Эта книга написана давно.
Очень давно.
Будто сто лет назад.
Теперь мне кажется порой‚ что тогда жил не я. Не я на фото‚ не я в записях‚ не я в памяти и в пространстве. Где те вопросы‚ что когда-то волновали? На них не стоит нынче искать ответа. Где те проблемы‚ что с трудом разрешались? Мне бы теперь те проблемы. Всё меняется. Все меняемся.
Она долго лежала у меня в столе‚ эта книга‚ без всякой надежды на публикацию‚ и мне было горько всякий раз открывать папку с рукописью. Потому что книга старела‚ дряхлела‚ медленно умирала для меня‚ живущего уже в другом времени‚ в других интересах‚ в других оценках‚ – а может‚ это я старел‚ может‚ это я дряхлел‚ а книга оставалась такой же: кто нас теперь рассудит? Книги должны выходить вовремя.
Она чужая теперь для меня‚ эта книга‚ да и я‚ наверно‚ для нее чужой. Но жили же на самом деле эти люди‚ которых я знал‚ и совершали поступки‚ которые я видел‚ и думали думы свои‚ о которых я догадывался‚ но вот они уже ушли из жизни‚ а я еще тут. Им жить во мне‚ со мной: без меня и их не будет.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ.
1
Первым проснулся дядя Пуд. Он лежал в брезентовом плаще на клеенчатом диване в обнимку с ружьем (инвентарный номер С-327) и рыжими от старости сапогами упирался в плакат "Все в МОПР".
Уже который год ночует он не дома с законной женой‚ а в каморке внутри склада‚ прижимая к себе ружье‚ слушая ночные звуки и вздрагивая. Склад огромный‚ ящиков пропасть‚ чего-то там сохнет‚ трещит‚ а дядя Пуд из каморки ни ногой: запрется на засов и всю ночь на диване сидит‚ глаза на плакат лупит. И не скучно ему вовсе‚ а страшно. Когда страшно‚ скучать некогда. Вор-грабитель наскочит – конец дяде Пуду: ни подраться‚ ни убежать. Толстый дядя Пуд‚ один живот неподъемно весит. Да и на ружье надежда слабая: может‚ выстрелит‚ а может‚ и не выстрелит, это уж как оно захочет‚ да и не стрелял дядя Пуд никогда и знает это дело приблизительно. А патроны он даже не берет: еще взорвутся‚ неровен час‚ эти патроны. Потому и сидит всю ночь в брезентовом плаще на клеенчатом диване‚ от шорохов вздрагивает и на плакат "Все в МОПР" Богу молится. Только под утро привалится на часок‚ щекой к холодному валику‚ – хрустит на нем брезент‚ обминаться не хочет‚ – да и то сон не в сон: налетит завскладом‚ ругаться‚ топать ногами начнет. Молодой завскладом‚ пугливый‚ из простых грузчиков переведенный. По незнанию всего боится. Хуже нет‚ когда начальство боится не чего-то‚ а вообще. "Смотри! – грозит. – Пуще глаза ружье береги. Нынче‚ знаешь‚ что за ружье бывает?" И первым делом бирку навесил: С-327. Он бы и на патроны навесил‚ да не влезает патрон с биркой в канал ствола. Поэтому еще дядя Пуд на склад не выходит‚ а в каморке сидит и своим ружьем свое ружье сторожит. Черт с ним‚ со складом... На складе гвозди‚ скобы‚ петли дверные – товар-дефицит‚ соблазн для всякого‚ потому как отощал народ на железо. Налетит вор-грабитель‚ заодно ружье отнимет: что делать будешь? Куда пойдешь? Старый дядя Пуд‚ седьмой десяток уходит: в одной охране и работать. Больше никуда не берут. Скоро завскладом придет‚ он ему ружье под расписку сдаст‚ горстку гвоздей из разбитого ящика зачерпнет и домой поедет. Отсыпаться.
Проснулась тетя Мотя‚ жена дяди Пуда. Комнатушка тесная‚ темная‚ окно в кирпичную стену утыкается: келья‚ да и только. Тихо‚ чисто‚ благолепно: лампады теплятся‚ лики сияют‚ конфетная фольга вкруг божницы блестит-переливается: всё монастырь напоминает и в умиление приводит. Еще бы дядю Пуда выселить‚ чтобы духа мужского не было‚ да уж никуда его теперь не денешь. Перед Богом и милицией законные супруги. Слезла тетя Мотя с лежанки‚ пошуршала‚ пошептала‚ поелозила по полу‚ отбивая поклоны‚ с вечера замоченные корки покидала на карниз: голубь‚ птица Божья‚ склюет‚ – не евши не пивши побежала в учреждение полы подметать‚ пыль обтирать‚ грязь выводить.
Проснулся дядя Паша‚ Нинкин отец. Ночь была душная‚ тяжкая‚ нескончаемая. Навалилась на него‚ прижала к стене тетя Шура‚ Нинкина мать‚ большая‚ голая‚ горячая‚ и отлежал он руку у нее под боком‚ до судороги‚ до полного онемения. Еще во сне рассердился дядя Паша‚ выдернул руку‚ пихнул сгоряча локтем‚ полез через тетю Шуру с кровати‚ а она обхватила – не пускает. Трудно Нинкиному отцу с ней‚ да ведь он знал‚ кого в жены брал. Она и в деревне голая на печи спала – девки удивлялись‚ и до первого льда в речку лазила‚ и после бани в снег ложилась, силу свою укрощала. Сам видел‚ с ребятами караулили. Вот и теперь: светло в комнате‚ на работу пора‚ а она прижала – не пускает. Руки литые‚ плечи крутые: сердись не сердись‚ с такой разве справишься? Спасибо‚ матрац скрипучий‚ на шум Нинка голову подняла: "Чего балуетесь?.." Тетя Шура вскочила проворно‚ спину выгнула‚ сарафаном обтянулась – на груди затрещало‚ босиком побежала на кухню еду готовить‚ а дядя Паша опять рассердился‚ теперь уже на Нинку‚ ноги с кровати свесил‚ под мышкой почесал‚ папироску запалил. У него табак горький‚ едкий‚ всякую пачку в сырости выдерживает‚ на заплаканном туалетном бачке‚ чтобы злее было‚ чтобы до самого нутра‚ до слезы "ершом" продирало. "Надымил табачищем-то"‚ – сиплым со сна басом сказала Нинка и заснула‚ как провалилась. Они поели со сковородки картошки с огурцом‚ хлеба‚ сала деревенского‚ запили чаем вприкуску из блюдец‚ взахлеб‚ ушли на работу. Нинка одна осталась. По дороге дядя Паша купил в киоске конверт без марки и послал письмо с доносом на Лопатина Николая Васильевича. Подписал: "Редавой тружиник".
Проснулся Лопатин Николай Васильевич‚ – диван короткий‚ ноги на валике‚ – на цыпочках прошел в ванную. Открыл окно‚ постоял-подышал в прохладе‚ поглядел на крыши домов‚ облился по пояс‚ нехотя вернулся в комнату. В комнате пыль‚ сор‚ хронический неуют: на стульях вещи накиданы‚ на столе хлеб черствый‚ с вечера ненакрытый‚ посуда грязная‚ клеенка липкая‚ в крошках‚ с подтеками. Вытащил из-за окна кастрюлю с вареной картошкой: картошка раскисла‚ забыли воду слить; пересчитал сморщенные сосиски: три взял – две оставил‚ пошел на кухню разжигать примус. Примус чумазый‚ засоренный‚ иголки обломанные‚ денатурат кончился: перемазался‚ пока зажег. Обжарил картошку‚ сварил сосиски‚ вскипятил чай‚ заварил круто для себя – горечь полынная‚ разбудил дочку Лялю. Ляля потянулась сладко‚ до хруста в коленках‚ зевнула в полный голос‚ надела халат‚ скособочила не на ту пуговицу‚ мазнула мокрыми ладонями по мятым щекам‚ пожевала сосиски с черствым хлебом‚ обратно в кровать легла‚ в скрученные простыни. Лопатин Николай Васильевич попил чаю с картошкой‚ свалил грязную посуду в кучу‚ опять разбудил Лялю. Они оделись‚ вышли на улицу. Она в школу – учиться‚ он в банк – деньги считать. Проводил ее до угла‚ вышел на бульвар‚ сел на минутку‚ глаза закрыл: чисто‚ свежо по-утреннему‚ не то что днем – шум‚ гам‚ пекло асфальтовое. Жена Лопатина с постели поднялась‚ дверь за ними затворила‚ обратно легла. Свернулась калачиком‚ ладони коленками сжала‚ вздохнула от удовольствия. Дремать бы так и дремать хоть на всю жизнь.
Проснулись Ямалутдиновы‚ Ренат и Самарья. Они ночью во сне любили друг друга и‚ проснувшись‚ в полусне‚ тоже любили друг друга‚ и сейчас Самарья застенчиво подняла и опустила ресницы‚ и спрятала лицо в подушку‚ потому что на раскладушке спал земляк из-под Бугульмы. Никогда бы она не допустила такого при постороннем‚ но сон есть сон‚ и во сне не поймешь‚ снится ли это или происходит на самом деле. А земляк храпит – пушкой не прошибешь‚ умаялся земляк‚ набегавшись по московским улицам‚ и осмелела Самарья‚ отняла лицо от подушки‚ пощекотала ресницами ренатовскую руку. Громко засмеялся Ренат, в горле забулькало‚ смехом разбудил земляка. Они попили чаю с халвой‚ с лепешками‚ взялись за руки‚ пошли на фабрику‚ а земляк по делам побежал. То ли в магазины‚ то ли в мечеть‚ то ли еще куда.
Проснулись Экштаты. Сначала Софья Ароновна‚ за ней Манечка‚ и последним Семен Михайлович‚ когда завтрак уже стоял на столе. Семен Михайлович балованный‚ ухоженный‚ он в домашние дела не влезает‚ только деньги до копеечки отдает. Софья Ароновна и приготовит‚ и разогреет‚ и подаст‚ дочке Манечке косу заплетет‚ в школу выпроводит‚ а сама и в магазин‚ и на рынок‚ и на работу в поликлинику: Софья Ароновна тут‚ Софья Ароновна там‚ "Нет времени развести руками!"; а Семен Михайлович без торопливости встанет‚ без суматохи оденется‚ со вкусом позавтракает‚ взобьет шевелюру перед зеркалом‚ прижжет прыщичек‚ руки за спину и на работу. Он рядом работает‚ в аптеке. Зачем далеко ездить‚ когда можно близко ходить. Пузырьки‚ склянки‚ латынь серебром по темному стеклу‚ а он сидит посреди аптечной строгости‚ в шапочке‚ в халате невозможной белизны‚ и рецепты иронически разглядывает. Любит в них ошибки находить. Когда Семен Михайлович из дома выходит‚ встает бабушка Циля Абрамовна. Весь день у окна сидит‚ молитвенник листает‚ не плача плачет.
Проснулись Кукины‚ муж и жена. Вообще-то проснулся только он‚ а она ночью не спит‚ она воров боится. Воры могут дверь взломать‚ с крыши по веревке спуститься‚ в окно залезть‚ могут за шторами стоять‚ под кроватью лежать‚ в шкафу сидеть. Она уже привыкла не спать‚ ей и не хочется: лежит всю ночь с открытыми глазами‚ дом стережет и звуки определяет – какой откуда. Сам Кукин спит спокойно: в случае чего жена разбудит; утром встает‚ бреется "Жиллетом"‚ идет умываться. Вышел в коридор – дверь на ключ. Пришел‚ постучал – снова на ключ. Она и готовит в комнате: чай‚ два яйца‚ гренки с джемом. Поели‚ дверь на висячие замки заперли‚ – она сама запирает‚ ему не доверяет‚ – и на службу. Он работает во Внешторге‚ она во Внешторге. За границу ездят‚ вещи привозят.
Проснулся Хоботков Сергей Сергеевич. Потянулся‚ захохотал – настроение веселое‚ всегда по утрам веселое: редкое для людей свойство. Сергей Сергеевич на раскладушке‚ Вера Гавриловна на диванчике‚ няня на полу‚ Лёка с Костиком в кроватках. Вся комната одна большая постель. Няня встала‚ матрац закатала и в магазины – к "Трем поросятам"‚ к "Туркам"‚ в консервный: рано не пойдешь – очередь не займешь – ничего не достанешь. Сергей Сергеевич сгреб Лёку в охапку‚ за спину закинул и в ванную‚ а Вера Гавриловна завтрак приготовила‚ Лёку в школу‚ мужа на работу выпроводила‚ спящего Костика поцеловала и тоже бежать. У нее‚ у Веры Гавриловны‚ начальник строгий. Если кто опаздывает‚ он на его место садится. Пришел – он сидит. Как прогонишь? Надо просить: "Разрешите‚ я сяду". – "Ах‚ – говорит‚ – простите! Ах‚ извините! Рассеянность моя проклятая". Зато у него никто не опаздывает‚ все до звонка по местам сидят. Сергей Сергеевич со своим подчиненным попробовал: тот пришел‚ стул из-под него выдернул и даже извиняться не стал. Когда дома рассказывал‚ все по полу катались‚ а он пуще всех.
Ушли на работу – тихо стало. Тихо стало – Костик проснулся.
2
Его‚ как обычно‚ будит тишина. Он всегда просыпается в это время‚ когда родители убегают на работу‚ Лёка в школу‚ а няня по магазинам‚ и в комнате становится непривычно тихо‚ и в коммунальной квартире тоже. Он просыпается сразу‚ без потягиваний и полусонного бормотания‚ и тут же‚ не раскрывая глаз‚ уползает с головой под одеяло‚ и ползает там долго‚ очень долго в душной‚ таинственной темноте‚ чтобы запутать всех на свете‚ чтобы никто не догадался‚ откуда он наконец вылезет.
Потом он потихоньку высовывает наружу руку‚ шарит вслепую по стулу в поисках одежды‚ а на стуле ничего нет. Рубашка‚ штанишки‚ носочки‚ туфли – лежит на полу аккуратный человечек из одежды‚ рукава в стороны раскинул‚ будто над хозяином хохочет-потешается. Такое у них в семье правило: когда вещь не на своем месте‚ швыряй ее на пол. Вчера вечером Костик заигрался перед сном‚ забыл сложить одежду‚ – все видели‚ но никто не напомнил: кто же будет напоминать‚ когда за вещами идет охота? Костик обиженно хмыкает и бежит кругами по комнате‚ выискивая непорядок‚ и наконец находит пепельницу: на стуле‚ в неположенном месте. Он мстительно хохочет и тут же ставит ее на пол‚ а подумав‚ загоняет под шкаф‚ чтобы труднее было доставать. Это отец придумал такое правило‚ и он разложил человечка из одежды‚ и он же нарочно оставил пепельницу на стуле‚ чтобы Костик тоже мог порадоваться.
Отец у Костика выдумщик‚ веселый человек‚ инженер‚ у него даже подчиненный есть. "Люди! – говорит Софья Ароновна. – Посмотрите на этого инженера‚ люди! У нас на весь Бобруйск один инженер был‚ так он свой дом имел. Три этажа с подвалом". А отец Костика хохочет‚ тощий‚ нескладный‚ морщинистый от смеха‚ отец поднимает Софью Ароновну и несет ее в комнату‚ к Семену Михайловичу. Семену Михайловичу это неприятно. Семен Михайлович не любит‚ когда его жену на руках носят. Он и сам не носил и другим не позволяет. А отец плевал на эти китайские церемонии‚ отец подмигивает Семену Михайловичу и большой палец показывает: мол‚ соблазнительная женщина Софья Ароновна‚ еще хоть куда! И обидеться на него невозможно и рассердиться нельзя. Где другой смешного не увидит‚ он захохочет. Где другой улыбнется‚ он от смеха переломится. С работы придет‚ ребят в охапку и кувыркаться. На диване борются‚ на полу‚ под столом: писк‚ визг‚ хохот‚ всю мебель расшвыряют‚ хоть святых выноси‚ а потом ложатся посреди комнаты на спины‚ на потолок смотрят‚ песни поют. Костик всё к отцу пристает: "Тебе сколько лет?" – "Двадцать шесть". – "Нет‚ тебе сорок пять". – "В сорок пять я не смог бы с тобой кувыркаться. Так что выбирай: двадцать шесть и кувыркаться или сорок пять и не кувыркаться". Костику задача: ему и повозиться охота‚ и правда дорога. "Мне двадцать шесть‚ – повторяет отец. – Мне еще долго будет двадцать шесть. А потом сразу сто".
Брат Лёка весь в отца, быстрый‚ решительный‚ а Костик тихий‚ задумчивый – в маму. Это она захотела второго ребенка‚ чтобы не остался Лёка один‚ когда их не будет на свете‚ чтобы было на кого опереться детям – другу на друга‚ брату на брата. В каждом доме есть человек‚ который определяет всю семью. У них – она. Тихая‚ нежная‚ деликатная: ни с кем не повздорит‚ грубого слова не скажет. Все в квартире давно переругались‚ – шутка ли‚ сбили в тесную кучу столько народу‚ тут уж не до целованья‚ – а с ней дружит каждый. Посредник‚ миротворец‚ добрая душа. Кому поможет‚ кому подскажет‚ кому ласковым словом посветит. И на службе ее хвалят: золото – не работник. "Надо позвонить". – "Позвоню". – "Надо напечатать". – "Напечатаю". – "Надо сбегать". – "Сбегаю". Никогда не жалуется‚ никогда не устает‚ никогда у нее ничего не болит. А если заболит‚ всё равно не скажет. Вроде красивый Сергей Сергеевич‚ веселый‚ обходительный‚ по бульвару ходит – женщин оглядывает‚ а уехал в командировку (сам себе хозяин‚ бабья кругом навалом) – извелся‚ истомился в одиночестве‚ истосковался по родной душе. Вернулся домой‚ вздохнул облегченно и сразу на бульвар – женщин оглядывать.
Костик поднимает с пола штанишки‚ рубашку‚ носки‚ одевается кое-как‚ бежит в коридор. В коридоре мрак‚ темнота‚ экономия электричества. Темными массами громоздятся соседские шкафы‚ которым нет места в комнатах‚ а на них санки‚ лыжи‚ детские велосипеды до потолка. Выключатели высоко – не дотянуться‚ да и при свете коридор еще мрачнее. Сто лет ремонта не было‚ управдом товарищ Красиков только обещает‚ а самим жильцам не поднять такую махину. Коридор длинный‚ прихожая громадная‚ потолки высоченные – четыре метра‚ а на них чернота‚ полосы, разводы: этаж последний‚ крыша протекает. Ее каждое лето ремонтируют‚ крышу‚ а она всё одно протекает. Еще хорошо‚ жильцы аккуратные попались: каждый день пол подметают‚ раз в неделю кухню моют‚ раз в месяц коридор натирают‚ а пыль-паутину обметают под праздники. А не то от грязи задохнешься в такой толчее! Восемь комнат – семь семей. Шестнадцать взрослых – пять детей. Да еще гости приходят.
Выходит в коридор Нинка. Нинка босиком‚ пятки твердые‚ красные от половой мастики. Отец Нинку как воспитывает? Отец Нинку так воспитывает: возьмет кусок хлеба‚ шварк его об пол‚ а потом Нинке в рот: "Наворачивай!" Нинка наворачивает‚ интеллигентные соседи за сердце хватаются‚ ждут у Нинки колик‚ судорог‚ брюшного тифа‚ а ее отец гордо улыбается. "Небось‚ – говорит отец‚ – у нас не протекёт". Он кровельщик. Он это дело лучше знает. А Нинка съедает кусок и еще просит‚ Нинка идет в коридорный угол ковырять штукатурку. Она ее ест. У нее в организме штукатурки не хватает. Костик тоже ест. У него‚ правда‚ всего хватает‚ но не отставать же от Нинки.
Нинка дверь распахивает и коридор освещает. Не потому‚ что темноты боится‚ – "Чего бояться? Не к акуле в рот едем"‚ – а просто на свету драться способнее. Костик тоже ничего не боится. У него для этого дела брат Лёка есть.
– А мне скоро платье пошьют‚ – гнусавит Нинка и пяткой пятку чешет. – От за мной убегаетесь.
– Я не буду‚ – мотает головой Костик.
– Будешь. Мамка сказала‚ все убегаются.
Мамка у Нинки портниха. Мамка приносит с фабрики всякие лоскутки и шьет Нинке платья. Нинка ходит яркая‚ пестрая‚ разноцветная‚ как лоскутное одеяло: тут в горошек‚ там в цветочек‚ здесь в полосочку. Очень удобные платья‚ рви с свое удовольствие. На таком платье и пятно не пятно‚ и заплата не заплата.
– Если я за тобой не бегаю‚ – удивляется Костик‚ – чего это я стану бегать за твоим платьем?
Нинка шлепает по дубовому паркету голыми пятками‚ упирается пузом в пузо‚ молча хватает Костика за волосы. У нее никогда не поймешь‚ что к чему. Держит за волосы и ждет: то ли драть‚ то ли бежать‚ то ли еще как.
Костику драться неохота. Драться – это хлопотно: махать руками‚ плеваться‚ потом реветь. Уж лучше пострелять из пулемета‚ или водой побрызгаться‚ или к дяде Пуду пойти‚ супу поесть.
– Жили-были дед да баба‚ и была у них курочка Ряба‚ – начинает Костик обстоятельно‚ не торопясь‚ а Нинка за волосы держит‚ не отпускает‚ сопит сырым носом. – Снесла курочка яичко‚ не простое‚ а золотое. Дед бил-бил‚ не разбил. Баба била-била‚ не разбила. Мышка бежала‚ хвостиком махнула‚ яичко упало и разбилось. Дед плачет‚ баба плачет... – Тут Костик останавливается‚ вздыхает в изумлении: – А чего плакать-то? Сами не разбили‚ а мышка помогла. Надо радоваться‚ спасибо ей сказать.
Нинка хмурится‚ морщит остренький нос‚ сдвигает белесые брови‚ пыхтит‚ будто надувается‚ еще раз пяткой пятку чешет.
– У‚ зараза! – сурово басит Нинка и что есть силы пихает Костика пузом. Костик тяжело вздыхает‚ вовремя вспоминает советы брата и нехотя наступает каблуком на голые Нинкины пальцы. Нинка верещит не хуже кошки Машки‚ когда ей прищемляют хвост‚ и‚ грозя кулаком‚ размазывая хлынувшие сопли‚ ковыляет к себе в комнату. Должно быть‚ за валенками.
В коридоре опять темно стало. Костик лезет с ногами на ямалутдиновскую корзину‚ ложится на живот‚ стреляет по Нинкиной двери из пулемета. На корзине лежать неудобно‚ лучше ходить по ней: крышка у корзины прогибается‚ хрустит‚ как сухарики‚ а Ямалутдиновы за это не ругают. Они веселые‚ Ямалутдиновы. Они песни поют. "Дан приказ ему на запад‚ ей в другую сторону..." Ренат поет‚ Самарья шепотком подпевает. "Люди! – говорит Софья Ароновна. – Перестаньте петь‚ люди! Уже начните детей рожать". А они не рожают. Им не до этого. У них гости каждый день. Кто из деревни в Москву едет‚ тот у них останавливается. Кто из города едет – тоже у них. Вся Татария знает их адрес. Вся Татария у них. Гостиниц мало‚ в гостиницу не пробьешься‚ и потом как это я поеду в гостиницу‚ когда в городе Москве живет мой родственник‚ мой друг‚ мой земляк‚ знакомый моих знакомых‚ такой же татарин‚ как и я‚ Ренат Ямалутдинов. Нельзя обижать человека. Он ко мне приедет – он у меня остановится. Поэтому у Рената раскладушка в углу стоит. Специально для гостей. Временами на ней по два земляка лежат. Какие уж тут дети! Их не то что растить – им и появиться-то невозможно. Кругом гости. "Дан приказ ему на запад‚ ей в другую сторону..."
А Лопатин Николай Васильевич‚ ответственный по квартире‚ никак на это не реагирует‚ хоть и обязан сообщать куда следует о посторонних людях. Обязан, а не сообщает. Потому и пишет на него дядя Паша‚ Нинкин отец‚ обстоятельные доносы‚ хочет быть ответственным по квартире дядя Паша‚ тщеславный мужичишка. Давно бы уж пришли из милиции и проверили‚ да пишет Нинкин отец неграмотно и путано‚ а, увлекшись‚ добавляет невероятные для человеческого понимания подробности про ответственного из соседней квартиры‚ который чего только не делает: и стенгазету‚ и ящик для заметок‚ и листки-молнии "Позор товарищу .... своевременно не уплатившему квартплату"‚ и собрания ежемесячно. Не врет дядя Паша‚ – есть на самом деле такой ответственный‚ – да не может милиция уразуметь подобного‚ выше это ее понимания: если бы хоть выслуживался‚ а то куда ответственному дальше идти? В управдомы‚ что ли? И потому отправляет милиция эти доносы в архив: не простая бумажка – письма трудящихся‚ где их и подшивают к делу.
А дяде Паше обидно‚ неутомимо ищет дядя Паша‚ как бы ему возвыситься над Лопатинской семьей. Они бедно живут‚ Лопатины. У них денег никогда нет. Откуда? Он в банке служит‚ у него только на работе денег полно. Запавшие глаза‚ втянутые щеки‚ прямые светлые волосы на стороны: честности профессиональной‚ иссушающей. "Ответственный по квартире‚ – в кулак хрюкает дядя Паша‚ – а жрет черт-те что". А сам картошки с салом навернет‚ киселя нахлебается‚ ремень на пузе распустит и по квартире гуляет‚ на Лопатина снизу вверх свысока смотрит. Ему‚ главное‚ унизить Лопатина‚ ущемить похитрее. Они последними въехали‚ Нинкины родители‚ к ним по всем правилам семь звонков полагалось звонить‚ но к Лопатиным был один звонок‚ и дядя Паша тоже захотел один. К Лопатиным один короткий‚ к ним один длинный. Дядя Паша человек гордый. Он на Историческом музее крышу клал. А Исторический музей‚ знаешь‚ где стоит? Как напьется‚ прямо туда идет и вахтера успокаивает. "Небось‚ – говорит‚ – у нас не протекёт".
"Раз! – слышит Костик. – Два! Раз! Два! Раз! Два!" Дядя Пуд командует. Вся квартира на работе‚ а дядя Пуд с тетей Мотей из одной миски деревянными обкусанными ложками суп хлебают. Они его утром хлебают‚ потому что с работы оба. "Раз!" – ложку дяде Пуду. "Два!" – ложку тете Моте. "Раз!" – дяде Пуду. "Два!" – тете Моте. Она монахиня бывшая. Он ее из монастыря украл. За красоту несравненную. Ей тридцать было‚ ему – сорок. Лукавый попутал. Подлетел дядя Пуд на дутиках‚ лихач-лихачом‚ барыню в монастырь привез‚ а тетя Мотя в одном платке выбежала‚ деньги от барыни вынесла. Глянули‚ словечком перекинулись – подхватил ее и увез. Он и не красив был: ноги короткие‚ туловище длинное‚ да не разглядела она, времени не было‚ и сидел он – ног не видно. Зато кудри до плеч. Борода – во! Лошади – огонь: свои лошади‚ не от хозяина. "Поехали‚ красавица!" – "Ай бросишь..." – "Эдакую-то?" – "Побожись!" Он на купола перекрестился‚ она руки протянула. Только колокола вслед забухали‚ только бубенцы звоном захлебнулись. До сих пор тетя Мотя прощение у Бога вымаливает, вымолить не может.
"Раз!" – ложку дяде Пуду. "Два!" – ложку тете Моте. "Раз!" – дяде Пуду. "Два!" – тете Моте. "Раз!" – дяде Пуду. На дворе жара‚ а он в черном пиджаке‚ а под пиджаком‚ вместо рубахи‚ суконная гимнастерка с белой кальсонной пуговицей. Живот толстый‚ руки короткие: если прямо к столу сесть‚ до тарелки не дотянешься. Он боком сидит. "Два!" – тете Моте. Она женщина добрая‚ набожная. Уборщица. На работе уборщица и в квартире уборщица. Чья очередь‚ она за того места общего пользования убирает. "Кукины – с 4-го по 7-ое. Лопатины – с 8-го по 13-ое. Экштаты – с 14-го по 21-ое..." Кто не хочет платить‚ тот сам унитаз моет. "Раз!" – дяде Пуду. "Два!" – тете Моте. "Раз!" – дяде Пуду. "Два!" – тете Моте. Молча‚ бездумно. Чего говорить? Давно переговорено. Суп наваристый‚ из костей. К закрытию рынка придешь‚ почти задаром отдают. На что они‚ кости? Не везти обратно. А из костей и бульон‚ и студень‚ и кошке Машке погрызть. Кошка Машка – их кошка.
– Здравствуйте‚ – торопится Костик и лезет в ящик за ложкой‚ пока суп не выхлебали.
– Здравствуй‚ здравствуй‚ сокол ясный‚ – вздыхает тетя Мотя‚ добро и бессмысленно глядя на Костика. – На дворе солнца какая – прямо ужасть.
А дядя Пуд молчит‚ только ложкой усердно махает: лысое темя росой покрылось. За столом болтать – продукт переводить. Скажешь – со счета собьешься. "Раз!" – ложку дяде Пуду. "Два!" – ложку Костику. "Раз!" – дяде Пуду. "Два!" – тете Моте. "Раз!" – дяде Пуду. Ему супа не жалко. Пускай мальчонка хлебает. Не его порцию. А тетя Мотя кого хошь пои-корми, ее дело. Костика‚ собаку‚ тигру прожорливую. "Раз!" – дяде Пуду. "Два!" – тигре прожорливой. Он добрый‚ дядя Пуд. Не хуже тети Моти. Проси – отдаст. Скажи – сделает. Он на еду жадный. Денег мало – еды мало‚ еды мало – сил не будет. А он мужчина‚ ему больше требуется. Ноги под табуретку поджаты – ванька-встанька: внизу толсто‚ кверху сужается‚ и голова детского размера‚ на конус. В парке культуры есть зеркало в комнате смеха. Там все такие. "Раз!" – дяде Пуду. "Два!" – тете Моте.
3
– Костик! – слышно из коридора.
Няня с улицы пришла. С утра все на работу‚ а няня по магазинам. Магазин – та же работа‚ только потяжелее‚ потому что там не тебе‚ а ты деньги платишь. Да прежде чем заплатишь‚ в очереди настоишься. Да прежде чем настоишься‚ побегаешь‚ поищешь‚ где же она‚ родимая‚ тесная‚ двужильная: в одном конце номера на ладонях пишут‚ в другом друг за дружку держатся‚ чтобы посторонний не влез. Льет дождь‚ печет солнце‚ трещит мороз сорок градусов‚ но очередь знает свое дело. Всё движется вперед‚ а она стоит на месте.
– Костик‚ ты где?
Костик затаился – не отвечает‚ только ложкой быстрее машет: дядя Пуд со счета сбился. Войдет няня – супу не поешь.
– Костик! – надрывается няня. – Анчутка окаянная!..
Костик облизывает ложку‚ сползает с табурета‚ нехотя идет к двери. В коридоре няня с Софьей Ароновной новостями делятся: кто чего достал. Софья Ароновна с рынка‚ у нее в кошелке телячьи ножки. Сегодня суббота‚ придут гости. Полдня на керосинке‚ потом охладить в ванной – вот и студень. И фаршированная рыба. И кнейдлах из мацы с гусиными шкварками – маца от Пасхи осталась. И пирог "Чудо"‚ с изюмом и корицей. Испечет пирог‚ три кусочка отрежет: Нинке‚ да Лёке с Костиком. Так уж у них заведено. А те пекут – Манечку угощают.
– Ароновна... – томится завистью няня. – Почем такие?
Ароновна млеет‚ Ароновна виртуоз в кухонном деле. Ей бы еще изобилие для полноты чувств. Приготовить легко – достать трудно. Ножки – редкость. Телятина продается‚ а ножек нет. Будто в колхозах выкармливают безногих телят. А по специальности Ароновна зубной врач. Вся квартира у нее лечится. И от кашля‚ и от радикулита‚ и по женской линии. А в поликлинике к ней очередь‚ не пробиться к ней в поликлинике. Любимый зубной врач – это кое-что да значит. Она их заговаривает. У них рты раскрыты‚ они молчат и слушают‚ и возразить не могут. Она одна говорит. Пациенты уши развесят‚ а она и сверлит‚ и пломбирует‚ и рвет – им всё равно. Может‚ потому и в зубные врачи пошла‚ что здесь не перебьют. Дома‚ правда‚ тоже с ней не поспоришь. Два слова вставил – скажи спасибо. Семен Михайлович уже который год не говорит, только слушает‚ уже и привык: слушает и не слышит. Что дома‚ что в аптеке: холодный‚ невозмутимый‚ пренебрежительно-внимательный. У него дед сам когда-то порошки толок‚ сам и лечил. И отец. И он кое-что может. Да теперь это не нужно: теперь и врачей полно‚ и лекарства другие. Вот и сидит Семен Михайлович в аптеке на Никитской‚ рецепты презрительно разглядывает‚ ошибки ищет. Найдет‚ аккуратно подправит‚ удовольствие получит. Жильцы по квартире бегают мятые‚ патлатые‚ чуть не в одном белье‚ – по отношению к соседям все бесполые‚ – а Семен Михайлович прежде оденется‚ причешется‚ в зеркало себя оглядит‚ а уж потом из комнаты выходит. Нинкин отец его за это видеть не может: его с детства мытые да чесаные раздражают‚ и хотя вся квартира кличет Семена Михайловича Семеном Михайловичем‚ он принципиально зовет его так‚ как записано в паспорте – Шлёма Мордух-Залман. И он по-своему прав.
– Люди! – вскрикивает Софья Ароновна. – Время десятый час‚ а ребенок не кормлен.
Няня охает‚ тащит Костика в комнату‚ а Софья Ароновна бежит кормить Нинку. Нинка не ее‚ – ее Манечка‚ – но когда Нинкина мать идет в первую смену‚ она и Нинку кормит. "Если сварить на четверых‚ останется и на пятого". Они из деревни когда приехали‚ Нинкина мать месяц из комнаты не выходила. Отец на работу – дверь на запор. Говорят: евреи по квартире ходят. Что за евреи? Какие такие евреи? Слыхом не слыхивали в их краях. Да что говорить: дочка Манечка до восьми лет не знала‚ кто она. Где живет? В России. На каком языке говорит? На русском. Пришла раз с бульвара и объявила за ужином: "Ха! А рыжий Вовка – еврей. Вот смехота". За столом пауза‚ как подавились. "И я еврей"‚ – сказал Семен Михайлович. "И я"‚ – сказала Софья Ароновна. "И я"‚ – бабушка Циля Абрамовна. "А я?" – забеспокоилась Манечка. "И ты". – "Надо же. А я думала‚ я советская". Бабушка Циля Абрамовна неделю потом плакала‚ а наплакавшись‚ стала просвещать внучку: про Моисея‚ про Давида‚ про царя Соломона. В школе говорят одно‚ бабушка другое: у Манечки в голове ералаш. На первомайском сборе ребятишки пели‚ танцевали‚ читали кто что хотел‚ а первоклассница Манечка вышла в круг и рассказала про дни творения‚ объяснила непосвященным‚ как оно было на самом деле. Школа показательная‚ в ней дети известных людей учатся: директор родителей вызывал‚ на работу грозил сообщить. Чуть не выгнали Манечку за религиозную пропаганду. Теперь она выросла‚ выяснила‚ кто сотворил этот мир‚ поняла‚ что к чему. Не одурманить ее теперь бабушке Циле Абрамовне.
Костик за столом сидит‚ булку ковыряет‚ после соседского супа есть не хочет. Няня ему яйцо‚ хлеб с маслом‚ чай сладкий‚ а себе черный хлеб в миску‚ туда же лук‚ соль‚ масло постное‚ воду из-под крана. Мурцовка называется. Не от бедности‚ не от жадности хозяйской‚ а надоела эта еда городская‚ хлеб белый‚ какава всякая. Деревянной ложкой похлебаешь‚ деревню вспомнишь: Алексея‚ Лену‚ Николку‚ сестру Маню с детишками‚ проулок‚ свой дом заколоченный‚ скотину‚ собаку‚ кошку последнюю‚ петуха‚ что на свадьбу резали‚ и то вспомнишь. А что Костик с другого края пристроился‚ мурцовку подъедает‚ – какое уж там яйцо‚ хлеб с маслом‚ – она и не чувствует: осенью поехать – ситцу‚ баранок‚ пшена купить; Лене – косынку‚ Николке – рубаху‚ сестре Мане с детишками – по яблочку‚ пастилы какой; к Алексею на могилку сходить – поплакать‚ подружек навестить – поплакать‚ кузнеца‚ пьяницу старого‚ повидать ненароком – тоже поплакать: любил ее кузнец‚ до петухов под окнами орал‚ проходу не было‚ – прости‚ Господи‚ Царица Небесная‚ грехи наши тяжкие; Лене замуж пора‚ да и Николка вымахал‚ с ворота ростом; время-то как бежит: двенадцатый год в городе‚ деточек малых бросила‚ в голоде-холоде‚ на одной мякине: Лене – восемь‚ Николке – три‚ спасибо сестре Мане‚ у самой двое‚ а не оставила сирот; пока большие стали – сердце изболелось‚ всякую копейку туда‚ в деревню‚ хорошо – хозяева добрые попали‚ гостинцы дарят: прошлый год Сергей Сергеевич костюм подарил‚ добрый еще костюм‚ лицованный‚ Николке на свадьбу; с хозяевами ест‚ с хозяевами пьет‚ да уж надоела эта еда городская‚ хлеб белый‚ какава всякая.
– Костик! – вскрикивает няня. – Анчутка окаянная!.. Ты куда?
А Костик уже в коридоре. Костик к Софье Ароновне бежит. Софья Ароновна за столом сидит и Нинку манной кашей с серебряной ложечки кормит. Нинка рот не открывает‚ Нинка случаем пользуется и головой вертит. Увидал бы отец – Нинке по шеям‚ кашу в сторону‚ кусок хлеба шварк об пол: "Наворачивай!" Отец на работе‚ мать на работе‚ вот она и кобенится.
– Ниночка‚ – просит Софья Ароновна. – Открой ротик‚ золотце ты мое!
Бабушка Циля Абрамовна к окну отвернулась. Бабушка молитвенник читает. Сегодня суббота‚ сегодня бабушка ничего не делает. Ей Бог не велит. Бог строгий‚ и бабушка строгая. Ест только кашерное. Даже в гражданскую войну‚ даже при военном коммунизме‚ в самый лютый голод – только кашерное. А кашерное – это отдельная посуда‚ мясное с молочным не смешивать‚ мясо-курица специальные‚ резником умерщвленные по строгим еврейским законам‚ сало нельзя‚ свинину нельзя‚ рыбу без чешуи нельзя. Как она не умерла в то время‚ да и теперь чем живет‚ одному Богу известно да Софье Ароновне. Софья Ароновна в Малаховку ездит‚ – там резник‚ у него и мясо‚ и курица‚ – и готовит отдельно‚ по-честному: Циля Абрамовна ей верит и не проверяет даже. Она еще старушка крепкая‚ без дела не сидит: комнату убрать‚ посуду помыть‚ внучку Манечку в музыкальную школу отвести. Но только не в субботу. Суббота – святой день. У них в Бобруйске по субботам городовой приходил: огонь зажечь‚ дров занести‚ еще чего по хозяйству сделать. Две копейки ему давали. Всей улице дрова заносил и огонь зажигал по субботам. Хороший городовой был‚ Иван Шмаков. Его в погромы рвань кабацкая ножом пырнула.
– Ниночка‚ – умоляет Софья Ароновна. – Открой ротик‚ хвороба на мою голову!..
У Софьи Ароновны комната широкая‚ светлая‚ огромное окно на бульвар смотрит. Не окно – несчастье в былые времена: попробуй протопи комнату‚ а теперь все соседи завидуют. Днем шумно‚ гремит трамвай – "А"‚ первый номер‚ – а к ночи город стихает‚ и шепот влюбленных слышен на последнем этаже. Семен Михайлович встанет у окна‚ помолчит‚ послушает голоса‚ тихий смех‚ любовные шорохи‚ а потом вдруг запоет: "За горами‚ за долами голуби летели‚ голуби летели. Еще радость не пришла‚ годы улетели. Еще радость не пришла‚ годы улетели..." Голос высокий‚ с переливами‚ как у кантора‚ мелодии печальные‚ тоскливые: он других не знает. И под окном на скамейках затихают‚ прислушиваются к незнакомым словам‚ к чужой мелодии откуда-то сверху‚ с ночного неба. "Если ты‚ Шлёма Мордух-Залман‚ не прекратишь‚ – пригрозил ему дядя Паша‚ Нинкин отец‚ – я заявлю куда следует". А другие жильцы молчат‚ не жалуются. Может‚ сон у них крепкий‚ а может‚ пение нравится. Да и поет он у окна редко‚ только в жаркие летние ночи‚ когда душно в комнате‚ когда тоской теснит грудь и тянет на прохладные‚ продутые ветром улицы‚ тянет бродить по бульварам с гибкой‚ черноволосой девушкой. Поет Семен Михайлович‚ – не Семен Михайлович‚ а Шлёма Мордух-Залман‚ еврей-пастух‚ еврей-кочевник‚ у костра‚ один на один со звездами‚ – волосы от подушки дыбом‚ темный силуэт в окне качается‚ а у Софьи Ароновны глаза подозрительно блестят в темноте‚ и бабушка Циля Абрамовна тихо‚ по-стариковски‚ плачет в подушку. Евреи любят плакать. У них это хорошо получается.
– Ниночка‚ – грозит Софья Ароновна. – Открой ротик‚ а то папе скажу!..
– Я те скажу, – бурчит Нинка‚ но рот открывает. Отца она боится. Отец ее порет.
– Тетя Соня‚ – говорит Костик. – Дед бил – не разбил. Баба била – не разбила. Мышка бежала‚ хвостиком махнула...
Нинка пыхтит‚ давится кашей‚ решительно лезет со стула. Не иначе‚ вспомнила про отдавленную ногу.
– Дед плачет‚ баба плачет... – торопится Костик. – А чего плакать? Она им помочь хотела...
– Они разве плачут? – криком удивляется Софья Ароновна. – Они от радости плачут. Самые слезы от радости.