Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Эрон - Анатолий Королев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Да, я люблю мальчиков… любил… а они меня… Ну и что? Все слова — ложь. Разве важно, куда? Важнее, как… Сейчас я уеду… шофер ждет в машине. — Движения Ц. стали меркнуть на глазах, руки — цепенеть, глаза потеряли блеск, мысль стала рваться: — В общем, ты понял: главное — пол, это самая ужасная шутка, которую учинило над нами ничто, — он встал из кресла. — Искусство не облагораживает и потому лишено терапевтической энергии совести, — рука взяла плоский кейс. — Какой результат может быть у жизни? Только смерть. Тут Ницше прав. А чистая совесть — изобретение дьявола, — он подхватил с вешалки черный зонт-трость. — А раз главный признак живого — пол, значит, нет никакого Бога, ведь он существо бесполое. Существо или вещество? — он надел твердую шляпу. — Я ухожу. Прощай, мальчик. И чтобы завтра духу твоего здесь не было. Я ненавижу тех, кого смог полюбить так быстро и так безнадежно… — и Ц. вышел. Адам остался один: по стеклам куба хлестал холодный дождь. Глаз тоскливо метался от парапетов серо-кипящей Яузы к бледному призраку высотки архитектора Чечулина, вязко воспарял вдоль стилобата к пятиугольной советской звезде в глубинах небесной хляби на макушке многоэтажного монстра, затем рвано срывался по скользким водяным откосам к мокрой громаде гранитного цоколя, потом горько и слепо блуждал по вялым склонам Таганской горки и, внезапно осознав внушительный купол церкви Симеона-столпника, осознав как треснувшее пасхальное яйцо, вдруг снова набирал дух высоты и улетал вдаль, к аркам виадука над Яузой, по которому привидением пара и копоти, в водяном чаду ливня, плывет по пояс в дожде одинокий паровоз… а там… еще дальше, на фоне всей свинцово-космической мглы и жидких обвалов льдистого небосвода тщетно белеют стены Андроньевского монастыря; а выше — в зените — мрак и вечное стояние ничто. По хлябям небесным — с головой в воде — снует черная туча злобы с пастью ротвейлера, пес висит в паху вечностей, из которой хлещет на город блистающей изморосью бесконечная сукровица. Бегство никак не начиналось.

Не дожидаясь утра, Адам в тот же вечер уехал в общежитие МАРХИ, где — вот те раз! — его давно поджидало письмецо от хозяйки легендарной квартиры, от Цецилии Феоктистовны; и что же? Она предлагала ему вновь снять квартиру, «учитывая чистоплотность и порядочность в сроках оплаты». Выходит, проклятый карлик в китайском халате тогда наврал? Уже следующим утром Адам расшаркивался перед зловещей пергаментной старухой, а днем, получив ключи, вновь, вновь! оказался в доме, где без малого прожил три года… Адам чуть ли не в слезах вышел на свой конструктивистский балкон-гигант, там по-прежнему стояло раскуроченное пианино, его тахта, круглый стол, за которым они с отцом пили последний чай в жизни. С этого балкона он когда-то, в свой первый день, в утонувшем 1972-м, стоя с ногами на столе, с биноклем в руках — взглядом Растиньяка — смотрел на панораму российского Вавилона, и сейчас вспоминал запах гари того адского лета пожаров в подмосковных лесах. Его снова заливала вода вечности, и благодарный утопленник благоговейно уходил на дно времени, где опять лежал с открытыми глазами на тихом песчаном ложе, смотрел, но не видел. Следил умственным взором, как из его груди поднимается ввысь спираль зиккурата, утопленного вместе с ним основанием в первом дне творения судьбы. Душа блаженно следит, как виток за витком — слева направо, по ходу часовой стрелки — сплавляются в металлизированное русло хронотопа: гарь паленых лесов и торфяников; конец вьетнамской войны, падение Сайгона, бегство последних янки вертолетами с плоской крыши американского посольства; грандиозный закат эры хиппи…

Адамово усилие можно продолжить:

Хронотоп

Вышла из мрака младая с перстами пурпурными Эос… персты озаряют апрельское воскресенье давно забытого года, семнадцатое число, сильнейшее землетрясение в благополучной Вене, падение разом сотен дымовых труб и лепных карнизов модерна на тротуары, и ни одного убитого; зато на родине землетрясений в Японии — абсолютная тишь, но есть один погибший — это нобелевский лауреат Ясунари Кавабата, который покончил с собой воскресным утром в городке Дзуси; он отравился газом на тесной кухне в возрасте семидесяти двух лет — ровно столько лет он ждал прихода 72-го года; в этот же воскресный денек «Аполлон-16» стартовал с круговой околоземной орбиты к Луне; последний полет корабля к бесплодному лунному яблоку озвучен сенсационным успехом рок-оперы гея Ллойд-Уэббера «Иисус Христос — суперстар» на Бродвее: мольба Магдалины, экзальтации голубоглазого Христа, ария Иуды, затянутого в черно-золотую парчу; что еще? обновление московского жаргона, первопрестольная обкатывает на языке и обсасывает за щекой питерские словечки — попе, шмотки, самиздат; зигзаг спирали становится полым, быстрые граффити пишутся быстрой рукой прямо на стенках подземного перехода времени быстротекущими буквами из серебра; далее распах страшного високосного лета, самого жаркого лета на всем бегу легконогого бога Эрона, сына Эроса и Хроноса, мужской плод мужской же любви двух стихий; Москва задернута гарью, как сцена театра искусственным дымом; ураган Агнесс в Штатах метеорологи называют самым страшным бедствием столетия, и все это на фоне всемирной засухи, когда вскипают от солнца глаза крокодилов в сонной зеленой воде; только в Англии веет прохладой — никому не известный киноман и студент Гринуэй снимает средь стриженой зелени «Дом, начинается с Эйч»: цветущий сад вокруг английского дома, ветки, полные шороха листьев в иллюминациях плодов, безмолвная девушка в зеленистой тени… все, что появляется в кадре, называется четким и ясным именем, слова буквально набрасываются на вещи — как в первый день творения! — постепенно гнет называния становится невыносимым, между предметом и именем предмета ни глаз, ни ум, ни слух не могут обнаружить никакой внутренней связи и тайны, громогласное окликание Слова вызывает тела из первобытных вод небытия с энергией чистого насилия; счет оказывается божественным произволом, и только. Мир начинается с Эйч! В угаре от окрестных пожаров Кремль и партия принимают историческое постановление о мерах по усилению борьбы против пьянства и алкоголизма; а великий обжора король Элвис все в то же всеобщее адское лето начинает своей новый, взвинченный завистью взлет, — играючи, шаркая ляжками, без пота и крови, он берет реванш за успехи выскочек «Битлз» и «Роллинг Стоунз»: на четырех его концертах в Медисон-сквер-гарден собралось около ста тысяч поклонников Пресли. Большинство среди них — это бывшие американские стиляги, утиные хвостики пятьдесят седьмого года, идеалисты, ставшие буржуазным говном. Спираль набирает овала разбег. Начинает завертывать на первый поворот — год 1973-й. Восьмого апреля в Мужене у Средиземного моря умирает чудный черт эпохи — Пабло Пикассо, падает мертвой головой на дно пустого бассейна — его состояние оценивается в триллион долларов — в левой руке — ложечка, в правой — подставка для яйца, само яйцо, вылетев из гнезда, катит по кафельным плитам, но не разбивается, а вот из ушей Пикассо течет кровь, к телу в шортах слетаются белые горлицы, они нежно пытаются выклевать очи пестрому парню, который смеясь прыгал выше всех через проволоку, натянутую чертом. Спираль все круче уходит в загиб. Начинается бег Эрона вдоль второго витка — невесомыми ногами по телу металлической змеи; бег озарен неверным электрическим блеском, это искрит коротким замыканием эпоха бегства; полудохлый Брежнев выписывает билет № 1 покойнику Ленину в присутствии полуживых членов Политбюро, главный партийный билет с экранов тэвэ может лицезреть вся страна — начинается грандиозная кампания вручения партийных билетов нового образца; в Москве появляются первые подпольные квартирные выставки и квартирные сцены; нелегальная группа «Русь» играет в коммуналках авангардный спектакль-пощечину, никогда еще хреновенькая игра не собирает столько искренних восторгов; одежду зрители держат в руках, из комнаты выходят осторожно, поодиночке, чтобы не засекли соседи; в провинции последний раз в свободной продаже мелькает мясо по государственной цене — 1,90 за кг; следующее мелькание наступит этак лет через пятнадцать; спираль зиккурата становится мягкой, как вырезка, внутри ее сечение поддерживают исполинские конструкции, имитирующие берцовые кости и бивни мамонта; Эрон предпочитает бежать снаружи под светом безжалостных звезд зодиака, Марс заливает лицо беглеца алым пеклом марсианских пустынь; исполняется первое десятилетие советских закупок зерна в Канзасе, Дакоте, Юте и Миннесоте; скоро, скоро Сирия и Египет нападут на Израиль и легковооруженные танки помчат по Синайской пустыне, прах поднимется к небу; в тот день солнце так и не зайдет, озаряя светом крови просторы земли ханаанской; а над Москвой бушуют грозы невиданной силы и мощи, шестого августа ливень достигает такой силищи, что район Неглинки покрывается метровым слоем воды… затоплены такси, прохожие идут прямо по колено, по пояс в воде; спираль сминает гармошкой — недалеко от Афин разбивается небольшой спортивный самолет, серебристая талая летающая рыбка-амфибия с лиловыми полосками на хвостовом оперении. Весть о гибели паршивого самолетика обходит заголовки большинства газет мира, в том числе и наших — ведь пилотом птицерыбы был наследник одиозного состояния Аристотеля Онассиса Александр. Гибель вручает бразды наследства в руки взбалмошной дочери греческого магната — Кристины. Осколки горящего самолета покрываются снегом, пламя застывает искрящей короной на ветру времени — спираль Адама пронизывает густой снегопад смерти — доктор Дж. Бедфорд распорядился заморозить собственное тело в специальном морозильнике в подвалах клиники городка Формингдейла. Телу семьдесят три года. Оно поражено метастазами рака. Бедфорд рассчитывает воскреснуть лет этак через сто, когда человечество будет способно излечивать такие пустяки. Первый ледяной пловец Земли пустился вплавь через леденящие воды Стикса. Рядом со спящим пловцом скользит лодка Харона, который метит разбить серебряным веслом на куски заиндевелую голову с закрытыми глазами — до удара каких-нибудь плевых сто лет. 1973 год замедляет скорость движения истории по спирали божественного произвола: в Москве выходит первое издание стихов Осипа Мандельштама — противоядие прибоя брызжет снегом в московские очи: после чаю мы вышли в огромный коричневый сад, как ресницы на окнах опущены темные шторы. Мимо белых колонн мы пошли посмотреть виноград, где воздушным стеклом обливаются сонные горы; в государственном музее на Волхонке впервые демонстрируются литографии Шагала, где ясно доказано, что человек есть башня из птиц в силках мрака; а сентябрь открывается первым открытым и гласным процессом над антисоветчиками Якиром и Красиным. Раскаяние первого демонстрируется отечеству в программе «Время», изо рта диссидента выглядывает тонкий, изогнутый шильцем, клюв вальдшнепа, а зрачки будоражат золотистые мушки колибри. Одиннадцатого сентября случается военный переворот в Чили — а Чили последняя любовь нашей правящей партии, генерал Пиночет свергает прокоммунистического президента Альенде; советская сторона страстно переживает гибель чилийца, застреленного прямо в президентском кабинете дворца ля Монеда с автоматом Калашникова в руках и в тульской пехотной каске; в прессе вскипает послушная волна гневной лести в тон негодованию власть имущих поведением пацифиста, отца водородной бомбы академика Сахарова, которая плавно переходит в травлю лауреата Нобель Солженицына, но больше, чем о Солженицыне, Москва и москвичи гудят о похищении террористами Патриции Херст. О, эта наша вечная озабоченность судьбой Пизанской башни и гибелью Кеннеди! Надо же — четвертого февраля три до зубов вооруженных боевика экстремистской группы Армии Освобождения ворвались в квартиру Патриции, — и надо же! — та только что нагишом вышла из ванной. Бандиты — а это были как на подбор самые отпетые женщины — скрутили ей руки и голышом впихнули в багажник автомашины. Звери потребовали от бедного папаши мультимиллионера Рэндольфа Херста два миллиона долларов для нужд всех несчастных американцев, и тот, гад, не дал! Но мимо, мимо… история никак не обнаруживает смысла собственного существования; двадцать второго июня 1974 года — в памятный день вечного нападения Германии — прах еще одного маршала предают кремлевской стене, это сам Жуков, тот, который открыл способ победы над противником — на уничтожение одного миллиона человек уходит в среднем около двух суток, что позволяет выиграть время для формирования нового миллиона; о Жукове наш народ говорил так: ну, тот солдат не жалел; урну, увитую цветами, несут за две длинных ручки маршалы Гречко и Брежнев плюс товарищи Суслов и Подгорный. Все четверо — члены политического бюро ЦК КПСС. На полях шляпы последнего сверкает изумрудной грудкой зимородок, сверкает глупым глазком; в музее на Волхонке бесконечная очередь движется к шедевру Леонардо да Винчи: в глубоком холсте на поверхности сфумато в даль будущего с улыбкой легкого презрения глядит лицо молодой женщины патрицианки, она совершенно одна, ее господство над отдаленным пейзажем абсолютно, ее не достигает ни красота дальних скал, ни шум водопадов, льющих голубоватую дымку; за ее спиной прячутся два зыбких крыла, перья которых пьют воду из жидких обвалов и намокают от пены; секрет ее улыбки прост — ей неизвестно равенство. Но не Италией, не Италией увлечен третий Рим — его чувства отданы Штатам; в августе увлечение Америкой достигает кульминации — не дожидаясь импичмента, президент Никсон уходит в отставку: я устал оправдываться и отрывать время от управления Соединенными Штатами; в Москве появляется первая американская жвачка, а папашка Херст платит похитителям дочери не вшивеньких два, а целых четыре миллиона долларов — и надо же! — дочь презренного добровольно остается в банде, заявляя, что будет сражаться за свободу всех угнетенных. Ну и ну! И вскоре Патти, к нашему общему изумлению, участвует в ограблении Сан-Францисского банка в берете и с обрезом в руках, что, натурально было заснято телекамерой банка; в переходах столичного метро то там, то здесь появляются слова, написанные огромными буквами — Россия призвана на крест. Отчаянное граффити смывают растворителями, ищут злоумышленника. Девятого ноября ООН признает сионизм формой расизма, но главное не это — Патти Херст арестована… дальше тишина скучноватой зимы, на модный красный берет Патти падает снежок, красное заносится белым. Харон продолжает плыть рядом с головой профессора Бедфорда в подвале клиники Формингдейла; история решительно отказывается обнаружить чертеж смысла, но вот наконец весна, весна семьдесят пятого, вышла из мрака младая с перстами пурпурными Эос, пурпур озаряет победный взлет Элтона Джона над Европой, ему двадцать восемь лет, он кумир миллионов, самый известный исполнитель музыки в стиле «рок» по обе стороны Атлантики; вот, полюбуйтесь! в потрясных огромных красно-желтых очках, в белом котелке и белом комбинезоне из люрекса, обшитом сверху донизу перламутровыми блестками, с пристегнутыми к голове чернильно-черными ушками Микки-Мауса, с волосами, крашенными в зеленый цвет болотной ряски, он — бывший мальчик-толстячок, поросенок Редж Дуайт, а ныне поп-звезда иронично наигрывает собственный блюз на белом пианино в собственном частном самолете «Старшип», на высоте девяти тысяч метров над Атлантическим океаном. Он летит ссать на Америку; в Москве появляется первая советская жевательная резинка, жевать ее нельзя, но в кремлевской китайской стене проделана исполинская идеологическая брешь; зиккурат Адама воздушной спиралью касается облачных стран; Эрон на бегу наслаждается соком ендгедского винограда, кажется, что у него не две, а шестнадцать легких, мощных, блистающих потом ног; ртов же у него восемь, а на голове балансирует черепаха Зенона, панцирем вниз; в том же апреле красные кхмеры берут штурмом злотворный Пном-Пень, и красная печать бурно приветствует победу прогрессивного режима выпускников Сорбонны Пол Пота и Йенг Сари; одна из первых акций победителей кхмеров — штурм столичного банка и публичное выкидывание на улицу паршивых буржуазных миллионов купюр: ура, денег больше не будет! не будет и общественных законов — на смену бумажным гарантам свободы приходят мальчики-людоеды, любители свежей сырой печени, но пока — триумф, ветер победы гонит банкноты по мостовым, и никто из прохожих не смеет поднять хотя бы одну, единственную бумажку; правящая партия готовится торжественно отметить семидесятилетие самого подозрительного беллетриста отечества, речь о Шолохове, а некто Роберт Грейс фотографирует некие пузыри в озере Лох-Несс. Это она — Несси! Допотопный ящер-диплодок-плезио-ихтиозавр, который вот уже лет пятьдесят как пленяет воображение европейцев возможностью отменить эволюцию, жестокую обязанность археоптерикса превращаться в банальную пеночку; Москва продолжает жадно следить за судьбами самых разных и новых Пизанских башен: после кончины пресловутого Аристотеля Онассиса его жена Жаклин, бывшая Кеннеди, пытается завладеть одиозным наследством — навязшая в зубах красавица вдова Жаклин против уродки дочери Кристины; наше сердце отдано Джекки… и все же — в конце концов, черт возьми! — кто пристрелил президента? Вот он, вечный русский вопрос: что делать? кто виноват? кто убил Джона Кеннеди? Но мимо, мимо… история не обнаруживает никакого смысла, зато время замедляет свой бег, обнаруживая если не цель, то хотя бы усталость… в разгар розового лета, в час торжества стыковки русского и американского космических кораблей по программе «Союз — Аполлон» наши космонавты впервые фиксируют из поднебесья мощные пылевые бури, которые поднимал ветер со дна высохшего на одну треть Арала; крах общественной совести виден уже из космоса. Песчаная мга садится на сырое лицо вечного Адама, жалит песчинками открытые настежь глаза, но вот живительная легкая волна, увенчанная мягкими пенными пальцами гребешков, омывает лоб, веки, зрачки, губы, доводит до молочного блеска глазной перламутр, и чистая кожа вновь сверкает на солнце. Этот острый блеск человеческого лица посреди океана тоже виден из космоса. Человек покачивается на волнах июньского Индийского океана. Речь о самой потрясающей счастливой драме столетия, в которой историческое время обнаруживает наконец чертеж надмирного смысла. Человека зовут Валерий Косяк; ему двадцать пять лет; вчера он ударился головой о трап и, приняв таблетку от головной боли, всю ночь, не раздеваясь, проспал в кубрике океанского теплохода «Капитан Вислобоев», а утром вышел подышать свежим воздухом на палубу. Боль в голове еще не прошла. Матрос стоял как в тумане, держась за леер. Океан за бортом корабля мерно вздымал бесконечные холмы волн. Наконец головокружение выбрасывает человека за борт, и, словно очнувшись, Косяк видит кругом плотную адскую тьму и слышит не менее адский грохот. Я в воде, рядом лопасти винта! Но винт был только прологом ужаса. Вода, закрученная винтом, выбросила матроса на поверхность, где он с ужасом увидел над собой огромную овальную стену стальной корабельной кормы. И корма удалялась! Валерий Косяк пытался догнать судно. Тщетно! Он кричал благим матом. Напрасно! «Капитан Вислобоев» шел прямым курсом в Хайфон. И вот он один. С ума можно сойти! До ближайшего берега — до пляжей Цейлона — что-то около шестисот морских миль или тысячи километров. Косяк сбрасывает с себя рубашку и брюки, которые с бесстрастием вещи идут на океанское дно. Это еще 4996 метров вниз. Итак, он на перекрестье прицела сразу двух бездн — дали и глубины. Не может быть, думал Косяк, чтобы судно не вернулось искать человека, выпавшего за борт. Надо только лишь продержаться. Индийский океан покрыт крупной зыбью. Его цвет — густо фиолетовый. На небе — ни облачка. Температура воды плюс двадцать семь градусов Цельсия. Три континента: Индия, Африка, Австралия молча следят за трагедией полужидкого пятиконечного живого существа посреди океанских просторов. Все похоже на сон, озаренный тропическим солнцем… Вдруг — резкий удар по ногам. И такое жгучее чувство, словно по коже провели широким наждаком. Что это? Матрос Косяк не знает, что тело акулы покрыто — сплошь — миллионом когтистых наростов — ведь акула есть самое идеальное абсолютное оружие для убийства на планете. За первым ударом — второй. Он так страшен, что заставил матроса сделать в воде сальто. Эти удары — всего лишь осторожные прикосновения смертоносной брони. На миг Валерий Косяк закрывает веки, а открыв глаза, видит перед собой свиноподобное тупое рыло с парой неспящих глаз. Акула! Непобедимая бестия мгновенно реагирует на взгляд и кидается в сторону. Только тут до человека доходит весь окончательный трагизм ситуации. Вокруг него по замкнутому кругу плыли плавники шести-семи свинцово-серых чудовищ: каждое туловище длиной в три-четыре человеческих роста. Только у дьявола могут быть такие шесть пальцев — чутких, как зеницы, прочных, как смерть, и с пастью в виде жерла, увенчанного тысячью зубов острее лезвия бритвы. Кто и зачем создал эту тварь? Отчаяние моряка было столь сильным, что он захотел набрать в рот воды и погрузиться навсегда. Но акулы почему-то медлили с нападением. Ожидая атаки только сзади — зубами по ногам, Валерий Косяк кружил по горизонтали, чтобы держать акул перед своим лицом. Смерть грезила. Солнце поднималось к зениту. Теплоход исчез за горизонтом. А часовая стрелка жизни все продолжала кружить вокруг оси — отчаяние отступило. Была не была! и матрос решил плыть вперед, за кораблем, стараясь не сбиться с курса, по которому за ним вернется — обязательно, обязательно, обязательно! — «Капитан Вислобоев». Вот оно — чисто советское чувство. Это, может быть, был самый отчаянный момент — грести вперед. Акулы не тронули. Но и кольца не разорвали. Безмолвные дьяволицы продолжали пристальный смертоносный хоровод, только круг стал шире ровно на столько метров, на сколько матрос проплывал вперед. Акулы плыли то плавно и лениво, чуть ли не небрежно, то вдруг делали молниеносные нервозные рывки устрашения жертвы. Короткие рыла, косо уходящие к брюху, и там — почти на белом животе — черный кривой серп пасти; эту щель нельзя трогать рукой, как нельзя трогать работающую дисковую пилу на лесопилке; еле заметные колыхания плавников; жаберные полумесяцы. В прозрачной толще воды хорошо видно, как мокро блестят акульи глаза, в них нет ни капли чувств, ни тени мысли, ни злобы, ни ненависти, ни голода — так смерть не интересуется жизнью, — но в глаза человека они старались не смотреть. Круг. Еще один. Еще. Волна бьет матросу прямо в лицо. Солнце настигает зенит. Океанский бриз чуть стихает. К хороводу акул прибывают еще две бестии зла… Так что же — в конце концов спасло Валерия Косяка? Ведь пройдет не меньше двух часов, прежде чем на теплоходе действительно забьют тревогу и капитан Верховенецкий прикажет поворачивать «Капитан Вислобоев» обратно. Два плюс два равно четыре. Четыре часа в окружении акул… так что же? Ответ есть, и он однозначен — человека спасла мольба. Так же молча, про себя, в полной тишине безмолвия, Косяк обращался к акулам, то-ругая их матом, то лаская словами чудовищ, то приказывая, то даже угрожая расправой плывущим рядом слиткам свинца, но чаще умоляя не трогать, не нападать, пощадить. И все четыре часа, мертвые для живых, снаряды бесстрастно и бесчеловечно внимали его мольбе, то уходя глубже в толщу воду, то вдруг резко вылетая на поверхность, то цепенея в откосах солнца, то позевывая серповидной пастью и пуская на свободу воздушные пузырьки, то вновь устремляясь по кругу мольбы… В последний раз Валерию Косяку повезло, когда пять часов спустя, его увидели с палубы товарищи: пловец в тесном кольце чудовищ вызывал ужас. Крупная зыбь помешала спустить шлюпку с борта, пришлось подходить прямо судном, ловить матроса канатной петлей. Кольцо акул разомкнулось только тогда, когда жертву подняли на борт, да и то не сразу — еще несколько долгих секунд бестии плыли по кругу идеального смысла, а затем прянули в разные стороны — без стрелки циферблат смерти сразу распался. Передайте капитану, что все в порядке, и Косяк потерял сознание.

Эрон наконец добегает до геометрической рощицы сущего и бродит среди кущ надмирного смысла, вкушает амброзии идеальных идей: беззащитное — неуязвимо.

3. ВОСХОД ТЕЛЬЦА

Лапа львицы

Гадкий дождичек провинции моросил над Надиной судьбой не меньше двух месяцев, но однажды паучьи лапки осени иссякли, и наступила зима. С новым ожесточением она вернулась в Москву и упрямо поднялась по какой-то запущенной лестнице на шестой этаж старинного дома, адрес которого был записан размашисто на той лимонной визитной карточке — она берегла ее; огромную узкую дверь в два человеческих роста открыл разгоряченный юноша в трико. Он был потей, с потным же полотенцем на шее. Навратилова спросила Нору Мазо; ее без слов повели по коридору. Меньше всего это было похоже на квартиру: опрокинутые стулья, окошечко в двери с надписью «касса», театральные афиши, автомат с газированной водой, распахнутые настежь комнаты с пианино у стен… Они вошли в просторный зал с круглыми окнами под потолком; оказалось — в танцевальный зал. Одна стена целиком из высоких зеркал, вдоль которых шел балетный станок. Отражения увеличивали зал вдвое. В центре устало прыгали несколько юношей. Прыгали под магнитофонную музыку. Резко пахло потом и канифольной пылью. Нора Мазо — тоже в балетном трико — удивленно оглянулась, на мгновение прищурилась, узнала, холодно кивнула Надин на стул у зеркала: садись — и тут же отвернулась. Место, куда она угодила, Наде ужасно понравилось, здесь до нее никому нет дела, и она сразу ощутила в груди блаженный глоток свободы. Видимо, это была танцевальная студия или театр. Тем лучше. Чувство свободы быстро нарастало. Сняв меховую куртку, она повесила ее на плечики, которые болтались на вешалке, повесила среди экзотических платьев с воротниками из крашеных перьев. Она могла стать здесь своей. То, как прыгали мальчики, Навратиловой не понравилось, но то, о чем они прыгали, она легко поняла: это была гибель в огне жизни пернатых существ. Нора танцевала вместе с ними, но ее танец был танцем показа. Надин успокоилась — она здесь была главной. Под далеким потолком горели ряды Люминесцентных ламп. Такой же холодный пылящий свет зимы проникал через заиндевелые окна. В углу стояли две замотанные веревкой зеленые елочки, и к запаху пыли, потных людей, канифоли примешивался едкий душок свежей елочной хвои. Это был запах детского счастья, и у Нади защипало в глазах: жизнь-то безвозвратна. По старому стилю шел первый сочельник, до нового 1975 года оставалось шесть дней. Мазо объявила конец репетиции, окликнула Надю, и та пошла за ней через весь зал и угодила в душ, дверь которого была бесцеремонно распахнута, и Нора не потрудилась ее прикрыть: свобода для всех.

Она начала точно с той эмоциональной черты, на которой они расстались в июле, полгода назад:

— Решилась жить?

Оказывается, она ждала Надю.

Нора спустила с плеч бретельки и с голой грудью вылезла из сырого трико, она тяжело дышала; затем так же запросто сдернула с себя плавки. Надя отвела взгляд.

Душ из трех кабин. Мимо раскрытой двери прошли, смеясь, два мальчика, на голую Нору — ноль внимания. Москва.

— Вы обещали мне помочь?

— Вот как? Я никогда ничего не обещаю. — Она натянула на стриженую по-мужски голову купальную шапочку в крупных ромашках из цветной пластмассы, прошла на цыпочках в кабину — у нее мощные балетные икры — и пустила из душа первую витую струйку горячей воды.

Надя малодушно прикрыла дверь, и прежние отношения тревожно охватили обеих женщин,

— Я хотела тебе помочь, это совсем другое дело. — Нора заметила ее растерянность; что ж, ей удалось перехватить инициативу, которая поначалу принадлежала Наде по праву внезапного прихода.

— Что ж, я пришла.

— Вижу. А откуда?

— Прямо с вокзала.

— Прямо — это всегда правильно, — Нора властно повернулась к ней лицом, животом, грудью, закинула вверх подбородок, наслаждаясь тем, как сплетаются на коже теплые водные косы. Теперь нельзя не увидеть ее дерзкую грудь с неправдоподобно большими кругами — величиной с розетку — вокруг сосков и сами сосцы длиной с мизинец. А еще курчавый дремучий пах, рунным приливом дотянувшийся до пупка. — но ты, кажется, где-то вкалывала?

— Завод сгорел, — повторила Надя ту ложь, которой потчевала мать и сестру Любку в Козельске; вранье во благо она не считала за лживость.

— Жить, конечно, негде?

— Что за вопрос! Конечно — нет.

Нора видела, что за такой агрессивностью маячит ветерок страха, что из студии девушке дорога так же прямо на вокзал, но она не сразу сказала о своем решении. Завертев поющие краны, Нора отыскала в своем шкафчике для Нади чистое трико и велела переодеться.

— Может быть, ты нам пригодишься… — Она пощадила ее провинциальность и оставила в душевой одну. Навратилова оценила деликатный жест злюки и быстро переоделась — трико оказалось чуть великоватым, но зато как приятно было пройтись по прохладному паркету босиком.

Нора тем временем подобрала нужную музыку и объяснила, что не надо танцевать, раз она не умеет; Надин промолчала — вот именно что она умела танцевать; ей нужно просто ритмично и классно, объясняла Нора, пройти вдоль зеркальной стены слева направо. Вернуться назад на середину и в тот момент, когда на пленке раздастся одинокое женское соло, встать с ногами на стул и, раскинув руки, застыть крестом.

— А кто я?

— Ты одна из теней, всего вас пятеро. Ты — тень умершего голоса Пиаф, поэтому минимум движений. Больше внутреннего трагизма. Ты вспоминаешь, что когда-то была плотью. И все.

— Ничего себе — все!

Нора подала знак не сразу, тайно любуясь угловатой фигурой: Надино тело — как и приход — тоже было как бы внезапным: прямые плечи юноши, маленькая яблочком грудь, узкий пах зверя, мощные хищные ноги с узкими ногтями, похожими на когти дикой кошки. Изумительной красоты уши… кроме того, она была невероятно пластична. Впрочем, это качество было замечено Норой Мазо сразу… Она дала знак начинать, и, сделав первый шаг в ее сторону из центра зала, Навратилова, медленно выгибая спину и потягивая руками, ритмично прошла вдоль зеркала. Она как-то исключительно сразу вошла в состояние тени, именно тени, забывшей плотское. Она верно сделала, что ни разу не прикоснулась к станку.

Еще один шаг.

Нора не верила глазам: тень обрастала плотью, порывом, быстротой.

Тут из гримуборной вышли мальчики, одетые для улицы. Мужские любопытные взгляды смутили Навратилову, но только ненадолго — ведь она хотела здесь остаться; самым трудным препятствием был, конечно, стул. Надо было влезть на него танцевально, и Надя справилась. Сначала опустила на сиденье, правое колено, затем прочно поставила левую ступню, замерла, закрыв глаза и ожидая голоса в музыке. Вот! И пружиной взлетела на сиденье, раскинув руки. Еще один шаг. Мальчики переглянулись. «До завтра, Нора». Они были с ней на «ты». «Бай, бай. Завтра в 12». Женщины снова остались одни; Нора подошла вплотную к живому кресту. У Надин тяжело вздымалась грудная клетка: да, ее можно всему научить. Лепка тела девушки восхищала ее опытный и пресыщенный глаз: она из тех, кто начинает карьеру, просто показавшись на улице. Между ними была только спинка стула. Нора смотрела на эти колени, ей нравилось, что коленные чашечки не втянуты вглубь, а нахально круглятся костью, не скрывая несущий каркас ноги. Ноги Нади были лишены балетного жеманства, в них была видна анатомия породы. Кость от колена резко и рельефно шла вниз к ступне, вблизи еще больше похожей на звериную когтистую лапу с поджатыми для прыжка пальцами. Нора не удержалась, чтобы профессионально не пощупать рукой это совершенное произведение природы, и ощутила, как тонка прочная лодыжка и как холодны и мосласты пятки. Ударом такой ноги можно было б размозжить в кровь лицо мужчине. Это лапа львицы.

И в то же время в ней чуялась какая-то тайна, помаргивание глубины такого греха, что и не снился ее воображению…

— А теперь посмотрим, как ты танцуешь самые обычные вещи, — Нора Мазо грубо сдернула Надю со стула. В этом месте на кассете пошла запись танцевального попурри, отрывок танго, фокстрота. Нора вела в танце; Навратилова молча подчинилась силе, демонстрируя одновременно исключительную пластичность и мощь своего подчинения. Нору лихорадило от совершенства движений и врожденного благородства танцевальных шагов этой умопомрачительной незнакомки. Кто она: ангел, посланный ей для спасения? или ссуккуб, долженствующий опустить ее еще ниже?

— Что с вами?

Нора вырвала руку и стояла, закрыв глаза. Ее лоб был покрыт испариной; тело качнулось. Невинность Нади удручала.

— Ты бесподобна, — Нора больно пошлепала по щеке, — так как же тебя зовут наконец, девочка?

— Меня зовут Надя.

— Итак, Надин, оставайся. Ночевать можешь здесь, в студии.

— Прямо здесь?

— Да, прямо, если тебе так нравится это слово. В дальней комнате — пара матрасов, диван. Завтра я привезу чистое белье. Предупреди сторожа на первом этаже, что я разрешила тебе здесь жить. Там же, в комнате, холодильник. Электроплитка. Вот ключ от входной. Репетиция ровно в двенадцать. И займись елкой, игрушки в той коробке.

Надин хотелось уехать куда-нибудь с Норой, а та никуда не звала, но она меньше всего боялась одиночества. Оставшись одна, обошла новое место своей жизни. С волнением обошла. Это были остатки прежних царственных покоев: комнаты с кариатидами по углам, стены с брошенными каминами, плоские плафоны, расписанные античными сюжетами… поражала воображение бывшая ванная комната, облицованная пегим мрамором, с глубоким квадратным бассейном. Именно там, на дне — куда вели снежные ступеньки — и стояла драная оттоманка с матрасом, стол и холодильник. В стенной нише еще млели останки огромного разбитого зеркала, по кафельному бордюру под потолком неслись завитки плывущих дельфинов и росчерки водяных лилий, каракули морских коньков в чащах гнутых водорослей модерна; в Козельске хлебные буханки развозили по магазинам в открытых грузовиках, прямо кучей на брезенте…

Распеленав елку — одну Нора увезла с собой в машине — Надя раскрыла коробку и ахнула: она в жизни не видала таких прекрасных елочных игрушек. Каждая была новенькая, с иголочки, и завернута в папиросную бумагу с французскими буквами. Гномики. Шары. Звезды. Ягоды волшебников. Фрукты звездочетов. Надя целовала эти разноцветные щечки. Всю ночь ей не хотелось спать, она даже танцевала под утро: одна, под резким светом люминесцентных ламп и взглядами кариатид, с вызовом глядя в зеркальную стену, голая до пояса.

Через несколько дней Навратилова познакомилась со сторожем здания, аспирантом МГУ Францем Бюзингом; его отец был из немцев Поволжья, а мать — тоже немка, но из настоящих эфэргэшников. Жизнь Франца поделилась на две части — московскую и германскую; так вот, вскоре Надин нашла в нем своего мужчину.

Сразу сбежать от Норы было бы подлостью, но, разобравшись в том, что делает Мазо, Надя поняла, что все это ей не по душе: Нора оказалась богатой вдовой французского дипломата, имела двойное гражданство, дом в Брюсселе и квартиру в Париже, свою конюшню в Бретани на пять лошадей; свободно жила сразу на три страны еще и потому, что была единственной дочерью местных советских шишек плюс приличный капиталец от покойного мужа — ни в чем не нуждалась, ничего не закончила, кроме московского хореографического училища, и последние годы занималась на свой страх и риск хореографией. Валюта и связи родителей позволяли ей в Москве творить чудеса: снимать студийное помещение, платить гроши, но валютой, молодым танцовщикам и ставить по собственному сюжету балет для французской телепрограммы «Антенн-2». Сюжет показался Надин извращением — бунт ангелов против бесполости, против Бога, за право на плотский фаллос. Во главе бунта стоял тот ангел Сатанаил, который и будет после Сатаной.

Она и танцевала по замыслу Норы эту роль: соблазняющее начало — женское начало, говорила она, поэтому дьявол должен быть женщиной.

Франц Бюзинг хохотал над балетом Мазо, считал его идиотическим: Надин, повторял он, Нора самая паршивая дилетантка. Навратилова к тому времени уже глубоко увлеклась Бюзингом и все, что он говорил, принимала исключительно всерьез. Но главным было для нее возмущение собственного нравственного чувства. Она видела, что танцующие мальчики корчатся в муках этой дьяволиады только ради возможности съездить в Париж, заработать горсточку франков, попытать удачи за кордоном. В душе они ни во что не ставят Мазо. Все шестеро. Правда, это были странные мальчики: двое балетных школ так и не закончили, остальные танцевали в каких-то случайных труппах, только один угодил в Большой, в кордебалет. В студии они пресмыкались перед Норой, за глаза отзывались о ней презрительно, но никто не уходил, клянчили после репетиции у Норы французские сигареты, жвачку, разный бросовый ширпотреб: майки с рисунками Пикассо, авторучки, носки. Подворовывали валютную жратву из холодильника в ванной комнате. Словом, гадкие мальчики, но работали — надо отдать должное — на износ в этом извращенном балете.

Наконец Надя решилась сказать хозяйке, что ее балет — безнравственная, двусмысленная, порочная затея, что она портит Виктора, Романа, Алешу, Роя, Сергея и Артема.

Впрочем, имела ли она право на такого рода судный вопрос; в ней самой таился корешок дьявольской силы…

Нора от упрека мгновенно осатанела и пошла пунцовыми пятнами:

— …Нашла за кого заступаться! Увы, Надин, они давно испорчены. Испорчены и совращены. Ты что, слепа, не видишь, что половина из них — педики?

Навратилова имела о «педиках» самое смутное представление, она знала только, что это гадко, но в телесные подробности ее воображение не входило: она ведь была чистая душа, козочка из Козельска.

— Они подсмеиваются над вами, — ляпнула Надин от растерянности.

— Я знаю. Они искалечены классической школой танца. А здесь мальчики учатся свободе. Свободе тела. И узнают правду о себе. Они понимают, что танец — это не только про Зигфридов, фей и сивилл, но и про них. Они же сочли, что плотские чувства постыдны, а я хочу освободить их от стыда.

— Лишить стыда?! Ну и ну. Вы мне нравитесь, Нора. Иногда я вообще восхищаюсь вами. И благодарна вам за поддержку, но, простите, ваш балет — богохульство и пошлость.

— Богохульство! — зловеще расхохоталась Нора. — Дура, для меня это комплимент. Конечно, богохульство. Еще бы нет. Так и задумано. А разве пол — это не человекохульство? Следует, что мы обречены грешить. Сначала грешить, затем в муках рожать в наказание. Затем в поте лица зарабатывать на хлеб свой. И опять по новой — в нору плоти. Так? Порочный круг. А что, если пол послать к чертям собачьим, на херус послать? Вот о чем мой балет! Отказаться от божьего дара. Найти путь любви, который лежит вне плоти. И тем самым восстановить общее девство. Ты говоришь, что это пошлость? Нет, это именно богохульство. Наши проклятья полу, который от Бога.

Только через пару дней Надин смогла мысленно возразить Норе: для богохульства необходима вера, а иначе это просто фиги атеистки. Единственная закавыка была в том, что она не знала ответа на вопрос: а может быть, Нора верила в Бога? Она поделилась своими мыслями с Францем.

— Святая простота! Она же лесбия.

— Кто? — Навратилова не поняла слова, но тайный смысл его сразу угадала.

— Мазо.

И Франц грубо, с явным наслаждением первооткрывателя объяснил ей то, что она смутно подозревала: они лижут друг друга, валетом лягут и всасываются на пару часов. А член имитируют пальцем. Трахают друг друга языком, дурилка…

Но это говорил Франц дневной, а не тот, что был ночью; дневного Надин любила меньше.

Франц Бюзинг появился в ее жизни ночью, когда она оставалась одна царствовать в пустой студии. Он подрабатывал на жизнь тем, что сторожил этот дом, где имелось еще с десяток мелких контор и несколько служебных квартир. Он сразу же ею увлекся, страстно и сильно. Именно с ним она встретила Новый 1975 год, а через тринадцать дней, в старый Новый год, — они стали близки. Сначала она не обратила на него внимание сердца, Бюзинг показался Наде уродливым сатиром: низкий лоб, отчетливые надбровные дуги, тяжелый чувственный рот, массивная челюсть. И на этом лице сатира — холодные берилловые глаза немпа; тонкие нервные руки пианиста, прикованные к волосатому торсу, чуткие веки; наконец, он был необычайно умен, от Франца исходила отчетливая интеллектуальная мужская сила ума и души. Он был старше Надин, был уже однажды женат. Надя потянулась к Бюзингу, дико нуждаясь в опоре, кроме того, больше всего в то время она ценила в мужчине именно ум, она всерьез изучила свой характер и знала один из секретов собственной души: оказывается, она была равнодушна к мужской красоте, к физической силе, к власти мужчины, а вот его интеллект ее волновал. Для Надин в победном уме заключалась абсолютная эротическая сила. Она испытывала возбуждение от монологов немца. С удивлением она рассматривала Франца в ту страстную ночь первой близости, взяв в обе руки настольную лампу и изучая его с напряжением натуралиста, увидевшего неизвестное животное на морском берегу. По существу Бюзинг сделал ее женщиной. В самой пасти зимы босая нога ступила на курчавую траву Эдема, и световая тень пальм полосами бродила по лицу девы-пантеры; ты самый близкий человек мне на свете, бредила Надин про себя заклинаниями, ближе мамы, ближе сестры… ты достал меня, гад…

Так вот, когда она сказала Францу, что для богохульства нужно изначально признавать существование божие, без которого протест Норы — всего лишь атеистические фигушки, Бюзинг возразил: и совсем не обязательно. Всему человечеству церковью гласно объявлено о существовании Бога, о пришествии сына его Христа на Землю, о распятии его в Иерусалиме, о воскресении его, объявлено о спасении человечества от первородного греха через пролитую кровь распятого. Следовательно, у тебя есть выбор — принять это евангелие, эту благую весть, или отвергнуть. Отвергнуть можно по-разному — молча, в суете невнимания, или вслух, целенаправленно. Нора ставит балет о проклятии пола. Значит, бросает камень прямо в Бога, который сотворил сначала зверей и увидел, что это хорошо. Затем сотворил человека по образу и подобию своему, мужчину и женщину. Последнюю сотворил из мужского начала. Там причерпнул женского. То есть, сотворил пол, самую суть греха сотворил, считает Нора. Наша лесбиянка с младых ногтей размышляет на темы пола и заострилась основательно. В общем, это богохульство. Тем более, что она взяла весь набор героев из Библии: ангелов, сатану. И надругалась над ангелами… Самое настоящее богохульство. И увидела Нора, что это нехорошо. Ее на костре сжечь надо — и Бюзинг рассмеялся.

— Впрочем, о чем спор? Ведь Бога нет, — он подхватил Надю мощными руками и поднял к потолку комнаты, — вот кто мое божество! — И стал целовать в голый живот. Франц упрашивал ходить по квартире нагишом. Иногда Надя подчинялась такому натиску, из чувства игры подчинялась, и вот сейчас хохотала от щекотки. Действительно, тело Надин он боготворил, и вообще сошел от нее с ума. Целовал пальчики на ногах и обожал так пылко, что было не стыдно отдавать свою плоть нападениям ласки. Ей нравилось быть грешницей, падшей женщиной. Наслаждаться любимым мужчиной откровенно и без ханжества, вонзать стыдный пестик в уста сатира. Надевать для постели черные шелковые чулки на поясе — как в кино — и садиться черным чревом на опрокинутый рот фавна-Бюзинга. Наслаждаться бешеным языком, наконец, самой ловить глоткой прекрасный белый фетиш, нападать на чудовище срама, обнажать лаковый плод, скрытый в складках кожи, чувствовать небом его содрогания, находись кончиком языка нежную ранку, извергающую семя. Когда Франц заводил речь о браке, Надин отмалчивалась — ей не хотелось, чтобы у состояния грешности было будущее. Будущее всегда мерещилось как умерщвление плоти, как смерть срама, и только такое предчувствие давало сил отнестись к мужчине с бесстыдством смертного чувства. Она хотела именно сейчас прожить соитие до конца и абсолютно серьезно и именно для того, чтобы лишить плоть любых прав на завтрашний день. Кроме того, она только-только открыла в самой себе такой голый змеиный источник наслаждения и признала всю властность похоти, наконец впервые отдала чужим глазам, губам и рукам — если не считать сестры — свою непостижимую тайну: сладкий мизинец мальчика-гермафродита, прикушенный уголком алого рта.

Франц занимал крохотную квартирку в дешёвом блочном доме, двор которого выходил к железнодорожной кольцевой насыпи. Маленькая кухня, где смогли разместиться газовая плита на две конфорки, железный умывальник, кухонный столик и навесной холодильник. В его морозильную камеру можно было впихнуть разве что пачку пельменей. Из кухни дверь — по безумию проектанта — шла в просторный туалет, а уже из него в прихожую. Куцый коридорчик из прихожей вел в комнату, где в узкой глубокой нише открыто располагался душ. От комнаты его отделяла только полиэтиленовая штора. Душа как такового не было — его заменял шланг, надетый на смеситель горячей и холодной воды. Пол ниши был выложен кафелем, там же имелась и водосливная решетка. Требовалось очень аккуратно мыться, чтобы лужа не вытекала в комнату, а успела ввинтиться в отверстие под решеткой. Для того чтобы взять мыло или шампунь, Надин вытягивала руку и брала нужное с крышки телевизора. В комнате имелось место только для тахты и книг. Книги Бюзинга занимали все стены до самого потолка. Книги здесь царили; немец учился в аспирантуре, писал диссертацию по античным влияниям на мысль Хайдеггера. Вторым божеством после книг была программная музыка — стереофон с пластинками Штокхаузена, Мессиана, Шенберга. Письменный стол Франца стоял в прихожей, и над ним висели пальто, а чтобы пройти в комнату, требовалось стул философа придвигать вплотную к столешнице… Так жил человек, мать которого была владелицей химического концерна в Эссене. Но Бюзинг ушел из дома в шестнадцать лет из самых страстных соображений души и не желал иметь с семьей ничего общего. Родители усыновили мальчика своих приятелей, попавших в финансовую катастрофу, и Францу — единственному сыну — наследовать было нечего. Жили так: на стипендию аспиранта и приработки Бюзинга и деньги Нади — за год работы в аппретурном аду, после всякого отказа от жизни, у нее вдруг случилась на руках весьма приличная сумма. Единственная вещь, которую принесла Надя в новое жилище, был легендарный дамский велосипед. Его торжественно поместили в туалете…

Соты Метрополиса; пещеры Метрограда…

Единственным человеческим местом в квартире оказалась застекленная лоджия, где стояли два плетеных дачных кресла и две половинки распиленного пополам стола — иначе б он не втиснулся. Лоджия и стала любимым местечком Навратиловой. Здесь можно было побыть в одиночестве, закутаться потеплее в шубу Бюзинга, влезть в кресло с ногами, покурить, а если не очень холодно, то выпить горячего чайку или кофе. Зимним утром отсюда было видно встающее над безобразными кварталами за железнодорожной насыпью в черном снегу тусклое бескровное солнце доноров.

А еще здесь на полстоле помещался телескоп. Большой немецкий учебный. Закрыв дверь в комнату и накинув пальто, они открывали окно и путешествовали по ночному небу звезд. В школе астрономию Навратилова ненавидела: от орбит, перигелия, параллаксов и альбедо ее просто мутило. А тут она в окуляре увидела кольца Сатурна! Малиновое пятно на боку Юпитера! Марс! А в еле видном невооруженным глазом пятнышке в окрестностях Кассиопеи вдруг узрела звездный диск из мириада чужих солнц, ближайшую к нам галактику, космический спиральный остров — Туманность Андромеды. Чувствуя ее страх и ужас, восторг и отвращение, Франц с немецким упрямством вел ее дальше по небосводу:

— Смотри. Чуть ниже Млечного Пути. Шесть звезд, похожих на опрокинутый утюг. Это созвездие Большой Пес. А сияющий глаз пса — знаменитый Сириус. Его цвет очень красив. Это цвет блеска. Он действительно ослепителен, бел. Без малейшей примеси красного или голубого. Это самая яркая звезда нашего полушария. Сириус — мистическая звезда. Сириусу поклонялись в Египте, ему приносили человеческие жертвы.

— Брр…

— Объясню почему. Восход Сириуса над горизонтом означал близкий разлив Нила. Это был тайный знак жрецам с неба, ведь только лишь они умели считать время.

— Черт, я тебя боюсь.

В небе пылал звездный снег. Навратилова теряла сознание. Франц видел, как убийственно космос действует на Надин. Она уже почти безжизненна. Суть женщины — утроба, жизнь внутри замкнутого шара, в тесной близости любого пространства. Бесконечность линейной вселенной разрушает женскую оболочку, чертой горизонта озаряет мглу матки. Она остается без защиты. Ее укачивает космическое чувство. Нет ничего враждебнее идее пола, чем идея космоса… Франц осторожно несет Надин в комнату. Она почти не подает признаков жизни — так глубока прострация поражения. Жертва опущена на тахту — немец медленно раздевает девушку. Тело начинает оттаивать. Он надевает наушники уокмена и включает кассетник с записью «Сверкающей гробницы» Мессиана. Он ищет губами заливы гипнотического тела, бредет ртом по мелководью кожи. Он пробуждает к жизни этот лунный Нил, над которым встает сверкающая гробница фараона. Цвет губ из пунцовых становится лиловым цветом ночного камня и лунной дорожкой стекает по гладкому плесу на глубь переката, здесь — в пенной игре быстроты — губы музыки находят лингам фараона. Он кусает мертвый обсидиан, который начинает оживать и наливаться кровью красной луны: над короной обеих царств — верхнего и нижнего — гневно встает священный урей, голова и тело проснувшейся кобры. Священный страж фараоновой плоти кусает напавшие губы зубами яда; проникший в гробницу слышит, как просыпается Нил, чувствует, как льется запах благовоний и пота из зеркальных подмышек, как клубится рассветный туман над чащами папируса… уже потом, насытившись зачарованным телом, Бюзинг лежит в темноте, чему-то усмехаясь. Хорошо, что Надя не видит этой усмешки торжества, она сонно и благодарно обнимает шею мужчины, ей не понять, как можно чувствовать столь глубокую близость в столь странной форме: немец чувствует себя сейчас умственным Сотисом, озаряющим эту темную местность светом прозрения, богом Птахом с головой узконосого ибиса, воплотившимся в фаллосе, чтобы вспахать черную косматую илистую почву нильской долины. Бросить в нее семя. Белое в тьму…

— Я ненавижу тебя, — слышит он ее спящий голос и вздрагивает: Надя чувствует холод его мыслей, хотя не знает, о чем они. Впрочем, и Франц еще не знает о том, что она решилась жить его жизнью.

Горб

С Норой Мазо разрыв произошел удивительно легко. После репетиции Навратилова объявила Норе — вполголоса — что жить в студии больше не будет, потому что…

— Я давно живу у Франца.

Бюзинг по хитросплетению родословной приходился Норе дальним родственником и еще потому следовало объявиться.

— Ты хочешь сказать: с Францем, — но сказано это было как бы мимоходом, но с огромным разочарованием. Нора растирала махровой варежкой затекшую икру. Она торопилась. Надя внезапно была уязвлена таким безразличием. Но тут же поняла, какой неудачный момент выбрала для прощания — Нору ждали. У выхода из танцзала нетерпеливо взад и вперед расхаживала дама в расстегнутом кожаном пальто, отороченном мехом ламы. Она была хороша собой и заметно пьяна, так, что пошатывало. Порой останавливаясь у зеркала, она недоуменно смотрела на собственное отражение, показывала себе язык и нервозно оглядывалась на Нору. Ты скоро? Надя поняла — это ее женщина; но боже, что с ней? Она испытала внезапный укол ревности; выходит, она считала, что Нора принадлежит ей?

— Ну что ж, счастливо, — Нора заметила и то, как она уязвлена ее искренним равнодушием к тайно сказанному «нет» — сейчас ей было не до нее, и тем, как реагирует девушка на незнакомку, чья красота не уступала. Нора торжествовала: Надин смотрела взглядом соперницы.

— До свидания, — Надя смешалась и поспешила уйти, ей нужно было немедленно разобраться с наплывом такого нежданного чувства: неужели она ревнует Нору?

Но на этом сюрпризы собственной души не кончились… В замешательстве она все же успела разглядеть соперницу… вот как! соперницу? Пьяная женщина была необычайно хороша собой. И шикарна. Блестело нечто из золотых нитей в распахе шубы. Лицо отливало спелым светом теплого фарфора. Ни капли грима и такая победность глаз. И при том, что она вульгарно жевала жвачку и по лицу бродили гримасы усилий. В руке она крепко сжимала тонкую трость с серебряным набалдашником и била ею нетерпеливо по балетному станку. Надо было с достоинством презрения пройти мимо проклятой лесбиянки. Та чуть искоса взглянула на Надин и поманила к себе пальцем в лайковой перчатке цвета оливок. — Что? — Навратилова замедлила бегство, незнакомка сделала шаг в ее сторону и наградила властным поцелуем в глаз. Сильно притянув руками, которыми молниеносно обняла за талию. И все это молча. — Вы с ума сошли? — Надин вздрогнула от стремительного оргазма. Дама излучала аромат конька и «Пуассон». Она рассмеялась, показывая красоту идеальных зубов и обжигая тайным признанием: я пришла для любви. Навратилова бросилась к выходу очертя голову: выходит, ее приняли за свою? Что делить?.. Но она была достаточно тонка, чтобы тут же не заметить самообмана: все смятение ее было как раз следствием тайного ожога: что против такой вот норы пня бы не смогла устоять. Таким поцелуем ее в жизни еще не награждали. Глаз горел. Поцелуем соития; Навратилова была в панике — ее просто трахнули на ходу, изнасиловали, взяли силком всего одного поцелуя; было от чего сходить с ума; она и не подозревала, что так беззащитна перед кем? Перед собой, конечно…

Но этот яркий февральский денек, полный беглых явлений острого солнца среди зимних тучек, преподнес Наде еще один ужасный сюрприз. Она как обычно добиралась на окраину Москвы, в дом Франца, на электричке от Каланчевки, шла середина рабочего дня, вагон почти пуст от людей, погруженная в себя Надин слепо смотрела, как за стеклом снежно блистают крыши элеваторов, ангары паровозов и прочая неряшливая мусорная околожелезнодорожная Москва, как вдруг по вагону прошел отвратительный горбун. Навратилова была равнодушна к телесным изъянам — подумаешь, горбун, — но во всем его облике было нечто необычайно странное: летняя белая шляпа, низко надвинутая на лицо, шинель, подпоясанная солдатским ремнем, дикие черные солнцезащитные очки. При этом горбун бросил на нее неприятный взгляд из-под очков. Даже замедлил шаг, после чего, ухмыляясь, пошел дальше по вагону. Навратилова зло отвернулась, но было в его лице что-то такое, от чего она буквально тихо вскрикнула и, вскочив, бросилась вдогонку. Она догнала горбуна в тамбуре причем, услышав ее бег, он подло ускорил шаги, но не оборачивался.

— Франц! — коротким криком отчаяния.

Да, это был он!

— Франц! Что с тобой?!

Он нехотя остановился, затем рассмеялся, снял очки и с облегчением выпрямился, при этом спина его продолжала вспухать и неестественно горбиться.

— Ты, что ли, шиз? — Надя расплакалась. — Что там?

Там оказался поддетый под шинель детский рюкзачок…

— …А внутри диванная подушка, — лицо Бюзинга было жестоким, даже презрительным, когда он сдернул очки, в его хрустальных глазах не было и тени смущения, хотя смешки отдавали явной искусственностью. — Я в полном уме, — начал он злым шепотом ночи, — я просто не хочу быть эгоистом, Надин, я хочу почувствовать людей, тебя, этот город, как часть самого себя. Понять, что такое калечность, на собственной шкуре. Пойми, когда я вот так иду по улице, с горбом, волоча ноги…

— Ты так ходишь?

— Случается… волоча ноги. Отверженность, изгойство, человечность, наконец, проходят через меня. Я же неуязвим, Надин. Это ведь ужасное качество. Неуязвим — значит потерян для жизни. Меня ничто не может коснуться. Сущее не протягивается даром дающего дления. Только так, да, мерзко и стыдно, я могу почувствовать уязвимость'— иначе незачем жить.

Гнев и отвращение отступали, Надя была уже захвачена злобной искренностью немца.

— В грязном шулерстве, в игре под урода я чувствую свою смертность. Я вижу, как на меня смотрят. С жалостью, с испугом, с отвращением. И кровная связь смертных крепнет от взаимного оклика: я — с идеей ущерба, они — с молчаньем участи… Иногда мне подают, хотя я не прошу.



Поделиться книгой:

На главную
Назад