— Почем миллиметр при переходе?
— Я вижу — вы настаиваете. Хорошо… Пусть будет по шестьдесят тысяч… Мы не торгуемся. Мы вас ценим… Даем высший тариф, как выдающемуся писателю и крупному диссиденту. Так сказать, un cas ecxeptionnel! Два миллиметра — сто двадцать тысяч!
— А пять? — спросил Виль. — Могу отдать пять!
Берлина качнуло.
— Видите ли, — произнес он, — наши средства ограничены. Мы — не Ротшильды. Пять миллиметров нас разорят. Да столько и не нужно… Мы чисто культурный фонд. И к тому же, учтите, через неделю ждем нового Шолом-Алейхема…
— Культурный! — взорвался Бурдюк. — Варвары! Покупать члены великих русских писателей, члены цвета нации!.. Торговцы пенисами! Какое счастье, что умер Толстой, что не дожил Чехов. Вы бы закупили и их члены!.. Вы бы…
Виль не дал ему закончить.
— А сколько стоит ваше лоно? — деловито осведомился он.
— Я вам уже ответил, — произнес Бурдюк, — мы не евреи — мы не торгуемся! Пятьдесят тысяч — кувшин! Un cas ecxeptionnel!
— А вы могли бы меня окропить сразу тремя? — поинтересовался
Виль.
— Батюшки! — воскликнул Бурдюк, — это ж не водка, мы ж обычно окропляем одним стаканом. Мы ж вам по высшей ставке предложили — целый кувшин!.. Hа днях прибывает новый Пушкин, затем новый Вяземский — где ж нам столько святой водицы набрать? Мы ж творческий фонд, батюшки!..
Виль уселся прямо на летное поле и вытер вспотевший лоб платком, купленным еще сегодня утром в Ленинграде, в Гостином дворе, взглянул на руководителей обоих фондов и ему ужасно захотелось сказать им:
— Пошли бы вы все на хрен! Причем на необрезанный!..
Но он произнес совсем другое.
— Господа, — сказал он, — я вам очень благодарен за заботу и внимание. От всего сердца. От всей души… Я был готов ко всему, но не к такой пламенной любви…Разрешите подумать до завтра…
Виль почему-то считал, что, прибыв на Запад, он наконец-то начнет говорить то, что думает.
Бурдюк и Берлин были фантастически похожи — ростом, лысинами, галстуками, шнурками, запахом изо рта, манерой носить транспаранты… Единственное, что их отличало — это члены. У одного из них он был обрезан. Причем, у Бурдюка — когда-то у него был фимоз. Из-за полной несворачиваемости крови нож никогда не касался члена Берлина. Это-то и сыграло коварную шутку с Вилем — он принял Бурдюка за Берлина. Судьба-злодейка свела их в центральном туалете пятиязычного города… Сначала Виль заметил последствия фимоза, а затем уже лицо…
Они обнялись по-братски, у писсуара, и Бурдюк пригласил Виля в ресторан.
Была суббота, и Виль несказанно удивился, увидев президента фонда Менделя Мойхер-Сфорима, глубоко верующего еврея, за рулем пусть и японской, но все-таки машины. Он понял, что это ради него глубоко религиозный еврей наплевал на одно из самых главных предписаний религии.
— Подвиньтесь, — мягко сказал Виль и нежно пихнул Бурдюка. — В синагогу?
Бурдюк икнул.
— Какая синагога?
— Я не знаю. Между нами, я в этом городе впервые.
— Вы собираетесь везти меня в синагогу? — обалдел Бурдюк.
— Ну не в церковь же, — захохотал Виль, — батюшки святы!.. Вы кто — ашкенази, сефард?
У Бурдюка отнялась речь.
— А! — махнул рукой Виль и высунулся в окно, — где здесь синагога, товарищи?
Он жил на Западе всего несколько дней, и у него еще сохранился советский лексикон…
Через несколько минут Виль уже натянул на голову все еще немого Бурдюка ермолку, всунул ему в руки Тору и втолкнул в зал. Служба была в разгаре.
— Барахата-адонай, — запел Виль те два слова на иврите, которые он запомнил с детства. — Барахата-адонай…
После синагоги он потащил главу фонда Федора Достоевского в ресторан «Атиква». Бурдюк сопротивлялся, брыкался, мычал, вращал глазами — Виль успокаивал.
— Не волнуйтесь — я угощаю. Мне вчера поменяли двести долларов — я могу все потратить на вас. Если не хватит — у меня еще тридцать рублей и фотоаппарат «Зенит»… Как вы относитесь к куриной печенке?
Ресторан был полон. Гвалт, шум, поцелуи. Пахло рыбой, чесноком, луком. Бурдюк еле сдерживал рвоту. Грянул оркестр. Евреи сгрудились в центре и, сунув пальцы под мышки, начали плясать.
— Ав де ребе гейт, ав де ребе гейт… Танцен алле хассидим…
— Руки под мышки, — просил Бурдюка Виль, — выше… И ножки выбрасывайте… Вы что — забыли: Ав де ребе гейт — танцен алле хассидим…
Но Бурдюк, вместо того, чтобы засунуть пальцы, куда ему указали, и веселиться вместе с хассидами, дико замычал, боднув нового Достоевского в живот и, взвизгнув «Ой вей!», сиганул прямо в окно…
— …Танцен алле хассидим, — неслось ему вслед…
В эту субботу Бурдюк-таки машины не водил…
Виль был очень расстроен странным поведением «Берлина», винил во всем себя — потащил не в ту синагогу — он, наверно, сефард, этот «Берлин», а, возможно, даже фундаменталист. Или не выносит гусиной печенки. Может, давно не танцевал, возможно, врачи запрещают — а он заставлял его плясать…
Растроенный, Виль вышел на улицу, вокруг звучало сразу пять языков, вилась лингвистическая речка, по одному из мостов которой несся Бурдюк. Его лысина, как полная луна, освещала зеленую воду…
В гостинице Виля уже ждал Берлин. Если бы Виль не знал, что Бурдюк, которого он принял за Берлина, бегает по мостам, то он, конечно же, не сомневался бы, что сейчас перед ним в кресле сидит Берлин. Но, вспомнив сверкающую лысину, он понял, что видит перед собой Бурдюка.
— Христос воскрес! — с пафосом произнес Виль.
— Что? — не расслышал Берлин.
Иногда глухота спасает от удара.
— Разрешите пригласить вас в ресторан на торжественный ужин! У меня есть двести долларов. Если не хватит — имеется «Зенит», скатерть и большой электрический самовар.
Они вышли в синий вечер. Виль крикнул такси, но Бурдюк, который был Берлином, ни за что не хотел садиться.
— Шабат, — кричал он, — шабат!
Виль, не слушая его, нежно приподнял Берлина и усадил на сиденье.
— Гони в русский кабак!
Ресторан назывался «Три поросенка», но Виль заказал всего одного, молочного, хрустящего, с сигарой в зубах… Свинья курила «Winston».
— А вы что курите? — поинтересовался Виль.
Берлин в ужасе смотрел на свинью и дрожал всеми членами.
— Не хотите — не курите, — произнес Виль, — перейдем к еде. Вам ляжку?.. Что вы дрожите — она не кошерная, возможно, вы не знаете — поросенок не может быть кошерным… Жуйте! — он засунул Берлину в рот ножку. — Ну как?
Берлин выплюнул кусок прямо в лицо Виля.
— Свинья! — крикнул он.
— Ну да, — не понял Виль, — я же вам сразу сказал — свинья!
— Вы — свинья! — взревел Берлин, — старая, жирная, неблагодарная!
— Как? — удивился Виль. — А новый Федор Михайлович? Вчера я еще был Достоевским.
— Вы всегда были свиньей! Борешься за советских евреев, отдаешь все силы! Носишь транспаранты. Ездишь по конгрессам. Организуешь манифестации, голодаешь… Борешься за еврея — а приезжает хазейрем!
И отшвырнув свинью — не Виля, а жареную — Берлин вылетел вон…
Короче, в первые же моменты своего пребывания на Западе Виль наладил натянутые отношения с руководителями обоих фондов, и в виде помощи получил огромную фигу.
Среди встречавших Виля в аэропорту был еще один человек — Гюнтер Бем. Бем никогда не носил транспарантов — поэтому его к трапу не подпустили. Он не собирался ни обрезать Виля, ни крестить его — он просто хотел пожать ему руку. Труднее всего в нашей жизни просто подать руку…
Бем, как и Виль, был писателем, и в списке великих писателей, составленных одним из ведущих журналистов Европы, шел на третьем почетном месте. Естественно, среди здравствующих…
В пятиязычном городе, надо сказать, были две вещи, известные всему миру — страус в собственном яйце и Бем.
Не будем закрывать глаза — страус был известней, даже среди интеллектуалов — на него записывались, его надо было ждать год, а иногда и полтора. Отведать его прибывали из всех стран мира. Его готовили только в одном ресторане…
На Бема, в отличие от страуса, никто не записывался. К нему приезжали просто так — побеседовать с великим писателем, с третьим, так сказать, местом, набраться ума, мудрости, что-то понять и даже переосмыслить. Правда, первым вопросом всегда было:
— Кстати, а как бы попробовать страуса?
Все знали, что у великого Бема в том самом ресторане был блат — повар, колдовавший над волшебным блюдом, приходился ему родным братом и был гордостью всей семьи, в то время, как Бем, несмотря на свое третье место в Европе, в своей собственной семье шел на последнем. Это был выродок… Все остальные были люди как люди — банкир, ювелир, владелец магазина готового платья.
А Бем — пил, писал, любил…
Ему говорили: кончай с этим, не губи жизнь, есть прекрасное место в «Трейд Деволопмент Бэнк», ты знаешь семь языков, ты бы мог стать замечательным секретарем-машинисткой или управляющим рестораном у брата — он тебя обучит в три месяца, ты способный, ты как-никак из нашей семьи… Но Бем слушал — и продолжал пить, писать, любить. И обожал Медведя. Еще тогда, когда Виль жил в Ленинграде, Бем ставил его сразу после Толстого и Чехова. Для него в русской литературе писатели располагались следующим образом: Толстой, Чехов и сразу же за ними — Медведь, Виль Васильевич. Это когда он был трезвым. После пятой рюмки происходили некоторые перемещения: Чехов слегка отодвигался и уступал место Медведю. Иногда Бем выпивал семь рюмок. Не закусывая. Список сотрясало — Виль перебирался на первое место, Толстой оказывался на втором, а на третье почему-то выплывал Шекспир.
И как-то так получалось, что Медведь — не только первый писатель земли русской, но и всего мира. По Бему…
Гюнтеру удалось пожать руку Виля только на пятый день. За это время Виль уже проел доллары, фотоаппарат с самоваром и партитуру «Пиковой дамы» Чайковского. Оставалась вышитая скатерть. Бем видел, как торговались с великим писателем, который просил пятерку, объяснял, что скатерть — ручной работы, а люди в костюмах «от Кардена», пахнущие «Ланвеном» давали не больше трех. И Виль уже махнул рукой и один пахнущий полез было в карман, но Бем спокойно отодвинул его и протянул Вилю сотню.
— Я хотел пятерку, — сказал Виль, — но могу отдать и за…
— Даю сотню, — сказал Бем. — Держи — и гони скатерть! Я, старый гуляка и повеса, все скатерти свои залил вином, и жрать мне не на чем последние полсотни лет…
Виль удивленно взглянул на Бема, отбросил голову и продолжил:
— …И поэтому я ем на залитом чернилами дубовом столе страуса в собственном яйце, запивая его бургундским, присланным старым моим другом Филиппом Ротшильдом…
— Не надо Бема, — остановил его Бем, — будем читать Медведя, великого продавца скатертей на берегах лингвистической реки.
И он торжественно, с выражением, прочитал главу из «Кретинов». Виль скинул пиджак и начал залихватски читать монолог из драмы Бема «Визит юного хама».
Бем перебил его афоризмом из последнего романа Виля. Медведь запел — Бем писал также и песни. Тогда Бем натянул на себя скатерть, повернулся к Востоку и, воздев руки к небу, начал читать монолог старого еврея, мечтающего умереть на Земле Обетованной — из непоставленной трагедии Виля «Абрам»…
Раздались аплодисменты, они вдруг очнулись и увидели, что окружены огромной толпой, а у их ног валяются монеты и даже бумажные купюры.
Виль покраснел.
— Товарищи, — обратился он к толпе, — заберите, пожалуйста, деньги. Каждый свои.
— Ни в коем случае! — запретил Бем. — Это единственный случай, когда в нашем городе оплачивают труд писателя.
Он аккуратно собрал гонорар.
— Пошли пить!..
Они отправились в тот самый ресторан. На страуса не хватало, только на его яйцо, и Бем вызвал брата.
— Запиши на мой счет и принеси страуса.
— Уже некуда записывать, — сказал брат.
— Хорошо, ты не веришь мне — вот великий русский писатель. Открой ему счет и запиши на него. Пиши — Виль Медведь, великий писатель, два страуса, два яйца, две порции водки и две сигары от Давидова…
Брат принес только водку.
— Только из уважения к Горбачеву, — бросил он.
— Вот такие здесь братья, — сказал Бем, — куда ты переехал?
— Как там у вас движется перестройка? — поинтересовался брат, который почему-то никуда не уходил.
Виль открыл рот, и Бем почувствовал, — ни страуса, ни яйца им не видать!
— Ты хочешь страуса? — произнес он.
И Виль все понял. Они были родственными душами. Он сказал, что перестройка — это что-то особенное, удивительное, ни на что не похожее…
Появился страус, потом второй. Поплыл олень, тетерева, «Вдова Клико»…