— Этак вы у меня все луга стравите, мужики! Выйдет на шум и Александр Николаевич, послушает, поглядит на мужиков и скажет тихо так, вежливо обращаясь к жене:
— Выдайте, матушка Марья Васильевна, скотину мужикам».
Махнув рукой с 1870 годов на усадебное хозяйство, Островский, однако, по-прежнему считал своей даже мужской обязанностью присматривать за обмолотом хлеба. К тому же его зрелищно захватывала дружная работа на току мужиков и баб, нравилось ходить меж куч золотистого зерна, вступать в вороха мягкой соломы. Вдобавок и рига была рядом, метрах в пятистах от усадьбы, у восточной границы поля.
Щелыковское лето 1884 года складывалось для драматурга благоприятно. Ловилась в речках рыба, навеща-ли друзья, стояла солнечная сухая погода, позволившая рано кончить уборку хлебов. И еще на редкость успешно подвигалась работа над пьесой «Не от мира сего», которую он обещал написать к бенефису своей любимой актрисы Пелагеи Стрепетовой.
До отъезда в Москву оставалось совсем недолго, жена начала уже укладывать вещи.
Но с середины сентября до столичных друзей стали доходить глухие вести, что в Щелыкове что-то стряслось, а через неделю Федор Бурдин получил от Островского письмо, датированное 20-м сентября и написанное дрожащей рукой.
«Я едва в состоянии держать перо в руках, — с волнением читал актер, — чтоб описать тебе наше горе. Вот уже прошла неделя, а я только в первый раз пришел в себя и могу писать и рассуждать. В ночь с 13-го на 14-ое число у нас зажгли гумно разом в семи местах; я еще не спал, Марья Васильевна была уже в постели; увидали сверху Маша и гувернантка, увидал и приказчик из флигеля; но пока успели добежать, уж все пылало в разных местах. Через 10 минут это был ад. Хорошо, что было тихо; если бы северный ветер, который только что затих, не было бы никакой возможности спасти усадьбу. Ометы соломы, сараи, крытые соломой, до 30 тысяч снопов хлеба в скирдах, если бы все это понесло на усадьбу! Сбежался народ, но все были пьяны по случаю местного праздника Воскресения славущего. Я не отходил от Марии Васильевны, сначала у ней отнялся голос, потом начались нервные припадки и обмороки. Меня точно кто-нибудь сильно ударил в грудь, все ноет, весь трясусь, отвращение от пищи, отсутствие сна; сегодня только я прихожу в себя и чувствую, что опасность миновалась, но уж здоровье надломлено — я в одну неделю сильно постарел, и мне уж не поправиться. Все лето копили здоровье и стали было поправляться, особенно Мария Васильевна, одна ночь разбила все. Убыток для меня огромный, тысяч более трех — разоренье; где я их возьму!»
Более всего поразило Александра Николаевича, что поджог был преднамеренным. Огромную каменную ригу, построенную в кутузовские времена, подпалить было не просто, но злоумышленники дождались, пока на гумно свезли тысячи снопов ржи и пшеницы. Островский верил в добрые отношения с соседними крестьянами, даже не держал на риге сторожа. Ведь он считал себя в Щелыкове не помещиком, а добрым другом окрестных жителей — они приходили к нему за советами и помощью, избрали его своим мировым судьей, арендовали у него за смехотворную плату усадебные земли, пользовались его лесом. А Мария Васильевна, могла ли она дать какой-то повод, чтобы с ними так обошлись? Едва ли. Все знали, что она вспыльчива, да отходчива, привыкли к ее крику. И приказчик Николай Любимов сам из тиминских крестьян, пол-округи у него сватовья и кумовья, нравом же совестливый, мягкий. Нет, субботинские, лобановские и Василевские не могли поджечь, разве что ладыгинские — они издавна не щелыковской вотчины, чужаки и всегда в спорах с усадьбой за межи и водопои. Одно ясно — поджигали несколько человек и метили сжечь не только ригу, а и усадьбу, не подозревая, что ветер утихнет.
Брата, Михаила Николаевича, тоже волновал вопрос о причинах поджога. «Ты пишешь, — откликнулся он на сообщение драматурга о пожаре, — что ни с твоей стороны, ни со стороны Марии Васильевны не было дано повода к поджогу… Я в этом нисколько не сомневаюсь, но так как какие-нибудь побуждения да заставили же поджигателей совершить преступление, то очень бы важно было узнать эти побуждения.»
Александр Николаевич не проводил расследования, хотя, разумеется, до него доходили разные слухи и предположения. Отвечая брату, он исходил из собственных многолетних наблюдений местной жизни. Островский помнил, как досаждали ему, упившись, «шут Балакирев» из Кутузовки или «приползающий к стопам» подрядчик Абрам — люди, не видевшие от него ничего, кроме хорошего. А разве можно угодить всем и каждому? И, видимо, драматург был недалек от истины, когда писал брату: «Даже и злой человек без всякого повода или по ничтожному поводу не решится на поджог, но стоит ему осатанеть от водки, так он и за пять лет какую-нибудь обиду вспомнит. А поводы всегда найдутся. У нас, например, все выгоны предоставляются крестьянам чуть не даром, за один день косьбы, да их же еще за это поим водкой, хотя всеми крестьянами дана подписка, засвидетельствованная в волостном правлении, но исполнять эту работу по первому требованию, добровольно, выходят обыкновенно далеко не все, нужно посылать за ними, принуждать, браниться, — вот и повод… И теперь есть два злых человека, на которых и падает подозрение и против которых ecLb некоторые улики. И в этом преступлении главные побуждения злость и потом водка. 13-го числа в Субботине был праздник Воскресения славущего и все были пьяны, а повод какой-нибудь ничтожный был, вроде грубого слова или отказа в какой-нибудь пустой просьбе, никак не больше».
Конкретные виновники поджога так никогда и не были обнаружены.
Александру Николаевичу после случившегося было тяжело оставаться в усадьбе, не мог он там работать и над пьесой. 27 сентября драматург вернулся в Москву. Но и здесь он не мог забыть о кошмаре, пережитом в Щелыкове в ночь на 14 сентября. И ровно через месяц, 14 октября, в письме к Стрепетовой он красноречиво описывает свои переживания: «…сгорело гумно, на котором были скирды хлеба и большой молотильный сарай с машинами. Пожар в деревне, ночью, при полной беспомощности — дело ужасное. Рядом с домом целое море пламени, малейший ветер — и от усадьбы не останется ни щепки. Суматоха, крики, плач женщин, Марья Васильевна в обмороке, так что неизвестно, жива она или нет. Не моим нервам переносить подобные ужасы — они и разбились. Я долгое время весь дрожал, у меня тряслись руки и голова, кроме того, совершенное отсутствие сна и отвращение к пище. Я не мог не только писать, но даже двух мыслей не мог связать в голове. Я и теперь еще не совсем оправился и более часу или двух в сутки работать не могу».
И о том же, о потере здоровья, как следствии пережитого в Щелыкове потрясения, писал Островский Бурдину, которого взволновал, главным образом, материальный ущерб, причиненный другу: «Ты пишешь, что с моим талантом материальный ущерб скоро поправится. Нет, не поправится: я писать совсем не могу, так что не знаю, кончу ли начатую пьесу, и она уж, во всяком случае, будет последней…»
Драматург был мнителен, но на сей раз он, к сожалению, не ошибся. Драма «Не от мира сего» была, действительно, его последним оригинальным произведением и принадлежит — о причинах догадаться нетрудно — к числу слабейших его пьес. Островский предполагал закончить ее в октябре, а с великим трудом завершил только к середине декабря 1884 г. К работе побуждал его долг: «Я, — объяснял он, — обещал Стрепетовой написать пьесу для ее бенефиса и должен был во что бы то ни стало сдержать свое слово», поэтому работал «обставленный лекарствами». Здоровье к Александру Николаевичу уже не вернулось: у него до последнего дня сильно дрожали руки, тряслась голова, слезились глаза.
На следующее лето, по приезде в Щелыково, гумно Островский частично восстановил, не желая, вероятно, чтобы вид пепелища рядом с усадьбой постоянно напоминал ему о трагическом происшествии. Внучка драматурга, Мария Михайловна Шателен, вспоминала, что в конце XIX в. там находились рига, овин, открытый ток и навес для молотилки, приводимой в движение четырьмя лошадьми. Тут же стояла веялка с ручным приводом. А несколько восточнее виднелись три ямы от прежних строений, совсем старые, заросшие высокой травой и крапивой, — над ними выросли дикие яблони.
В 1960-х годах марковский колхоз имени А. Н. Островского построил на территории прежней риги, снесенной окончательно лет за сорок до этого, большой деревянный склад минеральных удобрений под шиферной крышей, отчетливо просматривающийся, особенно в зимнее время, из окон антресольного этажа и северной гостиной мемориального дома. Однако поставлен склад перпендикулярно нынешней «прогулочной аллее», рига же была развернута параллельно ей. Так что теперь ничто там не напоминает места, где разыгралась одна из самых горьких трагедий щелыковской жизни великого драматурга.
ЗАРЕЧНАЯ СЛОБОДКА БЕРЕНДЕЕВКА
В ближайших окрестностях Щелыкова немало очаровывающих, запоминающихся мест: Субботин луг, Красный обрыв, Ярилина долина, Стрелка. И еще — любимые Бережки…
От сельца Щелыкова до селения Николо-Бережки всего около полутора верст. Когда Александру Николаевичу случалось проходить такое невеликое расстояние, он обычно его и не замечал — столь живописна была сама дорога, так откровенно приоткрывала там прохожему человеку свои укромные уголки природа. Извилистая Куекша с ее плесами, чистый и звонкий сосняк, глубокие таинственные овраги, гремучий ручеек… Все волновало, все хватало за душу…
…С приснопамятной зимы 1853 года, с внезапных похорон отца. Он получил известие о тяжелой болезни Николая Федоровича в Петербурге, где готовилась к постановке в императорском Александрийском театре, где еще ни разу не ставились его пьесы, комедия «Не в свои сани не садись». Бросил все, уехал. Тогда он, как ни торопился, попал в Щелыково только к похоронам, усталый с дороги, шел за санями с гробом отца по засыпанной снегом тропе, сильно горевал. И все-таки навсегда врезались в память увиденные единый раз в жизни не зелеными, а белыми Бережки, утонувшие в пушистых сугробах. Через двадцать лет Островский в «Снегурочке» воссоздал февральский пейзаж окрест погоста: «Направо кусты и редкий безлистный березник; налево сплошной частый лес больших сосен и елей с сучьями, повисшими от тяжести снега; в глубине, под горой, река». Если стоять у могилы отца лицом на запад, так все и есть: березник — фомицынский перелесок, на Красном обрыве — сосны, впереди под горой — Куекша. Настроение тогда, понятно, было тяжелым, удрученным, и виденное вокруг представлялось пасмурным и нерадостным. И отца, и землю равно покрыл саван.
Бережки — сельский погост, там могила отца. Но погост — не просто кладбище, а слово с более емким смыслом. В старину это — место, куда сходились в обусловленное время окрестные жители на совет, для решения мирских вопросов. Погост был традиционным центром всей округи, тропы к нему протаптывались со всех сторон. Это — и приходская для Щелыкова Никольская церковь. Александр Николаевич не отстаивал в храме каждодневно обедни и заутрени, однако дедовские обычаи так оно и спокойнее! — старался соблюдать, бывал у Николы на престольные праздники и в «царские» дни. Впрочем, сам светлый и веселый храм ему даже нравился, а особенно изящный иконостас с древними иконами, новые оклады для которых заказывал незадолго до кончины отец.
В Бережках жили знакомцы: не по годам степенный и умный резчик Ванюша Соболев и смешной непоседа многосемейный дьячок Иван Иванович Зернов. С ними всегда приятно побеседовать, выспросить местные новости, напиться всласть чаю.
Основное же, что подвигало Островского на излюбленные прогулки в Бережки и в погожие и, подчас, в дождливые дни — красота погоста, которая умиляла, от которой щемило сердце. Недаром в весенней сказке «Снегурочка» он изобразил Бережки, приютившиеся над Куекшей, под именем «заречной слободки Берендеевки». «На правой стороне, — характеризуется в первом действии, — бедная изба Бобыля с пошатнувшимся крыльцом, перед избой скамья; с левой стороны большая раскрашенная изба Мураша; в глубине улица, через улицу хмельник и пчельник Мураша, между ними тропинка к реке».
Таковы были и Бережки, ежели подниматься к ним по тропинке от реки Куекши, из-под горы. Справа — изба Соболева. Замечательный столяр, Иван Викторович в силу загруженности разными заказами, а еще по собственной безалаберности, мало заботился о своем жилье, и изба выглядела бедной и неказистой. В начале 1870-х годов Соболев жил в избе вдвоем с женой, то есть «бобылем», — дети у них пошли позднее. Помимо Соболевского, при Островском в Бережках стояли всего Два дома да кладбищенская сторожка, в коих разместился церковный причт. Раскрашенная изба Мураша слева - дом никольского батюшки (он простоял до 1908 г., когда его, по ветхости, снесли и поставили новую избу, в которой ныне живет одна из основательниц щелыковского музея Наталия Константиновна Знаменская). Был священник человеком состоятельным и на участке через улицу, теперь занятом избами, устроил изрядную пасеку и, ради ублажения грешной плоти духовитым домашним пивом, хмельник, разделяемые сбегающей к Куекше тропинкой.
«Снегурочка» создавалась в 1873 г. в Москве, но обдумывалась в Щелыкове, да драматург мог, конечно, и по памяти изобразить погост до мельчайших подробностей. Он не стал этого делать, ограничившись несколькими штрихами, — тут важны не топографические характеристики, а трепетные ощущения, всякий раз возникающие еще при подходе к Бережкам, когда за деревьями появлялись церковные купола и островерхие крыши погоста. Как будто и впрямь появлялись из сказки!
Супруга, Мария Васильевна, тяжелая на ногу и никуда вовремя не поспевающая, та не могла понять, что за удовольствие таскаться в Бережки пешком через овраги. То ли дело на дрожках по марковскому проселку! Там, не доезжая деревни Фомицыно, надо свернуть налево в березовый лесок, пересечь небольшое поле и выехать прямо на Никольский луг к церковной ограде. Неутомительно и недолго.
Таким путем, собственно, всегда и добирались до приходской церкви прежние владельцы Щелыкова — помещики Кутузовы, Сипягины. И Александр Николаевич его запомнил с первых поездок в Бережки с отцом, со всем выводком младших братьев и сестриц — в 1848, 1851 годах. Тогда родители с малышами усаживались в кареты, старшие взбирались на линейку, а еще закладывали старый, кутузовских времен, рыдван. Пыль столбом на дороге стояла, когда тянулся этакий кортеж.
Надежда Николаевна Островская, намного пережив брата, на старости лет тоже вспоминала этот путь. «Проселок вился между полями, над которыми неумолкаемо звенели жаворонки; бархатистым ковром расстилались озими, яровые только что всходили, но так ровно и густо».
Оживленный, укатанный был проселок — вел он в рассыпанные между полями и перелесками селения — старинные деревеньки с избами под соломой, с диковинными овинами и амбарами. Расчищали здесь лес и основывали их в шестнадцатом столетии после «Казанского взятия» и замирения этого лесного края первонасельники — черносошные крестьяне Пахомы и Дорофеи и, не мудрствуя, называли своими именами: Пахомцево, Марково, Фомицыно, Дорофеево, Филипцево… Вилась между деревеньками речка Куекша, стучали по ней, скапливая и поднимая воду, мельницы.
По марковскому проселку Александр Николаевич ездил в Дорофеевский лес за белыми грибами, а в Бережки предпочитал другую дорогу — более трудную, рассчитанную на пешехода, зато короче и красивее. Когда в усадьбе собирались гости, он нередко принимал соломоново решение: в Бережки вез по проселочной дороге, там отпускал лошадей назад, а домой с погоста все шли пешком, через овраг. Путь этот проторила щелыковская дворня еще при Кутузовых. Надежда Николаевна описывает и его в своей повести «В деревне». Героине повести, маленькой Зиночке, разъясняют, как ходят из усадьбы в Бережки: «Пойдем мы, Зиночка, прямо вниз в ворота, спустимся к реке, потом берегом до Ладыгина; тут переходцы будут… поднимемся мы к деревне и пойдем верхом до самой тропки». Эта тропа, которую местные жители звали Никольской, пролегала тогда через густой сосновый лес.
Маршрут намечен предельно точно, проследовать по нему и сейчас не составит никакой трудности. Действительно, выйдя из мемориального дома и свернув сразу в ворота под «Горбатым мостиком», можно спуститься бывшим огороженным прогоном для скота и держа правее маленького пруда, на берег Куекши. Тропа тянется вдоль самого берега по краю парка. Пройдя немного вверх по течению реки, мы увидим деревянные одноэтажные строения. Это баня и прачечная, которые поставила, заводя в начале нынешнего века в западной части Щелыкова новую усадьбу, Мария Александровна Островская-Шателен. А при жизни драматурга здесь рос лиственный лес.
Ладыгино ~ Старинная Деревня, существовавшая, по мере, с начала XVII века. Но все ближайшие селения входили в щелыковскую вотчину, а Ладыгино нет. Правда, и оно первоначально принадлежало Кутузовым, но в первые десятилетия XVIII века попало по женской линии в руки других помещиков: Кроминых, Пасынковых. При Островских деревня принадлежала никогда в ней не жившим князьям Вадбольским. Была она невелика — из 13 изб часть образовывала «порядок», а остальные стояли врассыпную на ее южной стороне, над склоном к Куекше. Ладыгинцы традиционно состояли в конфликтах с обитателями Щелыкова, а причин для них у соседей было много: ссоры за межи, потравы, порубки. Поэтому и на службу в усадьбу ладыгинских жителей никогда не нанимали, не сдавали им в аренду и щелыковских угодий. В самой деревне своей помещичьей усадьбы не было, крестьяне же находились в родстве между собой, принадлежа к коренной туземной фамилии Беликовых.
Деревенская улица упирается в широкий овраг, разделивший Ладыгино на две части. При Островских никаких строений за оврагом не было, а сразу начинался высокий и чистый сосновый бор. Этот сосняк вырубали уже в 1940-е годы, когда на вырубке стали строить избы местные крестьяне и московские дачники: Бастыревы, Галкины, Ягодкины, Жаровы, Фураевы, Садовские и др.
Западная околица Ладыгина выходит в поле, ограниченное слева крутым обрывом над Куекшей, края и склон которого ощетинились соснами и елями, а справа окаймленное дорогой на Марково. Поле засевают попеременно то льном, то клевером, и летом оно, цветущее, очень красиво. Никольская тропка то ныряет в сосняк, прижимаясь к обрыву, то чуть остраняется от него. Затем она сваливается в последний овраг, самый огромный и, конечно же, самый живописный в окрестностях Щелыкова. Помимо хвойных деревьев, в нем много черемухи и рябины, земля выстлана мхом и папоротником. По склонам оврага и по его дну, над ручьем, торопившимся в близкую Куекшу, перекинута деревянная трехмаршевая лестница с перилами. Построили ее в пятидесятые годы для удобства шествующих в Бережки туристов. В прошлом веке овраг пересекала узкая тропинка, ступенями на спуске и подъеме служили корни деревьев, а перилами их нижние ветви, и лишь через самый ручеек был переброшен вибрирующий жердяной мосточек. Поэтому в последние годы, когда и подъемы-тягуны стали непосильны, и на неверных жердочках он не мог удержаться, Александр Николаевич вынужден был с грустью отказаться от этого пути.
Бережки уже рядом, но с лестницы их пока не видно за купой деревьев по гребню оврага, в которую с той стороны уткнулся плетень от крайнего «дома Соболева».
Всегда с радостью навещал Островский и Кудряево, и Высоково, и Сергеево, с охотой ходил в Покровское, но именно Бережки имели для него особую притягательность. Не только потому, что похоронил здесь отца. Александр Николаевич и до 1853 года прикипел сердцем к этому тихому и уединенному селению, нимало не похожему на окрестные деревни. Ивановский журналист Михаил Артамонов посетил Бережки почти через сорок лет после смерти драматурга. «Бережки — погост, — зафиксировал он. — В нем всего четыре двора: священника, дьячка, сторожа и крайний столяра и мастера по иконостасам — Ивана Ивановича Соболева». Так же все было в Бережках при Островском, так же все и теперь, лишь в домах — их пять — живут местные крестьянки да московские актеры-дачники. В крайнем же доме ныне музей. Расположенный на околице погоста при спуске в глубокую лесистую долину, он первым встречает прохожих, эффектно начиная перспективу короткой улицы с вековыми березами и белой церковью.
Сам дом — заурядный крестьянский. Изба с крутой двускатной крышей под дранкой, с белыми резными наличниками небольших окон, совсем простенькими, естественно сливается с окружающим пейзажем. Погост стоит на высоком берегу Куекши, и от дома Соболевых спускается к реке пологий луг. Тут же внизу и колодец.
Поднимемся из оврага, пройдем мимо плетня и фасада дома, обогнем его и вступим на крылечко под навесом. Что же, типичная костромская изба: два сруба зимней и летней половин, разделенные сенями, торцовые стены которых образованы выпуском бревен сруба задней избы. Задняя стена имеет разделенную на две сти подклеть, поэтому пол здесь поднят и входят в нее по лесенке из сеней. Дом строил сам хозяин, Иван Викторович Соболев, в 1870-х годах. здешние жители — потомки черносошных крестьян, смешавшихся с первонасельниками края — меря. Еще в мае 1848 г. в первый приезд в Щелыково Остров, ский отметил, что тут «каждая мужицкая физиономия значительна (я пошлых еще не видал)», и восторженно воскликнул: «А какой народ здесь!» 10 мая он записывает в дневник: «Я начинаю привыкать к деревне, я обошел почти все окрестности, познакомился кой с кем из мужиков…» Именно с этого времени началась дружба драматурга с доброй дюжиной местных крестьян.
С Иваном Соболевым, правда, Александр Николаевич познакомился и сошелся много позднее — тот и родился лишь в 1849 году. А их сближение началось в 1870-е годы. Драматург, возведя «гостевой» дом и устроив в нем столярную мастерскую, стал приискивать человека, который помог бы ему овладеть тонкостями столярного дела. Ему указали на молодого крестьянина-отходника Ванюшу Соболева, одинаково хорошо изготавливающего и иконостасы, и мебель. Островскому приглянулся смышленый и повидавший свет мастеровой, немного разбиравшийся даже в литературе, и, чтобы тот был поближе, он предложил столяру поселиться в Бережках. Соболеву место понравилось и он поставил избу на краю оврага, поодаль от домов причта. Так учитель и ученик стали соседями. Перед Островским Соболев благоговел, выучил наизусть отрывки из некоторых его пьес.
Работу столяр находил в окрестных церквях, для которых вырезал иконостасы, у местных помещиков, но и Островский почти каждый год давал ему заказы — то стулья, то стол, то шкаф для усадьбы, не говоря о ремонте. Иван Викторович и сам частенько наведывался в Щелыково, обучая драматурга столярному делу и делясь с ним секретами мастерства. Ученик оказался довольно понятливым — даже письменный стол в кабинете, по преданию, собственноручно сделал, а Соболеву в благодарность за науку подарил своей работы полочки и бювар, которые долго сохранялись в бережковской избе, пока не попали в музей.
Александру Николаевичу было симпатично все семейство Соболевых: молодой, но степенный и трезвый хозяин, радушная и опрятная хозяйка, куча их малолетних и понятливых детишек. Все чаще он появлялся в гостеприимных Бережках, все чаще наведывался «на огонек» в крайний дом — отдохнуть, побеседовать. Он заметил, что столяр довольно начитан, говорит чистым народным языком. Сын Ивана Викторовича, Ванюшка, был невелик, когда Островский умер, ему исполнилось всего 12 лет, но приходы драматурга запомнил и в начале 1920-х годов рассказывал заезжему корреспонденту.
«Нет-нет да и завернет Александр Николаевич, любил он гулять сюда приходить и в большой дружбе с моим папашей был. Поставит мать самовар, вынесут во двор стол да часа два-три и сидят. Отец много походил по вольному свету, рассказывать начнет, а то Александр Николаевич вынет тетрадку, станет читать. На суд, говорит, тебе приношу, верно ли, так ли изобразил? Нет ли фальши какой в простонародном выговоре?»
К детям приятеля Островский относился очень заботливо: не забывал присылать им гостинцев на Новый год, привозил и приносил подарки, поощрял дружбу своих младших детей с маленькими Соболевыми. «Я и мои сестры и братья, — вспоминала дочь Ивана Викторовича, — дневали и ночевали в Щелыкове.»
Более же всех пришелся драматургу по душе сын столяра — Ваня, мальчик сметливый, любознательный, а к тому же и большой выдумщик. Позднее он унаследовал профессию отца, столярничал, работал учителем труда в Покровской школе. Неплохо рисовал — после него остались картины маслом. Уже в старости на вопросы об Островском и его отношении к семье Соболевых Иван Иванович отвечал так:
«Мой отец был специалист-резчик по дереву иконостасной части. Его работы можно и теперь увидеть в нашей церкви (киоты — В. Б.) Кроме того, он делал весь ремонт мебели в усадьбе Островских и был принят там как свой человек.
Часто бывал с семьей Александр Николаевич в нашем доме. Моя мамаша угощала их медом, деревенскими колобками.
в те времена школ не было, учился я у дьякона две зимы и никак не мог одолеть трудную науку. Однажды Александр Николаевич пришел к нам (это было года за четыре до его кончины) и стал меня экзаменовать. Мало — мог ответить или прочитать. Тогда он сказал мне: приходи, Ваня, в усадьбу, буду заниматься». Раз Александр Николаевич занимался со мной несколько иногда он он был занят тогда направлял меня к гувернантке или к дочери Марии Александровне. Они со мной занимались долго. Так что грамоте я научился по-настоящему у Островских.
Я каждый раз посещал Щелыково. Иногда Александр Николаевич рекомендовал меня своим гостям и говорил: «Это мой любимый ученик Ваня». Помню, не приготовил я урока и думаю: поставит меня в угол Александр Николаевич. В угол он меня не поставил, а спросил: «Почему ты, Ваня, не приготовил урока?» Я ответил, что виноват, прогулял. Долго Александр Николаевич смотрел мне в глаза. Стыдно мне стало. С тех пор я всегда хорошо готовился к занятиям».
Несколько летних занятий с Островским дали ребенку больше, чем две зимы хождения к дьячку Ивану Ивановичу Зернову, превосходному рыболову, но никакому учителю. Драматург нашел Ваню способным мальчиком и интересовался его выдумками, о которых узнавал и от своих детей. «Бегал я часто в усадьбу к его сыновьям, — вспоминал Иван Иванович, — нередко и они приходили к нам в Бережки. Катались мы на лодке, по деревьям лазили. У нас до реки рукой подать, только в овраг спуститься. У Островских своя лодка, у меня своя. Я уже тогда помогал отцу и начал столярничать, приделал к лодке колесо. Начнешь передвигать рычаг, колесо вертится — лодку несет. Приходили смотреть на нас взрослые из усадьбы, стали звать меня «Изобретатель-самоучка».
Подарил мне Александр Николаевич рожок, он и теперь у меня хранится. Такой же рожок был и у его детей. Соберутся они гулять, загудят в рожок на берегу реки. Я откликаюсь — значит, ждут».
Иван Иванович Соболев прожил в своем бережковском доме всю жизнь, а скончался он в 1949 году. В послевоенные годы, уже выйдя на пенсию, он целые дни проводил в бывшей усадьбе, отпирал дом его немногочисленным еще посетителям, водил по опустевшим комнатам, рассказывал. Воспоминания его были не очень насыщены фактами, местами сбивчивы, но искренни, человечны. «Неоценимый был человек, как великий русский писатель и драматург, Александр Николаевич Островский, — писал Соболев в 1945 г — В честь его памяти я работаю заведующим музеем имени Островского в Щелыкове и с любовью отношусь к делу, вспоминаю свое детство, как ходил каждый день к Александру Николаевичу на уроки». Следует уточнить, что «заведующим» Иван Иванович сделал себя сам — в музее тогда штатных сотрудников не было, а открывали его только на два-три летних месяца.
С таким же добрым чувством говорили об Островском и остальные дети Ивана Викторовича Соболева. «Я навсегда, — написала в 1948 г. его дочь Мария Ивановна, — запомнила мир Александра Николаевича Островского — светлое, улыбающееся лицо добродушного, сердечного человека. И не одна я, а все, кто хоть однажды видел его, сохранили о нем самую добрую память».
На мемориальном кладбище в Николо-Бережках, перед калиткой в ограде семейного захоронения Островских, долгие годы обихаживаемого Соболевыми, есть два металлических креста с жестяными табличками. Надписи скупо поясняют, что здесь похоронены друзья драматурга — Иван Викторович и Иван Иванович Соболевы. А на краю селения по-прежнему стоит дом Соболевых, заново отреставрированный в 1973 г., — в нем сейчас развернута любопытная выставка предметов крестьянского искусства и быта прошлого века.
От «дома Соболевых» узкая дорожка вдоль плетня и мостик через ущелистый овражек подводят прямо к калитке в церковной ограде. Там на тихом бережков-ском погосте возле белокаменного храма XVIII века и несколько в стороне от паперти, обнесенные массивной чугунной оградой, стоят в ряд три памятника — тяжелые мраморные кресты над могилами драматурга, его жены и старшей дочери. На их фоне лежащая в той же ограде, но правее, старая плита из серого полированного гранита выглядит совсем незаметной. На полметра почти приподнятая над землей и уширяющаяся в изголовье, обращенном на запад, она способна привлечь внимание не каждого, но многие все же заинтересованно склоняются над нею, силясь разобрать полустертые надписи и рисунки на ее поверхности. Сверху на плите крупными вызолоченными буквами написано:
Николай Федорович
ОСТРОВСКИЙ
Родился в Костроме
6-го мая 1796 года Скончался в с. Щелыкове 22-го февраля 1853 года.
Ниже — виньетка, потом грубовато выполненный аллегорический рисунок — обвитая плющом дубовая ветвь — и четверостишие:
Что же, типичная надгробная плита с глубокомысленной сентенцией, заурядной для второй трети прошлого века, — мало ли их разбросано по старинным кладбищам. Только ведь эпитафия эта — отцу великого русского драматурга, погребенного рядом. Уже поэтому она заслуживает изучения.
И тотчас возникнут вопросы. Кто и когда установил плиту? Кем подобран текст надписи? Чье стихотворение выбито на плите? Так ли неизменно все было на могиле отца и при жизни Александра Николаевича?
Начнем с выяснения последнего вопроса — на него ответить проще. На отлитографированном рисунке художника В. П. Вопилова, исполненном летом 1886 г., самом раннем изображении погоста в Николо-Бережках, плита расположена иначе — изголовьем в сторону церковной паперти и более удалена от креста над могилой драматурга, нежели сейчас. Так что когда вокруг захоронения Александра Николаевича сделали ограду, плита оказалась за ее пределами. А по хранящимся в щелыковском музее фотографиям можно уточнить, что плиту перенесли внутрь ограды и развернули на девяносто градусов в начале нашего века, когда устанавливали памятники вдове и дочери драматурга. Тогда же под плиту подвели цементную подушку.
Теперь — кто же ставил на могиле плиту? Сын? Вспомним, что Александр Николаевич, узнав о тяжелой болезни отца, приехал в Щелыково после двухлетнего перерыва и попал только на похороны. И через несколько дней уехал в Кострому из усадьбы, доставшейся в наследство мачехе и сводным братьям и сестрам-
А памятники умершим обычно ставят именно их наследники. Мачеха жила в Щелыкове, а драматург в 50-е годы бывал там редко, наезжая на короткое время в 1855 и 1857 годах. Да и едва ли входящий в славу Островский выбрал бы для эпитафии надпись, в которой сравнивал себя со сброшенным на землю плющом — современники не замечали в нем склонности к самоуничижению. Скорее это удел вдовы.
Эмилия Андреевна… Островсковеды написали немало всякого об этой очень скромной женщине, именуя ее и аристократкой шведского происхождения, и знатной баронессой, и ревнительницей дворянского этикета, который она якобы насаждала в разночинской семье. Какая уж там «баронесса»! Дочь мелкого и нуждающегося чиновника Андрея Ивановича Тессина родом из эстляндских купцов, младшая сестра незадачливого адвоката, зависимого в делах от Н. Ф. Островского, далеко не красавица и бесприданница, она была выдана замуж восемнадцати лет. А сговорена — согласия ее никто не спрашивал — в пятнадцать. Став супругой сорокалетнего вдовца с кучей детей разного возраста — старшие почти ее ровесники! она сумела заменить им мать, сама родила девятерых, вела громоздкое хозяйство, а потом по воле властного мужа безропотно перебралась из Москвы в глухое Щелыково, где, приняв последний вздох Николая Федоровича, пережила его на 45 лет. Сердобольная, отзывчивая, с ровным характером, она пользовалась большим уважением и доверием своего великого пасынка. Эмилия Андреевна была начитанна, любила литературу и смогла бы подобрать для эпитафии выразительное и законченное четверостишие. А кто его автор? В щелыковском музее об этом данных не было. Поиски же, как ни странно, первоначально привели в Пушкинский музей-заповедник. У его многолетнего директора Семена Степановича Гейченко есть не раз переиздававшаяся книга «У лукоморья» с рассказом «Пушкин устраивает свой кабинет». В рассказе повествуется, как опальный поэт, оставшись один на зиму в Михайловском, выбирает комнату для жилья, снося в ее из неотапливаемых помещений нужные вещи и перебирая семейные реликвии:
А это — старенький альбом с оторванными бронзовыми петельками, перевязанный розовой ленточкой. Раскрыл. Стал листать. На первой странице нарисован венок из незабудок и якорь — символ надежды. Под ним старательно выведенная рукой отца надпись: «Ангелу души моей несравненной Надиньке от верного и нелицемерного супруга. Июля 1801 года». Дальше шли стишки, стихи и стишищи. Улыбнулся: «Верный и нелицемерный… хм, хм!!»
А все-таки как здорово получается — все Пушкины, вся фамилия — поэты! Отец, мать, брат, сестра, дядя один, дядя другой и сам Александр Сергеевич Пушкин. Поэтическая семейка. Поэтическая деревенька. Сплошной Парнас!
Безусловно, в альбоме то же стихотворение, что и вырезанное на плите в Бережках. Просто налицо разные варианты. Но едва ли Сергея Львовича Пушкина, рядового дилетанта в поэзии, можно счесть автором четверостишия. Ведь это далеко не «бумагомарание» — в немногих строчках звучит истинная поэзия.
Кто же все-таки написал текст эпитафии? Пришлось обратиться к первоисточникам. Поиски, к счастью, не затянулись. В ряде изданий В. А. Жуковского опубликовано стихотворение «Дружба»: