И Адам с девочкой на плечах в изнеможении вышел из воды и опустился на берег, туда, в траву у куста ивняка, на ватные шапки таволги. Тяжело дыша, он опустил малютку на землю. Тяжело дыша, он слышал редкие гудки автомобилей на близком шоссе. Вид на гору Аминь погас, оставив после себя матовую рябь алого раздражения на сизом горизонте. Короткая летняя ночь была уже на исходе, да она практически к не наступила, затопленная отражениями светлого неба. Девочка спала на мягкой 'граве сладким сном детства. Поток времени звучал грандиозным хором мгновений, но он был не слышен, как не слышен легкий бег бога Эрона, обутого черепахами: сквозь июльское лето переправы через Иордан шел декабрьский снегопад 1977 года. Но снегу не достало силы, и, снижаюсь к земле, он превращается в дождь.
Хронотоп
Это дождь рождества: 27 декабря на швейцарском кладбище Корсье-Сюр-Веве хоронят Чарльза Спенсера Чаплина. Чарли! Король смеха сквозь слезы. Он покойно скончался накануне в рождественскую ночь в присутствии прекрасной Уны и семерых детей. Прекрасна смерть в сердцевине рождения, при свете Вифлеемской звезды, на руках мадонны, в теплом запахе хлева, под стыдливую жвачку быка и молчание осла. Когда гроб Чаплина опускали в могилу, шел дождь, и Уна, семеро детей, врач и слуги стояли под раскрытыми зонтами. Там, за линией жизни, юный Шарло наконец-то встретится с Хетти Келлы, она уже видна мертвым глазам маленькая фигурка первой любви; Чарли видит воскресный денек в четыре часа у лондонского Кеннингтон-гейт — девушку, которая выпрыгнула из трамвая… в простенькой матросской шапочке, синей матросской курточке г блестящим я медными пуговицами, в карманы которой она глубоко и прекрасно засунула руки, там в конце аллеи на фотографии начала века. Фотографии стиснута ее рукой в сетчатой белой перчатке. Но чу! Доносится дробь барабанов. Теплый ветер треплет национальные флаги, цветочные гирлянды и транспаранты: давайте любить друг друга, — пока над Корсье-Сюр-Веве моросит дождь рождества, а Москва скована льдом коммунизма, в Балге — столице ЮАР — идет коронация Жана-Бенделя Бокассы, провозгласившего себя императором. Весь фокус в том, что черный Бокасса абсолютно копирует парижскую коронацию своего кумира Наполеона Бонапарта образца 1804 года: бронзовый трон, который выкован во Франции, лавровый венец, корона с бриллиантами, платье для супруги Бокассы — все точнейшая копия наполеоновского восшествия на престол. Отличия незначительны — подданные должны приветствовать монарха шестью мелкими шажками с финальным подскоком и полупоклоном, да в монаршем морозильнике с секретным замком хранится разрубленное тело вчерашнего политического соперника, труп ждет искусного повара — Бокасса людоед, но… тссс… гремит туш, ветерок декабря раскачивает цветочные гирлянды, накрапывает дождь рождества на кладбище под Лозанной, некие москвичи греются в невиданную морозную новогоднюю ночь у костров во дворах — от жуткой стужи полопались трубы центрального отопления, тормозит как во сне тормозами трамвай у Кеннингтон-гейт, очаровательная мертвая Хетти спрыгивает с подножки навстречу вертлявому юноше в темном дешевом костюме, который тесно облегает талию, в темном же галстуке и с черной эбеновой тросточкой, которой он небрежно помахивал, чтобы наверняка скрыть волнение. Дым застилает мне глаза, напевает меланхолик Джанни Моранди свой легендарный шлягер 70-х ветреных годов — именно эта мелодраматическая мелодия стала печальным рефреном той уже забытой эпохи мирового разочарования не в жизни, нет, а в самом желании. Мера той эпохи — один эрон, время, за которое «Пионер-10» пролетит через всю Солнечную систему. Ее драма — потеря подлинности. Ее лейтмотив — насилие. Ее душа — абсурд. Ее нерв — эротика. Ее вектор — превращение Эроса в Хронос, слияние двух мужских стихий в эрон. Звук той эпохи — соловьиный свист могильной лопаты в земле… В ночь с первого на второе марта следующего за 77-м 1978 года абсурда неизвестные грабители вскрывают могилу Чаплина и похищают гроб с телом покойного. Потрясенная семья ждет ультиматума от вандалов. Но они молчат. Пройдет несколько кошмарных месяцев, прежде чем гроб с Чаплином будет найден и снова захоронен в земле. Гробокопатели так и не дадут о себе знать. Пройдет еще энное количество времени, прежде чем их поймают… боже мой, это два безработных маленьких человека, два неудачника, две копии Чарли, которым снова не повезло. Но мимо! Тем временем на окрестности отправной точки, где установлена ножка нашего циркуля — речь о Москве, — тем временем на Москву нисходят таинственные слова: ашрам, нирвана, самадха. На прилавках появляются котлеты из хека. Ходят слухи, что экстрасенс женщина Джуна секретно лечит Брежнева от косноязычия, старческого маразма, рака, импотенции и бруцеллеза. Последние хиппи раздают цветы прохожим на Суворовском бульваре. Рубик изобретает свой легендарный кубик. Лето стоит душное, жаркое, парное, с далекими грозами по ночам, небо до утра так и не гасится до черноты, до самой зари играет прибоем зарниц.
Вышла из мрака младая с перстами пурпурными Эос — легендарный бегун «Пионер-10» пересекает орбиту Урана. Позади семь лет полета, что прошли после жаркого старта с мыса Канаверал. Семь лет одиночества из расчетного миллиона лет, что понадобится для подлета к абстрактной цели полета, к звезде Бернарда. А пока позади первые несколько робких миллиардов километров — и все же, до Пионера ни один космический летательный аппарат землян не проникал дальше планеты Марс; что осталось позади? Позади — благополучное плавание через пургу астероидов между орбитами Марса и Юпитера, позади пустые окрестности планеты-гиганта; и вот, год спустя после старта, каменный топор двадцатого века долетает до первой цели — бум…с! — в трепете механических поджилок «Пионер-10» летит над грандиозным круглящимся морем — планетой Юпитер, — от верхнего слоя облаков космический аппарат отделяет всего каких-то 130 тысяч километров. Аппарат передает первые изображения Юпитера на Землю; они ошеломляют видом на жидкую преисподнюю, вихрями величиной с Африку, которая сама в свою очередь закручивается черной струей мрака вокруг исполинского столба водорода ростом во весь Американский континент. К несчастью, вид слишком поспешен — Пионер проносится над адом жидкого водорода со скоростью 49 тысяч километров в час, но даже этот мелькающий лет, это чирканье по обочине тартара тянется несколько кошмарных часов — так необъятно юпитерианское пекло. А дальше? Дальше, раскрученная притяжением гиганта, космическая тарелочка — параболическая антенна плюс коробочка аппаратуры — бросается дискоболом-Юпитером к далеким окраинам Солнечной системы. Три года спустя Пионер пересекает орбиту Сатурна, и вот только сейчас — в 1977-м — орбиту Урана… вечная ночь, снег звезд, среди которых снежинка Солнца отличается только тем, что отливает желтизной, холодно, пусто, темно, беспросветно, дует слабый ветер из солнечных частиц, но это слабость ярости — не больше, каждая атомная капля за час черепахи пролетает не тысячи, а миллионы кэмэ. Безнадежность положения неописуема, и все же, все же наш Пионеришка продолжает свой вызов. Я лечу, Калифорния! Что ж, лети через Лету лет, маленький клевый летатель. Увы, у нас начинается рассвет. Золотые ветви будущего солнца тихо играют над линией горизонта. На щеке Адама зреет слеза, капнувшая из-под век. Как печальна тоскующая радость бытия. Сколько крови разлито под покровом молодой кожи. Сколько сладости в робком желании хулы. Рот Адамов запечатан мечтательной слюнкой: поток Иордана относит его спящее тело к летнему берегу утонувшего времени, к нежному цветку огня — это горит, отражаясь в гладкой воде, шедевр парковой архитектуры, музыкальный павильон «Конного двора», поставленный Жилярди на берегу искусственного пруда, что в московских Кузьминках. И хотя павильон охвачен огненным тлением, отражение его неуязвимо… Третий Рим накрыт с головой душным летним зноем, в небесах одна за другой зреют лиловые гроздья гроз, а после дождя закатное небо отливает васильковой ровной лазурью отлива. Мир в тот год живет сплетнями и слухами о проказах власти. В августе 1978-го эксцентричная миллиардерша Онассис регистрирует в Москве брак с русским инженером Сергеем Каузовым. По слухам завистников, скромный спец по фрахту обладает — и Онассис подтверждает — исключительным половым органом и сексуальной силой носорога: они проводит в постели не меньше пяти часов, совокупляясь и пожирая друг друга, как богомолы. В поисках квартиры для проживания, миллиардерша выбирает так называемый писательский дом в Безбожном переулке, она наивно мечтает жить среди творцов на манер нью-йоркского Гринич-вилледж. Она не знает, что наши творцы не выносят на свете всего двух вещей: чужих денег и чужой потенции. Если Онассис вызвала шум, даже шок, то быстрая смерть Папы Павла VI прошла стороной. Даже первые публикации «Комсомолки» о терроре в Кампучии не достигли цели. Правда о дружественном режиме Пол Пота и Енг Сари была выше всяких порогов отечественного чувствилища: мальчики, красные кхмеры, любители сырой печени, вырезаемой из тела еще теплой жертвы; девочки, посаженные вагиной на косо обрезанный бамбук; абсолютно пустые города. Деньги решительно отменены. Кампучийцу положен один комплект одежды в год: рабочая рубаха и рабочие штаны. Секс супругам разрешается раз в десять дней. Ровно половина нации убита вручную мотыгами, штыками и дубинками при строжайшей экономии патронов и железной дисциплине. То, что не удалось ни Робеспьеру, ни Сталину, удалось двум восточным интеллектуалам, закончившим Сорбонну. Это был первый август без Элвиса Пресли. Отмечая годовщину смерти кумира, тридцатилетий Джесси Болт и двадцатилетняя Эрин Райн пошли на пластическую операцию, после чего их лица стали похожи на лицо Элвиса. Эрон ищет хоть какой-нибудь подлинный смысл в родах истории и не находит — смысл ускользает. Лица двух двойников отливают лимонною желтизной. По преобладающий цвет той утонувшей в вечности осени — зеленый. Земля вошла в поток Драконид. Казалось, торжество зелени неуязвимо. И вдруг в спелой травянистости осени — трагический взмах зимы заиндевелой бритвой по горлу дриады: 22 ноября в гуще гайанских джунглей, в тропическом поселке Джонстаун, одновременно покончили с собой члены секты «впиплз темпл» во главе с ясновидцем «народного храма» проповедником Джимом Джонсом. Камера с летящего вертолета показывает на весь мир панораму безлюдного поселка. В центре, на площади — круглый котел с чем-то белым, а вокруг нечто вроде разбросанных обгорелых спичек. Наезд трансфокатора, боже! Это не спички, это же мертвецы. Сатана дотла исчеркал весь адовый коробок: самоубийством покончили 911 человек. Не меньше семисот человек в панике бросились в джунгли — погибли те, кто под охраной собрался па площади. Ясновидец призвал общину «встретиться в другом мире» и маленькой чайной ложечкой принялся причащать из котла порошком цианистого калия всех желающих. Смерть наступала мгновенно; приходилось сначала оттащить труп, чтобы самому принять смерть… лишь на теле Джонса была обнаружена огнестрельная рана. Он-то был убит выстрелом в голову. История снова и снова обнаруживает химию абсурда, кормит человека порошком событий, игнорируя призыв бытия. Кажется, что снова зеленое начало жизни берет свое, что пенный изумруд трагической сельвы неуничтожим и что пурга циана смывается с мясистых листьев тропическим ливнем, но… но 4 декабря утонувшего 1978-го греческое телеграфное агентство сообщает: в возрасте трех тысяч лет погибло оливковое дерево, под которым философ Платон беседовал с учениками, Дерево стало жертвой автокатастрофы. Оно было вырвано с корнями и разодрано на четыре части… В кроне той божественной оливы эйдос Платона беседовал с дриадами, беседовал о том, что знание на самом деле — не что иное, как припоминание и то, что мы теперь припоминаем, мы должны были знать в прошлом. Но это было бы невозможно, если бы наша душа не существовала уже в каком-то месте, прежде чем родиться в нашем человечьем обличье. Значит, опять выходит, что душа бессмертна… Да, шелестит, умирая, олива: душа Платона бессмертна. Но зато смертна олива Платона. Оливковая зелень седеет под снегом Олимпа. В права вступает зима, профиль которой льдист, и прозрачен, и заточен, как лезвие ножа из наста. В середине сребристого декабря лунный камень, подобранный Нейлом Амстронгом еще в 1969 году в море Спокойствия, торжественно вставлен в витраж епископального Собора Петра и Павла в Вашингтоне. На сем камне будет основана уже космическая церковь. Ведь именно на Луке астронавт-прагматик уверовал в Господа Вседержителя Вселенной. Три миллиона лет сей камень пролежал без малейшего движения, пыль, покрывавшая его, не сместилась ни на один микрон. Неподвижность такой неподвижности захватывает ум. Что по сравнению с ней окаменелость фараоновой мумии Джосера в трехтысячелетнем саркофаге из черного обсидиана? Болтанка нильской воды в полузатопленной рыбацкой лодке! Снегопад густеет. Снежные хлопья слипаются на ветру в мягкие хлопки зимней варежки. Кончается год регтаймов, наступает короткая эра диско. В гуще января 1979 года американский Вояджер подлетал к Юпитеру. Он летел тропой Пионера. Старт двухлетней давности с космодрома им. Кеннеди близился к первой мишени полета. С расстояния в 535 миллионов километров исполинская планета — кровавополосатый диск — уже заслоняла собой Вселенную. Тем временем на музыкальном небосклоне появляется новая звезда — неистовая Глория Гейнор, а великий аятолла Хомейни прилетает в Иран. В аэропорту Тегерана его встречает лимузин, окружает восторженная толпа танцующих и поющих людей. Их счастье беспредельно. Лицо живого пророка за бронированным стеклом, наоборот, украшено мраком, взгляд хмур и отрешен. Чалма — снежна. Иран, трепещи. Праведник не отбрасывает даже тень, а твои тени, иранец, слишком грузны и уродливы. Спрашивается, какие выводы и уроки истории можно извлечь из обожания силы? Обожание слабости? Но это уроки бытия, до никак не истории. Лимузин пророка бесстрастным видением террора разбрызгивает ликующие волны.
Начало нового года диско отмечено в ножке циркуля, в Москве, влюбленностью в экзотику, по рукам ходит рукопись-машинопись книги Карлоса Кастанеды о «путешествии в Икс ленд», о Доне Хуане — индейце из племени яки. Москвичи принимают написанное за чистую монету, наивным читателям невдомек, что все сие чистейший художественный вымысел, беллетристический роман американского этнографа, написанный в продажной форме псевдоавтобиографии. В паре с фантастом Кастанедой на экранах появляется первый в кинопрокате страны фильм ужасов — японский вариант Кинг-Конга — «Годзилла», об ужасном динозавре. Публика так свежа, что вскрикивает от страха при виде целлулоидного чудовища… А голосом всей этой экзотической каши стал острый высокий голос легендарного толстяка Демиса Руссоса. Потный, курчавый, в греческой белой хламиде, с руками мясника и грудями турчанки, с золотыми кольцами на волосатых пальцах, с вялым жирным липом римского патриция, божественный Демис, упиваясь звуком, пленительно вибрировал связками и крохотным алым язычком в глубине мясистого горла, извлекая в экстазе из душной плоти высокий холодный струнный фальцетный звук страсти: гудбай, май лав, гудбай! И вдруг — 17 февраля социалистический Китай нападает на дружественный Вьетнам. Война? На заводах России прокатывает гневная волна организованных сверху митингов. Руки прочь от Вьетнама, желтомазые говнюки! 22 февраля дружный газетный вопль: китайские войска захватили Лангшон. Что такое лангшон? Восточное кушанье типа лангусты? Этого не знал никто. Но страна обреченно готовится снова стать пушечным мясом партии. И так три дня народной истерики, пока не стали известны в узких кругах слова Дэн Сяо Пина: это не война, а порция плетей. Мы только проучим Вьетнам и вернемся на свою территорию. И разом все возвращается на круги своя — а именно на пластинку в стиле диско. Читатель, ты давно забыл о Лангшоне, но, конечно, бессилен забыть диско. О диско! Черный дискобол «Бони М» в белой шляпе с черной муаровой лентой и белом пиджачище: четыре черные звезды, имена которых никто не помнил уже и тогда, в 79-м, в сопровождении оркестра и вокального трио всего пятнадцать африканцев, бешеных волчков кинетической энергии, одетых попугайно ярко пестро попсово и черт знает как: рабыня фараонов, принцесса из Калькутты, партизан из бойцов фронта Сандино имени Фарабундо Марти; африканская колдунья, плюс люрекс, бретельки, чалмы, шальвары, ядовито-багровый бархат, плоские пуговицы, перстни, ожерелья, вспышки цвета, перья, браслеты, подмышки без волоска, зубы, уши, лица, которые невозможно разглядеть, потому что все четыре часа бони вулканизируют музыкальной ритмической лавой диско: бег, прыжки, кувыркания, жестикуляция, крики, тряска; бони ходят ходуном, вертятся волчком, сверкают потом, не уставая ни на один миг. Стиль диско — это бесконечный повтор двух-трех мелодий из пяти-шести звуков: Хи-воз-э-степпен-вольф; Санни-ай-ай-лав-ю. И не важно, что концерт боней — это сплошная фанера, обман и надувательство чистой воды, захватывающий «лип-синк», вся музыка сделана на магнитофонной ленте, а боньки только лишь синхронно двигают губами под запись, а оркестр имитирует игру на инструментах. Подумаешь! Разве делать вид, что поешь, и делать вид, что живешь, — не одно и то же? Мы будем танцевать до утра. И честное слово, счастье — это значит минимум бытия и как можно меньше жизни. Счастье — это ни капли подлинного.
Вышла из мрака младая с перстами пурпурными Эос… 4 марта все того же 1979 года американский Вояджер позволил нам всем впервые во всех страшных, захватывающих подробностях разглядеть наконец — и не па бегу пролета, как у Пионера — облик самой большой из планет и четыре юпитерианских галилеевых спутника: Ио, Европу, Ганимед и Каллисто. Вид Ио поражал воображение, она пылала, как библейское «озеро, горящее огнем и серой». Десятки вулканов, кальдер и гейзеров выбрасывали в космос раскаленные добела потоки лавы, желтые фейерверки сернистого газа, пары кипящей серы. И все это на фоне черного космоса, увенчанного исполинской луной Юпитера в густых облаках, который занимает треть небосвода и заливает поверхность спутника столь интенсивным светом, что на Ио никогда не наступает ночь. За те семь дней творения, что Вояджер провел в тени Юпитера, на Ио произошло семь колоссальных вулканических извержений. Вот она, юность мертвого Марса! Эрос не тронутый похотью Хроноса… фонтаны расплавленной серной жижи выбрасывались на высоту до трехсот километров. Ввинчиваясь в космический холод, огненные смерчи на глазах вояжера превращались в мелкий желто-зеленый снег. Сам цвет Ио неописуем — горящая яичница из смеси красных, оранжевых, белых и желтых пятен, где преобладает взвинченный до пунцовых каленых топов густо-красный колер преисподней. Но стоило только чуть отвернуть камеры, и рядом с вечно молодой неопалимой купиной сожжения Ио в сверкающем хороводе вращались вокруг Юпитера три ледяных шара — Европа, Ганимед и Каллисто, безмолвные и безлюдные катки морей, муаровые космические жемчужины, покрытые тончайшими кракелюрами от метеоритных ударов. Порой льды сталкиваются, и на протяжении десятков километров вздымаются стены ледяных грабенов, достигая стометровой высоты. Это каток для Сатаны; вот он раскатывает в трико арлекина на стальных норвегах, заложив руки за спину и смеясь про себя смехом возмездия, но зато… зато смертна олива Платона.
Тем временем закапчивается первая африканская война детей против взрослых. Это была война двух цветов — черный против голубого. Император Бокасса, любимец века, эстет и любитель человечинки на вертеле под кайенским белым соусом, приказал одеться всем школьникам монархии в бирюзовую форму стоимостью всего в 100 французских франков! Оттенки небесной голубизны — любимый цвет императора’ Разве этого мало? Но подданные негритята подняли заурядный бунт против небесного колера и учинили настоящую демонстрацию невежд в пику гурману. Больше того, в апреле месяце толпа мальчишек забросала камнями и грязью сам монарший «мерседес» эстета, машину ослепительно бирюзовой окраски. Император был расстроен до слез — его министры лично вылавливали детей на улицах и в домах Банги. Наутро в тюрьме Нгараба было изолировано 228 смутьянов, среди которых попалось и много таких типов, кому не исполнилось и десяти лет. И надо же, все как один предпочитали черное голубому! Практически все двести пошляков были примерно наказаны одним и тем же способом воспитания — смертной казнью. Африка содрогнулась от ужаса. В голубую страну вылетела специальная комиссия черных юристов из Организации африканского единства. Итоги международного следствия оказались весьма неблагоприятны для человеколюбца-людоеда — эстет Жан Бендель Бокасса Первый самолично застрелил десяток детей. И надо же! Его эстетизм был не понят. И голубой император — величайший наполеон эпохи — был свергнут с престола… Что ж, прощай, немытая черномазия. Твой император отныне навсегда выбирает цвет неба: голубовато-васильковый муар эфира, пустой небосклон, заиндевевший розовато-чешуйчатым инеем заката. 26 сентября голубая «Каравелла» переносит Бокассу на авиабазу близ нормандского города Эвре. Как назло, осень! За иллюминаторами самолета льет пошлейший северный дождь. Взлетная полоса окружена вульгарным каре из военных грузовиков. Ему, императору Центральной Африканской Республики и гражданину Франции, отказано в элементарной визе. В бортовом холодильнике жалкие остатки последнего пиршества дома — две жареные руки да тушеный член диссидента с фаршированными яйцами. Все собрано со стола наспех, неряшливо, кучей. В голову лезут самые черные мысли о насмешливости судьбы — ведь именно здесь, в этой проклятой нормандской дыре, в Эвре, всего два года назад был отлит для Бокассы императорский трон, а на конном заводе тренировался почетный эскорт из приземистых нормандских лошадок, оседланных бравыми наездниками в форме наполеоновской гвардии. Скаль зубы, история, твой единственный смысл — абсурды любого итога; в историческом лоне нет места ничему от бытия сущего, а значит, нет ничего собственно человеческого, ее уроки — внечеловечны… Итак, зеленый колер платоновской оливы, перетекая через метель цианистого калия, меняет свой цвет на бирюзовую меланхолию людоеда. Голубыми перекатами окрашен весь закат 1979 года диско. В октябре выстрелом в упор застрелен в своей же резиденции южнокорейский диктатор Пак Джон Хи. В этот роковой голубой момент он как раз доставал золотой желтой ложечкой нежное тельце устрицы из раковины. Выстрел начальника южнокорейской разведки был так удачен, что голубоватое желе, спрыснутое цитроном, упало с поднятой ложечки прямо в распахнутый рот мертвеца. Оп-ля! Впрочем, давно известно, что устрицы — лучший приправа к свинцу. Сразу за октябрем начинается теплая зима. Даже в морозном декабре в Третьем Риме отмечена температура плюс пять градусов. Завершено строительство Центра международной торговли, на берегах русской столичной реки вырастает контур Чикаго. Мягкий снег сырой виноградной гроздью лепится на бронзовых чреслах Меркурия. Снег идет все быстрее, все гуще, в его тихой цианной пурге не слышен роковой выстрел в висок эпохи — в бывшем ханском дворце казнен соратниками партийный узурпатор Хафизулла Амин — советские танки вошли в Афганистан. Ура? Так 28 декабря началась еще одна неудачная российская война, которую история сразу, не чинясь, впишет в реестр поражений: крымская, русско-японская, Первая мировая, финская… и тут же загодя подведет черту: будущий крах империи неизбежен. Но это самая незаметная война в нашей истории, никак не пережитая национальным сознанием. Несчастный Афган… коллективная психопатология общего неинтереса к той пролитой крови еще ждет своего Юнга. Снег тает на зеленом стяге джихада. Зелень эры снова и снова предъявляет свои права на победу. Но снег еще настаивает на своем белейшем превосходстве. Новый високосный 1980 год густо облеплен белым: он похож на пышную сахарную голову и так же остро блестит. По иронии аллитераций и ассонансов 22 января Сахарова — академика и диссидента, отца водородной бомбы, ссылают в пролетарский город на Волге. Так открывается новая грань исторического абсурда: начинается великая неизвестная война между черным вторником и желтой пятницей, 22 января выпало на понедельник, это на войне цветов означает ничью или зеро. 19 апреля умирает знаменитейший поводырь Европы слепец Жан-Поль Сартр. Опять мимо. Зато, через десять дней, 29 числа — черный вторник открывает счет черным событиям: утром тихо-тихо во сне умирает король киноужасов Альфред Хичкок. Толстый, рыхлый человек с внешностью клоуна, кстати, невероятно трусливый. Во время монтажа своих ужасов Хичкок просил, чтобы в монтажной сидела жена, он боялся остаться один на один даже с маленьким экранчиком на монтажном столе. У Альфреда был хороший желудок, отличный стул, крепкий сон, чего не скажешь о Сартре — дрянное здоровье, полная слепота на старости лет, бессонница, тошнота. Он так и не написал свою главную книгу — видеть. Итак, один ноль в пользу черноты. Но вторник торжествовал недолго — 30 мая и 20 июня желтая пятница берет реванш и выходит вперед по числу чисто желтых событий. В майскую пятницу американские ракеты облетают Венеру и землянам становится известно наконец, что пряталось под густейшим слоем венерианских облаков: земля Афродиты, земля Иштар, высохший океан, кратеры, несколько сногсшибательных гор, все остальное — бесконечная холмистая равнина без всяких признаков жизни, воды, лесов. Первый рельефный глобус Венеры удивительно напоминал женскую грудь амазонки с исключительно крупным соском — горой Бета… сколь же велика была эротическая чувствительность древних греков, сочинителей Зодиака, сумевших с пастушеских склонов Олимпа учуять этот космический сосец Венеры в ярком блеске утренней звезды и припасть к млечному ее току, и Дать звезде имя богини любви. Божественный сосок против смерти Хичкока.
Что же случилось еще в том високосном восьмидесятом кроме войны цветов? Культ экзотики приобрел вид сада желаний; виноградно-фаллическая сень украсилась борьбой двух слов: сентизив против экстрасенса. Побеждает последний. И ему обучается московская речь вкупе с уже упомянутым выше секретным именем Джуны Д., которая лечит главного тренера — год олимпийский! — от маразма, зажима челюстей и сальмонеллеза. Запретные сласти злых сплетен запиваются густыми ручейками бальзама «Абу Симбел» из липких египетских бутылей, или лип-синком «Старого замка». Шизовый остров диско тонет в кровавых водах между Сциллой группы «Чикаго» и Харибдой — «Уингз». Винцо заедается рисообразной котлеткой из трески. Появились и первые гробы из Афгана с мертвыми мальчиками-солдатами, но общественное сознание больше увлечено их экзотической формой, чем содержанием — гробы цинковые. Все еще в моде лианоподобный голос Демиса Руссоса, который голым греческим шпоном обвивает московский Лаокоон. И хотя Москва по-прежнему не верит слезам, фильмовый шлягер о судьбе двух подружек в поисках хорошего мужа собирает невиданные очереди. Страсть пережить в слезах чужую судьбу — лишь бы не свою — неистребима. И бац! Котлетой, уже из хека, шлепает на столичную сковородку американский взвизг образна 1958 года — «Вестсайдская история» с музыкой Леонарда Бернстаяна и хореографией Джерома Роббинза. Понадобилось всего двадцать лет, чтобы лента докатилась до экранов пролетарской столицы. Но воскрешение из мертвых сорвалось; все фигуры затянуты тиной и илом, танцы погребены на дно времени, как амфоры с римским фалерно — пить его невозможно, рот кривится от уксуса, в который превратилось искристое и перистое вино молодости; юная Натали Вуд утопленницей просвечивает со дна Тихого океана у калифорнийского острова Санта-Каталина, давным-давно она упала за борт прогулочной яхты, и напрасно ее двойник в белом платье с алым поясом танцует сейчас на танцплощадке Вест-Сайда, акулы против ракет. Нас не обвести вокруг пальца — Мария любви давно на дне морском, глаза ее закрыты двумя тяжелыми раковинами с перламутровой норкой, тень молоденькой акулы проплывает над спящей. Там покоится наша пылкая юность. А здесь?
Здесь — секретные слухи о ягодах для Суслова. Как известно, любимые ягоды Суслова — клубника, по не всякая, а только та, что посажена им лично в одной из секретных теплиц в солнечном Крыму. Когда Суслову хочется ягод — помощник немедленно сообщает об этом по спецсвязи в Крым, где охрана собирает ягоды с грядок н, запаковав в особый пакет, расписавшись где надо и опечатав пакет пломбой, доставляет клубнику для Суслова на военный аэродром Вельбек, откуда реактивный истребитель доставляет опечатанную клубнику в Москву — приказано к полднику, со сливками! — а столице клубнику исследуют в специальном медицинском центре для членов Политбюро ил наличие ядов и, вложив в пакет обязательный сертификат о пригодности употребления ягод и пищу, сертификат, заверенный печатью, клубнику ровно в 16.20 доставляют к столу известного серого кардинала и гастронома. Суслов тщательно моет руки и серебряной ложечкой цепляет любимую из пенки взбитых сливок. Скопцу — семьдесят восемь лет. Он умрет через год, в январе, а пока… пока теоретик правящей партии пробует на вкус и на цвет нежно-алую ценную мякоть, а страна питается всякими слухами. Приятного аппетита, Михаил Андреевич! не капните на светлые брюки развесистой клюквою. И все же кульминацией общесоветского голода на экзотику инобытия стал не культ НЛО, не пищеварение бессмертных больных, но берберовский лев, живущий в обычной квартире из трех комнат. Вот она — сенсация утонувшей эры. Знаменитейший африканский лев прописан в Баку. Ему посвящены газетные статьи, интервью с хозяином — простым советским инженером-нефтяником и, наконец, киносюжеты в программе «Время» — подтекст той одиозности прост; не стоит бояться империи зла, господа, — царь зверей приучен пользоваться тесным туалетом и, пятясь задом, на потребу всей есэсэровской публике осторожно устраивает свой львиный задик над унитазом. Ппысс! Разве что хозяину для чистой проформы приходится дернуть ручку сливного бачка. Ббуль! Если откровенно, лев выглядит несколько подавленным, неуместным, дико гривастым, беззубым. Возможно, ему действует на нервы черная пантера, которая обитает на шкафу в прихожей бесстрашного бакинского инженера. Ты будешь смеяться, бессонный читатель, но инженер умрет своей смертью, а львина его переживет, хотя сам будет, увы, застрелен. Но мимо, мимо… Поворот. Еще один поворот небесного винта, в поисках сверхсмысла происходящего. Еще один пружинный толчок толчковой ноги бегущего Эрона от зеркала вечности… Неужели а истории есть только лишь исторический смысл? А человеческий в ней не обнаружить?
Вышла из мрака младая с перстами пурпурными Эос… Но наша реальность никак не может настроиться на торжественней! гекзаметр Гомера, вместо размеренной поступи морского прилива, вместо глубокой цезуры Аида, запинка подавленного смешка, зажатый ладонью нарыв гомерического хохотка — к лучезарному лику латинской Авроры пристроена смешливая масочка Немезиды. И он — смех Немезиды — с неутомимостью рока превращает драмы в комедии. Не по зубам смеху только трагедии, но они не по плечу нашему времени. Любой факт отдает канареечным колером фарса. Москва готовится к Олимпиаде-80. Ограничивается въезд в столицу спорта. Билеты продаются только по командировочным удостоверениям. Проститутки высылаются из города в спец-общежития на 101-й километр. В магазинах разом исчезают очереди, а в метро москвичи поголовно не стоят стадом а давке, как обычно, а сиднем сидят, закинув ножку на ножку. Москва для москвичей. Ха, хорошо. На улице можно легко, без напряга, выпить пивка с сосиской и тушеной капустой. В кайф! А без кайфа нет лайфа. Сегодня кайф — самый мазовый. Казалось бы, ликуй, держава, и вдруг полный напряг и стремительный стеб Немезиды — кха! в самый разгар ликования умирает — якобы от перебора наркотиков — народный кумир Владимир Высоцкий. 28 июля — самые нежелательные похороны в стране, в разгар олимпиады. Тело выносят из театра, на Таганской площади — человеческое море. Люди стоят на макушках телефонных будок, тянут головы, чтобы увидеть маленькое сизое личико в гробу среди цветов, даже милиция не скрывает своих слез. Последний раз она рыдала только на похоронах Сталина. Эос на миг отнимает от лица насмешливую масочку, рожица Немезиды гаснет в заоблачных далях, но только на миг. Злые слезы на гибель поэта — через пару дней — отменяет всеобщий слезливый всхлип при прощании с олимпийским мишей. Плачет стадион, и вся страна тоже плачет у голубых экранов под музыку Пахмутовой на отлет надувного медвежонка в вечерние кучевые облака. Гудбай, май лав, гудбай… Впрочем, с ласковым мишей отлетела на небеса целая надувная эпоха, мягкая, резиновая на ощупь, умильно-фальшивая, с большими круглыми ушами, тугая, как кислородная подушка, но без капли кислорода. Ммда, это была самая глубь и глубь эпохи застоя, золотое времечко самого бархатного и ласкового террора. Уже на излете високосного года — восьмого декабря — зеро! — судьба сводит счеты еще с одним поэтом:
— Мистер Леннон?
Битломану, бывшему охраннику Марку Чэпмену 25 лет, в кармане его куртки кассеты с записью Битлз, сигареты Пелл Мелл и револьвер Чартер армз 38-го калибра, В руке книжка Сэллинджера «Над пропастью во ржи»: «А сын ее был самый что ни на есть последний гад во всей этой мерзкой школе. Всегда он после душа шел по коридору и бил всех мокрым полотенцем. Вот какой гад».
Леннон оглянулся ка голос. Выйдя из машины с женой, он уже был в полумраке центральной арки нью-йоркского дома по имени Дакота: еще 6 августа 1980-го ясновидящий Дезайн Холт предупредил Леннона — Джон остерегайся людей по имени Марк… Марк встает и начинает стрелять в орущее, кричащее от боли и ужаса смертности тело — пять пуль подряд, в упор, наверняка, целя в голову, в любимое ненавистное лицо Леннона, убийца попадает то в шею, то в плечо, то в грудь. Наконец Леннон падает. Отбросив револьвер, Чэпмен спокойно остается у тела. Он не думает никуда бежать от возмездия. Он почти похож на убитого — такие же длинные волосы, круглые очки. Чтобы добиться сходства с кумиром, он, бывало, часами крутился у зеркала. Сейчас он живет в общежитии молодых христиан на шестьдесят третьей улице. Утром он караулил Д.Л., чтобы взять автограф у жертвы, и удалось — Леннон расписался на конверте пластинки «Двойная фантазия». Вечером — убил. За что? На этот вопрос Марк ответит: за критику Христа. Кроме того, он устал жить под Леннона, и сегодня, сейчас, наконец обрел собственную судьбу, свое лицо. Он перечеркнул исторический смысл, чтобы подчеркнуть бытийный. Он настоял на человеческом. Но увы, оно оказалось слишком бесчеловечным.
А пока христоносец продолжает читать под уличным фонарем: «Вообще, конечно, такие типы, как этот Морроу, которые бьют людей мокрым полотенцем, да еще норовят ударить побольнее, такие не только в детстве сволочи, они всю жизнь сволочи…» Ммда, сволочь бессмертна, зато смертна олива Платона…
7. ОХОТА НА ЕДИНОРОГА
Путь
Прохладным летом — речь об июле 1982 года — Филипп Билунов, Клим Росциус плюс Борис Лепеха оказались в Африке, в Танзании. Золотая молодежь, или «красные принцы», как окрестила их желтая пресса, прилетели охотиться на крупную дичь. Ни лев, ни слон, ни носорог контрактом были не предусмотрены, но можно было вполне легально подстрелить буйвола, антилоп, гиену, зебру, даже крокодила. Туристическое агентство обеспечивало комфорт, передвижение по стране, охоту, изготовление чучел добычи, выделку шкур и голов… Словом, это был тур-сафари стоимостью в тысячи долларов. Если бы великий скопец был жив — о подобном разврате не могло быть и речи, но Суслов умер еще в январе, Леня маразмировал, а Андропов пока не взял всю полноту власти. Брать валюту из партийных кормушек было опасно, и отцы нации сумели сделать своих детей гостями танзанийского правительства. В аэропорту Дар-Эс-Салама сынков встречал чуть ли не сам посол. Затем все шло по накатанной программе: отель, большие неуютные апартаменты, ужин в китайском ресторане, отвратительное пальмовое вино, две лоснистые черные проститутки в общей постели — Филипп отказался вкушать африканскую плоть, хотя дамы были высшего сорта, с безупречным английским, с европейскими манерами и брали по высшей таксе. Молодые мужчины выдавали себя за шведов, проститутки держали их за поляков. Через день знакомство со страной было продолжено: на спортивном самолете компании они вылетели в национальный парк «Серенгети». Охота там строго запрещена, это был полет вежливости. Филипп первый раз был именно в экваториальной Африке, и все же его раздражал тот факт, что их потчуют пусть экзотическим, но самым тривиальным дежурным африканским блюдом. Накатанный маршрут, засаленные туристами виды, к подлинности нельзя было прикоснуться… казалось бы, муляжи должны поражать северный глаз, и они действительно поражали — бег тысяч антилоп гну, комических бородачей, или прайд львов, где только львица поднимает сонную голову и легким рыком встречает появление людей, но безопасность гарантирована — автобус с наглухо задраенными стеклами катит по узкой асфальтовой полосе, кондишены дуют в лицо прохладными ветерками, в хвосте автобуса идеальный сортир с вечными японцами. Даже немыслимая белизна Килиманджаро — квадратной горы на горизонте — казалась чуть-чуть манекенной, облизанной до блеска целлулоида. Хотелось — пусть капризно, — но риска, хоть какого-то равенства льва и охотника, клыков и карабина, со-жизни с дичью, подлинности, наконец. Филипп задирал дружков, два вечера подряд заканчивались ссорами. И охота приближалась такая же бутафорская, в двух спальных автобусах, в компании развращенных черных боев с фальшивыми рожами слуг. Неожиданно недовольство Филиппа было замечено хитрыми глазами их полупереводчика, полухозяина, полупредставителя компании туземца Элиаса, который предложил Билунову «самый настоящий охотничий тур, в Камеруне. Там можно охотиться без лицензий. Правда, никакого комфорта, правда, это опасно, но, кажется, бвана не любит презервативов… ха-ха-ха…». И сумма была названа комическая, смехотворная, Имелась такая сумма.
Нечто похожее на предчувствие окатило сердце горячей кровью. Филипп был согласен. И вот пуповина с пошлостью травестийного бытия стала рваться, разверзлось таинство перелета из Аруши в Дуалу, камерунский порт на западном Атлантическом побережье Африки. В перелете была атмосфера омовения тела, подготовки к закланию. Филипп спал, притулившись к голубому диску иллюминатора… Охряная пустота плато, внезапные горные цепи с налипшей на бортах зеленью лесов, тени сухих туч, тягучий блеск исполинского ртутного зеркала — отсюда, из озера Виктория, начинается геометрия великого Нила, идеальная прямая, которая ясно говорила, что земля — плоскость. Ртутное молоко отражений сменяет череда новых горных цепей. Кажется, они растут из болот, так тяжка и провалиста топкая зелень лесов. Холмистые верхушки заоблачной сейбы. Плоские лужицы зонтичных акаций. Откосы, сплошь утыканные иглами спелого бамбука. Признаки живого практически не видны, и только когда африканское плато, словно набрав воздуха, вдруг поднимает плоскую, цвета кофе с молоком, грудь — предгорьем — к брюшку самолета, взгляд читателя, — а не спит сейчас и всегда, как Господь, только бессонный читатель — взгляд с высоты замечает бег зебр к водопою, муравьиное кишение антилоп, чью пьяную скачку настигает самолетная тень, и ровная иноходь полчища сменяется шараханьем пьяного галопа. Порой на макушках мангровых волн мерещится порхающее мелькание обезьян. Или мокрый дым водопада является если не звуком, то отблеском пенного грохота в глаз самолета. Треск мотора — здесь — увеличен теснотой салона, где только парочка белых покоится в самолетных креслах, а все остальное пространство завалено мешками почты; пассажиры-африканцы сидят прямо на полу, в проходе между кресел. Пахнет потом, немолотым кофе, пролитым спиртом. Океан подводит черту перелета властно, прохладно, пенно и резко. Какой благословенной кажется после кондовости земли жидкая океанская магма, кое-где заляпанная солнечной известью, затканная сизокрылым мерцанием тончайшей морской кожицы. Как пылят парком на свежем ветру морские барашки! Как круглы маленькие острова на акватории залива Биафра, как неожиданно близок круговой полет пары коричневых коршунов, зло следящих неосторожную рыбу янтарными глазами.
В аэропорту Дуалы — маленьком и захолустном — Филиппа никто не встретил, и в этом виделись те же приметы подлинности. Надо было учиться терпеть безалаберность туземцев. Наконец, после звонков в турагентство, за ним на огромном разбитом бьюике прикатил проводник, слуга, переводчик и гид по сафари в одном лице — камерунец Хоскея. Разумеется, машина была забита корзинами и узлами. На сносном французском Хоскея — вдобавок метис — объявил, что поезд на Нгаундере отходит завтра утром — слава богу, не через неделю, — и отвез ночевать в третьеразрядную гостиницу, других не было. Филипп подметил, что Хоскея прежде всего охотник: не без благоговения он достал из чехла и разглядывал его великолепный охотничий карабин 7,62 калибра, у него был взгляд человека, а не лакея… Мелькнул неряшливо-очаровательный город пальм, город ярчайше-желтой мимозы и черных купальщиц на пустынных пляжах. Ночью его поджидала бессонница с видом уже на потолок, где из щелей на свет матовой лампы и порх насекомых выползали бледно-розовые гекко, пытаясь поймать порхающую пищу. Удивительно, но ящеркам ни разу не удалось схватить ни одной жертвы. Их неловкость обескураживала. Впрочем, утром из окна допотопного вагона Филипп смог убедиться в том, что сонная неумелость и охотника, и его добычи охватывает разом, без исключения, все проявления африканской жизни: сначала был замечен черно-белый орлик, который то державно парил, то подло падал на гребень рощи, чем только пугал полчища птиц. Взлетая, они озвучивали деревья попугайной истерикой резкого щебета. Затем Хоскея пытался убить гадкого пальмового паука, которого — бац! — занесло порывом ветра прямо на вагонное сидение. И делалось это бесконечно долго.
Поезд медленно катил по узкоколейке как раз в ту божественную сторону, где победно туманился горный массив Камерун. Дорога шла то железными петлями, то — по прямой. Пейзаж был обезображен человеком: миля за милей шли бесконечные пальмовые плантации. Их ровные бесстрастные шеренги лишь кое-где были разорваны изгородью гибискуса в броских наглых цветах. Порой однообразие банановых панорам нарушали мосты через широкие, но мелкие быстрые речки, дно которых белело чистым промытым песком. Поселки туземцев тоже внушали отвращение — однотипные группы бедных хижин в окружении одинаково небольших участков маниока. Одиноко стоящие пизанги с оборванными листьями. Голые дети с раздутыми животами довершали картину жизни. Когда же наконец начнется тропический лес?!
Нгаундере еще раз подтвердило права подлинного существования: разумеется, их никто не встречал, и только через час с лишним Хоскея вернулся к вокзалу на утлом грузовичке, в кузове которого было замечено человек десять черных лиц, в том числе женщины, дети, несколько коз, мешки, клетки с цыплятами, бутыли, оплетенные пальмовой шнуровкой. Но — сервис! — пассажирское место в кабине было без слов освобождено молодому господину с зачехленным ружьем, а пара кожаных чемоданов бвана была поднята на борт почти со священной бережностью, а только затем вдруг безжалостно брошена на дно кузова, где на чемодан тотчас уселся человек с черным поросенком на руках. Хоскея объяснил, что все эти люди как раз из той самой деревни, где их ждет проводник на гору Нга-Али. Хоскея даже сам занял место шофера, не доверяя молоденькому пареньку… Там, там на горе, причмокивал он, рай для настоящей охоты.
Уже через каких-то полчаса грунтовая дорога — скачок, прыжок — привела грузовичок под исполинский полог тропического леса.
Лес!
Человек попал в легкие зеленого божества. Ни жары. Ни тропического зловония жирной растительной плесени. Наоборот, величие и невесомость темной прохладной массы листвы, света, стволов. Свет солнечным паром просачивается вниз сквозь тысячеглазую сень, стоит только поднять лицо, и взгляд попадает под засушливый дождь света. Лесная темень в тысяче мест пробуравлена дрожащими радужными зрачками, и в каждом зрачке круглится по выстрелу солнца. Вдох, затем выдох. Безмолвная пальба лучей озаряет лес сиянием блаженства; так, зеленея в тенетах листвы, свет обожает землю. Магический трепет сливания продувает насквозь тела людей, птиц и зверей — ты наг перед столь бескорыстным колыханием бытия.
Негры в машине молчат, словно набрав в рот воды.
Вдруг мотор грузовичка чихает раз, два и глохнет. Машина плавно останавливается. В кузове поднимается гвалт. Все мужчины разом бросаются ремонтировать мотор. И вот он уже отчаянно разобран и разбросан на дороге.
Что ж, зато можно осторожно зайти в глубь колоннады.
Тебя охватывает глубокое чувство благоговейного страха. Ты — одинокий прихожанин в изумрудной пустоте колоссального храма.
На смену молчанию приходит журчание бесчисленных ручейков. Их чистые мелкие стежки посверкивают буквально на каждом шагу в толще лесного ковра. Обилие капилляров изумляет. По сути лес растет из кровеносной сети. Среди еле заметных зигзагов попадаются настоящие русла и там пестрота бытия: гладкие камни, звуки журчания, желтая каемка бегоний, розовость рыбок, краснота мелких крабов, тени папоротника, незримость чистой воды. Рука становилась смелей, пальцы погружались в быструю воду потока, к брюшку сонной пятнистой лягушки, которая не чувствует прикосновения. Она не знает, что жива, — существование ей только мерещится, как не знают о ней черно-зеленые пятна на трепетном горле. Спрашивается, что же есть жизнь, если можно быть, но не существовать? Если существо человека — Dasein — присутствие, то все нечеловеческое поражает как раз тотальным бесконечным и бесчисленным отсутствием. Вся эта пестрота наличия, как бы он» ни бурлила, ни порхала, ни квакала, ни просвечивала на свет, вся она погружена без остатка в отсутствие; не отступает от себя ни на шаг для огляда, не знает о себе ровным счетом ни-че-го.
Слышны крики и гудочки автомобиля — Филиппу дают знать, что мотор снова исправен. Оказалось, что он отошел в глубь пропасти всего на сто шагов.
Путешествие в глубь Камеруна, к заветной Горе продолжается. Бесконечный день клонится к вечеру, и лес впервые начинает серию угроз и нападений: сначала через дорогу, пугая людей, промчалась пара крупных кабанов-секачей немыслимого для северных глаз оранжевого цвета. Апельсиновые туши мелькнули настолько стремительно, что удалось заметить только белые кисточки на ушах да оторочку седых волос на холке. Бег лесных свиней сопровождался раскатами злых угрожающих звуков. За первой угрозой накатилась вторая — слух сначала был атакован рычанием и почти детскими раздраженными криками. Визг накатился, и над головами людей, через просвет дороги, прыгая с ветки на ветку, пронеслось голозадое стадо отвратительных дрилов. Дрилы исчезли так же мгновенно, как появились, оставив в памяти только мерзкое пакостное мелькание голых красных хвостатых задниц да череду злобных гримас.
— Маса, стреляйте, стреляйте! — закричал Хоскея.
Палить в обезьян? Это все равно, что открыть огонь в зоопарке.
Хвостатый ком адского хохота укатил вдаль по верхушкам деревьев. Радиатор машины был заляпан шлепками дурного дерьма. Дорога пошла в гору на подъем. И она была так узка, что борта грузовичка то и дело шаркали по стволам. Колеса забуксовали… Но завести мотор Хоскея не успел. Самое страшное оказалось впереди — не очень быстро, а даже зловеще медленно грузовичок окружили — обтекли, затопили — несколько сотен обнаженных черных карликов — пигмеев, которых в сумятице страха можно было принять сначала за негритят, если бы не странное молчание коротышек и взрослые личики. Среди напавших были только мужчины. Причем они не были никак вооружены, если не считать оружием тыквообразные предметы, по которым пигмеи то и дело постукивали двумя короткими палочками, зажатыми в кулачке. И надо же — тыковки издавали удивительно мелодичное магическое погромыхивание. Звук завораживал. В его слаженной сонорике не было никакой угрозы, наоборот, стуки и гул сопровождались довольно грациозными ритуальными телодвижениями. Африканцы в кузове как один закрыли глаза и даже прикрыли лица ладонями. Черная кожа посерела от страха. Они не собирались оказывать ни малейшего сопротивления. Около дюжины карликов взобрались на радиатор машины, и, прильнув к стеклу, все они уставились на белого человека, который единственный не закрыл глаз. Хоскея так вообще уронил голову на руль. Собранный в одну смысловую точку взгляд напавших пожилых детей не был ни злым, ни удивленным, а скорее печальным, прозорливым. Они не делали никаких попыток проникнуть в кабину. Вблизи вид пигмеев поражал любое воображение: вся кожа дикарей-человечков оказалась почти сплошь покрыта шевелящимся слоем черных муравьев, которые спокойно сновали взад и вперед по телу, как по муравейнику. Причем они не просто сновали, а явно жили здесь, в теле столь странных существ, живые семенящие ручейки в хитиновых облатках легко втекали в уши, выбегали из щелей приоткрытых ртов, тихо кишели в уголках глаз, роились у ноздрей; кое-где тельца пигмеев были покрыты шрамами и дырками, которые также всасывали и выбрызгивали муравьиные полчища. И там, на коже, шла своя мурашиная жизнь: тащились веточки, крылья жуков, личинки, и жизнь эта подчинялась музыке тыквочек. Все движения насекомых совершались только в паузах между звуками, в миг глухого удара — бег хитиновых телец останавливался, и эта дискретность играющих интерференцией волн — при всем ужасе — чаровала глаз. А на головах человечков, в курчавой шапке волос, пестрели мелкие тропические птицы, живые, похожие на райские цветы, колибри, нектарницы, карликовые зимородки. Они также подчинялись звукам тыквенной музыки; то замирая, то начиная пританцовывать, расхлопывая радужные крылышки и расщелкивая клювики; и ни звука, ни трели, ни писка. Пенисы всех дикарей были по-мальчишески напряжены — видимо, нападение и музыка стуков имели эротический смысл. И точно. Выбрав жертву — а ею оказалась толстая одышливая африканка в полосатой накидке — пигмеи устремили к ней свои муравьиные ручки. Только когда десятки цепких рук обхватили ее члены и тело, толстуха вдруг стала страшно кричать и отбиваться вслепую, потому что по-прежнему не открывала глаз. Маленькие ручки были неумолимы.
Одежда была содрана, и голую женщину осторожно спустили из кузова на землю, где уложили на шеренгу лежащих спиною верх пигмеев, и разом на тело избранницы, на обнаженные телеса ритмично устремились полчища музыкальных муравьев и робкие шажки пичуг. Первые жгучим кусачим потоком жвал, усиков, лапок устремились в лоно жертвы; а птички облюбовали для клевков и щипков эбеновую грудь самки, целя острием в ежевичные ягоды. Звуки роковых барабанчиков стали гуще, чаще, настойчивей — из лесной стены выступила процессия маленьких женщин-пигмеек, на головах которых — цветными шапками — тесно сидело по бело-розовой стайке попугайчиков. И в отличие от мужских пичуг — они заливали окрестности щебетом. Черные девочки церемонно несли — растянув — шкуру зебры. Когда жрицы приблизились к жертве соития, черные струй муравьев хлынули из ушей, ноздрей и рта несчастной, птицы принялись вить гнезда на голове — негритянка открыла глаза, она была мертва. Карлицы завернули огромное тело в полосатую шкуру и, уложив на носилки, пританцовывая, унесли добычу в лес. Пигмеи устремились за процессией, постукивая тыквочками.
Только когда звуки магической музычки окончательно смолкли под пологом леса, в глубине колоннад зеленого мрака, Хоскея оторвал лицо от руля и нажал на стартер — слава богу, мотор сразу завелся, грузовичок рванул вперед, из кузова донеслись возбужденные крики туземцев.
— Что это было, Хоскея?
Тот бормотал нечто невразумительное и несколько раз с испугом глядел на белого человека: страшное свойство смотреть на вещи прямо и не отводя взор приводило африканца в тронет.
— Что это было? Хоскея! — напирал Филипп. Тот только мычал в ответ, прятал лицо. Из всей этой невнятицы можно было понять только одно: что ни говорить, ни видеть это нельзя. Наконец Хоскея трусовато написал пальцем на сальном лобовом стекле по-английски — tabu… ах, табу, абсолютный запрет… только здесь, на самой кромке молчания, молчащий в тени табу человек может увидеть мечты вещей… молчание — вот чего так не хватает слову.
Духи Ю-Ю
Тем временем на землю слетела быстрая африканская ночь, и пассажиры радостными криками спасения приветствовали огни костров большой камерунской деревни Батобе. Это была последняя обитаемая точка, далее которой — на сотни миль к северу — идет необитаемый дикий массив лесов, вплотную примыкающий к первобытным горам, где обитали гориллы. Белому охотнику был тут же представлен местный вождь — низенький пузан в красно-желтой мантии, с синим беретом ооновских войск на голове. Пузан при этом был лишен всякой внушительности, наоборот, — являл вид застенчивости и смущения. На дурном французском он обещал маса дать носильщиков, если в них будет нужда. Затем Хоскея познакомил Филиппа с тамошним проводником Акебе, который оказался тоже низкорослым пузанчиком, правда с лицом исключительной выразительности, где буквально царили тяжелые скульптурные веки микеланджеловского Давида. Он тоже был как-то смущен, мало похож на опытного охотника, отводил глаза, чертил черным пальцем босой ноги красную пыль в красной тени ночного костра. Акебе объяснил, что до охотничьего домика на горе Нга-Али всего половина дневного перехода, что охота там легка и успешна. Ночь Филипп провел под охраной Хоскея в военной палатке на европейской солдатской кровати с настоящей панцирной сеткой, на голом матрасе и без подушки.
Ночь утробно квакала и колобродила за тонким брезентом… Где-то однажды он уже переживал подобное… ах, да — десять лет назад, на охоте в Ленкорани, в телесах забытой Верочки Волковой. Тогда он по-юношески страдал от собственной похоти, считая, что всему виной пол, иго Эроса. Признаться, это было наивным страданием: человек захвачен не полом, а собственной свободой. Пол — как раз попытка избавиться от ига свободы и прижаться к изначальной поре ничто, это род смерти заживо…
Завтрак показался отвратительным, как и запахи утренней деревни: вонь пальмового масла, духота жареных пизанга и маниока, бррр… Затем в палатке без спроса появился зловещего вида неприятный субъект титанического роста. Его красноглазое животное лицо вызывало гадливое отвращение, как и странные пятна и шишки, которыми была сплошь обезображена черная кожа. Пегий титан и Хоскея сразу о чем-то бурно заспорили.
— В чем дело, Хоскея? Чего ему надо?
Вдруг пятнистый верзила перешел с банту на ломаный французский. Оказалось, он предлагал себя в проводники к горе вместо вчерашнего Акебе с микеланджеловскими веками и просил за услуги ни много, ни мало как тысячу долларов. Наглость глупца была так восхитительна, что Филипп расхохотался. Он расхохотался скорее для себя, это не было смехом в лицо, но туземец понял так, что ему нанесено оскорбление ошеломляющей силы. У банту отношение к смеху весьма драматично. Лицо его на миг покрылось смертельно-серой бледностью. Он готов был бы тут же расправиться с оскорбителем, но сумел взять себя в руки. На дикой смеси французских и английских слов наглец внятно произнес сразу шесть угроз: во-первых, маса, теперь все злые духи Ю-Ю стали твоими врагами, во-вторых, ты никогда не найдешь дороги на Нга-Али, в- третьих, тебе ни в чем не будет удачи, в-четвертых, звери ранят твоих слуг, сначала — Акебе, затем — Хоскея. В-пятых, пойдет очень сильный дождь и, наконец, «если маса встретит настоящего зверя, он убьет совсем не его, а застрелит самого себя и превратится в зомби».
— Va-t-en, sot! Пошел вон, глупец! — Филипп вскочил с кровати с такой яростью — ружье было рядом, — что туземец ретировался.
Хоскея мрачно причмокивал — угрозы предсказателя его явно напугали, только полив кровью из горла зарезанной курицы землю в палатке, где остались следы от верзилы, он решился тронуться в путь.
Утро было чудесным, треволнения рассеялись вместе с натиском солнца, лес вступил в свои права, он по-прежнему был просторен, легок для поступи человеческой ноги, распахнут вширь, настежь, насквозь… пятнистое цветение Эдема наэлектризовано беспрерывным порханием нектарниц, моргание металлического ока так интенсивно, что кажется уже не столько порханием пичужек, сколько низким басовым звуком. И потому движение людей тоже пятнисто и зеленисто: от тени к свету, от изумрудного калейдоскопа в голубую игру проблесков неба, от драгоценного и сосредоточенного камня карликового зимородка в коралловой ямке мха, от нестерпимого сверканья его лазурно-голубого оперенья в оранжевой пыли птичьего пуха до громких печальных воплей птиц-носорогов, чьи стаи сопровождали вторжение охотников.
Дорога через лес неизменно шла в гору, но самой горы не было видно, так густа и высока была ограда стволов. Шли впятером: белый охотник с двумя проводниками и два носильщика.
Наконец, не выдерживая высоты, лес стал разрываться на пятна, на зеленые капли, пока не уступил места плоскогорью — дальним отрогам Нга-Али. Нижние склоны горы были пологи, но выше — пошла настоящая крутизна — смесь скал, зарослей, волосяных потоков воды, внезапных карнизов из камня, где ручьи собирались в мелкие широкие озерца. Пот градом заливал черные лица — Хоскея и Акебе тоже несли тяжелую поклажу, Филипп держал в руках лишь карабин в чехле и то шел с трудом. Только через три часа утомительного марша вверх внезапно и тихо под ногами всплыла плоская просторная терраса, кольцом окружавшая близкую вершину горы — голый массивный скалистый слиток, сверкавший в лучах солнца водяной слюдой бесчисленных водопадов. Очертания скального гребня Нга-Али удивительно напоминали — в профиль — череп двурогого носорога с двумя острыми скалами на обрыве каменной морды.
Итак, проклятия пегого тупца не сбывались — они поднялись. Наконец-то, после нескольких дней пути, можно было насладиться видом с высоты и оглянуться назад, бросить взгляд вдаль… Душа европейца помешана на геометрии, она стеснена, если глаз не убегает в спасение, к линии горизонта… С края колоссальной террасы, увенчанной обломком острой скалы, открывался вид на безбрежную панораму: неровное клочковатое холмистое море — крыша леса, который сплошным тропическим прибоем — волна за волной — перетекал через всю видимую Африку и лишь далеко-далеко на востоке разбивался вдребезги, отступая перед сушью бескрайних саванн Кении, Замбии, Танзании. Единственной приметой человека на всем пространстве можно было считать внизу слабую меловую жилку, которая чертила зелень пересыхающей цепью и в которой глаза Акебе и Хоскея узнают грунтовую дорогу к Машобе. Если север, восток и юг обзора были обведены единым поднебесным круговоротом ровного горизонта, то на западе — прямо напротив террасы, из зеленой пены на расстоянии около ста миль — как награда! — вырастал дивный божественней контур горы Камерун, похожий на синевато-пыльный сгусток полуденной грозы, но грозы неподвижной, каменеющей, охваченной слабым блистанием грозовых откосов. И прямо над горой беспощадно стояло в сверкании симметрии непроницаемое солнце, суть которого не освещать просвет бытия между безднами, а продлевать в дольность расположение сущего к бытию.
Здесь злые духи Ю-Ю дали знать о себе самым внезапным образом.
В тот момент, когда Акебе поднял на плечо поклажу и шагнул босой ногой на каменистую плешь, из травы через беловатое пятно камня, стремительно извиваясь, пронеслась зеленая мамба. Вид этой, пожалуй, самой страшной африканской змеи настолько напугал туземца, что отчаянно вскрикнув, он сделал несколько исполинских прыжков в сторону.
— Уг! — выразительно вскрикнул Хоскея, делая знак белому человеку: стоять на месте!
Зеленый ручей бесстрастно скользнул по земле и скрылся в кустах: в движениях гада поражала явная броская демонстративность поведения, демонстрация — чирканьем собственной неуязвимости, циничный ум и брезгливость змеиного яда к воде и слюне дрожащих тварей.
Казалось, можно перевести дух, но Акебе снова не повезло: возвращаясь к спутникам, он неосторожно оттолкнул ветку молодого деревцо, на которой висело гнездо лесных ос. Потревоженные злюки вылетели злобным роем стрекал из пепельного яблока зла и набросились на беднягу. Это нападение окончательно напугало носильщиков — весть о проклятии, конечно, разнеслась по деревне — и, побросав груз, они постыдно кинулись бежать вниз с такой быстротой, что вскоре исчезли в высокой траве. Хоскея буквально онемел от неожиданности. Тем временем Акебе досталось не меньше полсотни жал, прежде чем ему удалось убежать от яростной атаки. Хоскея выразил свое сочувствие щелканьем пальцев и горькими криками. Буквально на глазах лицо и шея несчастного распухли до безобразия, а через несколько минут отеки настолько затопили глаза, что Акебе не мог больше открыть веки и ослеп.
Одно из проклятий глупца сбылось…
Проводник держался стоически, он не издал ни одного стона, положив левую руку на плечо Хоскея, он слепо шел за ним, придерживая правой поклажу на плече, лицо его колыхалось от каждого шага, как розовое желе. Все трое шли на шум главного водопада, где невдалеке на террасе стоял охотничий домик; он был уже виден за обломками скал и шапками кустов гибискуса — род бунгало с металлической крышей. Среди девственных красот Нга-Али его вид коробил взор вульгарностью кошелька, сутью любой вещи, должной годить собою. Зато водопад повторял снова и снова, что любое движение воды идеально. И что идеальность воды заключена в непринужденности выступания ее сути. Исток водопада был непонятен, гребень носорожьей головы Нга-Али казался голым черепом камня и только, и все же с отвесной височной стены вниз с безупречной выразительностью порыва стекал водяной хрусталь. Не меньше пятидесяти футов; поверхность воды отливала совершенным сиянием зеркала, прежде чем бархатные от мха валуны не превращали блеск падения в блеск превращения потока, в пороховую пыль брызг.
Первая охота следующего дня, как и вторая, закончились трагически. Акебе наотрез отказался остаться один в бунгало, он уже мог разлепить глаза до крохотных слезных дырочек и вышел вместе с Хоскея на первую охоту чужеземца. Нга-Али бесстрастно предлагала самые пестрые цели: стаю шимпанзе в банановой рощице, исполинского варана с колыхающимся от дыхания рыхлым горлом, парочку кабанов в сонном болотце, пегих, щекастых, ленивых, но выбор первого дня пал на маленькое стадо антилоп-дукеров, грациозных созданий невероятной расцветки. На просторной поляне, переходящей в узкий луговой клин, вдоль мелового гребня паслось одновременно две голубых, две темно-синих — а рядом! — две звонко-рыжих и две червонных антилопы с крохотными рожками. И все живое самым беззастенчивым образом занималось единственным — собственным самосохранением, вот что возмущало Филиппа. Он стал осторожно скрадывать добычу, выходя на точку огня. Но не тут-то было… Хоскея первым заметил, что у белого охотника есть соперник — и грозный. Проводник сделал выразительный жест в сторону — по спине Филиппа пробежал холодок… на расстоянии не более пятидесяти шагов совершенно открыто среди низкой травы стояла красивая пестрая кошка, которая задумчиво смотрела на людей. Филипп подумал — леопард! Но это был сервал — зверь меньших размеров и не столь грозный, и все же не менее опасный после того, как примет вызов… Тсс… вкрадчивая коричневая кошка, украшенная рябью леопардовых пятен с неистовым взглядом янтарных глаз, и глаза ее больше похожи на дырки в огонь души — видно, как там колеблется опасное пламя смерти. Сервал ночной зверь и потому был нервозен на распахе солнцепека. Зверь уважал высоту, на которой находились глаза противника, и медлил нападать на человека. Филипп стал осторожно поднимать ствол карабина, боясь вспугнуть жертву. Кошка продолжала уверенно оставаться на месте, не отводя глаз от охотника, и только нервное подрагивание хвоста выдавало ее готовность к прыжку. Но случилось непредвиденное: Акебе, скрадывающий дукеров с противоположной стороны, вышел из-за близких кустов, и как назло на линии прицела! И хотя шаг его был исключительно легок, сервал вздрогнул, бешено оглянулся на опасность через плечо. А вот полуслепой Акебе не увидел пеструю смерть, но успел поймать ноздрями ее острый кислый запах. Выстрел опоздал. Сервал сверху вниз прыгнул на грудь африканца и, утвердив когти левой и правой лап в мясе плеч, легко и страшно подтянул нижние лапы вверх, почти к горлу человека и, рывком десяти когтей, разорвал живот несчастного слепца. Акебе упал на спину. Второй выстрел — мимо! Оттолкнувшись от кровавого мяса, сервал пружинным прыжком скрылся в кустах. Стая птиц-носорогов огласила террасу Нга-Али печальными воплями смеха.
По рации Хоскея вызвал подмогу, и к вечеру испуганные носильщики унесли Акебе в деревню. Бедняга был еще жив. Носильщики, окружив Хоскея, убеждали его бежать вместе с ними — злые духи Ю-Ю разгневаны не на шутку, по Хоскея состоял в штате компании по сафари и подчинялся охотнику… словом, он остался. С ним прощались не без ужаса в глазах.
Итак, предсказания мерзавца начали сбываться — зверь ранил Акебе, и ранил первым, как и было предсказано. И все-таки на следующий день охота была продолжена. Сначала все шло замечательно: жаркое утро в порывах горной прохлады, легко убитый кабан с золотым рылом, купание в пенном озере под водопадом, охлажденное в ручье немецкое пиво из банки, как вдруг Хоскея сделал выразительный жест в сторону, и по спине Филиппа пробежал холодок… на расстоянии не более пятидесяти шагов совершенно открыто, в низкой траве, стояла красивая пятнистая кошка, которая задумчиво смотрела на людей. Видимо, сервал вышел на шум купания из-за скалы… И Хоскея и Филипп купались нагишом и сейчас обсыхали на солнце. Чувство голизны сделало Филиппа совершено беззащитным. Его ружье и одежда лежали слишком далеко… к счастью, Хоскея был более предусмотрительным — положив голову на приклад маленькой винтовки. Первая мысль — зверь тот же самый, что и накануне. Кошка смотрела прямо, не отводя взгляда вчерашних ярко-янтарных глаз, и глаза ее, как дырки в огонь души, — видно, как там колеблется опасное пламя смерти. Только нервное покачивание хвоста, пригибавшего стебли травы, выдавало ее пружинную готовность к прыжку. Перевернувшись на живот, Хоскея молниеносно вскинул ружье и выстрелил. Осечка! Чернота лица мгновенно покрылась морозным потом. Сервал только чуть обнажил клыки и поморщился, как домашняя кошка, которой дунули в морду. Задумчивая близость зверя внушала ужас. Не выдержав, Филипп, вскочив, бросился к карабину, и что же! Пестрая кошка пустилась не в сторону, не наперерез, а как бы ему вдогонку — вдоль, — делая не сильные, а мягкие прыжки, сопровождая его голый бег играющим эскортом силы. Так у ноги Диониса бежали античные леопарды. Тут-то сервала и настиг второй выстрел Хоскея. Это был замечательный выстрел — пуля попала в самую гибельную точку цели. Кошка прыгнула вверх, затем, рыча, клубком покатилась по земле; агония была молниеносна. Когда черный и белый осторожно подошли к пестрой фигурке — зверь был мертв, янтарные глаза потухли и остекленели, хвост забыто валялся в траве, поджатые к брюху лапы выпустили когти, на которых Хоскея заметил засохшую кровь Акебе, из снежно-костяной пасти на пушистую щеку излилась малиновая кровь. Для верности суеверный Хоскея сунул ствол своей винтовочки в зубы и, наступив ногой на теплый живот кошки, сделал страховочный выстрел. Но вот проклятье! Пуля, казалось, привела сервала в чувство. В последнем взмахе мертвеющих лап хищник судорожно ободрал черную ногу чуть ли не до белой кости. "Уг! Хоскея еще смог отбежать несколько шагов в сторону, прежде чем упал на колени.
Итак — зверь ранил Хоскея. И ранил вторым. После первого слуги. Оставалась последняя угроза: ты убьешь, но будешь убит сам.
Нагой Филипп завороженно принялся вглядываться в морду убитой кошки. Боясь признаться себе, он суеверно искал в звере — черты проклятого предсказателя.
Между тем раненый Хоскея стойко промыл раны в воде и, обмотав ногу полосой разорванной накидки, мужественно принялся свежевать пегую тушу — шкура для охотника-иноземца была условием контракта. Повязка разом пропиталась кровью, но Хоскея не уступал боли ни йоты страданий. Кроме того — про себя — он был горд, что пророчества черных сбываются, что в его черной ноге — опора — белая кость.
Встреча
Утром последнего дня Филипп вышел на охоту один — за ночь нога Хоскея так распухла, что он остался в бунгало, намереваясь вызвать снова носильщиков по рации — теперь рассчитывать он мог только на помощь вождя. Филипп кроме ружья взял плоский штык-нож. Страшный день начинался, как обычно, прекрасно: жаркое утро, пронизанное порывами горной прохлады. Вид с исполинской террасы на африканский лес, сизая туча горы Камерун в ста милях на западе, непроницаемость солнца, идеальность хрустального стока, невесомость плаксивых обезьянок в зеленом тумане мангровых крон, красота черноухих белок с оранжевыми хвостами, играющих в прятки на могучих стволах пробковых дубов… Он мог легко подстрелить дукера, но удержался от выстрела, хотя это было непросто: каждый выстрел укрепляет кровную связь охотника с миром — в этом весь смысл охоты. На этот раз он ушел дальше обычного вдоль террасы, плавно огибающей носорожий гребень горы Нга-Али. Заметив на берегу озерка крупного варана, Филипп с ходу, с колена сделал прицельный выстрел и заметил, как булькнул кровавый фонтанчик в голове ящера. Варан плюхнулся в воду. Это был великолепный экземпляр тропической твари — струя черно-зеленой кожи в крапе золотой охры. Подняв гада за хвост, Филипп залюбовался убитым пресмыкающимся, как вдруг почувствовал тень некой опасности: бросив ящера, охотник стремительно обернулся — боже!.. на расстоянии не более пятидесяти шагов совершенно открыто, среди низкой травы, стояла красивая пятнистая кошка и задумчиво смотрела в его сторону. Сервал! Кошка была точной копией вчерашнего зверя, и если бы не шкура, растянутая на веранде, можно было бы спятить от страха. Кошка смотрела прямо и бесстрашно, не отводя взгляда ярко-янтарных глаз, и глаза эти подобны дыркам в огонь души зверя — и видно, как там колеблется опасное пламя смерти. Только нервозное покачивание хвоста, колебавшего стебли травы, выдавало ее пружинную готовность к прыжку. Только тут Филипп понял, что стал свидетелем странного ритуала, и, спокойно подняв карабин, с ритуальным чувством жертвоприношения выстрелил прямо в грудь хищника, туда, где мерещилась глазу вчерашняя смертельная рана Хоскея. Зверь мигнул и пропал. Но там, где он только что был, явно нечто осталось — туманное колебание воздушной плоти. Внезапно солнечный свет ослабел, словно охотник попал в тень дерева или все небо вмиг задуло завесой из перистых тучек. Ио он стоял на открытом месте, и на небе не виделось ни малейшего облачка. И все же световой поток солнечных лучей явно обмелел, и в прихотливой игре светотени Филипп не без труда разглядел не только колыхание туманной массы бликов, там, где только что караулил охотника зверь, но и то, что стоит он прямо напротив зияния черноты, в которой можно было если и не разглядеть, то хотя бы угадать вход в пещеру. Местами черный зев был заткан узорным заслоном папоротников, но вполне возможно — это была все та же игра света и тени.
И вот, в одном играющем месте ему наконец приоткрылось влажное двойное мерцание. Сама парность блеска позволяла предположить, что это глаза. Правда, ум смущала широта этого блеска — такой размах глаз мог принадлежать только чудовищу. Но именно здесь из переливов теней выступало навстречу человеку некое участливое внимание. Исток отражения лица на поверхности чужих глаз. И как только взоры человека и единороги братски встретились, Филиппу удалось выдать свое вопрошание… Было ли оно произнесено вслух, получил ли он ответ также посредством речи или это было внушено ему мысленно — значения не имеет.
— Кто ты такое?
— Лучше взять обратно эти поспешные слова. И назвать сначала себя. Потому что невозможно отвечать анонимному вопрошанию. Ответ абсолютно прямо зависит от того, кто ты сам. Кто ты? Если я есть именно то, что я есть. И не торопись впасть в ошибку ответа, который всегда облечен проигрывать вопросу. Раз вещи пребывают такими, что исчезают именно в момент называния, то, согласись, единственный способ приблизиться к ним — это намек.
— Я — человек.
Ответ чудовища был в самом отчаянном хайдеггеровском духе:
— Лучше взять обратно эти поспешные слова. Разве действительно это ты хочешь сказать, чтобы спросить у меня: «кто я такое?» Тон твоих слов гораздо важнее сказанного, и я легко вычитываю в нем именно истинное выступание перед неизвестным, а именно — ты хотел на самом деле сказать, что тебе известно от других, что ты человек, но, так ли это, ты, конечно, не знаешь. Ты просто доверил определение себя другим. Словом, поверил на слово. Согласись, сказать так будет гораздо точнее.
— Да, я поверил на слово, что я человек. И все же я спрашиваю: кто или что есть человек?
— И хотя поспешность прежнего тона остается, ты избавился от ужасной бездны «я». Ты уже не говоришь опрометчиво: я — есть человек, А отсекая первое, спрашиваешь только о втором: кто или что такое есть человек? В этом вопросе нет никакого заранее заложенного скрытого ответа, поэтому оставлена возможность и место для самой вещи высказать и объяснить самое себя. Предоставлено позволение высказаться самому предмету разговора. Может быть, отвечая, он и станет тобой. Ведь только тогда, когда ты сам становишься тем, кто отвечает, вопрос легко озвучивается твоим собственным словом до ясности того, кто этот ответ знает. Итак, вопрос предстает во всей грубой наготе: кто или что есть человек? Отвечаем. Очевидно, что человек есть нечто сущее. И как сущее, то есть как особенное и обособленное выявление, принадлежит вместе с камнем, деревом, чашей или орлом к цельности бытия. Что такое бытие? Бытие это то все, которому принадлежит любое есть. Принадлежать бытию здесь, в нашем разговоре, означает только одно, а именно: человек внедрен, вживлен в бытие. Но если сущность камня — каменность, а сущность дерева — деревянность, а чаши — чашечность, а орла — орлиность, то есть слитность с бытием до состояния неразличимого, до сокрытости, то сущность человека наоборот — открытость. Как мыслящая сущность он открыто стоит перед бытием, он внимает его призывам и таким образом — сам взывая на призыв — с бытием соотносится. Словом, человек есть такая сущность, которая видит бытие! Видит, внимает, отвечает на его взывание. Но раз человек есть отношение к бытию, и только отношение, значит, ответ наш явно неполон без вопроса: а бытие? что оно есть не само по себе, а что оно для человека? Обернемся на уже сказанное и, вслушиваясь в то, что оно уже само о себе высказало и выказало, повторим — бытие в изначальном смысле есть присутствие. Но! Но бытие присутствует и является в просвете простирания сущего только в той мере, в какой оно при и под-ступает к человеку. Ибо только человек, а не камень, не дерево, не чаша и не орел, будучи открытым к бытию, позволяет бытию приблизиться к себе его же присутствием. Говоря о просвете простирания, мы имеем в виду мысль о том, что бытие может стать только там и тогда, где имеется открытость для присутствия, ибо второе невозможно без первого. Это присутствие использует открытость некоего просвета и, благодаря такому при-ступанию, вверяется человеческой сущности. Итак, человек есть такого рода сущность, которая видит бытие в просвете некой открытости и, будучи изначально вверено ему, позволяет, однако, бытию приблизиться к себе. Одним словом, человек поворачивает бытие к самому себе, человек позволяет ему случиться, наконец, человек разворачивает несокровенное на сокровенность самого себя.
— Я понял, что мне не был нужен столь полный ответ, я почти ничего не понял и не уразумел из твоих слов, кроме того, что человек есть некая сущность, от которой зависит — ни много ни мало — само бытие. Постараюсь как можно более сузить вопрос: что значит зависимость бытия от человека, если лично от меня ничего не зависит? Если человек страдает, болеет и умирает. Если я смертен, а бытие бессмертно? О какой зависимости в таком случае может идти речь? Ты просто смеешься надо мной!
— Твои вопросы слишком опрометчивы, но они выступили из караулящей сокрытости человека и требуют, взывают к ответу. Следуй внимательно за мыслью, иначе неизбежно заблудишься. Вот что ты не сказал, а на самом деле помыслил в собственном вопрошании: бытие, а за ним и сущее, несправедливо, потому что оно бес-человечно — раз. Человек не подлинно человечен, потому что смертен — два. Только смерть бытия или не-смерть человека могли бы хотя бы примирить с данным существованием — три. А общий смысл трех взываний коренится вокруг несправедливости присутствия в бытии боли, но не смерти, потому что в смерти боли нет. В первую очередь снимем вульгарное понимание спра- и не-справедливости. Мир абсолютно правилен, он есть полная, без утайки, данность, и конечно же, говоря твоим языком — справедлив. Он только кажется несправедливым, но стоит только присмотреться к порядку вещей, как мы легко убедимся в том, что это порядок, и совершенный, а не игра случайностей. Бытие исключительно человечно, потому что иного — вне человеческого — смысла в его присутствии нет. Оно сокрыто, не явлено, потаенно для камня, для дерева, для чаши и даже для орла, который хотя и жив, но жив не до степени выступания перед сущим на краю его простирания в бытие, он жив почти, жив тщетно, и, будучи частью бытия, он только лишь есть, а не есть, чтобы еще и быть. Словом, орел отсутствует в смысле адреса сущего, которое, выступая из сокрытого в просвете простирания в несокровенность и тем самым впадая в бытие, дотягивается бытием до человека и тем самым вверено и посвящено ему, на тех же условиях, что и сам человек вверен бытию. Только в человеке бытие утончается до края, до крайствования, в котором останавливается и оборачивается открытое; только в человеке бытие становится мыслящим и со-страдающим бытием и наконец поворачивается к себе, оглядывается на себя, охватывая себя самое мгновенным простиранием огляда. В человеке бытие вызревает до зрения, для обозрения огляда и отчета перед собой, то есть сущностится. Без человека все — напрасно. Словом, бытие может случиться, состояться только на виду у человека, иначе оно сокрыто, как сокрыт камень для дерева, как сокрыта чаша для орла и орел — для камня. Бытие принадлежит нам; поскольку только при нас бытие может бывать, или пре-бывать, или при-бывать, прибавляться и при-ступать из сущего. И учти, все это сказано торжественным тоном. Тут и речи не может идти о непорядочности порядка.
— И все же я смертен, черт побери! И это сказано возмущенным тоном. Почему?
— Человек смертен, да. Но это не значит, что смертен порядок его бывания. Ты неизбежен, это важнее твоей смертности. Следи за мыслью, сейчас появится твое любимое слово — несправедливость. Так вот, вспомним Анаксимандра, вспомним то его изречение, которое справедливо считается древнейшим изречением вашего западного мышления. Вот оно: Откуда вещи берут свое происхождение, туда же должны они сойти по необходимости; ибо должны, они платить пени и быть осуждены за свою несправедливость-бесчинство сообразно порядку времени… Так, выступившая сию минуту в ясность предъявления истина открывает нам глаза на то, что несправедливы вещи, но не бытие, но несправедливы не в твоем смысле вины перед человеком, а вины друг перед другом за бесчинство, за нарушения друг друга чина и установленного порядка. Ведь смысл существования вещей именно в том, чтобы придавать чин друг другу и тем самым — также угоду одно другому в преодолении бесчинства беспорядка. Человек, будучи неким учиняющим и чинящим чин чину сущим, также имеет место пребывать в вещи и злоупотреблять собственной свободой для бесчинства. Вот почему он платит пени и сходит по необходимости туда, откуда вещи берут свое происхождение, в сокрытость сущего. Но открытость сущего не есть ничто и полная гибель, она расположена к бытию особым образом рас-положения, а именно — постоянством своего прилива. И такое вот настаивание сущего на открытости, его со-творение своего пребывания в бытии и есть время — протяжение сущего к краю настоящего. Но откуда протягивается это прибывающее пребывание? Разве сущее находится в прошлом? Разве оно оставило бытие на произвол беспорядка? Конечно, нет, наоборот — оно обеспечило будущее бытия тем, что само помещено в будущем. К этому утверждению нужно отнестись со всей осторожностью высказывания. Это нужно понимать как намек на истину, но только как намек. И мы намекаем здесь на то, что сущее расположено так, по отношению к бытию, что уже этим как-то становится его всегдашним завтра. И что же? Стоит нам только поместить исток и гарантию выступания сущего туда, где оно и находится как гарант — в будущее — и мы разом почувствуем, что нашли опору и корень любой почвы. Бездна исчезла.
Скажем теперь о смертности отдельного человека. Точнее, предоставим самой смертности высказаться перед нашим настойчивым вопрошанием.
Разве ты был жив, к примеру, во времена фараонов? Нет. Но сказать о том, что ты не назревал — нельзя. Нет, ты мерещился и приливе сущего как абсолютная возможность. Тебя как бы еще не было, но твое существование прочно укоренялось в будущем, и потому твоя зреющая в дали сокрытого жизнь была свернута до состояния потаенной до времени потенциальности есть. Есть — очень важное понятие в нашем разговоре, есть значит не стольку быть живым в данный момент бытия, есть — значит бывать всегда в бытии сущего.
Итак, ты еще не рожден, хотя потенциально есть. Ты свернут до состояния частной сокрытости в сокровенной сокрытости бытия сущего, свернут до точки отправления, до семени, до споры, до звука, до завязи, но ты не есть ничто. Не из смерти смерти восстаешь к жизни, а из жизни жизни. Слушай внимательно дальше… Когда крап настоящего, наконец, обежал по кругу малую вселенную твоей завязи и воззвал ее к быванию, когда будущее вплотную приступило приступом оклика к отправной точке твоего есть, приступило не с пустыми руками, а с местом для жизни, приступило к твоей завязи с даром давания, давая тебе сосущей пустоты призыва и место и время рождения, когда, наконец, пустота, впустив в свет, развернула в плод твое связанное есть до полноты актуальности, до несокрытости, до полноты твоего звучания, до крика, до человека — тогда ты родился.
— Ты забыл о смерти. Я перестал быть отправной точкой, завязью, и теперь не будущее ждет меня, а будущая смерть. Она, она поджидает меня!
— Лучше бы взять эти поспешные слова обратно… Тан вот, мы все время — никуда не сворачивая — идем к вопросу о смерти. И к ответу, который она сама даст нам на наше вопрошание. Итак, свобода в человеке впадает в бес-чинство, а человек — через свободу — впадает в бес-человечность или зло. Бес-чинство и бес-человечность означают, что человек как вещь, как принадлежность бытия учиняет бес-порядок неугоды порядку вещей, а человек, как место свободы бытия, учиняет иск к сущему, допустившему бытие к свободе, и требует пени и уплаты. Бес-порядок вещи, так же как иск поведения, имеют положенный предел бес-чинства и аргументации против угодной со-сущности одного порядка к другому, чинности одной вещи к другой, против угоды сущего. Ведь сказано: откуда вещи берут свое происхождение, туда же должны сойти они по необходимости. Ио необходимости исчерпанности смысла датой свободы… Это сворачивание свободы, конечно же, гибельно и для вещи, и для самого человека, но оно — прерывание времени бывания — не имеет ничего общего с падением в ничто, Отливом сущею ты втянут в его извечное местоположение по отношению к бытию, то есть в будущее же. Ты продолжаешь быть в довостребованности, ты продолжаешь зреть, звучать и мерещиться в вечном приступе и приливе сущего в просвет бытия. Любое будущее всего любого гарантировано вот именно любовным выступанием сущего в угоду бытия. А будущее всегда впереди, как причина причин, а не позади бытия. Ты снова — спора в веках фараона. Спора смысла, зреющая для нового спора с замыслом сущего.
— Значит, сущее — это Бог?
— Вопрос слишком опрометчив… И ответ, пожалуй, возможен только в сослагательном тоне — наверное, нет… Наверное, сущее так повернуто к бытию лицевой, выступающей стороной. Речь наша полна намеков на истину, но не истинна… Сущее развернуто к бытию, ко всей совокупности мира, таким образом, что оно — лицом — приливом присутствия выступает в несокровенность и тем самым, наверное, «видит» человека, его замысел, удел, участь и призвание в оклик. Это видящее, внимающее, взыскующее лицо сущего, наверное, и можно назвать Богом. Бог есть актуальность сущего, без Бога сущее пребывает в потенции. Сама же сущность сущего — этой величайшей загадки — убегает от выказывания. Но вполне возможно, что сущее может как бы отвернуться лицом выступания от бывания, может уклониться от страстного оклика вещей и впасть в состояние абсолютной сокрытости ничто. Тогда и только тогда и можно будет помыслить о том, что Бог перестал быть. Но кому придет тогда такая мысль? Если ей некуда будет прийти?.. Поэтому лишь одно сущее может помыслить о себе в том смысле, что оно перестало быть Богом. Словом, смерть дана только Богу. Мы вне смерти.
— Кто это мы? Если я не могу толком тебя рассмотреть? Я с трудом различаю что-то похожее на глаза. Кажется, вижу очертание головы, похожей на рог. А вот тут мне мерещится грива. Кто ты, наконец? И что это за слабые стоны, которые доносятся как бы издалека в пещеру?
— Это но стоны, а крики розовых ибисов в зарослях нильского папируса. На фоне красного заката их силуэты кажутся мне черными иероглифами. Кто я? Я тоже охотник. В моих руках тяжелый лук из белого дерева Ха, инкрустированный эмалью и слоновой костью. Тетива натянута, и мои пальцы держат оперение легкой острой стрелы. Она целит в тебя, человек. Мои ноги в золотых сандалиях прочно стоят на двух ручных крокодилах, которые легко влекут меня по зеркальному закатному Нилу, я ищу цель и я нашел ее. Это ты. Небосвод моей охоты на суть — сложен из тысяч летящих диких уток. Берег моей охоты на цель — из туш гиппопотамов. Русло моей охоты на смысл — огненное дрожание золотой дорожки от заходящего Ра. Дно моей охоты на жизнь — царство подземного Анубиса. Дыхание моей охоты на смерть — легкое, как дыхание бегущего леопарда. Зрение моей охоты на тебя — острое и тонкое, как свет звезды Сотис над идеальным горизонтом разлива воды. Время моей охоты на себя — 5 тысяч лет до твоего рождения, время Среднего царства. Мое имя для человека — Единорог, для бытия — фараон, для сущего — ничто… Чтобы видеть прямо, нужно отвернуться. Отвернись! Что ты видишь теперь?
— Ничего похожего на то, что ты сказал.
— Странно. Я вижу огромного льва с лицом из желтого камня. Через его слепые глаза и разбитый нос перетекает горячий песок. Теперь мое имя для человека — лев Хефрен или Сфинкс, перед загадкой которого ты поставлен. Поставлен для суда и выплаты пени. Отвернись до конца от мира, чтобы увидеть цель смысла, охотник на бренное.
— Зачем? Неужели не ясно, что в истине нет никакого человеческого смысла? Все объяснения смерти ни на йоту не уменьшают остроту ее боли. Все переливы чужого интеллекта не утоляют ни одной из жажд моего вопрошания. Скажем, зачем нужен «я», если я сам не нужен себе? Или: если я не мог хотеть своего появления на свет, почему я обречен платить пени за воление сущего? А если я хотел своего появления на свет, почему мне не дано в меру и силу моего хотения, после того как я стал? Или: если я не располагаю свободой, а наоборот, свобода располагает мной, зачем мне быть только свидетелем и соучастником ее воли? ее преступлений? Или: почему больно не твоей свободе, а моему телу? Если я потерпел полное фиаско в жизни, зачем мне припоминать свое раннее бытие, чтобы понять сокровенный смысл поражения сейчас? Не хочу! Это спор Бога с самим собой, в котором я — либо тезис, либо антитезис в перекатах вечности, и мне трудно даже ввернуть небу свое матерное словечко. И почему мир так непонятен, ей-ей, в этом есть какая-то подлость… Берегись отвечать! Иначе я пальну между глаз, чтобы просто отделаться от тебя. Учти, я говорил без всякой надежды на ответы.
— Лучше бы взять все эти поспешные слова обратно. Они слишком опрометчивы… так вот, знай, у человека есть полная возможность никогда не рождаться, — но не умереть, — а это разные вещи. Он волен молчать и не окликать сущее в жажде взывания. Он вполне волен быть только спорой в вечном приливе сокровенного будущего в несокровенность дольнего, в бренность присутствия…
— Черт побери! Говори понятней, охотник на ибисов.
— Что значит понятней, если цель высказывания не понятность, а истинность? Мы должны ждать выявления истины, совершенно не зная насколько понятной она выступает перед вопрошанием! Ты должен открыто и настойчиво, как сервал в низкой траве, стоять в своем существе перед бытием, а не отмахиваться от его сложности дулом винтовки. Стоять — значит быть и настаивать на своем существе перед идеальным откосом сущего! А неузнавание священного животного, то есть текста, охотник на ящериц, и его позорная случайная гибель от руки профана — любимая тема всех легенд о единороге.
Смирись, человек! Ты умолял о рождении, охотник! Ожидай в засаде бытия неизвестное и непредставляемое. Потому что, только ожидая, мы оставляем открытым то, чего мы ждем. Потому что наше выжидание впускается в само открытое, в простор дальнего, в чьей близости оно находит свое время, в котором оно остается. Но, оставаясь, оно возвращается. Это открытое и есть край — сущность которого собирать, как если бы ничего не происходило, всякое ко всякому и все друг к другу в покоящемся пребывании в самом себе.
— Хватит! Скоро я уже совсем перестану понимать, где я и кто я такой.
— Погоди стрелять. Позволь мне хотя бы докончить мысль, я знаю, что ты парень не промах… так вот…
— Считаю до трех.
— Так вот… крайствование — это собирание и вновь укрытие для просторного покоения всего в течение отпущенного ему времени.