалось так, что захлестывало и перехлестывало исландско-гренландскую книгу. Я придумывал много — и все больше — такого, что рассыпалось вокруг центральной книги, и это имело одно тайное преимущество: я снова и снова… уклонялся от возникавшей (по крайней мере, время от времени) необходимости давить на себя.

Обе первые книги образуют фундамент, введение. Меня быстро захватила эта задача: проследить, пластически увидеть и пластически же изобразить, как в условиях расцвета и наступления техники ведут себя человечество и человек (который есть одновременно социальный организм и род животного). У меня не было возможности показать это подробнее; тем не менее всё, за что бы я ни брался, грозило разрастись до размеров целой книги. Мне приходилось сдерживать себя, подрезать отростки новых замыслов. Чтобы дать себе передышку и чтобы напустить в роман побольше воздуху, я время от времени расширял свой отчет — а некоторые части могли быть только сухим отчетом, — превращая его в оазис повествования, и позволял событиям разветвляться. Так возникли эпизод с Мелиз из Бордо, весь кусок об Уральской войне и другие, меньшие фрагменты. После того, как я разделался с синтетическим питанием и с Уральской войной, мне поначалу казалось, что никакое дальнейшее развитие, никакие более впечатляющие кульминации невозможны. Пришло время попробовать другой регистр. После движения масс, после тесноты в первых книгах нужно было дать больше света, больше личностного начала. Я вообще против включения в роман личностного. Получается не что иное как надувательство — и лирика в придачу. Для эпического повествования отдельные личности (и их так называемые судьбы) не годятся. Здесь они должны превращаться в голоса массы — подлинного и естественного эпического героя. Итак, передо мной теперь развертывалась индивидуальная судьба одного репрезентативного градшафта — Берлина; а Мардук (второй берлинский консул), его друг Ионатан и женщина, Элина, только оттеняли, делали зримым, тонировали происходящее. Обе эти книги, третья и четвертая, стали отдельным романом. В них полностью, до конца, проигрывается тема всего произведения, включая исландско-гренландскую авантюру и то, что следует за ней. Мардук и Элина были первыми, кто сложил оружие, направленное против природы, а по сути, и против них самих. Мардук под влиянием Элины сломался и растаял, как скованная льдом река, — и нашел путь обратно к земле. Он нашел себя по ту сторону собственной, полной жестоких деяний, жизни — или под ней.

Таким образом, я пока что обходил стороной свой «гренландский блок». Перепрыгивал через него. Я не знал, что с ним делать. Да и не особенно об этом заботился. Теперь меня интересовала индивидуальная судьба, похожая на остров, находящийся под угрозой: судьба одного градшафта. Вся техника, чудовищный аппарат власти, созданный западным человечеством, еще продолжали существовать. Им предстояло пройти путем Мардука. Графически это можно изобразить так:


Повествование в первой и второй книгах доходит до технической катастрофы и на этом застопоривается. Мардук в двух следующих книгах достигает той цели, к которой стремится весь роман. Но человечество в целом движется гораздо более длинным, кружным путем — и добирается до той же цели намного позже. Об этом идет речь начиная с пятой книги и до конца.

После книг о Мардуке я должен был в переходной, пятой книге показать предпосылки изначального, исландско-гренландского массива. И для меня началась совсем новая песня. В самом деле великая. Новый дух завершил начальный набросок. Это опять-таки была Уральская война, но показанная не кратко, с пустым исходом, а во всю ширь и со всеми вытекающими последствиями. Теперь все человечество переживает свою судьбу.

Я руководствовался генеральным планом, который изложил так: «Империя Мардука. Вокруг нее — ужасный нарастающий вал изобретений. Изобретения обрушиваются и на империю. Это — в первой части. Часть вторая: борьба против природы. Гренландия как кульминация. Природа, в свою очередь, обрушивается на агрессоров; провал всего начинания. Часть третья: мягкое приспособление. Трубадуры».

Но все же план показывал лишь общее направление движения. Конкретное возникало неожиданно, в какой-то момент, и развивалось смотря по обстоятельствам. Замечу, что чудовищная природа сама не ополчалась против людей. Это люди разбивались об нее. Те же, у кого было сердце, у кого раскрывались глаза, переживали более насыщенную судьбу — как Мардук. Кюлин и Венаска — не продолжения Мардука и Элины. Персонажи последних книг не имеют самостоятельного существования, они как бы впечатаны в природу. Особенно — Венаска, неотделимая от ландшафта (географического и эпического).

Точно так же, как было с «Валленштейном» — когда я долго колебался, прежде чем написал заключительную главу, — получилось и здесь, с последней книгой. Собственно, после катастрофы говорить больше было не о чем. К тому времени, когда я работал над последними книгами (несколько месяцев), я уже давно разобрался со многим, о чем писал. Внутреннее давление исчезло. Начиная работу, я испытывал нетерпение, мне хотелось поскорее подступиться к этим вещам, теперь же я спешил разделаться с ними. Уже давно и часто я себя спрашивал: «Ну, и на чем ты стоишь теперь?» Я испытал счастливое чувство, когда — в мае 1923-го — осознал наконец судьбу Венаски: исполненная боли и томления душа погружается в плоть ужасных безумных гигантов, называет их своими братьями, и они умирают добровольно. Душа в природе… Мы не теряем себя в присутствии иных сил. Мы можем двигаться. Могучая сфера природных «душ»… Но это уже о другом…

В некоторых смыслах книга эта для меня уникальна. Во-первых, с точки зрения стилистики. Я вообще люблю краткость, предметность. Здесь же я не мог противостоять импульсам чисто языкового свойства. Меня влекло куда-то на простор, в разноцветье. Как будто каждый кусочек текста стремился стать автономным, и мне все время приходилось быть начеку.

Возвышенность некоторых партий, их прославляющий, гимнический характер тоже этому способствовали. Признаюсь: у меня возникало чувство, что я уже не нахожусь в сфере собственно-прозы, обычной прозы, что я вообще покинул речевую сферу. Куда может завести такое путешествие, я не знаю[17]. Старые стихотворные формы кажутся мне неприемлемыми. Нужно отказаться от всякого принуждения, ничего самому не хотеть и допускать всё.

Потом еще — женщины. Нельзя сказать, что прежде я только ходил вокруг да около них, как кот вокруг миски с горячей кашей. Они просто не казались мне заслуживающими внимания. Стоит в романе появиться женщине, как к ней тут же прилипает нечто идиллическое, или психологическое, или приватное; женщины стерилизуют эпическое повествование. К ним нужно подходить совсем по-другому, если хочешь притянуть их к эпическому тексту. Им нужно выбить их ядовитые зубы: для начала расколошматить все, что в них есть сладенького, тщеславного, мелочно-склочного, пикантного. Тогда останется настоящая женщина. Уже не «оригинальная штучка», не аутсайдер, а простое элементарное животное, еще одна порода человека — человек-женщина. Задумайтесь: женщина занимается и другими вещами помимо того, что, как выродившиеся женщины, «любит»; а именно: она, как и любой мужчина, ест, пьет, болеет, бывает злой или одомашненной. Прежде я, когда писал, более или менее обходился без женщин. Я оберегал своих мужских персонажей, чтобы они из-за женщины не стали смешными и придурковатыми, как часто случается с «любящими натурами». Теперь же — в связи с моей темой, в эмоциональных рамках этой работы — я, так сказать, зажал женщин в кулаке. Роскошный феномен Женщина оказался здесь на месте. Как явление природы, как особая женская натура. Не столь уж отличная от мужской. Все дело просто в многообразии человеческих типов, которые создает природа. Я не думаю, что возможны только два варианта — мужчина и женщина. Наверняка должен быть и третий, и четвертый. Отсюда — переменчивые типы в последней части романа. Границы между мужчиной и женщиной — в моем сознании — непрестанно стирались. Но именно из-за расплывчатости этих границ в отношениях между моими персонажами появился чудовищный соблазн. Я оказался по ту сторону нормы и извращения. И исходя из этого моего главного ощущения заново осознал «смысл» того и другого.

Я рассказал вам достаточно. Я не люблю мысленно возвращаться к старым работам, среди прочего и потому — как я уже говорил, — что по прошествии какого-то времени занимаюсь уже чем-то другим, и, если буду оглядываться на старое, мне это пользы не принесет. Кроме того, эта последняя книга стала для меня чем-то единственном в своем роде, ужасным. Поможет ли другому то, что я рассказал? Не знаю. Подводя итоги, скажу еще: нужно учиться видеть инородное, чуждое. Иначе загадочное после десятикратного повторения уже не будет восприниматься как загадочное. Я не пишу ни трудные книги, ни легкие. Я предлагаю вам рассмотреть какие-то проблемы — которые, как я подозреваю, для вас новы и чужды. А «трудны» такие проблемы или «легки», никакого значения не имеет: как к ним относиться — частное дело читателя.

Живите же долго и счастливо — Балладеска, Мардук, исландские вулканы, гренландские глетчеры, Венаска, гиганты. По плодам нашим узнают нас[18]. Вы — это и я, и не-я. Я рад, что я не какой-нибудь нюхач, что я принял вас как добрый хозяин, когда вы гостили у меня в доме[19]. Я не выспрашивал, откуда вы и куда. Чтобы понять друг друга, нам достаточно рукопожатия и взгляда — и теперь тоже, когда я провожаю вас, дорогих и прекрасных, до порога.

Посвящение

ЧТО ЖЕ МНЕ ДЕЛАТЬ, если я хочу рассказать о тебе. Чувствую, что не вправе произнести о тебе ни слова, не вправе даже отчетливо о тебе подумать. Я назвал тебя «ты», как если бы ты, подобно мне, был некоей сущностью, животным растением камнем. Но уже в этом вижу свою беспомощность, и… что любое слово тщетно. Я не осмеливаюсь подступиться к вам близко — вы, Чудовищные, чудовища, несшие меня по свету и доставившие туда, где я есть какой есть. Я только игральная карта, плывущая по воде. Тогда как вы, Тысячеименные Безымянные, — те, кто поднимает меня, приводит в движение, несет на себе, искрашивает.

Я уже много чего написал. Но вас я обходил стороной. Со страхом от вас отдалялся. Да, в моем смирении перед вами была и толика страха — перед оцепенением, одурманенностыо. Признаюсь, вы всегда присутствовали, как страшное, в темном закоулке моего сердца. Там я вас спрятал когда-то, а двери закрыл.

Теперь я скажу — не хочу говорить ни ты, ни вы — о нем, Тысяченогом-Тысячеруком-Тысячеглавом. О нем, который вроде свистящего ветра. Который огнится в огне: языкастый-горячий-голубой-белый-красный. Который холоден и горяч, потрясает молниями, громоздит облака, льет на нас сверху воду, магнетически шныряет повсюду. Который притаился в хищнике, двигает прорези его глаз влево-вправо, нацеливая на лань, — чтобы тот прыгнул-схватил, чтобы челюсти открылись и захлопнулись. Который внушает страх ланям. Перед их собственной кровью, что прольется и будет выпита другим зверем. Перед Тысячеликим, который дышит, испаряется, распадается, соединяется, развеивается, будучи веществом камнем газом. Всякий раз — новое дыхание и новое испарение. Всякий раз — новое потрескиванье-спекание-развеиванье.

Каждую минуту что-то меняется. Здесь, где я пишу: на бумаге; и в текучих чернилах; и в характере дневного света, который падает на белый похрустывающий лист. Как морщится эта бумага, образуя под пером складки… Как сгибается и разгибается само перо… Моя рука, которая направляет его, перемещается слева направо и, добравшись до конца строки, опять возвращается налево. Я пальцами ощущаю ручку: благодаря нервам, омываемым кровью. Кровь течет внутри пальца, других пальцев, ладони, обеих ладоней, пронизывает руки и грудь, все тело с кожей мышцами внутренностями — попадая даже в отдаленнейшие полости закоулки ниши. Так много изменений в сидящем здесь существе. А ведь я — только один-единственный, крошечный кусочек пространства. На моем столе, покрытом белой скатертью, увядают три желтых тюльпана, каждый их лепесток — необозримое богатство деталей. Рядом зеленые листья белого и красного боярышника. Под окном, на газоне, — анютины глазки, незабудки, фиалки. Сейчас май. Я не считал, сколько деревьев, цветов, разных трав помещается в скверах и парках моего города. С каждым листиком, стеблем, корневищем ежесекундно что-то происходит.

Это работает Тысячеименное. Это и есть оно.

Пение дроздов, громыхание-дребезжание рельсов: это и есть оно.

Тишина, наполненная движением, которого я не слышу, но которое, как я знаю, не прекращается: это и есть оно. Тысячеименное. Непрестанно перекатывающееся вращающееся вздымающееся падающее перемешивающееся.

Я иду по рыхлой пружинящей земле, по плоскому берегу Шлахтензее. На другом берегу — столы и стулья «Старой рыбачьей хижины», дымка над водой, камыш. По дну воздушного потока иду я. Включенный в сейчасное мгновение вместе с мириадами других вещей, относящихся к этому уголку мира. Мы вместе и составляем этот мир: рыхлая земля камыш озеро, стулья и столы рыбного ресторанчика, карпы в воде, мошки над ними, птицы в садах целендорфских особнячков, крик кукушки, трава песок солнечные лучи облака, рыбаки удочки лески крючки наживка, поющая малышня, тепло, электрическая напряженность воздуха. Как слепит ярящееся вверху солнце. Кто это? Какие сонмища звезд, невидимых для меня, ярятся одновременно с ним?

Темная, неугомоннокатящаяся сила… Вы, темнобуйствующие, друг с другом сцепленные! Вы, нежно-блаженные, невыразимо прекрасные, невыносимо тяжелые неудержимые силы! Дрожащий хватающий жужжащий Тысяченог-Тысячедух-Тысячеголов!

Чего вы хотите от меня? Что я такое в вас? Я должен высказать вам, что чувствую. Ибо не знаю, долго ли еще проживу.

Я не хочу уходить из этой жизни, не попытавшись выразить свои чувства: прежде часто сопрягавшиеся с ужасом, теперь — с тихим вслушиванием и догадками.

КНИГА ПЕРВАЯ

Западные континенты

НИКОГО больше не было в живых из переживших войну, которую назвали мировой. Сошли в могилу те молодые люди, которые вернулись с полей сражений, поселились в домах, оставшихся от убитых, ездили в их автомобилях, исполняли их должностные обязанности, пользовались плодами победы, претерпевали следствия поражения. Сошли в могилу юные девушки, которые расхаживали по улицам такие красивые и нарядные, как будто мужчины Европы никогда не вели между собой войн. Сошли в могилу и дети этих мужчин и женщин, которые выросли, и перестроили доставшиеся им дома, и заполнили фабрики, построенные и покинутые погибшими.

Казалось, медленно оползающая стена убивает поколение за поколением. И они спускались под темные своды, приготовленные для них стихиями. А на смену им приходили новые поколения: устремлялись через открытые шлюзы и наводняли опустевший мир.

И всякий раз опять появлялись красивые юные девушки. И молодые люди с блестящими волосами, зачесанными назад, с живыми глазами, свежими губами и щеками, охотно улыбающиеся. В аллеях, опираясь на палку, прогуливались с отсутствующим видом старики, и младенцы в белых распашонках шевелили морщинистыми пальчиками перед розово-глянцевой мордашкой. По небу двигалось тихо сияющее солнце, которое утром всходило, а вечером закатывалось. Земля же крутилась вокруг своей оси и днем, и ночью. Несла на себе континенты моря горы реки. Год за годом дарила новое лето и новую зиму. Из нее вырастали высокие леса; деревья падали; она порождала новые. Она и мотыльков выдыхала — всего на несколько дней. Рыбы животные птицы жуки муравьи улитки размножались и истлевали.

Поколения западных народов оставили в наследство своим потомкам железные машины, электричество, невидимые, но сильнодействующие излучения, калькуляции относительно неисчислимых природных сил. Аппараты чудовищной мощи. Когда новые люди вступали в жизнь, они радовались стоящей перед ними задаче. Их не смущало, что путь для них предначертан заранее; они сами и этот путь были нераздельны. Такого рода машины и аппараты, ради совершенствования которых основывались блистательные и богатые учебные заведения (другие науки тем временем были оттеснены на задний план, ибо казались теперь банальными, несерьезными, даже жалкими), можно уподобить пылесосам: они наращивали мощности неуклонно — с каждым столетием, а под конец и с каждым десятилетием.

И вот, когда аппараты и установки уже стояли повсюду, обещая неслыханные свершения, людям пришлось распространить их и по другим землям. Изобретения, словно волшебные предметы, выскальзывали у них из рук и увлекали их за собой. Люди чувствовали, что перед ними летит, указывая дорогу, присущая этим предметам воля.

Вокруг Европы и Америки располагались страны, которым западный человек хотел показать мощь этих аппаратов: не так ли любящий, сияя, ведет по улицам свою драгоценную возлюбленную? Каждый ее восхищенный взгляд — блаженство для его сердца; он идет рядом с девушкой, держит ее за руку, она на него стыдливо поглядывает, он же бросает горделивые взгляды во все стороны… Западные люди проникали и на восточные, и на южные континенты. Атмосферные потоки обтекают весь Земной шар, устремляясь из более теплых зон в более холодные, поднимаясь и снова опускаясь. Покидая жаркие зоны, они перемещаются к югу и северу; вращение Земли заставляет их отклоняться в сторону. Мощные морские течения пронизывают толщу воды. Поверхность прибрежных вод регулярно покрывается бороздами, параллельными береговой линии: происходит грандиозное движение волн, приходящих издалека и непрерывно теснящих друг друга; путь их единообразен: все они разбиваются о берег. Аппаратам, созданным человеком, ничто не мешало направляться куда угодно. Летающие люди могли преодолевать любые теплые или холодные слои воздуха — неважно, лежали ли эти слои над восточными или западными землями, или (в штилевом поясе) медленно воспаряли над тропической почвой. Танкеры подводные лодки сновали мелькали по всем водам — как нож в руке хирурга, обнажающий или вскрывающий кровеносный сосуд. Западные люди проникали в широко раскинувшиеся ландшафты: в горные районы и на низменности с теплыми и холодными областями, известные под общим названием Азия. Вогулы остяки якуты тунгусы, потеющие под своими меховыми одеждами, с испугом или насмешкой уклонялись от контактов с чужаками. Желтые же народы, китайцы японцы, не сопротивлялись таким контактам, а наоборот, чуть ли не рвали из рук пришельцев диковинные аппараты.

Бледнокожие мужчины и женщины, почитатели железа, обратили свои взоры и на Африку. Древнейшую и все еще погруженную в грезы часть света. По сине-зеленым волнам Средиземного моря с севера, как снаряды, неслись суда белых народов. Легкие на подъем белые люди перелетали и через горы. Благо этот колосс-континент перекрывает семьдесят градусов широты.

Вдоль побережья Средиземного моря были разбросаны остатки мелких арабских городков, все еще населенные пиратами вырожденцами дикарями: прибежища бегущих с севера преступников, очаги борьбы против мирового сообщества и созданной им системы безопасности, заодно и гнездовья паразитов, которые, подобно полицейским и судьям, высматривают язвы общества, чтобы потом их эксплуатировать. Настоящие гадюшники. В рассадниках всяческих бед, сгруппированных вокруг Большого Сирта, Тарабулуса Лебды Мисураты[20], разрушенных почти так же давно, как старовавилонские и древнеегипетские города, рождались бесчисленные слепни мужского и женского пола, которые десятилетие за десятилетием жалили европейского быка. Теперь над ними проносились в маленьких летательных аппаратах белые мужчины и женщины, желавшие преодолеть барьер гор и попасть в огромную жаркую пустыню.

Эта могущественная пустыня, спрятанная за горными цепями Марокко и Туниса, простирается аж на пятнадцать градусов широты: от Мавритании и караванных путей коричневых туарегов вплоть до древних пастбищ берберского племени Улад Солиман. Начинаясь прибрежными террасами, продолжаясь как равнины, горные массивы и дюны, она, серо-белая, вольготно раскинулась под солнцем, приблизившимся почти к самому ее лику. Она чередовала галечные равнины с каменными пустынями. Ветер вгрызался в голые каменные холмы, песком шлифовал скалы, жара потом эти же скалы взрывала ломала. Вихри работали точильщиками. Очень медленно древнейшие горы Земли распадались. Из массы желтого и белого песка торчали черные холмы утесы. Рядом с каменным плато Хаммада эль-Хамра образовались поля спекшихся обглоданных обломков камня — сериры. Появилась известь, с вкраплениями черного измельченного песчаника; все это укладывалось дюнами, становясь песком. Тибести[21] — дикое горное плато, перекрывающее на юге два градуса широты: темные блоки, нагроможденные друг на друга, голые, без всякой растительности. Из вертикальных стен струилось осыпалось высасываемое дыханием зноя крошево известняка — голубоватого зеленого белого. Гигантские детские кубики, крошась, медленно соскальзывали с гор-скелетов, холмы сглаживались, становясь плоскими каменными поверхностями с непрочными столбами-подпорками. Шестьсот пустынных километров с востока на запад — вот что такое эта каменная страна, Хаммада эль-Хамра[22]; земля ее отдавалась только ветру и солнцу; по ее поверхности перемещался тонкого помола песок. Двести мертвых километров покрывали дюны этой страны, если считать от севера к югу. Безводные равнины тянулись и на юго-восток. Это был Феццан[23]. На голых известковых равнинах между черными горами Тибести жили люди племени тубу. Жили там вместе с буйствующим ветром, который вихрился над их плоской страной, — под его серо-желтыми, из летучего песка, шальварами. Колючие кусты тамариска поднимались над высохшей почвой, да еще акация-саяль — дерево с раскидистой кроной. Редко когда на поверхность выбивался мутный источник, питавший чертополох, терновник, заросли эспарто. Еще реже можно было увидеть финиковую пальму: стройная прелестница запускала свои сосущие корни очень глубоко, до влажного подпочвенного слоя, а вверху на высоком стволе колыхалась пышная крона. У этих тубу, живших в пустыне, были изящные худощавые тела, кожа желтовато-коричневая, носы плоские и длинные, губы выпуклые, взгляд лживый коварный, но не прилипчивый, как у обитающих в кустах пигмеев. В темных долгополых рубахах, темных платках, прикрывающих нос и рот, с колдовскими кожаными мешочками, прикрепленными к тюрбану шее предплечью, тубу вместе со своими верблюдами кочевали от колодца к колодцу. Пищей им служили верблюжье молоко и финики, из-за чего зубы превращались в коричневые пеньки. Подошвы у них настолько ороговели, что они запросто ходили босиком по раскаленным камням. Выбеленные кости верблюдов, попадавшиеся по пути, они растирали в порошок, а порошок смешивали с кровью, взятой из вены верблюда; получалось тесто, которым они насыщались. Кожаную оплетку ножей они при необходимости размягчали, ударяя камнем, разрезали на кусочки, варили и тоже употребляли в пищу. По ночам песчаный ветер затихал. Когда на очень темном и чистом небе загорались яркие звезды и высоко, в серебристом эфире, показывался большой лунный шар, эти люди молча поднимались, бормоча молитву, выходили из-под козырька скалы и молча, с открытыми лицами, отправлялись дальше. Туареги, как и они, жили в западной части пустыни: худощавые недоверчивые кочевники, вооруженные двузубыми дротиками и копьями.

Над песчаным морем и горными цепями пустыни появились летательные аппараты белых. Со стоянок номадов они насильно забирали испуганных юношей, а по прошествии нескольких часов снова возвращали бросающимся навстречу сородичам. Люди тубу позволяли пришельцам остаться у них на ночь. Когда же луна заливала окрестности белым светом, бронзовые мужчины, до того прятавшиеся в тени возле палаток чужаков, бесшумно проникали внутрь, метали копья. Однако копье улетало во тьму не дальше чем на ширину ладони. К ужасу бросившего копье тубу, железное острие словно отскакивало от стенки; длинное вибрирующее древко катилось назад. Пришельцы в своих палатках не подавали признаков жизни, вокруг же их лагеря шныряли, пригнувшись, номады с закутанными лицами, сжимая в руках револьверы, полученные в подарок: в красных тарбушах, сине-черных суданских галабиях и шароварах, сине-черных платках, прикрывающих нос и рот. Чем ближе они подступали к чужакам, тем тяжелее становилось у них в руках оружие. Приходилось приложить усилие, чтобы выставить вперед револьвер, — тот, казалось, боялся приблизиться к прежнему владельцу. Когда же взведенный курок наконец щелкал, образовавшийся при сгорании газ только чуть-чуть проталкивал пулю вперед по стволу, а потом ее заклинивало и ствол с треском взрывался, калеча руки стрелка. Чужаки невозмутимо поднимались на ноги. Поправляли прикрепленные к груди кожаные футлярчики, содержащие железоотталкивающий заряд, перевязывали раненых номадов, заговаривали со стрелявшими, которые теперь валялись на песке перед ними, и с теми, кто неподвижно лежал в засаде в черных тамарисковых зарослях.

К кочевникам, которые со своими верблюдами перемещались от одного иссыхающего колодца к другому, спускались с неба крылатые чужестранцы, раздавали им бурдюки с водой. Тогда-то смятение нетерпение и распространились среди племен пустыни, от Великого Сирта до Чада. Все больше и больше мужчин и изящных женщин с мольбой смотрели на белых летающих людей, исчезали с ними. Старики, те по-прежнему сидели на стоянках или в финиковых оазисах, ощущая теперь гнев ненависть печаль бессилие. Племена в южной части Тибести при приближении белых покидали оазисы и убегали в пустыню; вспарывали бурдюки, которые бросали им чужие колдуны; отступали, гонимые ненавистью, все дальше. Тем не менее распад, спровоцированный соблазнителями из Европы, был уже неостановим. Феццан, Мурзук, Хаммада[24] — западное каменистое плато пустыни — обезлюдели, потеряв своих худощавых смуглых сынов. Те улетели по воздуху, служили теперь белым господам, поклонялись таинственной авантюристке Мудрости — колдунье, поселившейся в холодном влажном регионе. Этих суровых сыновей пустыни белые перебросили в теплые ландшафты Средиземноморья: на Сицилию, в Южную Италию, на Балканы, в Испанию. Многие из них, тоскуя по свободе, бежали обратно, домой, и совсем опустились: потому что не могли ни вернуться к прежним обычаям, ни усвоить новые, чем навлекали на себя презрение соплеменников — число которых, впрочем, неуклонно таяло.

Великая пустыня невозмутимо и немо простиралась от прибрежных террас и дальше, образуя каменистые галечные равнины, дюны и плоскогорья с натриевыми озерами зелеными оазисами, — по жаркому материку до самого озера Чад, из которого пили слоны, возле которого резвились антилопы, летали пеликаны.

В новый процесс были вовлечены: население Судана, вангела
ашанти сокото фульбе, маньема с берегов Конго, уруа, жившие к югу от озера Танганьика. В этом столетии им не дарили пестрых ситцев стеклянных бус, не забирали у них слоновую кость и каучук. Эти народы не объединились, когда им пришлось столкнуться с северянами и северянками. С незапамятных времен существовали в зарослях кустарников пигмеи акка. Теперь эти кофейно-коричневые лесные кобольды с глубоко посаженными хитрыми глазками, большими круглыми головами и обезьяньими личиками — эти ненавистные всем пугливые карлики — были за короткое время истреблены своими соседями, мангбуту; тех же из них, кто пустился в бегство, преследовали и убивали. Темнокожие люди очень скоро отказались от кривых ножей копий стрел с желобками для стока крови, тростниковых луков. Не было смысла пользоваться традиционным оружием, поскольку белые предлагали оружие более мощное, более удобное в обращении. Пришельцы не только доставляли оружие, но и подсаживались к темнокожим мужчинам и женщинам, показывали им, как прямо из воздуха и земли извлекать опасные силы, а потом еще и умножать их. Надо сказать, ничто так не привлекало чернокожих и темнокожих, как возможность заполучить новые снаряды газы отражательные щиты и маски. А освоив это оружие и добившись превосходства над соседями (сперва йоруба и жители Бенина на побережье Гвинейского залива — над западными ашанти; потом мандинго — над жителями плато Фута-Джалон и населением горных областей в верхнем течении Нигера; потом макуа из Мозамбика — над областью Газа, царством матабеле, Бабисой, Уамбой, племенами батонга), они, подчиняясь законам военного быта, отказались и от привычных жилищ: дощатых домов, крытых соломой круглых хижин из глины и веток акации. Металлические или стеклянные сборные домики пришельцев с Севера были неотразимо притягательными. И люди хотели знать, как такие жилища устроены, — чтобы самим научиться их строить и подчинить себе даже самые отдаленные племена. На западном побережье, по среднему течению Нигера, вокруг озера Танганьика, в Сенегале, где уже существовали сильные негритянские государства, воинственные туземцы начали проникать в девственные недра, сооружать здесь первые шахты. Племена, одно за другим, истреблялись. Здешние земли — обескураживающе прекрасные, щедрые — все еще сопротивлялись тщеславию людей, присвоивших чудо-аппараты северян. Но уже возникали громадные туземные империи, которые разрастались быстро, как опухоли, проглатывали другие государства, а затем распадались.

И пока империи распадались-вновь-образовывались, сюда прилетали или приезжали все новые отряды гордящихся собой белых: изобретателей первооткрывателей усмирителей природных стихий; они вкладывали в эти земли свой труд, а сами истаивали от лихорадки и зноя. Люди же с коричневой черной серо-коричневой кожей мечтали добраться до истоков всех этих чудес — и рано или поздно в самом деле попадали па Север. А надо сказать, что железную белую расу постигла удивительная судьба: ее плодовитость понизилась. В то время как мозг ее лучших представителей добивался все более блестящих свершений, корень расы зачах. И, соответственно, всего за несколько десятилетий рождаемость у европейских народов резко сократилась. Неясно, что именно послужило тому причиной: то ли вредное влияние недавно открытых излучений и газообразных субстанций, то ли потребление новых искусственных возбудителей, оказывающих опьяняющее или наркотическое воздействие. Зато плодовитыми были цветные, алчно устремлявшиеся к центрам цивилизации; потные мужчины и женщины со сверкающими или грустными глазами: они появлялись в западных городах как слуги, как люди низшего сорта, — но на протяжении жизни нескольких поколений буквально наводнили собой западный мир.

«ПОДСТРЕКАТЕЛИ», словно сонмища демонов, шныряли по континентам Африка Америка Европа. То были мужчины и женщины, соблазнявшие людей всякими вещами, которые они предлагали купить, — соблазнявшие, искушавшие, натравливавшие друг на друга. Человек в их представлении был лишь мягким воском, горсткой песчинок-потребностей, к которой они, подстрекатели, подсыпали все новый песок. Они заставляли клиентов дрожать от возбуждения, как дрожит раскаленный воздух над костром. Из больших градшафтов приезжали мужчины и женщины: наблюдали, привозили с собой разные предметы, удовольствия, льстивые слова — всё как на подбор хорошее и приятное. Таких гостей — постоянно меняющихся — видели и в городах, и в сельских местностях. Подстрекатель держал в руке заводную игрушку, ему оставалось только ее включить: и тогда соблазненная жертва сама спешила ему навстречу, сама, так сказать, подставляла шею под удар. Прежде люди радовались, если были сыты и одеты, жили в тепле, могли позволить себе скромные развлечения. Хозяева новых аппаратов решили, что этого недостаточно. Западный человек много чего для себя желает; а предлагать другим вынужден еще больше.

По свету распространялись новости. В градшафтах имелись искусно сделанные волшебные аппараты, которые сообщали повсюду, чем люди занимаются, что они друг другу говорят, как меняют свое оборудование, что вообще у них происходит. Телевидение передавало все дальше зримые образы людей и предметов. Ажиотаж, вызываемый этим изобретением, был как пожар: всего лишь искра вначале, а потом — пламя, охватывающее целый квартал, целый город. В далеких странах — в горах, возле диких бушующих рек, в саваннах, знойных и кишащих всяким зверьем, — все еще жили люди и целые племена, покоящиеся в себе. Но и до них добирались теперь ажиотаж, слово, образ. Зримые картины возникали, подступали к ним вновь и вновь, не давали покоя. Заставляли этих затворников отойти от реки, вырваться из-под власти убаюкивающего зноя. Как лопата, втыкаемая в кучу камней, которые давно поросли мхом, — так и ажиотаж с похрустыванием вклинивался в скопление людей, встряхивал их, разбрасывал в разные стороны.

ПРЕЖНИЕ государства (в политическом смысле) сохранялись только номинально. Подобно тому, как у европейцев менялся цвет кожи, как их лица обретали арабские египетские негроидные черты, а разные языки сплавлялись в один тарабарский жаргон, сочетавший в себе наречия Севера и Юга, так же и государства утрачивали ранее свойственный каждому из них самобытный характер. Почти однородная человеческая масса населяла теперь обширный регион от Христиании[25] до Мадрида и Константинополя. Как в языковой, так и в политической сфере в разных областях просто преобладал тот или иной тип.

Постепенно — на протяжении двух последних столетий — все западные народы подпали под власть империи Лондон-Неойорк. Это была англосаксонская империя, в которой медленно перемешивались потоки темнокожих серых черных коричневых белых людей. Потом политические силы начали превращаться в труху. По мере умножения новых аппаратов и изобретений росло общее благосостояние. Жизнь стала легче, рабочий день у представителей почти всех профессий сократился. Одновременно обнаружилась специфическая опасность, связанная с этим периодом человеческой истории, — опасность, которой предстояло развернуться во всей чудовищности лишь в последующие века. Дело в том, что для обслуживания аппаратов не требуется много работников. В прежние времена излишек населения находил применение в войнах; теперь же активность людей можно было поддерживать только с помощью все новых изобретений, что приводило к разрушению старых отраслей промышленности и возникновению новых. В один из периодов относительного застоя, когда люди жили за счет открытий прошлых десятилетий и беспрепятственно пользовались их плодами, разразилась первая крупная, но не получившая огласки катастрофа. Владельцы фабрик и патентов на изобретения — промышленная элита, к которой стекались несметные богатства, — поначалу, чтобы удержать в повиновении плебс, удлиняли рабочий день, вводили промежуточные операции, даже останавливали мощные машины, что позволяло обеспечить дополнительные рабочие места. Возникла чудовищно разбухшая, роскошно оплачиваемая бюрократическая верхушка, занимавшаяся надзором и контролем. Но эти судорожные, беспомощные, обусловленные страхом меры оказались неэффективными. Предприятия почти задыхались, а поток людей, стремившихся в города, все ширился. Владельцы аппаратов уже не знали, как им поддерживать видимость полезной работы. Не знали, должны ли они требовать от своих технических и научных сотрудников новых изобретений, или, наоборот, демонтировать даже имеющиеся предприятия. С ужасом наблюдали они, как стекаются к ним богатства; странное чувство вины побуждало их отводить этот многоводный поток в сторону. Они отчаянно боролись с техникой, которая переросла их потребности, и с людьми, численность и плодовитость которых неуклонно увеличивались. Было время, когда промышленники — поначалу самостоятельно, а затем при поддержке государства — занялись организацией всеохватной системы общественного распределения денег и товаров. Речь шла о той части продукции, от которой промышленники добровольно отказывались. Промышленники, не афишируя этого, финансировали государственный аппарат. Казалось, они намеренно уклонялись — откупались — от необходимости самим принимать решения. Потом они наконец доросли до осознания своей роли. Когда деньги и товары стали утекать, они почувствовали, кто они и чем владеют. Некоторые, не желая брать на себя ответственность, отказались от своих предприятий в пользу государства. Но большинство встало-таки у кормила машины распределения, которая к тому времени действовала уже почти автоматически. Два-три поворота руля — и их мощные предприятия почти полностью обезлюдели. Промышленники хотели теперь регулировать иммиграционный поток, принимать решения касательно распределения благ. А поскольку государство и политическая верхушка тоже существовали за их счет, они вознамерились подчинить правительство своей власти. Когда начались голод и массовая миграция, владельцы машин застопорили поток распределяемых денег и товаров. Тут выступили на первый план политики. Они понимали, что нужно как-то решать проблему подвижных масс, представляющих угрозу. Этого-то момента и ждали промышленники. Они немедленно упразднили старую систему благотворительности. Во всех государствах давно осуществилось сближение между политической элитой и лидерами промышленности. Теперь последние отогнали государственных чиновников от кормушки, как прогоняют из курятника отощавшего лиса. Борьба сделалась неизбежной: фабриканты и политики, живущие за счет их подачек, оказались стоящими по разные стороны баррикады. В Бельгии, в Брюсселе, был нанесен долгожданный первый удар. В тамошнем парламенте один приглашенный туда представитель промышленников цинично заявил, что отказывается вести переговоры и вообще не признает так называемых общественных институтов. Этот парламент, дескать, был избран так называемым народом; на самом же деле народа нет, а существуют только владельцы фабрик, рабочие и паразиты, живущие за счет подачек. Следовало бы, дескать, запретить господам министрам выступать с речами об общественном благе, потому что в таких вещах господа министры не разбираются.

Уже на следующий день бельгийских министров отстранили от власти. Армия давно подчинялась технико-индустриальным концернам. Она состояла, как и повсюду в Европе, из молодых людей, которые прежде работали на фабриках и там научились изготавливать и использовать оружие, которым теперь владели. Они испытывали почтение только к мужчинам и женщинам, с которыми сталкивались на фабриках, и даже не представляли себе, чем занимаются так называемые политики. Массы же городского населения бунтовать не стали; их быстро успокоили. Они и сами были по-настоящему связаны только с машинами; и требовали только комфорта, хлеба и возможностей для свободного развертывания силы машин. В министерства, для проверки их деятельности, явились контролеры из центральных офисов технических и индустриальных концернов. Помещения этих министерств было решено использовать для других целей. Правительственные благотворительные организации были присоединены к тем центрам распределения и контроля, что существовали при крупных промышленных концернах.

Это событие в Бельгии, не получившее широкой огласки, оказало колоссальное воздействие на соседние государства. Не прошло и десяти лет, как их правительства, фактически давно превратившиеся в декоративные рудименты, уступили власть промышленным корпорациям: добровольно или по принуждению, отчасти — под давлением Англии. Парламенты-лишь-по-видимости, утратившие всякое значение, продолжали существовать. Но в больших резервуарах человеческой массы — городах-империях и градшафтах — образовались новые органы власти: сенаты, в которых главную роль играла технократическая элита.

ГРАДШАФТЫ лежали, свободно раскинувшись посреди природного пейзажа. Однако каждый из них окружил себя незримым кольцом оборонных установок. Периферия — необозримые пространства, заполненные горами реками озерами болотами, покрытые, словно сахарной глазурью, блочными многоэтажками, километровыми цехами, плотными или более разбросанными поселениями — была повсюду усеяна рядами невзрачных деревянных мачт. Они стояли без всякой связи друг с другом, похожие на очень высокие тополя с обрубленными ветками. Они казались путевыми указателями, ибо нередко на них имелись таблички с названиями дорог, — или были замаскированы под телеграфные столбы. Эти полые мачты заключали в себе — в качестве, так сказать, начинки — пучки скрученных металлических проводов. Все мачты монтировались на гранитных плитах, внутрь которых уходил конец кабеля. Провода имели разную форму. Нажав на рубильник — в городе, — можно было привести пучок проволоки в движение: тогда он выскакивал из навершия мачты. Подобно живой жесткой ленте устремлялся он вверх — и в тот момент, когда занимал строго вертикальное положение, начинал производить из себя убийственное вихреобразное излучение.

Городские округа — о чем тогда знали немногие — обзавелись оборонными заводами и поясами таких установок еще до Уральской войны.

Владельцы крупнейших предприятий и заводов-гигантов создали все это по тайной договоренности с сенатами, когда центральная власть в Содружестве европейско-американских народов ослабла настолько, что кое-где — в Южной Америке, на территории бывшей Греции, в Капской колонии, Южной Франции, а под конец и в Дании — возникли анархистско-милитаристские автономные государства. Такого рода мятежи нагнали страху на все континенты.

Господ промышленников встревожила новость о том, что заурядный инженер Бурдье с обидной легкостью овладел важным средиземноморским центром Марселем. В мгновение ока вокруг него собрались толпы приверженцев, вынырнувших из мрака городов и словно откликнувшихся на магический зов. А ведь он ничего особенного не сделал — только захватил, с горсткой подозрительных личностей, несколько электростанций и коллекторов энергии. Воспользовавшись подручными материалами, он очень быстро создал ужасное наступательно-оборонительное оружие, которое прежде не производилось лишь потому, что для этого не представилось повода. Он также впервые применил систематические помехи для летающих вокруг Земли аппаратов связи. Шаг за шагом, действуя втихомолку, он подчинил себе поселения и аграрные предприятия Прованса — и оккупировал всю Южную Францию, вплоть до Бордо. Под Бордо этот ловкач погиб от собственного оружия, потому что нечаянно направил одну из тех молний, которые производились его машинами и на расстоянии многих километров поджигали вражеский объект, не по диагонали вверх, а вниз, в землю. Молния, которую не успел отразить уже произведенный вверх, в облака, второй выстрел, сверкнула впереди, мгновенно обратив в пепел побледневшего Бурдье и сколько-то его солдат, слонявшихся в окрестностях лагеря, которых огнедышащее чудище поразило с тыла. Потом само оно с шумом догорело, распадаясь на части, в кипарисовой роще. Это случилось возле городка Бегль[26], на Гаронне. Основной отряд Бурдье после гибели предводителя попусту терял драгоценное время, тогда как оказавшиеся у него в тылу провансальцы, насильственно лишенные экономических связей с остальным миром, выжидали, критиковали завоевателей, смеялись. Так оно и продолжалось, пока из самого Марселя не выступил, никем не замеченный, отряд молодых горожан, проникнутых боевым духом, а с ними — банда нанятых на побережье марокканских головорезов; они сумели перехватить телефонограммы и распоряжения офицеров Бурдье, обманно включиться в эти переговоры, в определенный утренний час заманить пятьсот человек, составлявших корпус Бурдье, на поле к югу от Бегля — и, пока те ожидали неизвестно чего, разрушить их огнеметное оружие, их же самих уничтожить с помощью нескольких оставленных для этого аппаратов. Однако победоносный отряд, совершивший столь стремительную и удачную вылазку, вернулся в Марсель не в полном составе. Возвращения этой орды там ждали с не меньшим страхом, чем ждали бы самого Бурдье, к счастью уже ликвидированного. Еще находясь в пути, командир отряда получил предписание: быстро и без лишнего шума избавиться от марокканцев — поскольку те владеют теперь секретными сведениями, а может, заполучили и сами аппараты. Через несколько дней, когда отряд достиг берега быстротекущей красавицы Луары, командир разместил марокканцев на шести украшенных вымпелами судах, с которых доносилась веселая музыка, велел им плыть по реке, и сам тоже поплыл за ними, но с большим отстоянием. К судам марокканцев, ниже ватерлинии, были заранее прикреплены «пиявки» — маленькие емкости для затопления. Поэтому корабли один за другим начали уходить под воду — будто следуя неодолимому порыву; на самом же деле их затягивали туда миниатюрные подводные лодки: бесшумно плывущие рядом, стремительно уходящие на дно, прицепившиеся к ним цепями присосками щупальцами. Пустые эластичные стеклянные камеры, выдавленные вниз сжатым воздухом, который с яростью ударяющего молота обрушивался на их верхние пластины, мгновенно увлекали суда марокканцев за собой; сила «пиявок» с каждой секундой увеличивалась, а хватка их не ослабевала, пока корабль и такая лодка, уже опустившиеся под водную поверхность — которая разверзалась и снова белопенно захлопывалась, — не оказывались на самом дне темной реки, где в последних судорогах взбаламучивали песок, дергались, взвихривая воду. Оставшиеся в живых командиры-французы предугадали собственную судьбу. Солдатам они посоветовали рассеяться. Сами же — не ожидая, когда от них этого потребуют, — по одному появлялись на холмистой равнине перед Марселем и на глазах у собравшихся членов сената уничтожали попавшее к ним в руки оружие. Тем самым они избежали смерти, но не избежали своей судьбы: в городе их немедленно вытеснили из той сферы, где они работали прежде. Сенат стал более бдительным.

На протяжении какого-то времени каждый крупный африканский европейский американский город мог считать, что обезопасил себя от определенного рода угроз. Повсюду сооружались укрепленные энерго-распределительные станции, местонахождение которых держалось в тайне. Правда, оставалось неясным, каково оптимальное число людей, которые должны знать о существовании этих мощных хранилищ энергии. Люди больше не боялись, как в прошлые века, артиллерийских обстрелов и бомбовых ударов. Вражеские снаряды могли устремляться в заряженный энергией воздух. Он был для них слишком плотен, как земная атмосфера — для метеоров, попадающих в нее из разреженного эфира. Уже за несколько километров от города движение снаряда замедлялось под воздействием противонаправленного электрического вихря, порождаемого теми самыми мачтами, — и в конце концов снаряд падал на землю в виде раскаленной пыли. Недостаток таких больших установок заключался в том, что электрические вихри устремлялись вертикально вверх, образуя защитный слой над городом, в то время как внизу — до уровня крыш домов — длительную защиту обеспечить было нельзя. Потому что выбрасываемая мачтами разрушительная энергия сжигала то, что попадалось ей на пути. Если бы мачты включили, запрограммировав их на высоту домов, то уже через секунду всё вокруг — камень дерево человеческая плоть металл — превратилось бы в единое раскаленное варево, обуглилось бы и искрошилось, как если бы на целый город вдруг выплеснули едкую щелочь.

Со времени упомянутых мятежей жители всех стран и кантонов постоянно дрожали от страха, о котором предпочитали умалчивать, от которого шутливо отмахивались, но от самих себя скрыть его не могли: что можно втайне проштудировать любую опасную науку и что найдутся сильные и упорные личности, наподобие Бурдье, которые обратят ее себе на пользу. Постепенно в городах сформировался новый господствующий класс. Те, кто принадлежал к нему, знали и умели всё: они сами в свое время корпели над чертежными досками, конструировали различные модели, работали в лабораториях с газами и полезными ископаемыми. Из их рядов выходили конструкторы технических установок и цехов, владельцы фабрик. Такие люди начали ограничивать доступ к определенного рода знаниям. Чужаки или те, кто не пользовался их доверием, напрасно пытались попасть в специализированные школы. Им с улыбкой преподносили устаревшие сведения, позволяли выполнять только какую-то часть работы. Математика химия электроника биология радиотехника инженерное дело — все это стало уделом избранных, число которых с каждым десятилетием сокращалось. Над ними осуществлялся строгий надзор. С санкции органов политической власти. Теоретические науки были окутаны покровом тайны. Научные дисциплины намеренно дробились, чтобы никто, кроме посвященных, не обладал широким кругозором.

ОДНО ВРЕМЯ казалось, что опять будет введено рабство. Неисчислимые орды цветных и метисов из африканских стран, которые волнами накатывали на Европу и довольствовались общедоступными знаниями и удовольствиями, способствовали усилению такой тенденции. В испанских и итальянских градшафтах, где наплыв чужеродных масс был сильней, чем в других местах, а правящая элита отличалась эмоциональностью и нетерпимостью, начались инциденты, требующие быстрого изменения привычных способов обращения с плебсом. Господа из Сан-Франциско и Лондона уже давно советовали своим коллегам из Барселоны Мадрида Милана Палермо проявлять большую бдительность и строгость. Нельзя, говорили они, обращаться с чужаками, которые с молоком матери впитали культ лунного божества, а теперь за глоток пива продают и свое имущество, и свою рабочую силу, так, как если бы это были люди северного происхождения. Они, конечно, должны усваивать западную и северную культуру — но именно усваивать, а не заглатывать. Потомки же берберов и хауса, порывистые и навязчивые, в принципе не способны с уважением относиться к чему бы то ни было…

Миланец Равано делла Карчери, грузного телосложения человек с бычьей шеей, чей дед еще успел поохотиться на слонов с черными рабами, только и ждал первого мятежа рабочих на своем стекольном заводе, более того — сам такой мятеж провоцировал. Он нарочно на время ослабил вожжи, чтобы преподать урок своим легкомысленным друзьям. Когда же потом застрелил двух мулатов, рабочие разгромили его директорский офис в центре Милана. Он притворился, будто спасается бегством, бросив все на произвол судьбы. Но ему хватило времени, чтобы с насмешкой понаблюдать, как разгоряченный народ наводняет заводские цеха. Мятеж, вопреки ожиданиям, не застопорился, едва начавшись. Заварушка, устроенная рабочими Карчери, привела к беспорядкам на зависимых от него заводах, принадлежащих Санудо и Хорци; а затем перекинулась и на соседние предприятия в Пизе. Квартал, где жили чужеземцы, был взбудоражен, человеческие волны выхлестывались на улицы, люди пели привезенные с родины песни, делились на землячества, в своем дурацком возбуждении выкликали жен и детей. Все это напоминало праздничное гулянье. Со счастливым видом смотрели рабочие на нескончаемые низкие цеха, которыми когда-то восхищались — и к которым теперь подбирались со страхом, будто под взглядами демонов; вот уже на крышах цехов замелькали черные плоские лица, потом — растерянно замерли.

После того, как еще и пищевому предприятию, принадлежащему Морозини, а также двум подземным производственным линиям довелось увидеть такого рода африканские кульбиты, пестрая орда крикунов понеслась к зданию городского сената, чтобы заставить сенаторов уйти в отставку. Они так торопились, будто вся проблема заключалась в том, кто прибежит первым. Равано делла Карчери присутствовал при этой аудиенции. Два главаря депутации, два мулата, уже успевшие накинуть поверх рабочих комбинезонов галабии, не пожелали с ним поздороваться или не узнали его — хозяина их завода. Это повергло Карчери в такую ярость, что он не смог, как намеревался вначале, остаться в стороне, за высоким креслом председателя. Он, топнув ногой, подошел к обоим, рванул их за грудки, разодрав рубахи: дескать, они что — забыли, кто он?! И вообще, какого черта они здесь делают в рабочее время? В ответ на их сдержанный недоумевающий смех и реплику, с подхихикиваньем, что, дескать, пусть он для начала вернется на свой завод и посмотрит, что теперь болтается там на крыше (тут мулаты переглянулись с ухмылкой и замычали от удовольствия), Карчери ухватил одного из них за галстук, свисавший поверх комбинезона, и прохрипел, чтобы они проваливали. Тут сильный мулат стряхнул его с себя, и он растянулся на полу. Мгновенно вскочив, Карчери повис было на шее обидчика, но тот с силой швырнул его на землю, а подбежавшие цветные стали еще и пинать ногами — в присутствии господ сенаторов, которые отводили глаза, стискивали руки, бледнели и кусали губы, пока их охаживали ремнями. С ремнями в руках, изрыгая грязные ругательства, наступали рабочие на сенаторов, которым никто в этот момент поддержки не оказал, что бы они о себе ни воображали. Сенаторам даже не дали времени на размышления, под грубым давлением цветных они вынуждены были немедленно покинуть зал заседаний. Карчери, находившегося в полуобморочном состоянии, его коллеги подняли с пола — осыпаемые насмешками членов рабочей делегации, которые тем временем развалились в сенаторских креслах и завладели переговорными аппаратами. Когда сенаторы ступили за порог, на них, в довершение всего, обрушился град палочных ударов: седому толстяку Санудо, который помогал Карчери идти, удар пришелся по руке и сломал ее; в результате Карчери, едва державшийся на ногах, упал; цветные выкатили его из комнаты, как выкатывают бревно, с треском захлопнули дверь и начали зачитывать по радио свой хвастливый манифест. Карчери пришел в сознание в комнате на первом этаже, где сенаторы, спустившись по черной лестнице, обрели временное убежище. Выглядел он ужасно: зубы ему выбили; один из зубов пробуравил язык, из-за чего связной речи не получалось; на лбу — громадные синяки. Откинувшись на спинку скамьи, Карчери судорожно глотал воздух, плевался кровью, опорожнял одну рюмку брантвейна за другой. И мысленно проклинал себя за то, что полез в драку ради своих никчемных коллег.

Старый Санудо сидел на полу. Ему разрезали рукав; он плакал. Карчери, с распухшим лицом, пробурчал:

— Вы теперь делайте, что хотите. Я же впредь буду ориентироваться только на себя.

И потом, когда они начали шепотом обсуждать случившееся, он, не меняя позы, упрямо повторял: «Делайте, что хотите. Что хотите». Они совещались — в то время как в коридорах за закрытой на засов дверью гремели чужие песни, — куда им теперь податься, чтобы переждать неприятные события. И молодые, и те, что постарше, единодушно считали, что этот мятеж захлебнется еще быстрее, чем прежние — военные — мятежи. Сенаторы пожимали плечами, смотрели на бледные лица друг друга, жались к стенам и думали: все равно раньше или позже злая судьба их настигнет; по сути, им повезло уже в том, что они продержались так долго.

— А что будет дальше? — проскулил Санудо.

— Когда? — Карчери с трудом разлепил распухшие веки.

— Когда нас больше не будет. Они вот говорят, нам повезло уже в том, что мы продержались до сих пор. Так что же будет дальше? Эти-то что умеют? Мы-то им, пьяницам, отдадим все. А что они с нашим добром сделают?

Карчери попытался улыбнуться:

— Могу себе представить. Мы после этого еще пару годков протянем, если, конечно, они не перебыот нас от скуки. Они в своем воодушевлении, возможно, вернутся к родным обычаям и просто нас всех сожрут. Я поздравляю вас всех — вы получите теплые жилища, в их желудках. Вашими соседями будут чеснок, сельдерей и коньяк.

Когда шум снаружи затих, они потихоньку выбрались из здания. Дошли до площади перед ратушей. Их никто не узнал. Настроение, царившее на ближайших улицах, было смесью радости, детского добродушия и кровожадности. Бунт еще не распространился по всему Милану, но на улицах уже дрались за место в иерархии и за добычу. И уже видно было, как некоторые ушлые европейцы примазываются к цветным, чтобы потом возглавить их движение, как прислушиваются к выступлениям митингующих, которые скапливаются повсюду, как отзывают в сторонку самых умных ораторов, как ведут кого-то с собой в полнящееся ревом здание ратуши.

Равано делла Карчери пережил определенно пошедший ему на пользу приступ праведной ярости, когда на дороге к северу от Милана вдруг раздались хлопки кнутов и из-за поворота выскочили лошади, на чьих спинах стояли во весь рост цветные наездники; эти циркачи вскидывали руки, животные фыркали. Потом ноги наездников оказались в горизонтальной плоскости, а коричневые торсы свесились чуть ли не до земли. Дикари — они никогда не подчинят себе коренных итальянцев и их заводы; так что все складывается к лучшему… Сенаторы поспешно свернули в пиниевый заповедник, и Карчcери ущипнул за руку Джустиниани, черноволосого молодого человека с желтовато-бледным нервно подрагивающим лицом; молча кивнул на проносящуюся мимо дикую охоту.

Джустиниани задрожал, отвел глаза:

— И я должен смотреть на это… Мне стыдно. Я не хочу долго жить, если придется смотреть на что-то подобное.

— Ты слишком молод. Взгляни на мое лицо. Еще сегодня утром ты не поверил бы, что такое возможно. Не плачь. А то я сам заплачу. Как они швырнули меня на землю… Кто это, собственно, был — тот, кто пнул меня ногой?

— Не знаю.

— А я бы очень хотел узнать. Профессионал… Я бы предпочел, чтобы ему отрубили не голову, а ногу.



Поделиться книгой:

На главную
Назад