— Отойди от меня, Сатана, — выговорил он одними губами, размашисто крестясь. Раз, другой, третий. Руки его дрожали.
Адам лег, ткнувшись головой в теплую спину брату, чувствуя подбородком, как сильно у того выпирает острый шейный позвонок. Он обнял Абеля со всей нежностью старшего, ища в его живом тепле спасения от минут темноты, которые он только что разделил с обитателями ада. Брат начал дышать ровнее, но Адам долго не мог уснуть, потому что сквозь веки ему светило яркое вездесущее лицо луны.
Абель действительно заболел. Тем самым утром, когда впервые выглянуло солнце — хотя и ненадолго, лишь посверкало минут пять в разрывы облаков. Юношу тошнило, а когда он отпил глоток воды — вырвало так быстро и так обильно, что ему показалось — из тела заодно выскочила половина кишок.
Адам вскочил, как только луч коснулся его лица, и вытащил из кармана часы. Идея об «отражалке» еще не исчезла из его головы, хотя он убей Бог не знал, куда и как надобно направлять световой сигнал. Солнце исчезло раньше, чем солнечный зайчик от стеклышка пробежал по воде, направляясь куда-то в абстрактную «высоту».
Адам собирался провести день в охоте на крачек и не отступать, пока не добудет хоть что-нибудь. «В самом неудачном случае я стану чемпионом по метанию камней», сказал он брату, который смотрел на него мутными глазами и думал только о своей тошноте. Однако Адам не встретил ни единой птицы на «крачином мысу». От них остались лепешки помета, белые перья меж камней, остатки трапезы в виде рыбьих косточек, сухих и ломких, как сосновые иглы. Но сами крачки убрались прочь с опасного острова — эмигрировали целой колонией, забрав женщин и детей, назначив отплытие своего бумажного флота на пропущенный несчастным охотником час. «Золотой запас» в полном составе переселился — может быть, на соседний островок, может, еще дальше.
Не поддаваясь отчаянию, которое упорно заглядывало через плечо, Адам несколько часов бродил по воде в отлив, закатав штаны по колено, и насобирал кое-чего, пригодного в пищу. Мало-мальски пригодного. Среди добычи наблюдались зеленые маслянистые водоросли не особенно ядовитого вида, на вкус совершенно омерзительные; несколько мидий и других ракушек, глупыми северянами съедобными не признаваемых — ну да что они понимают, эти зажравшиеся рыбаки. Никто ничего не понимает в еде, кроме двоих обитателей каменного острова. Адам честно отнес брату мидии и ракушки, но тот только посмотрел на угощение и отрицательно покачал головой, после чего его снова вырвало. Рвало его водой, которую Абель упорно продолжал пить, и желтым горьким желудочным соком.
Адам отошел на несколько шагов от ложа болезни и в одиночку сожрал обитателей всех ракушек. Закусил водорослями, впрочем, дальше одной ветви дело не пошло, всеядный атаман побоялся, что разделит судьбу своего брата и извергнет наружу и этот скудный завтрак. Желудок, получивший от хозяина какую-никакую работенку, на полчаса перестал переваривать сам себя и принялся за дело, а Адам обрел немного соображения, чтобы озаботиться состоянием больного.
— Ты как?
— Н… нормально, — выговорил тот. Временно его не тошнило. — Все будет нормально. Я только полежу…
— Есть хочешь?
— Н-нет, спасибо. Не хочу…
— Ты, брат, не вздумай тут помирать, — неожиданно агрессивно заявил Адам, становясь около него на колени. — Ладно, поваляйся сегодня чуток — но завтра чтобы был в норме! Дай-ка я проверю, может, у тебя жар?
Он положил Абелю на лоб шершавую ладонь, но кожа так загрубела, что ничего толком не почувствовала. Тогда Адам, встав на карачки, попробовал температуру губами — и вытаращился от страха: брат был горячий, как печка. Если он останется таким до ночи, а ночь выдастся такая же холодная — у Адама будет в постели замечательная грелка. Замечательная долбаная грелка. Что лучше: грелка или брат?
Это отравление, он отравился дурной водой, сказал себе Адам, поднимаясь и не говоря брату ничего. Тот спросил глазами — ну как? — но не получил ответа.
— Отравился ты малость, — сообщил Адам, замяв вопрос о температуре. — Это случается со всеми. А с некоторыми, у которых гастрит, и вообще — каждую неделю. Полежишь, желудок прочистишь — и опять как новенький. Так что не бойся, еще до ста лет доживешь.
Абель смотрел на него снизу вверх старыми, всепонимающими глазами и не возражал. Адам не знал, что на месте его лица тот сейчас видел плавающий невнятный блин сквозь поволоку жара.
— Я тебе принесу мидий, — обещал Адам, рывком вставая. — Мидии — они, брат, того… диетические. Чего-нибудь поесть все-таки надо, чтобы до спасателей дотянуть.
Абель сказал что-то одними губами; брату пришлось низко нагнуться, чтобы расслышать его.
Он помог больному подняться, отойти на пару шагов, даже расстегнуть штаны. Такие, казалось бы, отвратительные обязанности почему-то не смущали Адама: он возился с братом, как возился бы с собственным вымечтанным ребенком от Хелены; он ужасно хотел, чтобы Абель жил. Пусть будет каким угодно — слабым, никчемным, выблевывающим драгоценное мясо — только чтобы не умирал. То ли голод тому причиной, то ли измотанные смертной тоской нервы — но слезы стояли у Адама в глазах. Он заметно ослабел — и пораженно осознал, что двигается раза в три медленней, чем обычно, и тощее тело брата для него — солидная ноша, такая, что он едва не падал под тяжестью.
Отослав его из последнего оставшегося стыда взмахом дрожащей руки, Абель принялся извергать остатки влаги и через нижнее отверстие. Будто бы мало верхнего. Адам отошел на несколько шагов — в этой части островок был плоский, как лепешка, и чтобы не видеть брата, пришлось отвернуться — и распластался на камнях. Он начал молиться — простыми глупыми словами, потому что других не знал. Он же не Абель, друг двух священников, будущий семинарист… Если Абель, конечно, хоть кем-нибудь станет в будущем, кроме трупа… Адам молился сначала про себя, потом — шепотом, ткнувшись лицом в веснушчатый от гранатов базальт. Господи, просил он, пожалуйста. Пожалуйста, Господи, не надо. Не надо… так… с ним… И со мной…
Он упустил момент, когда нужно было провожать Абеля обратно — и тот каким-то образом, на четвереньках, добрался до ложа сам. Адам, проходя мимо места его мучений, заметил то, что и так знал почти наверняка: сплошной «рисовый отвар», жалкая лужица на камнях. Из опустошенного тела его брата выходила одна лишенная запаха влага, никакой пищи там давно не осталось.
Следующий день, по сообщению электронных часов, назывался 1.09, то есть — первое сентября. Первый учебный день, восьмой день пребывания братьев Конрадов на острове.
Абель не говорил больше о поездке в город. Не упомянул вслух, что сегодня он должен был бы сидеть в светлой аудитории вместе с другими будущими священниками. Но это пустующее место — его место в первом ряду — приснилось Абелю во сне, настолько мучительном, что притупляли боль только приступы рвоты. Абель почти радовался, что болеет: острая боль вывернутого наизнанку желудка помогала забыть обо всем остальном.
Его по-прежнему тошнило, понос тоже приходил с небольшими перерывами. Пить хотелось постоянно — однако в теле вода не задерживалась, все, что он выпивал, удавалось сохранить внутри самое большое на полчаса. Интересно, долго ли можно так прожить, думал Абель, лежа с приоткрытым ртом. Он уже не заботился о том, как выглядит без штанов и уместно ли ходить в туалет в присутствии брата. По правде говоря, ему было все равно. Есть ему не хотелось, зато представлялась блаженная, полубредовая картина: вынуть бы наружу все внутренности, прополоскать их в мыльной водичке, вымыть, зашить, где порвалось — и вставить обратно. Ему действительно казалось, что желудок в нескольких местах порвался. Бедный розовый мешочек как будто изнутри пошмыгали теркой.
Днем случилась гроза. Сначала появилась туча, нет — ТУЧА, багрово-синяя по краям, с черной сердцевиной, королева туч. В ее темной толще просверкивали короткие острые молнии. Абель, как ни странно, временно почувствовал себя лучше: как будто полный озона воздух помогал ему ровно дышать. Адам в преддверии грозы соорудил бесполезный двойной навес из штормовок, разобрав для этой цели деревянное ложе, однако первый же порыв ветра прошелся по плоскому островку, как веник по комнате, и сорвал ко всем Темным дурацкую конструкцию. Адаму едва удалось ухватить обе штормовки, чтобы они не улетели в воду. Море беспокойно заколотило толстыми волнами об обрывистый берег. В отчаянии смотрели братья на темнеющее на глазах, нависающее небо; когда ударили первые струи дождя, они сделали единственное, что пришло в голову — забились в свою дыру у камня, чтобы быть защищенными хотя бы с одной стороны, и натянули на головы капюшоны.
Ветер все усиливался, делаясь настоящей бурей. Весь мир превратился в мелькание водяных и огненных полос. Братья сидели обнявшись — крепче, чем самые страстные любовники — и тряслись от холода и электрического возбуждения, которым был буквально нашпигован воздух. Даже ноги они переплели друг с другом, не желая отдавать ни крошечки телесного тепла, а руки каждый из них засунул себе в штаны, в самое теплое место, как будто двое парней решили дружно заняться рукоблудием. Но они не замечали ни друг друга, ни даже самих себя. В бушевании стихии было что-то безумно завораживающее — как будто архангелы в небесах упражнялись в фехтовании, ударяя молнией о молнию с громовым смехом, огромные, прекрасные и грозные, и в то же время невероятно простые, способные ради великой брани расколоть мир пополам. Абель выглядывал из объятий брата, как цыпленок из-под крыла матери. Он смотрел в беснующееся небо завороженными, огромными глазами — снова молодыми: из его глаз исчез всякий признак старости и смертной тоски. Сама жизнь их, двух крохотных комочков тепла, жмущихся друг к другу, не казалась особенно важной по сравнению с великой битвой небес. Волна с грохотом перекатилась через остров, облизав его соленым языком и хлестнув братьев по ногам — и Абель услышал со стороны свой собственный голос. И голос этот, неожиданно сильный, смеялся и пел, и вместе с ним смеялся под звук громов небесных его брат — Абель пел вразнобой строки из псалмов, обещанных некогда, в другой жизни, пьяным друзьям на теплой кухне. Но тот человек, что пел псалмы сегодня, уже знал, что такое на самом деле —
Адам все смеялся. Он смеялся не потому, что ему было весело — но потому, что небеса разражались могучим хохотом стихий, и его маленькое сердце выплескивало в небо все, что в нем нашлось небесного и грозового. Всю свою небольшую храбрость, любовь, готовность принять смерть стоя и с оружием в руках. И радость бесконечного сгорания в силе, которая, быть может, сродни радости Серафимов.
И голос Абеля, ложась на дикую мелодию шторма, уносился — быть может, первый раз в его жизни — туда, куда должны возноситься настоящие молитвы.
Гроза постепенно стихала. Дождь оставался по-прежнему сильным, но ветер ослаб, и волны уже не с таким грохотом ударялись о стены ненадежного бастиона двух бедолаг.
— Мы совсем… спятили, — прошептал Адам, слегка ослабляя свои судорожные объятия. Он будто увидел картину со стороны — на необитаемом острове двое парней, не евших несколько суток, сидят под проливным дождем, окопавшись в ямке меж камней, хохочут и поют во все горло! Абель повернул к брату мокрую, облепленную волосами голову. Челка наползала ему на глаза.
— Знаешь, куда я сейчас пойду?
— Догадываюсь. Ты уже дня два ходишь только по одному делу.
Оскользаясь на камнях, Абель довольно бодро заковылял вперед; но сил ему хватило на несколько шагов. Спуская на ходу штаны, он успел крикнуть брату — «Отвернись»! После чего в свисте дождевых струй послышался его истерический смех. Уже совсем другой смех, очень больной.
Обратно Абеля пришлось вести. Правда, возвращаться в прежнее укрытие смысла не имело: теперь вместо уютной ямки там красовалась лужа. Адам посадил брата на вершину острова, на тот самый валун; потом нашел в себе силы сходить вниз за деревянным бревнышком. Все же лучше сидеть на дереве, чем на камне. Хотя мокрое дерево или мокрый камень, да еще и под дождем — небольшая разница. Усевшись рядом, братья снова судорожно обнялись. Оба вымокли до нитки, но кожа под одеждой оставалась горячей. Разумно было бы раздеться, но на это не хватало сил, тем более что дождь не переставал, хотя сделался тише.
— Чего ты ржал-то? — спросил Адам, борясь с голодной дурнотой. Прилив сил, подаренный грозой, кончился, и теперь даже такое простейшее движение, как почесаться, давалось с огромным трудом.
— Я… Подумал… — Едва ворочая языком, отозвался Абель. Громогласное исполнение псалмов высосало из него последнюю энергию. — Что мой поступок равен моему отношению к дождю. И вообще ко всей этой глупости.
— Чего? — мысль оказалась слишком сложна для бедной головы старшего.
— То есть мне на все насрать, — устало объяснил младший. — Получается каламбур. Понял?
Но больше он уже не смеялся. Напротив, стал очень сильно дрожать.
Адам нашел на камне свои часы — должно быть, они выпали из кармана, когда он делал навес и штормовки сорвало ветром. Экранчик погас, больше не оживляемый мигающими циферками. Часы скончались, их водоупорности не хватило, чтобы выдержать столько ударов о камни, а ударостойкость умерла от слишком большого количества влаги. Адам повертел часы за ремешок и в сердцах закинул их в море. В следующий же миг он пожалел о своем поступке, вспомнив о пресловутой «отражалке» — но было уже поздно: море с удовольствием съело электронный подарочек и не собиралось его возвращать.
Дождь постепенно кончился, и в осиянном, золото-алом небе родилась двойная радуга невероятно ярких цветов. «Господь творит все, что хочет». Божий мост, знак, что не будет более Потопа, осиял семью цветами крохотный островок, совершенно мокрый и холодный, островок, на котором этой ночью никому не пришлось спать.
Они заснули, когда взошло солнце. Не было сил радоваться первому солнечному дню и принесенной им надежде, что кто-нибудь да приплывет на помощь по тихому морю. Спасательная экспедиция, рыбаки, пассажирский катер — да все равно! Сняв и отжав мокрую одежду, Адам разложил ее по камням и велел то же самое сделать брату. Тот покивал, но ничего не сделал, и Адаму пришлось едва ли не насильно его раздевать. В одном белье они улеглись на деревянный настил, привычно обнялись и немедленно уснули, и пока они спали, у каждого из братьев успела обгореть на солнце левая половина лица.
От дождя, как выяснилось по пробуждении, произошла немалая польза: ливень вновь наполнил водосборник на вершине, и вода там стала немного чище и свежей, чем прежняя. Абелю удалось попить — и его не стошнило сразу же. Обнадеженный таким ходом событий, он прикрылся своим подсохшим тряпьем и снова уснул, в то время как Адам отправился на охоту, смотреть, что съедобного принесло штормом. Пошатываясь, он добрел до берега, где едва не упал от головокружения — и отстраненно подивился, как странно на человека действует голодание. Координация движений никуда не годится, сейчас он не попал бы камнем не то что в птицу — в стоячий валун. Опять же голова кружится. А вот есть уже как бы и не хочется. То есть хочется, конечно, рот наполняется слюной, стоит представить себе любую еду, от куска мягкого хлеба с колбасой — до дохлой крачки. Но жжение в желудке совершенно не похоже на то яростное бурчание, которое живот издавал в первые дни.
Сердце Адама подпрыгнуло — и пропустило пару тактов. Что-то серое, похожее на лист, мелькнуло в просвеченной солнцем воде у его ног. У самых ног, чума побери, стоит только нагнуться… Адам замер, вглядываясь в искрящееся море до синих пятен в глазах, и снова увидел это движение. Маленькая камбала, маскируясь под цвет дна, плоским листком пробиралась меж двумя камнями.
Затаив дыхание и молясь без слов, добытчик медленно стащил штормовку. Ну и чума с ней, что она только что высохла! Он упал на колени так быстро, будто у него подломились ноги, накрывая курткой вожделенную рыбку и вытаскивая наружу целую гору песка. Как в сказке про золотую рыбку: «вынул старик невод с тиной морскою»… А в тине морской… Вот! Вот она!
Камбала — совсем крохотная, в пол-ладони — затрепыхалась в мокром песке и едва не ускользнула в воду. Но Адам, чуть не плача, стиснул ее в кулаке — с такой силой, что плоская рыбешка скрутилась в трубку, как бумажная. Он хотел отнести ее брату. Честное слово, хотел. Отдать Абелю половину — ведь его почти не тошнило сегодня, и может быть, он смог бы… Адам сам не знал, как произошло, что он запихал камбалу в рот целиком и сожрал мгновенно, вместе с костями, с плавниками и хвостом, даже не почувствовав вкуса. Она ведь была такая
Уже post factum, согнувшись от боли в желудке и одновременно — от потрясающего ощущения, что в животе что-то есть, Адам беззвучно заплакал от стыда. Он плакал минуты три, расстилая мокрую куртку на теплом базальте и возвращаясь на шатких ногах к воде, высматривать новую добычу. Он стоял на мелководье, тощий и длинный, вглядываясь в воду, как голодный журавль. Только ногу не поджимал — подожми Адам ногу, он наверняка упал бы.
А во второй половине дня, когда Адам, утомленный и не поймавший больше ничего, прилег отдохнуть рядом с братом на перенесенный обратно вниз настил, послышался самый прекрасный звук на свете. Ангельское пение, да, ангельское пение! Кто бы мог подумать, что ангелы поют именно так — тихо стрекочут, ревут далекими механическими голосами. Адам едва успел задремать, как его слуха коснулся этот божественный звук: отдаленный рокот лодочного мотора.
Он вскочил, едва не спятив от радости, и наступил спящему брату на руку. Абель проснулся с криком боли, еще ничего не понимая, недавно успокоившись после очередного приступа рвоты; но Адам не замечал его — он прыгал, как бешеный, на верхушке самого высокого камня, и махал руками, вопя так громко, что голос то и дело срывался в хрип.
Абель понял, что происходит, и тоже попытался вскочить — у него получилось только приподняться и сесть. Потом он умудрился встать на колени, цепляясь за камни руками. Он тоже заорал, раздирая рот, так что соленая корка отпала с углов обметанных губ — но собственный крик подкосил его, и Абеля опять начало рвать.
— Болван! Не блюй! Ори! — рявкнул Адам, бросая на него яростный взгляд. Абель снова попробовал крикнуть — «Сюда! На помощь!» — но из горла вырвался кашель и сипение, как в страшных снах, когда ты зовешь, а из гортани ничего не исходит, бежишь, а ноги прилипают к земле…
Адам уже метался по берегу. Он сорвал с себя штормовку и размахивал ей над головой. Он подпрыгивал, как сумасшедший клоун на детском утреннике — но ничего менее смешного Абель не видел за всю свою жизнь.
— Помогите! Сюда! Помогите! — орал он, зажмурившись, будто боялся, что от крика у него вылезут глаза; спокойное, совершенно штилевое море сверкало солнечным золотом и небесной голубизной, как плащ Девы Марии. Прекрасный день для дальнего рейда. А на пределе видимости, выделяясь темным ползущим жучком на гладком морском зеркале, стрекотала крохотная моторка. Может, даже огромный катер или траулер — отсюда разве разберешь, очень уж далеко. Голос мотора делался все тише и тише, пока черный жучок окончательно не уполз из поля зрения, и тем, кто сидел в лодке, сквозь рев мотора наверняка не было слышно хриплых воплей с края земли, далеких, как крики заокраинных чаек…
Моторки уже не было слышно, но Адам еще бегал какое-то время по берегу, срывая с себя одежду, крича, как безумный. Потом из глаз его потекли слезы, голос пресекся — и он, упав на землю, заплакал, как малый ребенок. Абель смутно расслышал, что он произносит сквозь всхлипы имя Господа — но избежал судьбы друзей Иова и не стал ничего говорить, потому что его снова тошнило.
Ночью в исключительно ясном, холодном небе Абель рассмотрел на юго-восточном горизонте маленькую алую звезду. Он сидел в это время на берегу со спущенными штанами и ждал, когда тело выплеснет из себя еще чайную ложку влаги, последней влаги его иссохшего организма. Красная звездочка мигала ему в лицо странно знакомым образом. Один раз, пауза… Два раза подряд, снова пауза… Это же наш маяк, подумал Абель — маяк, которого мы никогда больше не увидим. Потому что умрем. Совсем уже скоро.
Эта мысль даже не причинила ему особого страха, только безысходную боль. Натягивая штаны, он трясущимися пальцами трижды пытался застегнуть молнию, так и не смог и пополз к деревянному ложу, больно ударяясь коленками о камни. Коленки его сами были как камни — выпуклые, очень твердые, сплошная кость. Абель понимал, что он страшно исхудал — это делалось ясно при взгляде на собственные руки, походившие теперь на куриные лапы. И еще при взгляде на Адама. Его брат оброс желтоватой неопрятной бородой, которая немного сглаживала выпирающие кости его лица — но все равно голова Адама все больше и больше напоминала череп. Как будто маска смерти медленно выступала наружу из еще живой головы, показывая, каким будет этот человек, когда станет трупом.
На полпути до места, где спал брат, Абель остановился отдохнуть. Полежал лицом на земле, почти не чувствуя холода — он все время так мерз изнутри, что внешний холод не имел большого значения. Пергаментно-сухие ладони упирались в камень, почти не осязая его фактуры. Как трут трется о трут. На миг Абель увидел себя со стороны; лишенный своих слов, он вспомнил — «я же червь, а не человек», и как червь полз он по земле, говоря гробу — «Ты отец мой», и червю — «ты мать моя и сестра моя»[5]…
Господи, Господи, подумал он, и не заплакал, потому что слезы кончились. Вода была слишком дорога телу, тело не собиралось с ней расставаться. Абель дополз до своего ложа, прижался к брату, который спал, как каменный, и тоже уснул, и ему приснился сон. В этом сне он сидел с отцом Киприаном у него на кухне в Медвежьем Логе, и отец Киприан, разливая чай по щербатым чашкам, рассказывал своему маленькому другу том, как один человек, по имени Иов, как-то раз пожелал судиться с Богом.
Отец Киприан, приходской священник из Медвежьего Лога, выглядел на редкость мирно — он был низенький, лысоватый, с брюшком. Очков он не носил, но видел плоховато, поэтому часто щурился. Такие священники производят впечатление добрых дедушек, исповедников для всех и каждого. Однако образ всепрощающего и кроткого батюшки немедленно рассеивался, как только отец Киприан открывал рот, чтобы начать говорить. Такого жесткого, непримиримого и строгого священника еще не видела Монкенская епархия! По крайней мере, не видела несколько веков, со времен леонийской инквизиции. Отец Киприан был само воплощение борьбы. Если ему делалось не с кем бороться, он хирел, болел, жизнь его лишалась смысла — и доходило до того, что он с тоски начинал бороться с самим собой, подвергая себя строжайшим лишениям, отчего потом страдал от язвы желудка и прочих болезней, но совершенно не худел: строение у него было такое. Когда он клеймил с амвона грех и грешников, или высказывался резко о «дурных и гибельных тенденциях иринизма по отношению к сектантским проявлениям харизматства в молодежных общинах», животик его словно бы подбирался, а глаза метали молнии. За сквернословие и работу в воскресные дни — ну, поплыли мужики поохотиться, или, чтобы подзаработать, нанялись в городе вагоны разгружать — он накладывал такие же суровые епитимьи, как предыдущий священник за пьяную драку с членовредительством или супружескую измену. Зато и сам отец Киприан был человеком твердым и отважным. До сих пор рассказывали, как он бурной осенней ночью в одиночку доплыл на моторке до острова — потому что его вызвали к умирающему. Причем даже родной сын умирающего деда, тот самый, что явился в Медвежий Лог вызывать священника, не осмелился плыть в такую погоду обратно и остался на берегу до утра, не сумев уломать пастыря отложить опасное путешествие.
Так что Абель, когда поближе познакомился с отцом Киприаном, вовсе не удивился, узнав, что раньше тот был ректором Антоненборгской семинарии. Но потом новый епископ Монкенский, владыка Стефан, отстранил его от должности — за то, что отец Киприан якобы «прививал учащимся религиозную нетерпимость». Так и оказался непримиримый священник в деревне Медвежий Лог, может быть, самом северном и самом жалком из приходов огромной Республики.
А вот к Абелю отец Киприан был добр. Оставлял его у себя ночевать, когда они увлекались беседой, и Абелю в самом деле казалось, что священнику интересно с ним говорить. Отец Киприан давал ему почитать книги — потрясающие книги, частенько слишком сложные для отроческого мозга, но пастырь считал, что в деле «возрастания в вере» человек всегда должен прыгать выше головы. По крайней мере, пытаться. «Это как с семинаристами: задал им выучить пятьдесят билетов — будь уверен, что выучат двадцать пять. А если им сразу задать двадцать пять — будь уверен, выучат не больше десятка», — говорил отец Киприан, нагружая в заплечную сумку пятнадцатилетнего Абеля «Исповедь» Августина, сочинения обоих величайших Григориев — и Нисского, и Назианского, и «О единстве Церкви» самого любимого святого, своего покровителя Киприана из Карфагена, не говоря уж о множестве житий. А потом любил побеседовать о прочитанном, проверяя, насколько хорошо Абель усваивает и переваривает скормленные ему книги. Любое проявление Абелевской детской тупости его страшно огорчало, догадливость и глубина — радовала. Абелю казалось, что в какой-то степени отец Киприан компенсирует в нем свой не во всем удачный пастырский путь. Ведь это именно он первым произнес слово «семинария», и слово «призвание» Абель тоже услышал от него.
Именно приходской священник познакомил его с отцом Давидом, своим давним другом, до сих пор работавшим преподавателем. Гигантского роста эмериканец, столичный уроженец, человек с рубленым лицом и клочковатыми черно-седыми волосами, он оказался добрейшим малым — вот еще одно полное несоответствие внешности и внутреннего содержания! — и немедленно принял Абеля под свою отеческую опеку. Помогал на экзаменах, замолвил ректору доброе слово за «паренька из глубинки, необразованного, конечно — зато с несомненным призванием ко священству», обещал проследить за устройством в общежитии. Но это все случилось уже потом…
А тогда было — кухонька скромнейшего домика отца Киприана, где он жил со старухой экономкой. Круглый стол, покрытый клеенкой, роскошь береговых деревень — электрический чайник. Большое деревянное распятие на стене, на которое Абель первое время боялся смотреть — так оно было натуралистично. И отец Киприан, разливающий крепкую заварку по чашкам.
— Пейте, пейте, юноша, не стесняйтесь. Хороший чай — лучший друг всех бессонных.
Разговаривали они ночью — Абель приплыл вместе с отцом и братом на берег поохотиться, но для него это был только предлог, чтобы упросить отца довезти его до деревни, оставить у отца Киприана переночевать. Отец сначала подозрительно относился к дружбе своего сопливого отпрыска со старым священником, но однажды пастырь поговорил с ним лично, объяснив, что пареньку на острове не место, что рано или поздно он должен уехать в город учиться, и уж не пьянице мэтру Роману и не смотрителю маяка готовить его к колледжу или самому университету — и отец оставил Абеля в покое, даже стал поглядывать на него с уважением. На островном языке это выражение означало в том числе и «с опаской».
— И все-таки, отец Киприан, я не очень понимаю, — задумчиво говорил мальчик, зыркая темными глазами в сторону Распятия. — Никак у меня в голове это не сочетается. Если Спаситель уже заплатил за наши грехи, каким образом так получается, что Господь все равно карает грешников? В Ветхом Завете, там же везде одно и то же — «Не делай того-то и того-то, тогда все у тебя будет хорошо, и с семьей, и с достатком… Будь праведником, иначе придет Божие наказание»… А в Новом наоборот получается. Спаситель говорит, что Его учеников, праведников, всегда будет гнать мир, как Его самого гнал, и нужно претерпевать со смирением и не стремиться к богатству… Довольство и достояние, выходит, наоборот делаются препятствием к спасению? Или в Новом Завете Господь уже избирает иной подход?
Отец Киприан засмеялся, тряся животиком.
— Ну и порадовали вы меня, юноша. Надо ж до такой степени запутаться! Ересь говорите, сплошную глупую ересь — вроде бабы на рынке, которая разбила крынку с молоком и орет на соседку: соседка, мол, еще хуже меня, с мужем каждый день ругается, однако молоко у нее цело… За что, мол, Господи, Ты меня так невзлюбил, что я крынку разбила? Не надо искать оправдания физическому злу. Потому что нет у него оправдания. А вот спасительный смысл в нем есть, и немалый.
Абель сидел, съежившись, и не решался защищаться. Он крошил пальцами пряник, не осмеливаясь его есть, пока не закончится обвинительная речь. Отсмеявшись, отец Киприан принес из комнаты Писание, постелил на стол чистое полотенце, перекрестившись, раскрыл книгу на определенной странице.
— Вот это, юноша, Книга Иова. Даю вам полтора часа на то, чтобы ее прочесть и немного подумать о прочитанном. После чего я вас расспрошу, до какой новой ереси вы додумаетесь по прочтении.
Но сперва он сам пролистал несколько страниц, и, улыбаясь и хмурясь каким-то своим тайным мыслям, зачел вслух — тем же голосом, что с амвона, торжественно-мягким, намного звучней и красивей, чем обычный его голос в разговоре:
— «Дни мои прошли; думы мои — достояние сердца моего — разбиты. А они ночь хотят превратить в день, свет приблизить к лицу тьмы. Если бы я и ожидать стал, то преисподняя — дом мой; во тьме постелю я постель мою… Где же после этого надежда моя? и ожидаемое мною кто увидит? В преисподнюю сойдет она и будет покоиться со мною в прахе…» Это вам, юноша, не разбитая крынка с молоком. Это история о человеке, которого Господь стал испытывать на прочность. Пока у него отнималось достояние, он терпел и славил Господа. Говорил осмысленные вещи: «Неужели доброе мы будем принимать от Бога, а злого не будем принимать?» Но когда дело дошло до его собственной жизни и его собственной души… Тут с ним случилось то, что рано или поздно происходит с каждым из нас, да, с каждым из нас. И нужно молиться о том, чтобы когда оно случится с тобой, суметь ответить как этот самый праведник Иов из земли Уц. Читайте, юноша, мне интересно, как воспримет его ответ ваш молодой и неискушенный ум.
Молодой и неискушенный ум Абеля трудился более двух часов. Трудился над историей человека, которому в ответ на его судебный иск — «Зачем мне так плохо» — Господь показывает бегемота, коня и левиафана. И он, весьма впечатленный этим зрелищем, понимает, что Бог творит, что хочет, и остается любить Его и надеяться на Него, даже когда Он убивает тебя. Даже когда любить и надеяться не получается.
Выслушав своеобразный комментарий Абеля, отец Киприан похлопал его по плечу и сказал:
— Вот уж воистину — «Мы трудились всю ночь, но ничего не поймали»! Что же, юноша, пойдемте-ка, я уложу вас спать. Я вам постелил на диване, если вы не против. А толковать Книгу Иова вы еще будете учиться. Но не у меня, нет… Вовсе не у меня.
А у кого же, спросил тогда Абель — и не получил ответа…
…Утро, в которое он выпал из своего богословского сна, оказалось беспросветно серым. Первое утро безвременья, которое наступило через день после утраты электронных часов. В тот день Адаму удалось раздобыть шесть крупных мидий и две мелкие. Все это хозяйство он съел сам, потому что Абеля рвало не переставая. От воды он воздерживаться не мог — поэтому его рвало той же самой дурной водой. А потом — как всегда — желудочным соком, последней оставшейся водой тела.
Прошло сколько-то дней. Наверное, четыре. А может, пять. По крайней мере, несколько раз тьма и холод сменялись серым светом. За это время Адам ел единожды — ламинарию. Абель — ни разу. Братья почти не разговаривали. Один из них лежал на месте или же отползал с помощью старшего на несколько шагов в сторону, в туалет; другой все бродил, спотыкаясь, по берегу.
Адам начал кашлять. Откашливал мокроту, несколько раз имевшую подозрительно розовый оттенок. Абелю некогда было кашлять, потому что он все время блевал. Удивительно, как много может выйти из человека, притом что не входило вовнутрь практически ничего!
По лицам братьев трудно было сказать, сколько им лет. Особенно непонятен стал Адам. Он оброс какой-то странной бородой — волосы затягивали его лицо, как болото, захватывающее травянистый берег. Прежде красивая светлая шевелюра свисала сероватыми сальными космами. Губы и ноздри обвела черная каемка. Он походил на бездомного запаршивевшего пса, волочащего ноги вокруг да около пустого мусорного бачка.
На исходе мутно-серого дня, в который Адаму не перепало ни мидий, ни ламинарии, его позвал брат. Подобное событие происходило несколько раз в день — когда Абелю нужно было встать, чтобы сходить по нужде — но последние сутки Абель не ходил в туалет, и его зов застал брата врасплох. Адам сидел на берегу, на базальтовом мысу, и смотрел туда, где однажды ночью заметил красную звездочку маяка. Сначала он смотрел, не замечая, что из угла рта стекает нитка слюны; потом свесил голову между колен и задремал, вернее, впал в тупое околосмертное оцепенение, прерываемое только короткими сериями лающего кашля. Наконец голос Абеля проник сквозь дремотную тупость созерцания вечности, и Адам, поднявшись, потащился к нему. Этот путь — в три прыжка для здорового человека — теперь занимал у него несколько минут.
Брат лежал, как и раньше, на деревянном настиле, подогнув под себя одну ногу. Нога согнулась под странным углом, как неживая. Адам тупо взглянул на него, протянул руку, чтобы помочь подняться. Абель накрыл его ладонь своей, сухой, как кусок коры.
— Не надо.
Адам сморгнул. Глаза его слезились от простуды, в углах их собрались сгустки желтого гноя. Раньше Адам различал за километр, что за птичка сидит на крыше — синица или трясогузка. Теперь не мог как следует рассмотреть лица своего брата. Для этого пришлось протереть глаза, сдирая с них заодно корку присохшей соли.
— Чего тебе?
— Сядь, — выговорил Абель сухим и ломким голосом. Так громко он не говорил уже пару суток — обычно шелестел или постанывал. — Адам… Я хочу исповедаться.
— Чего? — переспросил тот, стараясь продраться сквозь пелену собственной отстраненности.
— Исповедаться. За всю свою жизнь.
— Чего? — снова спросил Адам, все еще не понимая. Сосущая боль на месте желудка поглощала все внимание, не желая делиться ни с кем. Странное ощущение — будто кто-то пытается выпить тебя изнутри.
— Я умираю, брат, — строго и внятно сообщил Абель. И так он это сказал, что Адам мгновенно поверил. Пелена на миг спала с его глаз, и он увидел своего брата. Увидел таким, каким его сделали почти две недели обезвоживания.
Абель был более чем худ: почти бесплотен — и сух, как мертвое дерево без единой капли древесного сока. Пергаментная кожа, кое-как обтягивающая лицо, не смогла дать жизнь даже подобию бороды — на подбородке топорщились несколько волосков, таких же сухих, мертвых уже при рождении. Подбородок у Абеля и так всегда был острым — а теперь походил на выступающую голую кость. Руки Абеля лежали на груди, что-то беспокойно, почти рефлекторно перебирая; кончики их с отросшими, обведенными черной каймой ногтями казались синеватыми. Адам вспомнил касание его руки — совсем холодное. В маленьком теле не оставалось тепла, чтобы продолжать работать.
Губы его тоже сделались голубыми. И двигались едва-едва. Даже странно, что из этих сухих растрескавшихся губ выходил такой внятный голос — правда, хрипотца сделала его на несколько тонов ниже, будто не брат говорил с Адамом, а кто-то другой, пробравшийся в его тело.
Адам послушно сел рядом, накрыл руки брата своей ладонью — все еще широкой, все еще теплой, по крайней мере, если сравнивать с Абелем. Под ладонью обнаружилось то, что с таким тщанием перебирал младший брат. Какие-то шарики, словно бусы. Ах да, конечно же, не бусы — четки. Абель всегда молился по четкам. И это его тоже не спасло.