Кондрат Подвальчук!
Имитатор и звукоподражатель!
Без всяких инструментов!
Только при помощи ротового отверстия!!!
Подражает разных птиц и животных!
Не уступает известных Кобзонов и другие!!!
В зале смех и так до бесконечности!
Не то чтобы Кондрат Тимофеевич был фигурой совсем безвестной. В селе, где Подвальчук проживал, он пользовался определенным успехом. Особенно у мальчишек и пионеров. Они бегали за ним стайками и кричали: «Дяденька, хрюкни! Дяденька, хрюкни!». И очень его этим разозлевали.
Мы не знаем, что ответил Подвальчуку Горконцерт. Может быть, оставил его письмо без ответа. И сидит себе тихонечко Кондрат Тимофеевич в страховой кассе, имитируя при помощи ротового отверстия разных кошек, гусей и прочее. И никто о нем до сих пор не знает.
А вот писателя Виктора Драгунского представлять не нужно. Зачем представлять писателя, пишущего смешно. Не тужащегося, как некоторые, а просто пишущего как пишется.
Смех — великая сила и лекарство от большинства болезней. Смехом можно лечить от глупости, жадности и даже от сволочизма. И от много чего еще, включая плоскостопие и лишай.
И тут я увидел, что все униформисты тоже засмеялись, и я похлопал по животу Жилкина, он стоял первым к публике, он наш председатель месткома, и когда я его похлопал, он прямо покатился со смеху, и лицо у него стало глупым и добрым, хотя в жизни Жилкин довольно сволочеватый старик.
Это из «взрослой» повести Драгунского «Сегодня и ежедневно». Повесть рассказывает про человека, чья работа — смешить людей. Про циркового клоуна.
В одном месте он говорит о себе так:
Понимаешь, я какой-то странный, чокнутый, наверное. Мне хочется, чтобы они действительно смеялись. Наяву. Раз я клоун и раз я к ним вышел, они должны смеяться… Иначе я никуда не гожусь… Если они не смеются, если они не будут смеяться, когда я выхожу в манеж, можете послать меня ко всем собачьим свиньям. Меня вместе с моим париком, штанами и репертуарным отделом Главного управления цирков.
На самом деле клоун, о котором идет речь в повести, сам писатель Драгунский. До того, как начать писать, он был клоуном, был актером, был создателем, режиссером и бессменным руководителем театра литературных и театральных пародий «Синяя птичка».
Поэт Михаил Светлов на банкете после премьеры одного из спектаклей «Птички» поднялся из-за стола и спел на мотив знаменитой когда-то песенки:
Виктор Драгунский жил, всегда окруженный смехом. Он и родился-то не как все нормальные люди, вернее — не там: в Нью-Йорке! Даже не в Нью-Йорке — в «Нью-Йоркске», как значилось в домовой книге напротив фамилии жильца Виктора Юзефовича Драгунского, проживающего по такому-то адресу.
Свою первую книжку Виктор Драгунский выпустил в 48 лет. Называлась она «Он живой и светится». И сам рассказ, давший книге название, и другие рассказы сборника давно уже стали классикой.
После этой книжки писатель выпустил много разных других — не только про одного Дениску.
Помните «Волшебную силу искусства» в исполнении Аркадия Райкина? Это тоже по рассказу Драгунского. И история про Кондрата Тимофеевича Подвальчука, украинца с 1915 года, тоже принадлежит ему.
У Драгунского вышло несколько книжек сатирической и юмористической прозы — «Железный характер», «Шиворот навыворот», «Январский сенокос» и др Выходили две взрослые повести — «Он упал на траву» и «Сегодня и ежедневно».
Но самое вечное, самое помнимое, самое читаемое и перечитываемое у писателя — конечно, это «Денискины рассказы».
С Дениской знакомы все — дети и юноши, мальчики и старушки, милиционеры и пожилые люди.
Когда у меня хорошее настроение, я люблю скакать. Однажды мы с папой пошли в зоопарк, и я скакал вокруг него на улице, и он спросил:
— Ты что скачешь?
А я сказал:
— Я скачу, что ты мой папа!
Он понял.
Мы тоже, читая детские рассказы Драгунского, понимаем все с полуслова. Мы любим то, что любит Дениска. Любим слушать, как жук копается в коробочке; любим стоять перед зеркалом и гримасничать; любим плавать там, где мелко, чтобы можно было держаться руками за песчаное дно; любим гостей и, особенно, лошадей за их такие красивые и добрые лица.
И не любим то, что не любит он. Не любим, когда задаются; не любим, чтобы в соседней комнате пели хором «Ландыши, ландыши…», когда мы ложимся спать; не любим, что по радио мальчишки и девчонки говорят старушечьими голосами…
Лично я, вспоминая себя другого, того, что остался в прошлом, узнаю в себе маленького Дениску, и, наверно, любой из нас в своем детстве смотрел на мир такими же открытыми, как у Дениски, глазами.
Я тоже строил у себя во дворе настоящую космическую ракету. И подбрасывал знакомым записки со зловещей подписью «Фантомас». Такие, как у Дениски, помните? «Биреги сваю плету. Она ща как подзарвется!». Или: «Выходи ночю на двор. Убю!». Я тоже двадцать лет провел под кроватью и еще десять лет — в платяном шкафу, но это уже моя история. А уж сколько книжек про шпиона Гадюкина прочитал я в те далекие годы, сколько было школьных спектаклей, в которых мне довелось сыграть: и «Собаке — собачья смерть», и «Пионер Павлик Морозов», и «Общество чистых тарелок», и много всяких других, от которых и названий-то в памяти не осталось.
Конечно, в детстве были не одни светлые дни. Это нам, сегодняшним, с высоты наших седовласых лет, детство представляется легким и беззаботным праздником. Были в нем опасности и подвохи, были страхи в темных парадных и подворотнях, были коммунальные дрязги и жестокие уличные разборки.
Да, все это было, но почему-то вспоминается свет. Вот и книги Драгунского наполнены этим светом детства, от которого прыгают по одежде зайчики, а заботу и тени на наших лицах сменяет веселый смех.
Сам Драгунский ушел. Это единственная печаль, которая никогда не оставляет меня после чтения его рассказов. Но печаль эта какая-то легкая. Я ведь помню его слова, переданные героем повести:
Главное было позади. Я отработал. Дал, что мог. И не впустую, нет, они смеялись. Если так будет всегда, то жить можно.
«Другие берега» В Набокова
В 1932 году Набоков переводит на русский язык «Посвящение к „Фаусту“» Гете:
Если скрыть, что это строчки из «Фауста», простодушного читателя-дилетанта легко можно обвести вокруг пальца, убедив, что это стихотворные вставки из какого-нибудь набоковского романа, настолько откровенно и выпукло звучит здесь вечная тема писателя — тема возвращения в прошлое.
Тема России присутствует у него всегда — явно ли или тайно, но всегда это Россия Набокова, то есть та, которую он когда-то оставил и которая до конца дней продолжала жить в его сердце. России Новой для Набокова не существовало.
«Вот уже скоро полвека чернеет слепое пятно на востоке моего сознания…» — напишет он в послесловии к русскому переводу «Лолиты».
Даже если писатель и совершал туда фантастические вояжи, как герой его рассказа «Посещение музея», то это была другая страна — «не Россия моей памяти, а всамделишняя, сегодняшняя, заказанная мне, безнадежно рабская и безнадежно родная».
В этом главный набоковский парадокс. Одна Россия — всамделишная, сегодняшняя, но… которой не существует реально. Другая — существующая исключительно в его памяти и одновременно реальная и живая.
Первая версия «Других берегов» появилась в 1951 году на английском. В 1954 году вышел русский перевод книги, выполненный самим писателем. Переводить себя с английского на русский автор пробовал и до этого, и всегда это было мучительно трудно.
Телодвижения, ужимки, ландшафты, томление деревьев, запахи, дожди, тающие и переливающиеся оттенки природы, все нежно-человеческое (как ни странно!), а также все мужицкое, грубое, сочно-похабное выходит по-русски не хуже, если не лучше, чем по-английски; но столь свойственные английскому тонкие недоговоренности, поэзия мысли, мгновенная перекличка между отвлеченнейшими понятиями, роение односложных эпитетов — все это, а также все относящееся к технике, модам, спорту, естественным наукам и противоестественным страстям — становится по-русски топорным, многословным и часто отвратительным в смысле стиля и ритма.
Поэтому русский вариант книги — это по сути не перевод, а вполне самостоятельное произведение. Вообще Набоков как переводчик — тема интересная сама по себе Вспомним хотя бы его ранние переводы из классики: Алиса у него стала Аней, и весь мир кэрролловских героев приобрел едва ли не пародийные черты русских народных сказок. Ну а Кола Брюньон под его рукой превратился в Николку Персика.
Книгу «Другие берега» трудно назвать мемуарами в прямом смысле этого слова. Скорее, это роман о себе. Может быть, такое сравнение и покажется кому-то несостоятельным, но я бы сравнил эту книгу с «Жизнью Арсеньева» Бунина. Да, книги разные, и эстетика их несхожа. Бунинская Россия — усадебная, закатная, полевая. У Набокова она совсем не такая — аристократически яркая, с линейками петербургских улиц и летними выездами на дачу. Но отношение к прошлому, к своей России, которой уже не будет и которая все равно реальнее настоящей, у обоих писателей одинаковое.
Русский язык Набокова богат и неповторим. «Живым, ручным существом» называл свой язык писатель. Но если внимательно приглядеться, писатель он сугубо рациональный. Проза его, как шахматная задача, — продумана, выверена, точна. Даже моменты иррациональные вставлены в нее из разумных соображений — чтобы разбавить логику и создать ощущение тайны.
Это не недостаток. Это признак высокого мастерства. Известно, что в своих идеальных текстах писатель намеренно допускал огрехи, чтобы не было ощущения олимпийской холодности и расчета. А шахматные композиции, прославившие его в мире шахмат, приравнивал к композициям стихотворным и даже выпустил в 1970 году сборную книгу шахматных задач и стихов, которую так и назвал — «Стихи и шахматные задачи».
Даже с Богом у писателя были собственные своеобразные отношения. Бог был для Набокова кем-то вроде шахматного гроссмейстера. Партнера сильного, уровня Капабланки, выиграть партию у которого неимоверно сложно, но уже в силу этой неимоверной сложности вступить в игру было делом профессиональной чести.
Влияние, оказанное Набоковым на литературу, огромно. Явный или не явный, след его мастерства легко отыщется у многих разноязычных писателей. Пример, который сразу идет на ум, — роман «Коллекционер» англичанина Джона Фаулза. Но сам Набоков неповторим. И открывая его страницы, всякий раз испытываешь несказанную радость встречи со свободным словом писателя.
«Душегубство и живодерство в детской литературе» А. Етоева
О содержании этого сочинения ничего говорить не буду, оно очевидно, а расскажу лучше об истории ее написания.
Ярчайшее событие моего детства — падение Тунгусского метеорита.
Самое яркое событие последнего времени — встреча и сотрудничество с митьковским издательством «Красный матрос».
Невероятно, но два эти внешне не близкие ни по времени, ни по масштабам события неразрывно друг с другом связаны. Дело в том, что историю с Тунгусским метеоритом я впервые узнал из прочитанного в детстве романа писателя Казанцева «Пылающий остров». От этой книги и еще от нескольких ей подобных берет начало моя детская страсть к той огромной части литературы, которая — и вполне справедливо — среди людей культурно продвинутых называется литературой 2-го сорта.
Все мое детство прошло под знаком литературы 2-го сорта. Слова «приключения» и «фантастика» были для меня святыми словами, как для верующего «Бог Отец» и «Бог Сын» в Символе христианской веры. У меня дрожали руки, когда в них попадал маленький томик из «Библиотечки военных приключений» с косой полосой на обложке. Любая книжка, название которой начиналось со слова «Тайна», прочитывалась мною мгновенно, правда, так же мгновенно и забывалась. Кстати, в этом, возможно, и заключалась притягательная сила литературы такого рода — ее скорая забываемость.
С тех пор прошло много лет. Мой круг чтения переменился. Но временами нападала тоска, и мне хотелось если не перечесть, то хотя бы отдать дань памяти, рассказать, написать, с кем-нибудь поделиться воспоминаниями о тех книжках детства, о которых, не вспомни я, никто уже никогда не вспомнит. Никакая история литературы этой литературой не занимается. Не существует истории массовой литературы. Лишь маргинальные упоминания о ней — в лучшем случае в снисходительном, а в основном — в уничижительном тоне. В библиотеках этих книг нет, у букинистов их практически не бывает, у современного читателя они не востребованы и потому не переиздаются.
Передо мной встал вопрос: как о них написать? Писать напрямую — не поймут, скажут: «Кому теперь эта макулатура нужна?» Поэтому пришлось пойти на обман, придумать хитроумную комбинацию. Опосредованно, через некий концептуальный прием, а именно через линию душегубства и живодерства, протащить эти книги — где в коротеньких выдержках, где в собственном пересказе — к читателю.
И помог мне в этом «Красный матрос». Вот поэтому те яркие впечатления жизни, о которых я рассказал вначале, так тесно друг с другом связаны.
«Дьявол среди людей» С. Ярославцева (А. Стругацкого)
Давайте выпьем за хорошую книгу!
За умную, хорошую книгу грех не выпить. Как и за умного, хорошего человека.
Я помню осень в девяносто первом году, какой была в ту осень Москва — вся в мягких иглах облетающих лиственниц.
Мы пили коньяк, стоя в крематорской ограде, день был солнечный, пьяный — мы пили за умного, хорошего человека.
Прошли годы. Хороших, умных людей стало еще меньше. Их и всегда-то было немного.
Аркадию Натановичу повезло. Нет, не потому, что он здесь родился и выжил. Повезло — что, родившись здесь, он был таким, каким был.
Он прочитал много книг, много хороших книг, а человек, прочитавший много хороших книг, ни на какую кривую дорожку не съедет. Что там ни говори.
Как христиане меряют свою жизнь по Евангелию, так и хороший человек меряет шаги своего сердца по хорошим книгам.
Настоящее пространство жизни — это книга.
Книга всегда больше жизни. Всё меньше книги — жизнь, вселенная, солнце. Даже сам человек.
Вначале была Книга, — сказал великий писатель Бог.
Русский, не прочитавший «Капитанскую дочку», — это русский дурак.
Русский, не прочитавший «Приключения Гекльберри Финна» и «Трех мушкетеров», «Дэвида Копперфилда» и «Остров сокровищ» — это не просто русский дурак, это злой, чванливый русский дурак.
Я не говорю о том, что такого человека и близко нельзя подпускать к литературе — даже корректором.
Но я утверждаю, что такой человек — тайный, если не явный нацист. Во всяком случае, если, не дай Бог, до власти дорвется паучья свора русоволосых чернорубашечников, выбор этого человека будет ясно какой. И свой выбор он оправдает любовью к родине. Это он-то, не прочитавший «Капитанскую дочку»!
Вера есть облечение плотью вещей невидимых.
Неверие, к сожалению, тоже.
Абсолютная вера и абсолютное неверие приводит к одинаковым результатам.
В Германии начала века кто верил, что будет с ней в середине 30-х? Не верили. Нипочем не верили. И неверие обросло плотью.
Говорят: «Фашизм не пройдет!». Говорят: «У нас в России такого не выйдет. Мы же сами их били на Волге». А верно ли, не пройдет?
Давайте лучше верить в то, что пройдет. В то, что наши дети, десятки из тысяч наших детей, которые останутся живы, смоют пыль со своих сапог в теплых волнах Индийского океана.
Давайте верить и делать все, чтобы эта вера не обросла плотью.
И читать. Читать хорошие книги. И чтобы дети наши эти книги читали.
Давайте выпьем за умную, хорошую книгу!
Помянем Аркадия Натановича, доброго человека.
Дюма А.
— Да, Россия отстала в цивилизации от Европы, — передает Панаева сетования Тургенева в одной из его бесед с Некрасовым, — разве у нас могут народиться такие великие писатели, как Данте, Шекспир?
— И нас бог не обидел, Тургенев, — заметил Некрасов, — для русских Гоголь — Шекспир.
Тургенев снисходительно улыбнулся и произнес:
— Хватил любезный друг через край! Ты сообрази громадную разницу: Шекспира читают все образованные нации на всем земном шаре уже несколько веков и бесконечно будут читать. Это мировые писатели, а Гоголя будут читать только одни русские, да и то несколько тысяч, а Европа не будет и знать даже об его существовании!
Тяжко вздохнув, Тургенев уныло продолжал:
— Печальна вообще участь русских писателей, они какие-то отверженники, их жалкое существование кратковременно и бесцветно! Право, обидно: даже какого-нибудь Дюма все европейские нации переводят и читают.
Конечно, в этих словах обида звучит не за Гоголя В основном, Тургенев жалеет себя, жалеет ту выгоду, которую он мог бы иметь, переводись его сочинения на европейские языки, жалеет об упущенной мировой славе и малой вероятности ее в будущем…
Беседа эта происходила в 1852 году, а ровно через шесть лет этого «какого-нибудь» Дюма по приезде его в Россию те же самые литераторы едва не на руках носят.
Многие и сейчас, и раньше задаются и задавались вопросом: как это один человек за непродолжительную в общем-то жизнь смог столько всего написать? Действительно, число сочинений, вышедших из-под руки мастера, превышает несколько сотен. Резонны обывательские сомнения: а не работали ли на мэтра негры?
Привожу для сомневающихся умов выдержку из той же Панаевой:
Я полюбопытствовала узнать у секретаря — правда ли, что Дюма последние свои романы заказывал писать другим, маленьким литераторам, а сам только редактировал их.
— О нет! Когда я вел переговоры с ним о поступлении к нему секретарем, то имел счастье видеть, как он сочиняет свои романы. У него в загородном доме большой кабинет, он то ходит, то ляжет на турецкий диван, то качается в гамаке, а сам все диктует и так скоро, что его секретарь едва успевает писать. Я видел рукопись; в ней ничего нельзя понять; для сокращения вместо слов поставлены какие-то знаки. Секретарь испишет лист и бросит его на стол другому секретарю, который должен переписать, превратить знаки в слова. До дурноты доводит их мосье Дюма работой, встает сам рано и до двенадцати часов не дает передышки — все диктует; позавтракают, опять за работу до шести часов. И как только у мосье Дюма хватает здоровья! Ведь он каждый день обедает с компанией, потом едет в театр, потом ужинает до рассвета. Удивительный человек!
Когда Добролюбов однажды полюбопытствовал у Панаевой: «Что за личность Дюма?», та ему ответила так: «Интересного ничего не могу сообщить о нем». — «Однако какое он сделал на вас впечатление?» — не отступался от вопросов демократ-критик. «Он произвел на меня одно впечатление, что у него большой аппетит и что он очень храбрый человек», — сказала Панаева. «В чем он проявил свою храбрость?» — продолжал допрос Добролюбов. «Ел по две тарелки ботвиньи, жареные грибы, пироги, поросенка с кашей, — все зараз! На это надо иметь большую храбрость, особенно иностранцу, отроду не пробовавшему таких блюд…»
Е
Exegi monumentum
Идея коллекционировать памятники возникла не у меня. Ее подарил мне мой приятель Юра Степанов, когда мы вместе путешествовали по Вологодчине. Не тайна, что в советские времена в каждом городе, городке и поселке, в каждой местности нашей обширной страны непременным и классическим украшением были памятники Владимиру Ильичу Ленину. И чем больше и богаче был населенный пункт, тем обильней и монументальней устанавливались в нем памятники вождю. Это было мерилом любви народной и духовного полета администрации.
Плыли мы по реке Сухоне. Через Тотьму, Великий Устюг, мимо мертвых обезлюдевших деревень, останавливаясь у каждой пристани, чтобы взять на борт теплохода какого-нибудь дядьку с аккордеоном или выпустить на деревянный причал двух-трех школьников, возвращающихся из школы. Сухона — река медленная. Мы тоже никуда не спешили Устав прохлаждаться на палубе, сходили где-нибудь в Тотьме и оставались там до ближайшего теплохода, изучая местные нравы и загорая на речном бережку.
Целью нашего путешествия была Северная Двина. Мы рассчитывали добраться до Котласа, а оттуда плыть на Архангельск.
Я не буду останавливаться подробно на деталях нашего путешествия. Интересного было много. В Тотьме, в местной гостинице, мы любовались «Бурлаками на Сухоне», довольно точным и убедительным вариантом знаменитых репинских «Бурлаков». В Котласе, сходя с теплохода, мы попали в колонну зэков, этапируемых с пристани на вокзал. И так далее.