— Зачем? Я это дело перетерпела. Как говорится, «если вас насилуют, расслабьтесь и попробуйте получить удовольствие». Ну, удовольствия я никакого не почувствовала от этого гада, но не умерла, во всяком случае. Вычислила, где он живет, года четыре повременила, а когда перестройка началась и он в гору пошел, как и все они пошли — в коммерцию, в депутаты, в президенты… Суки, — неожиданно сказала Лена. — Ну да, — словно бы опомнившись, продолжала она, — пошел он, значит, в гору. Офис свой у него образовался, квартиру себе купил — раньше-то в коммуналке терся с женой несчастной своей, я за ним долго наблюдала, все видела. Молодой ленинец, хрен моржовый. — Лена говорила спокойно, и ругательства звучали диссонансом в неспешном ее повествовании. — Ну, я долго думала, что бы с ним учинить, а потом, знаете, время шло, злость поутихла, я плюнула на все, машину ему сожгла ночью, да и на этом закончила.
— Как это, — изумился Алексей, — сожгла? Сама сожгла? Ну, ты даешь! А что ты сделала?
— Мину замедленного действия ему сунула в багажник. Багажник открыть — штука нехитрая, ребята знакомые помогли. А мину я сама сделала.
— Что, серьезно?
— А что такого? Это народ неграмотный, телевизор смотрит и думает, что все эти мины и прочее — тайна за семью печатями. А дело-то проще пареной репы. У меня в школе по химии одни пятерки были. Да если бы и не пятерки — все равно это несложно. Просто надо любознательность проявить и не лениться. Ну, аккуратность еще нужна.
— А расскажи, как это делается? — Алексей придвинулся поближе.
— Да миллион есть способов. Я самый простой использовала. Берешь трубку железную, заделываешь ее с двух концов. С одной стороны дырку оставляешь. Внутрь — хлорат калия и сахарный песок. В дырку пузырек вставляешь, горлышком вниз. В пузырьке серная кислота, а пробка из плотной бумаги, просто скручиваешь бумагу потуже и все. Положил, и гуляй себе. Кислота бумагу проест, попадет внутрь, и все это дело рванет. Горит потом за милую душу. — Лена подняла руки вверх и потянулась. — Да.
— Да, Гена, ну и друзья у тебя, — сказала Катерина. — Бомбисты какие-то. А ты — главный Достоевский из мертвого дома.
— Ха, я — государственный преступник. Помнишь, ты говорила, Ленка? Это кто же из нас государственный преступник?
— Да я такая же, как ты. Понимаешь, это государство, оно все может переварить — уголовщину, хамство, тупость, ложь. Оно не может простить только тех, кто его не принимает. Как Бродский. Его же именно за это ненавидели — он их всерьез не принимал, вот они и исходили на говно от злости. Таких людей, если они сильные, ведь никакая тюрьма не исправит. Оно, государство то есть, не может вынести, если у человека в мозгах что-то есть, большее что-то, чем у них. А комсомольцы, которые тебя били, просто подсознательно тебе завидовали и злились, что им-то никогда не стать свободными людьми — ни пороху не хватит, ни ума. До конца дней своих будут перед начальством соплями умываться.
— Ну, ты человек, — восхищенно проговорил Алексей. — Надо же. Слушай, Гена, где ты такую женщину нашел?
— Это она меня нашла…
Когда застолье на дне рождения Лены (он так и не узнал, сколько ей исполнилось лет) подошло к концу и Андрей Вадимович с Надей ушли (Андрей Вадимович оказался на редкость милым пожилым человеком, беседовал с Леной о кинематографе, о джазе, о том, как она провела лето, был учтив, предупредителен и тонок, смотрелся прямо как персонаж из «Белой гвардии», которую Гена очень любил), было уже очень поздно, и Лена просто сказала: «Гена, если хочешь, можешь ночевать у меня». Гена молча подошел к ней, положил руки на плечи — она стояла спокойно и смотрела на него — и поцеловал ее в губы. Почувствовав, что Лена ему отвечает, он прижал ее к себе, но она мягко высвободилась, взяла его за руку и повела на кухню.
— Гена, мы с тобой люди взрослые, ты человек умный, хороший, так вот, слушай меня. Ты ляжешь вот на этот диванчик, — она показала рукой на диван, стоящий у окна вместительной кухни, — и тихонечко поспишь. А я — в комнате. Договорились? Я очень устала, ты — тоже, судя по твоим рассказам сегодняшним. Так что спокойно спим. А дальше время покажет. Договорились?
Гена уже давно не испытывал ничего похожего — слово «любовь» он воспринимал как что-то отстраненное, литературное, правда, это касалось только любви к женщине, любовь вообще он принимал и любил многих людей, но с женщинами последние годы все было проще: да — да, нет — нет, и до свидания… Сейчас же его охватывало странное, забытое состояние полета, нежности, ему стало невероятно хорошо и не возникло обиды на то, что они не будут сегодня вместе спать. Значит, так надо.
— Хорошо, Лена. Ты меня утром разбуди пораньше. — Он снова поцеловал ее.
— Там кофе на столе, сваришь, если захочешь. Ну, пока. Спокойной ночи.
Он проснулся от грохота за стеной. Ничего не соображая еще, открыл глаза и увидел прямо перед собой стоящий на табуретке будильник, показывающий девять утра. Словно в подтверждение правильности и точности хода, будильник немедленно зазвонил. Гена шлепнул по нему рукой и понял, что грохот за стеной — это музыка. Джими Хендрикс — «Crosstown traffic» — ломовая совершенно вещь.
— Доброе утро! — В дверях кухни появилась Лена — босиком, в одной только длинной белой футболке. — Завтракать будешь?
— Обязательно.
Они пили кофе, закусывали остатками вчерашнего банкета — копченой колбасой, ветчиной, пирожными. Кофе Лена подала в двух здоровенных кружках — в каждой, если сравнивать с уличными кофейнями, вмещалось порций по пять.
— Ну что, Лена, какие планы? — спросил осторожно Гена. Ему не хотелось уходить, и он не мог найти предлог, чтобы остаться.
— Ты, Геночка, поезжай-ка домой. Если верить твоим вчерашним рассказам, тебе нужно немножко в себя прийти. А я прибираться буду.
— Давай я тебе помогу…
— Нет, Гена, я не люблю скопом работать, суета одна. Я уж сама.
— Ну, мы увидимся как-то?
— Конечно. Хочешь, вечером приезжай. Я буду рада тебя видеть.
Вечером Гена, конечно же, приехал и остался. И на этот раз они спали вместе.
Алексей смотрел на своих друзей, уставших за этот трудный и грустный день, притихших — ну какая там Америка, разве он сможет променять их на что-то? — ничего нет важнее и нужнее этих людей, этой жизни, ужасной, конечно, но такой родной и любимой, изученной от доски до доски, с множеством отдельных миров, построенных им и его друзьями. Вот мир Гены: полки с кассетами и лазерными дисками, несколько гитар, портреты любимых музыкантов по стенам, книги. У него — другой мир: оружие, лес, земля, воздух, солнце, Катерина… Такого ни в какой Америке ему не построить, так же как и Гене, — затоскуют они мгновенно, начнется эта самая ностальгия. Не тоска по березкам и соснам — их можно любить и в Штатах, и в Канаде, и где угодно, — а отрыв от построенного лично, с любовью и нежностью мира, маленького, но своего, который, в отличие от других вещей, невозможно перенести никуда, он включает в себя великое множество элементов, каждый из которых является неотъемлемой его частью, и, если один из них исчезает, вся система мгновенно рушится, и на ее месте приходится выстраивать новую, начиная с нуля.
В мягком свете настольной лампы, во вкусном табачном дыму, распространяемом трубкой, которую дома курил Гена, набивая ее дорогим редким табаком, в становившихся все более короткими и редкими фразах, которыми перебрасывались четверо друзей, теперь они стали еще ближе друг другу. И Лена — человек в компании новый — чувствовала себя своей, словно много лет знала и смешного этого гусара Лешку, и слегка высокомерную Катерину, и Геночку — мудрого, но изображавшего из себя необремененного ничем подростка. И не было сейчас здесь места обычной злости, въевшейся в душу каждого российского гражданина. Они были вместе, они были живы, они любили друг друга, что еще могло иметь значение? «Все будет хорошо, — думал Алексей. — Все будет…»
Часть вторая
I
Роберт блаженствовал. Глаза открывать не хотелось — приятное тепло, совершенно непохожее на тепло от батарей центрального отопления, ставшего для Роберта привычным, разливалось по его поношенному, несвежему телу, которое, впрочем, казалось помолодевшим. Роберт закинул руки за голову и сладко потянулся. Левая рука, наткнувшись на препятствие («Стена», — подумал Роберт), замерла, а правая рухнула в пустоту, свесившись вниз. «Это еще что?» — удивился он. Привыкнув спать исключительно на полу, Роберт был озадачен, найдя себя на вагонной верхней полке — ничего другого в голову не приходило. Как было ни лень, глаза все-таки пришлось открывать — неизвестности Роберт не любил.
Он находился в маленькой, метров десять квадратных, комнатке, по двум стенам которой шли двухъярусные нары, пустующие, кроме его «шконки». Узенькое мутное окно почти под самым потолком, светилось серым блеклым светом, лампочка без абажура не горела. Осторожно стянув с себя бурое суконное одеяло, Роберт приподнялся и свесил ноги со своих нар. На противоположной от окна стене он увидел низкую дверь, которая, к его удивлению, — Роберт ни секунды не сомневался, что он за что-то арестован (уж больно помещение походило на камеру) — была широко распахнута.
Осторожно опустившись на пол, он понял, что лежал в носках — еще одна новость. Ботинки стояли рядом, и, натянув их на ноги, Роберт медленно выглянул в проем двери. Небольшой коридор со стенами, выкрашенными типовым подвальным зеленоватым цветом, одним своим концом упирался в тупик с таким же узеньким оконцем наверху. Противоположного же конца видно не было — коридорчик сворачивал под прямым углом. Напротив камеры Роберта была еще одна дверь, запертая на большой висячий замок. Роберт дошел до поворота и увидел, что помещение, где он находился, не такое уж и маленькое — за поворотом коридор оказался длинным и снова куда-то сворачивал. Дверей на этот раз было много и по обе стороны. Некоторые из них были открыты, и Роберт услышал невнятные голоса, несущиеся с разных сторон и сливающиеся в общее монотонное жужжание. «Хуже не будет», подумал он, хотя, впрочем, пока жаловаться было особенно не на что.
Роберт двинулся по коридору и, поравнявшись с первой из открытых дверей, осторожно заглянул внутрь. В небольшой комнатке за письменным столом, на котором не было ничего, кроме старенького телефонного аппарата, сидели друг напротив друга два молодых, лет двадцати, человека. Одетые в неброские дешевые костюмы, они были похожи, как родные братья, — одинаковые короткие стрижки, широкие плечи, большие кисти рук, которыми они одинаково подпирали одинаковые квадратные подбородки. Они синхронно повернули головы и уставились на Роберта.
Он вдруг почему-то почувствовал расположение к этим одинаковым парням. Кого-то они ему напоминали, кого-то хорошо знакомого и близкого. В их глазах не было ни теплоты, ни участия, зато была уверенность, внутренняя сила и равнодушие. Равнодушие, в первую очередь, к себе. И вдруг он вспомнил.
Вспомнил, как давным-давно, так, что трудно даже сказать, во сне ли это было, наяву ли, просыпался в своей квартире от обжигающей, выламывающей зубы то ли сухости, то ли просто какого-то космоса, наполняющего рот и оттуда пробиравшегося в самый мозг по носоглотке, через гортань, через сосочки языка. Единственная мысль — ни в коем случае не шевелиться, не двигаться, чтобы голова не развалилась окончательно. Но, удивляясь сам себе, Роберт медленно начинал подниматься, опираясь на дрожащие руки, — приказ телу давал не мозг, полностью заполненный болью, а что-то в груди, рядом с сердцем, о котором он тогда не думал — оно еще не болело. Приказ шел откуда-то из-под диафрагмы, из глубины живота, где зарождалось что-то вроде страха, неосознанного еще, но настолько сильного, что ему подчинялась и голова, и обессиленное тело, которое само по себе вставало и шло, передвигая негнущиеся (идиоты эти со своей зарядкой, надо же, кто только придумал эту глупость?) ноги в ванную. Чужой, именно чужой — Роберт видел ее со стороны — рукой откручивало кран и зачерпывало горсть ледяной воды. Повинуясь этому же приказу, открывался рот, разлепляя, кажется, уже навек слипшиеся горячие губы, и проглатывал обжигающую живую, стремящуюся вылиться, просочившись между корявыми, неуклюжими пальцами, массу. И мгновенно приходило избавление. Глаза открывались, вернее, будучи и раньше открытыми, просто фокусировались и начинали различать окружающие предметы — едва видимые в остатках утреннего света, проникающего через дверной проем сзади. Разум включался внезапно, и Роберт, став наконец единым целым, брел в коридор и включал свет. Вернувшись в ванную, он видел эти предметы уже во всей их наглой, вызывающей примитивности — облезлая деревянная полочка справа, привинченная шурупами к стене, покрытой своими руками когда-то белым кафелем, на полочке — лысеющий рыжий помазок с жесткой, словно седеющей щетиной и остатками вчерашнего мыла, белая, с коричневой полоской грязи посредине ручки зубная щетка, годившаяся дедушке помазку в старшие сестры, круглая мятая бумажная коробочка с меловыми комками зубного порошка и кажущийся среди этих анахронизмов чужим и нелепым, сверкающий металлическими округлыми боками бритвенный станок, подаренный Роберту на прошлое 23 февраля в профкоме. Но старички явно не терпели этого наглеца и уже, кажется, сломили его — покрытый ржавчиной краешек лезвия, так контрастировавший с напускной красотой станка, красноречиво это подтверждал — буроватые полоски по обеим сторонам прямоугольной гордой головки прибора были его первой уступкой ветеранам, а дальше будет больше…
Роберт нащупывал на раковине крохотный, с острыми краями кусочек мыла (бля, сегодня же куплю новое), совал его под струю холодной воды (до помазка ли сейчас) и начинал тереть им наждачные крупнозернистые щеки. Именно в этот момент он первый раз за день смотрел на себя в зеркало — маленький прямоугольник, эпоксидкой приклеенный над раковиной, с отбитым нижним правым уголком, забрызганный мельчайшими белыми капельками, вылетающими изо рта Роберта при чистке его крупных ровных желтых зубов, много удивительных лиц повидавший на своем длинном и нудном веку.
Первое, что видел Роберт, посмотрев в зеркало, были его глаза. Широко расставленные, большие, серые, с красными прожилками на белках — красивые, в общем, глаза. Они по определению не могли быть близорукими — предназначенные судьбой для слежения за крутящейся заготовкой, за стружкой, выползающей из-под резца, легко читающие мелкие деления на шкале штангенциркуля. Глаза закаленные, не слезящиеся от едкого дыма «Беломорканала» или автомобильной гари. Глаза настоящего мужчины. Мужика. Они мгновенно узнавали среди окружающих таких же настоящих мужиков, и сейчас Роберт узнал взгляд сидящих за столом парней — свои, точно, свои. Настоящие. Вспомнился вдруг еврейчик во дворе на Пушкинской — его слезящиеся маслины, в которых хрен чего прочитаешь, не поймешь, о чем он думает, поганец. А эти — нет. Все ясно с ними. Если злятся, то злятся, если смеются, то сразу видно, что нож в спину не воткнут.
— Выспались? — спросил у Роберта один из близнецов.
— Ну-у-у, — неопределенно протянул тот, не зная, что его ожидает дальше, но страха неопределенности не чувствуя — ребята с такими глазами не продадут.
— Идите поешьте — прямо по коридору до конца, последняя дверь.
— Спасибо. — Роберт хотел было сказать «браток», но решил пока с этим повременить. Повернувшись, он пошел в указанном направлении. Точно следуя предписанному маршруту, Роберт дошел до конца коридора, открыл дверь и оказался в помещении, чем-то напоминающем маленькое кафе — несколько столиков, прорубленное в стене окошечко раздачи, какие-то картинки по стенам, на столиках солонки, все чистенько, строго, вот только кассы не было.
— Кто такой будешь? — пробасил голос из окошечка. Говорившего видно не было, и Роберт ответил безличному собеседнику:
— Да меня вот послали…
— Ха-ха, послали. Правильно послали. Чего надо?
— Поесть, сказали, можно…
— Ну, иди сюда. Иди, иди, не боись. — Голос за стенкой не выказывал агрессии, и Роберт робко подошел к раздаче. Оттуда выглянуло лицо, нет, даже не лицо, а словно вылепленный из теста и слегка подрумяненный колобок, с той только разницей, что колобок — он как бы по определению должен быть небольшой, а этот шар, шарище был такого размера, что почти заслонял амбразуру в стене. — Кашу будешь?
— Кашу буду.
— У Сергея Степановича-то был? Я вижу, ты тут человек новый, на, держи, Петя меня зовут, — без остановки вываливал круглые увесистые слова колобок Гаргантюа.
— У кого? — Роберт принял у Пети тарелку с гречневой кашей, блестевшей от обильной порции масла, яркий золотистый шмат которого лежал посредине коричневой горки и на глазах таял, растекался в пару, поднимавшемся от тарелки.
— А, понятно. Ну ладно, ешь пока, чай вот возьми. Тебе потом покажут, куда пройти. Да не боись, не боись. Не съедят. — Петя хмыкнул и исчез из окошечка.
Поев и слегка опьянев от горячего — редко он так завтракал последние месяцы, Роберт неуверенно взял пустую тарелку и стакан, ища глазами, куда бы их отнести.
— Да оставь, оставь, — послышался голос Пети.
«Вот так. Он за мной, значит, следил, — подумал Роберт с внезапной злобой. — Да что за черт? Где я, в конце концов?!»
— Иди обратно, все тебе расскажут. Не в тюрьме ты. Не понравится, пойдешь домой. Или где ты там обитаешь. Короче, иди давай.
Роберт отправился обратно по коридору и, дойдя до двери комнаты близнецов, затоптался на месте — дверь была по-прежнему открыта, молодые люди так же сидели у телефона. Услышав шаги Роберта, они повернули головы, и он снова увидел знакомые взгляды. «Ничего, ничего страшного. Все будет нормально. Где наша не пропадала!» — Роберт остановился наконец окончательно и внятно, по крайней мере так ему хотелось, произнес:
— Поел.
— Поели, вот и хорошо. — Первый близнец привстал и протянул ему руку. — Филипп. Проходите, проходите, давайте знакомиться.
— Роберт Карлович. — Роберт прошел к столу и пожал теплую, крепкую руку Филиппа. Та же процедура повторилась и со вторым юношей, назвавшимся Митей.
— Эх, Роберт Карлович, Роберт Карлович! Вы хоть помните, как здесь оказались?
Роберт посмотрел Мите прямо в глаза — он верил ему, нельзя было не верить. И обманывать его было бессмысленно — уж Митя-то явно лучше знал о вчерашних приключениях Роберта.
— Не помню. — Голос Роберта не выказывал ни смущения, ни раскаяния — в нем слышалось даже что-то вроде гордости.
— Это мы вас сюда притащили. Если бы мы вас не взяли, то быть бы вам в милиции. А поскольку денег у вас нет, побили бы вас просто да и выкинули снова на улицу. А там, что бы с вами сталось, одному Богу ведомо. Так-то вот. Следить нужно за собой, Роберт Карлович.
— Закурить не дадите?
— Закурить дадим, но советуем бросить. Просто так, по знакомству. Вредно это вам. — Андрей протянул Роберту пачку «Мальборо». — Курите. — Митя щелкнул зажигалкой.
— Значит, так, — продолжал Филипп. — Я сейчас схожу к Сергею Степановичу, узнаю, как и что, а потом вы, Роберт Карлович, с ним поговорите. Может быть, поможем вам. Пропадете же.
— Вот такие дела, Виталий Всеволодович, — закончил Андрей. Они сидели дома у Лебедева — он, Андрей и Компьютерный. — А мы-то, дураки, старались, коврик ему пластиком мазали, взрыватели ставили, а тут приехала машина, бах-бах — и в дамки. Кто такие — хрен их разберет.
— Да, ребята, задали вы мне задачу. — Лебедев хмурился. — Значит, говоришь, сказали, что я сам их знаю?
— Так точно, ваше благородие.
— Ну ладно, ладно, не до шуток сейчас. Знают они меня… Ты-то не веселись особенно. Раз меня знают, значит, и на тебя тоже, если что, выйдут. Да, собственно, и вышли уже. Ты сам на них, вернее, вышел. Ладно. Поезжайте по домам, я буду думать. Надо с этим разобраться. Во всем этом есть только один хороший момент — с Ильгизом все закончилось. Нет худа без добра.
Но думать Лебедеву долго не пришлось. Через полтора часа он уже сидел на даче Якова Михайловича в кабинете и ждал пояснений, зачем же тот так срочно его вызвал. Яков Михайлович ходил по комнате и молчал. Молчал и Лебедев, не желая опережать события. Наконец Яков Михайлович сел за письменный стол, пошелестел бумагами, передвинул с места на место тяжелую, зеленого стекла чернильницу — пустую, стоявшую для украшения широкого, похожего на аэродром стола, и тихо сказал:
— Ну, рассказывай.
— О чем, Яков Михайлович?
— Подумай. — Хозяин говорил так же тихо, но, хорошо зная его, Лебедев понял, что тот сейчас взорвется. Так и вышло. — Что, гаденыш?! — Глаза Лебедева сверкнули и тут же погасли, но Яков Михайлович это заметил. — Ну, ты еще позыркай, позыркай. Давай еще разок — га-де-ныш. Нравится? Нет? Ну, Виталик, выкладывай, что у тебя было с Ильгизом! Все выкладывай, с самого начала. И моли Бога, чтобы на этот раз тебе выкрутиться. Мы с тобой сколько уже работаем? Лет тридцать, да? Так вот, гаденыш, я с тобой даже связываться не буду. Твои же дружки тебя на части разорвут. Стоит мне пальцем пошевелить. Не зыркай, не зыркай, не страшно. Конченый ты человек, Виталик. Да и человек ли вообще? Я-то, по крайней мере, честно свою работу делал. Всю жизнь. Да, такая работа собачья, но раз уж я за нее взялся, то…
— И сейчас тоже, Яков Михайлович? — не выдержал Лебедев. — И выборы ваши — тоже честно? И денежки мои для ваших депутатов, и квартирки через меня для этих идиотов, и войско ваше подпольное — тоже честно?
— Слушай, дружок. — Яков Михайлович внезапно успокоился, встал и подошел к Лебедеву. — Виталий, ты что, совсем дурак? Не верю. Был бы дурак, столько бы не прожил при твоей-то работе. Что ты несешь? Ты что, не понимаешь, насколько у нас с тобой разные весовые категории? Мы с тобой столько лет валандаемся, даже не «мы», а я, лично я тебя из дерьма вытащил, жизнь тебе спас, можно сказать. Какую-никакую, а жизнь. Ты что, недоволен? Я твои слова, конечно, мог бы расценить как угрозу, в этом случае сегодняшний день стал бы для тебя последним. Но я этого делать не стану. Я буду считать это эмоциональным срывом от нервного перенапряжения, в котором ты, видимо, находился несколько последних дней. Или часов, что, как мне кажется, ближе к истине. Короче говоря, Виталий, не будем ссориться, это нам ни к чему. А ты мне расскажешь все, что было у тебя с Ильгизом. И пожалуйста, не утаивай ничего. Я же тебя знаю, для тебя деньги всегда были превыше всего и с денег здесь ведь все и началось, так ведь? Что вы с ним торговали? Чем ты его завлек, а? Это очень важно, Виталий, очень. А мне ты можешь верить — раз уж я тебя раньше не сдал, какой смысл теперь, на старости лет? Ну, не нервничай, не нервничай, — Яков Михайлович похлопал по плечу размякшего Лебедева, — не тушуйся. Давай по порядку — что ты ему предложил?
— Оружие. — Голос Лебедева был тих и бесцветен, он почти не шевелил губами, словно чревовещал.
— Оружие. Так, хорошо. И все?
— И золото.
— Все?
— Все.
— Ну, вот видишь, как просто. Как ты его нашел?
Лебедев что-то невнятно пробубнил.
— Что, что? Говори громче, здесь нет никого.
— Я говорю, это же моя работа, Яков Михайлович.
— А, ну да, я и запамятовал. Ну, а чего же ты его так грубо убрал?
— Я его пальцем не тронул, Яков Михайлович.
— Виталий, Виталий, ты же такими делами никогда не занимался, что тебе, делать больше нечего? Куда ты полез? Кто же еще, если не ты? Я же знал, что у тебя с ним что-то есть, специально тебе сказал, что мы его берем, а на следующий день — бац! — и нет Ильгиза. Я не верю в совпадения, Виталий, да еще в такие. Ну, все уже сказал, давай до конца.
— Яков Михайлович, — Лебедев встал, — Богом клянусь! — Яков Михайлович поморщился. — Не знаю я, кто это сделал, не знаю. Вам бы сказал. Не знаю…
Яков Михайлович внимательно смотрел на Виталия. Он действительно знал Лебедева тридцать лет.
Вернее, это Виталий думал, что тридцать, на самом деле Яков Михайлович заочно познакомился с ним еще раньше, когда следил за валютными махинациями и спекуляцией так называемыми предметами культа, которыми занималась преступная группа, возглавляемая молодым, наглым и дерзким Виталиком — Вилли, как он тогда себя называл. Вторым человеком в группе был некий Кашин. Остальные пять человек являлись грубой рабочей силой и не представляли из себя никакой ценности для органов. Этих-то пятерых и посадил тогда молодой офицер КГБ Яков Михайлович Сумской. Виталий же с Кашиным остались на свободе в качестве ценнейших осведомителей, сделавших Якову Михайловичу всю его дальнейшую карьеру, давших ему возможность построить эту дачу, обеспечить себя, своих детей и внуков и быть всегда на хорошем счету у начальства. Причем Кашин об этом вообще не подозревал. Все знал один Виталий. Миша Кашин же работал, что называется, на чистом глазу, засылался Лебедевым в те компании, где ему не доверяли, а потом Виталий благополучно сдавал всех и вся, а Яков Михайлович своими средствами обеспечивал Кашину безупречную репутацию в глазах подельников. Правда, Миша Кашин, став уже Михаилом Петровичем, начал попивать, причем приставка «по» быстро отпала, и он принялся просто пить с такой страшной силой, что Яков Михайлович стал подумывать, а не убрать ли его совсем, от греха подальше, но Лебедев отговорил его. И то правда — мозгов у Михаила Петровича оставалось все меньше и меньше, компании становились все хуже и хуже, и реальной опасности он из себя уже не представлял. Они оставили его в покое, а Лебедев даже выкупил кашинскую однокомнатную квартиру, которую тот умудрился пропить. Не то чтобы в буквальном смысле, но чуть было не лишился ее, попав в лапы спекулянтов недвижимостью, которые предложили поменять квартиру на комнату с фантастической доплатой. Кашин к тому времени уже вообще ничего не соображал и радостно заключил сделку. Все оказалось, конечно же, чистой липой, и бомжевать бы сейчас Михаилу Петровичу в лучшем случае, а в худшем — вообще не жить, если бы Лебедев случайно не позвонил ему — просто так, в приступе ностальгии, и не узнал о его новом коммерческом предприятии. Квартиру он спас, но общаться с Кашиным перестал, решив, что это последний шаг, который он предпринимает для спасения бывшего друга и теперь с него хватит. Правда, был еще нюансик.
— Ну хорошо, с первой частью мы разобрались. Теперь давай перейдем ко второй — что за оружие и что за золото?
— Ох… — Лебедев тяжело вздохнул. — Я, понимаете, даже не знаю, как сказать. Стыдно. Я же сначала сам не очень верил…
— Так ты что, Ильгиза кинуть хотел? Вот уж не верю, Виталий, не верю. Вовек бы тебе потом с ними не разобраться было. Одно дело — убрать незаметно, а кинуть живого человека — ой-ой-ой, с твоей осторожностью…
— Да тут все вместе. Понимаете, когда я кашинскую квартиру выкупил, он мне рассказал…