Филипп Делерм
Пузырь Тьеполо
«Все это нравится вам потому, что Шардену нравилось это писать. А ему нравилось писать то, на что ему нравилось смотреть. Удовольствие, которое доставляют вам его изображения комнаты белошвейки, людской, кухни или буфета, родилось из остановленного на лету, выхваченного из времени, усиленного и бесконечно продленного удовольствия, которое когда-то доставил ему вид буфета, кухни, комнаты швеи. Одно неотделимо от другого: художнику мало было наслаждаться красотой предметов, он подарил себе и вам наслаждение картиной, а вы теперь, восхищаясь картиной, невольно восхищаетесь предметами».
«Сегодня по улицам ходят не такие женщины, как когда-то, сегодня все они будто сошли с портретов Ренуара, а когда-то мы отказывались видеть женщин на его портретах».
Две женщины сидят не то на диване, не то на кушетке — под складками кроваво-красной драпировки не разглядеть. Та, что на первом плане, обнажена и опирается на локоть правой руки. Она склонила голову к плечу и разглядывает что-то, что ей показывает другая: картинку, фотографию, альбом с рисунками? Вторая женщина одета в черное платье. На вид она постарше. Об этом говорят не лица — овалы с едва обозначенными чертами, как у Матисса или Мари Лорансен. Не лица, а скорее позы: обнаженная небрежно изогнулась, чуть сгорбившись и вытянув ноги, та, что в платье, сидит чинно и прямо. У нее на коленях что-то лежит, кажется, картина, но точно не сказать — опять-таки все слишком нечетко. В руке она держит тот самый альбом, на который устремлены взгляды обеих. Они смотрят оценивающе, словно проверяя внезапно, вот только что, возникшую мысль. Вся сцена дышит изумительным покоем.
Фон неясный. Какой-то ковер или обои, размытые зеленые пятна — может, листья. Наползают друг на друга темно-зеленые, рыжие, желто-коричневые тона, так плывут стены детской перед глазами лежащего в горячке ребенка: очертания смазаны, формы сливаются, сквозь ватную тишину комнаты пробивается снаружи свежий шелест: дом — в лесу.
Он подошел поближе, присмотрелся. Пожалуй, роли женщин можно истолковать совсем иначе. Скорее всего, это мастерская, обнаженная молодая женщина — натурщица или просто согласилась позировать. А фигура другой, сидящей на краю кровати, уже не кажется такой напряженной. На ней действительно черное платье, или подпоясанное кимоно, или фартук? Тоже натурщица, художница или кто-то еще? Впрочем, не важно. Все эти вопросы тем и хороши, что на них нет ответов.
Он улыбнулся. Чего ради профессионал, которого должно интересовать в картине совсем другое: стиль, видение художника, его приемы, — задумывается о таких вещах! Но так уж получилось — невольно. Он уже довольно долго бродил просто так, без цели, между развалами по обеим сторонам улицы Бретань: то листал подшивки «Мируар-Спринт» и «Синемонд» за прошлые годы — вдруг встретится какая-нибудь давнишняя сенсация, всколыхнется в памяти сильное впечатление, — то перебирал в картонках старые, влажные на ощупь книжки. Последняя суббота мая в Париже выдалась жаркой, всё напоминало о начале турнира «Ролан Гаррос», казалось, в атмосфере прочно утвердившегося молодого лета городские звуки приобрели глуховатую упругость желтого мячика, подскакивающего на теннисном корте охристого цвета, а жесты — размашистость и механический, как у метронома, ритм виртуозных ударов справа и слева.
Этот холст ему приглянулся. Манера не особенно оригинальная: что-то от Матисса, Боннара и Вюйяра. Но какой любопытный сюжет: картина в картине. Немое вопрошание о форме, подходе, верности отражения мира — о том самом, что составляет предмет его собственных изысканий. Имя художника ничего ему не говорило. Он бегло осмотрел весь развал и увидел еще три-четыре картины, никак не перекликающиеся друг с другом и лежащие прямо на столе, комоде или на стуле. Не чувствовалось, чтобы к ним тут относились с большим почтением, чем к разномастной мебели или комплектам «Пари матч». Он повернулся к хозяину и громко, вопросительным тоном произнес имя художника. Тот с обычным для своего ремесла угрюмым равнодушием пробурчал, что в точности ничего о нем не знает, но слышал из верного источника, что он водил компанию с самыми великими. Потом, метнув на посетителя оценивающий взгляд исподлобья — настоящий знаток или так себе? — ворчливо прибавил:
— Да что я вам буду объяснять! Сами видите: кисть мастера. Абы кто такое не напишет.
Восемьсот евро. Цена написана на этикетке, приклеенной прямо к раме. Любопытная цена.
Для плохонькой картинки слишком дорого, для атрибутированного произведения слишком дешево. Ни то ни сё. Он покачал головой и еще долго стоял перед картиной озадаченный.
— Я еще зайду попозже, — сказал он наконец и отошел.
И тут же пожалел о том, что не решился купить. Однако досада эта входила в игру, уравновешивая желание и опасение.
Она не верила своим глазам. Эти черные буковки на красном фоне, в левом нижнем углу. Полоска сантиметра в три, крохотная полоска в сумятице чужого города, посреди сотен и сотен самых разных вещей, заполняющих барахолку: книжек, мебели, игрушек. Она собиралась просто пройтись, убить время между двумя деловыми встречами, и вдруг все так резко изменилось. Россини. Но подпись она увидела не сразу — сначала обратила внимание на саму картину. Почему неизвестный автор показался ей знакомым, и она как будто узнала картину, хотя видела ее первый раз? Типичное начало двадцатого, ей такая живопись никогда особенно не нравилась — слишком душно в этом камерном мирке. И все же ее привлек загадочный сюжет, а потом что-то еще… что же? У нее было странное впечатление, как будто смысл этой, не имевшей к ней никакого отношения, сцены и характер героев непостижимым образом были ей ясны.
Она сама могла бы быть и этой обнаженной женщиной, и ее подругой. То, как одна позирует, а другая рисует, представлялось ей смутно, зато она очень отчетливо, каким-то потаенным внутренним зрением видела вот эту самую минуту сразу после сеанса, это обсуждение эскиза, ощущала творческую атмосферу, которая захватывает не только художника, но и все вокруг, неосязаемую общность, которую рождает эта непринужденная обстановка. Почти как сегодня на съемочной площадке, подумала она: на первый взгляд сплошная суета, но и заботливость помрежа, разносящего всем чашечки кофе, и вкус этого кофе составляют неотъемлемую часть фильма. То же самое при записи диска в студии с пробковыми стенами: и сосредоточенная работа, и перерывы, когда певец, музыканты со звукооператорами дурачатся почем зря, одинаково важны, иначе не будет той сплоченности, которая приводит к успеху.
И только потом, машинально взглянув в левый нижний угол, она прочитала имя — это было слишком невероятно, в другой раз она бы усомнилась. Но не сейчас. Она твердо знала: здесь, в залитом майским солнцем скверике на улице Бретань, и теперь, около четырех часов дня, случилось неминуемое. Вокруг лениво толклись люди, сами толком не знавшие, что они ищут. Да и она не думала ничего искать, поглощенная своей сегодняшней жизнью, как вдруг перед ней разверзлись такие глубины. Россини. Имя, которое в семье стало запретным, имя-зияние, имя-ожог.
Человек, носивший это имя, когда-то был художником, но ни одной его работы она не знала. И все же, увидев на развале под зеленым тентом картину, почувствовала в ней что-то родное и близкое — так иногда, толкнув калитку в заброшенный сад или бредя по заглохшим аллеям, знаешь, что никогда здесь не был, но чувствуешь себя так, словно возвращаешься домой.
Меньше чем за час старьевщику дважды пришлось отвечать на вопросы о художнике, о котором он ничего не знал, чью картину купил по случаю, на распродаже, неделю назад, заплатив за нее какие-то гроши. Молодая итальянка говорила на очень правильном французском, и в ее тоне он уловил не только художественный интерес, но и какое-то не совсем понятное жадное любопытство. Он счел за лучшее отвечать туманно. Впрочем, итальянка, не торгуясь, лихорадочно открыла сумочку и достала кредитную карточку. Восемьсот евро. Еще минуту назад продавец побаивался, не многовато ли заломил, теперь же корил себя за то, что продешевил, и даже засомневался, не свалял ли большого дурака. Россини. Надо бы разузнать. Упаковочная бумага, толстая бечевка. И вот темноволосая женщина в накинутом на плечи свитере уходит с этим Россини под мышкой.
Такая изящная книжица. Эти слова пришли ему на ум при виде высокой стопки книг на прилавке с табличкой «Лидеры продаж» большого книжного на Монпарнасе. «Такая изящная книжица» — название сборника колоритных рассказов Клод Пюжад-Рено, который он читал несколько лет тому назад. Героиня заглавной новеллы, писательница, отмечает в кругу родных и друзей выход в свет своего последнего детища, долго слушает дурацкие отзывы гостей и к концу вечера совершенно свирепеет. Никто ни слова не сказал о содержании книги, но все восторгались тем, как чудесно она издана. Наконец в какой-то момент, когда героиня помешивает на кухне недотушенное жаркое, ей вдруг приходит в голову диковатая мысль: благородно-желтая шершавая бумага-верже, на которой напечатана ее проза, точно такого же цвета, как этот булькающий соус. И она со сладостным злорадством топит в кастрюле книжку, приговаривая что-то вроде: «Изящная книжица, говорите? Так вот вам, нате, жрите!»
Он улыбнулся, вспомнив эту забавную историю. Улыбка, кроме всего прочего, помогала скрыть явное замешательство. Поднявшись на третий этаж в отдел художественной литературы, он сразу направился к конторке, за которой продавцы с обреченностью в голосе давали лаконичные справки покупателям. Сам он подходил к этому алтарю, только если искал какую-нибудь узкоспециальную или выпущенную малоизвестным издателем книгу, каждый раз гордясь неординарностью своего запроса. Одна продавщица, коротко стриженная, бледная и тощая, в круглых очечках, всегда поражала его способностью немедленно и точно удовлетворять самые головоломные требования. Он был уверен, что и теперь они с ней, как два не знакомых друг с другом, но полных взаимного уважения игрока, сыграют еще один кон по тем же правилам. Но едва он произнес «Кофейный лед», как почуял что-то неладное: продавщица не повела его, с положенной услужливостью и неторопливостью, к дальним стеллажам. Вместо этого, никак, правда, не выражая своего презрения, она указала рукой на самый броский прилавок прямо перед эскалатором. Конечно, «Кофейный лед» не походил на лежащие по соседству объемистые кирпичи, где под кричащими глянцевыми обложками собраны китайские, египетские или рыцарские легенды и мифы. Тем более удивляло появление такой неподходящей продукции среди лидеров продаж.
Небольшого формата почти квадратная книжка. В суперобложке светло-табачного цвета. Орнелла Малезе — имя женщины с картиной было напечатано некрупными буквами, тем же шрифтом, что и название. Внизу черная сидящая фигурка читателя и круговая надпись: «Прогулки» — опознавательный знак издательства, которое он привык считать эталоном тонкого вкуса. Сама фактура книг совершенна, секрет этого совершенства — в расположении и заполнении строк, в качестве бумаги, причем все решают какие-нибудь несколько миллиметров или граммов. Казалось бы, чисто технические детали, а на самом деле — особый язык, который говорит либо о принадлежности к многовековой культурной традиции, либо о выпадении из нее. Безупречна и издательская философия. Ему особенно нравилась серия «Клуб книгочеев». В каждой книге этой серии излагалась ее концепция, и он помнил наизусть две фразы: «Выбор книг идет вразрез с коммерческой оценкой, а также с мнением дипломированных специалистов и литературных академий. Эти книги не потакают вкусам большинства, их место — в извивах и зазорах времени, их стихия — одиночество, белые пятна, рубеж эпох, смятение чувств, накал страстей, теневые стороны души».
Одиночество, белые пятна, извивы и зазоры времени. Это именно то, что он искал в книгах и в жизни. Как же могла книга «Прогулок» затесаться в дурную компанию бестселлеров? Изящная книжечка, ничего не скажешь, но именно поэтому в нем поднималась досада на издателя и автора. Оформление не совсем обычное. Как правило, книги «Прогулок» выходят без суперобложки, хотя этой нельзя было отказать в хорошем вкусе: эстетика дополняла семантику, коричневато-крупитчатый узор гармонировал с завораживающими словами «Кофейный лед». Можно было бы считать, что эту книжку одели в супер в виде исключения. Но ее громкий коммерческий успех заставлял подозревать издателя в компромиссе, а то и в явном расчете.
В кассу стояла очередь. Он взял полистать каталог и сразу же наткнулся на репортаж, посвященный новинкам, которые «у всех на устах»: между двумя компакт-дисками красовалась обложка «Кофейного льда», еще более привлекательная на фотографии. Он подумал, не купить ли журнал, но положил его на место. Не надо никаких статей. Лучше сначала составить собственное мнение. Оно и так уже достаточно предвзятое: из-за красивой обложки, шумного успеха, молодости писательницы, вернее, ее нарочито молодежной манеры одеваться: джинсы, кроссовки, черная футболка — этакая вечная студентка. Такой она была, когда он решился заговорить с ней, догнав на улице Коммин. Пока он, путаясь в словах, что-то глупо бормотал, она смотрела на него без особого удивления.
— Мадемуазель, не сочтите за дерзость, но я хотел спросить… Вот эта картина, которую вы несете… она имеет для вас большую ценность? Потому что, видите ли, я…
Ему вдруг припомнилось начало «Тайны единорога», когда Тентен отказывается продать модель корабля, который купил для капитана Хэддока.
— Да. Имеет. Совершенно особую ценность. Мне очень жаль. Это трудно объяснить…
— Я понимаю. И все-таки…
— Нет, вы не можете понять, — сказала она вежливо, но очень твердо.
Было ясно, что эта словесная акробатика не завершится чашечкой кофе в кафе на углу, напротив Зимнего цирка, однако нельзя же разойтись просто так, надо для порядка обменяться парой любезных фраз. Видя, как он расстроен, она заговорила о другом:
— Я приехала в Париж всего на несколько дней, по делам, вышло французское издание моей книжки.
А он постарался скроить веселую мину:
— Я вижу, вы не передумаете, но если вдруг… вот вам на всякий случай моя визитка.
И только в последний момент спохватился — было бы хамством не спросить:
— Как называется ваш роман?
Она произнесла, а потом повторила два странно звучащих слова:
— Только это не роман.
Он ненавидел Венецию. Все в ней было ему противно. Полчища красотиссимых гондол, на которых катаются японцы, млея от восторга, что бы им ни горланили: хоть
Действие «Кофейного льда» происходило в Венеции. Впрочем, действие — не то слово… На самом деле в книге ничего не происходило. Она состояла из коротеньких, похожих на капли времени фрагментов, каждый из которых хранил впечатление, возникшее в каком-нибудь месте и уловленное в тончайшие силки точно указанного часа, взгляда, жеста, оттенков цвета, запаха и вкуса. В первом, который собственно и назывался «Кофейный лед», говорилось о Кампо Санта-Маргерита. Но не столько о самой площади, сколько о мороженом-гранита из кофейных льдинок, которое автор там увидел и попробовал — слова передавали живое ощущение жидко-зернистого холодка. Имела значение и поза: автор сидел, поджав ноги, на красной деревянной скамье с облупившейся краской. Что-то подсказывало, что пишет женщина, хотя грамматические формы не подтверждали эту догадку; оставалась некая двойственность, которой читающий мог распорядиться, как ему ближе.
Забавно — он сам читал эти строки, сидя примерно так же, только не на деревянной, а на каменной скамье и на камень же опираясь спиной, в древних Аренах Лютеции, в двух шагах от своего дома. Внизу, на арене, студенты играли в футбол полусдутым мячом, ударявшимся о бортики с глухим, дряблым звуком. Ему нравилось сидеть на жестком по-мальчишески — старая, въевшаяся привычка читать именно так. Венеция должна была еще усилить его предубеждение против «Кофейного льда». Однако, когда он прочел несколько страниц, антипатия превратилась в снисходительное любопытство. Тут что-то такое было: особый ракурс, это бесспорно, а может — трудно судить по переводу, — и особый стиль. Пожалуй, неудивительно, что книжку так хорошо приняли. Это, впрочем, мало что меняло: от литературы он все еще требовал чего-то выходящего из ряда вон, тогда как в живописи его уже давно ничем не поразить. Нет-нет, слишком рано все стали кричать о большом таланте. Да и кто это все? «У всех на устах» явно относилось к публике, а не к критике. Он и сам был критик и, хотя искусствоведческую критику отличает от литературной своя специфика, прекрасно знал все претензии, которые предъявляют его собратьям по цеху. Кое с чем он был согласен, но все же не считал аргументом в пользу книги полное отсутствие интереса со стороны критиков.
Все эти соображения звучали где-то на заднем плане сознания, пока он читал Орнеллу Малезе. Но мало-помалу их заглушило нечто невероятное и неоспоримое: Венеция, которую дарили эти страницы, которую он словно бы держал в руках и крутил, как калейдоскоп с поминутно меняющимися яркими узорами мгновений, красок, ощущений, — эта Венеция не имела ничего общего с карикатурным образом, который он вынес из давнишней, еще до аварии, поездки туда. Зашевелилась неприятная мысль: уж не испортил ли он все себе сам, своей собственной тупостью, когда ездил в Венецию, заранее настроенный против нее и лишь затем, чтобы утвердиться в предвзятом мнении?
Может, нечто подобное происходило и с этой книжечкой в табачном супере? Как многие интеллектуалы, он нередко терзался противоречивыми чувствами: инстинктивным отторжением всего, что имеет слишком громкий успех (который в лучшем случае объясняется недоразумением, а в худшем — такими низменными причинами, как болезненное любопытство, сентиментальность или коммерция), и несколько наигранным желанием не судить огульно и время от времени делать исключения, отзываясь с вымученной похвалой о каком-нибудь реалити-шоу, попсовом певце или слащавом романе. В данном случае удивительным было то, что все эти раздумья и колебания относились к той самой молодой итальянке, которая увела картину у него из-под носа.
Чем больше он вчитывался в «Кофейный лед», тем стремительнее испарялись его привычные представления. Сначала то, что казалось неприемлемым, стало вполне терпимым, потом закрались сомнения, потом соблазн, и вот он уже почти очарован. Конечно, у него еще оставалось, чем отстреливаться: ясно, например, что почти всё в книге только потому пропитано положительными эмоциями, что автор постоянно перебирает оттенки пережитого. Но все равно он чувствовал, что угодил в двойную ловушку. Орнелла Малезе дорожит картиной и не продаст ее. И ее книга не оставила его равнодушным.
Футболисты давно ушли. На амфитеатр опустилась темнота. Понемногу стихал гул машин на улице Монж.
Антуан Стален. Париж, 75005, улица Арен, 11. Номер телефона. О роде занятий ничего не сказано. Карточка изящная, отпечатана на плотной желтоватой бумаге, но слишком уж лаконичная. Орнелла Малезе задумчиво вертела ее в руках. Встреча с журналисткой из «Монд» была неожиданно отменена. А вечером она уезжала ночным поездом с вокзала Берси обратно в Венецию. В ее расписании, которое становилось все более плотным, по мере того как возрастал успех книги, вдруг образовалось окно. Перед поездкой издательский пресс-атташе пообещал ей, что вечерами она будет свободна. На самом же деле она всего разок смогла прогуляться, в прошлую субботу, когда очутилась на барахолке, где ее ждал такой невероятный знак судьбы.
Картина стояла у нее в номере, прислоненная к стенке напротив кровати. Каждое утро и каждый вечер она подолгу разглядывала холст. В нем таилась загадка. Он был частью мира, который когда-то принадлежал ей, но из которого ее изгнали. Сменить раму? Эта выдавала допотопный крикливо-буржуазный вкус: облезлая позолота и жуткие массивные завитушки. Значит, кто-то когда-то пожелал обзавестись картиной Россини, а потом, скорее всего, наследники решили с ней расстаться. У них, видимо, не было никаких личных причин хранить ее. Да и приобреталась она из других соображений: покупатель прельстился мастерством художника или его громким именем. Впрочем, Орнелла уже давно выяснила: во Франции, как и в Италии, имя Россини не фигурировало ни в специальных словарях, ни в книгах о наби и фовистах. Ей с большим трудом удалось вытянуть из матери кое-какие сведения о стертом из семейной памяти деде. Тогда ее ужасно расстроила эта полная безвестность. Раз уж дед разорвал все связи с семьей, пусть бы хоть игра стоила свеч; сколько-нибудь заметная слава могла бы искупить неблаговидные поступки. Великим художникам всё прощается. А неудачникам, похоже, ничего — во всяком случае, так говорил семейный опыт.
Но что это значит: неудачник? Вот эту картину нельзя назвать неудачной. Орнелла, конечно, допускала, что на ее мнение влияла подпись художника, и старалась не выносить поспешной оценки, но невольно заражалась атмосферой картины: небрежная грация обнаженной женщины, загадка второй, их напряженные совместные раздумья над рисунком. Жить творчеством. Жить ради творчества. Нечто подобное передалось и ей, и она всегда была в этом уверена. Знала, что большого таланта у нее нет, но есть свой особый взгляд на мир. Еще в студенческие годы она с радостью прочитала в одном из писем Павезе: «Научи меня, Пруст, по-своему показать этот мир, который я воспринимаю по-своему». Именно так! Воспринимать мир по-своему. Культура, интеллект тут ни при чем. Это способность сродни осязанию. Способность, с которой не всегда легко живется, которая обрекает на одиночество. Так было еще в детстве. В полные смутных ожиданий отроческие годы. И позже, когда она начала писать тайком от домашних — мать и братья поморщились бы от этой затеи. Первые годы учительствования, маленькая школа в Ферраре, одинокие зимние вечера. Рукописи, отправленные в разные издательства, возвращаются с письмами примерно одинакового содержания: «Произведение, которое Вы нам прислали, заслуживает самой высокой оценки… К сожалению, оно не укладывается в рамки наших серий…» Иногда несколько не столь официальных слов, совет пожертвовать необычной формой и сочинить роман, чтобы вписаться в издательский шаблон.
И так целых пять лет, пять лет несказанной, щемящей душу тоски. Опасное упоение этой тоской. Затаенная сладкая грусть постепенно претворилась в умение жить вне колеи, сохранять терпкий вкус загустевших капель времени — так появился «Кофейный лед». Венецию как повествовательную рамку она выбрала потому, что это ее родной город, средоточие ее детства. Наконец, когда она уже смирилась с мыслью, что всегда будет писать только для себя, один издатель неожиданно принял рукопись и издал книгу. Тираж мизерный, гонорар ничтожный. Зато какое несказанное счастье держать в руках часть своего существа — лучшую часть! — заключенную в маленький томик с вытисненными на обложке вожделенными, а потому исполненными каббалистической значимости буквами.
Она надеялась получить хоть несколько поощрительных откликов в прессе. Этого было бы достаточно, чтобы придать ей сил писать дальше. Однако все произошло совсем иначе. Поначалу критики не упоминали о книжке ни словом. Но о ней заговорили распространители, книготорговцы, словно само собой появилось второе издание, и только тогда зашевелились журналисты. Первая серьезная статья появилась в «Републике» за подписью Паолы Дзануттини. Дальше — больше, успех стал накатывать волнами, причем каждая следующая волна набегала независимо от предыдущей: радиопередачи, еще куча статей и даже телешоу с Маурицио Констанцо. К весне книга вошла в список бестселлеров, правда, заняла в нем последнюю позицию, но все же… В течение лета ее рейтинг медленно, но верно повышался, пока наконец она не вышла на первое место — невероятно! В тоне критиков появилась сдержанность: да, чудная книжечка для легкого чтения, но всего лишь забава на одно лето. Однако летняя забава превратилась в «лучшую книгу осени», потом в «отличный подарок к Рождеству». В феррарской школе, где работала Орнелла, давно знали, что она что-то там пишет. Некоторые коллеги расценивали эту прихоть как предосудительное желание считать себя выше других. Но публичное признание все встретили с горячим восторгом, как будто порочное двуличие, которое якобы таилось в писании в стол, под лучами славы вдруг превращалось в чистейшую искренность. Мать и брат, Франческо, сначала обиделись за то, что она ничего не говорила им о своем сочинительстве, но быстро простили ее, когда пришел шумный успех, тем более что ничего бросающего тень на семейство в книге не было.
На такую популярность Орнелла никак не рассчитывала. Она мечтала о признании в литературных кругах, а получилось так, что ее книга стала чуть ли не общественным явлением. Ей приписывали этику дзен-буддизма, объявляли ее сторонницей модного учения, что подтверждали суждения самих гуру — проповедников счастья. Со всех концов света посыпались контракты на перевод. Так продолжалось целый год, выдержать такую нагрузку было нелегко. Впервые в жизни ей стало дурно на уроке: она почувствовала, что просто не в силах выйти из класса и пройти по коридору. Ни с того ни с сего в привычных местах — в булочной или в кино — у нее могла закружиться голова или ее охватывала безотчетная тревога. Все поздравляли ее с удачей, а она меж тем глотала антидепрессанты. Ее забросали разными приглашениями, и вот она взяла в школе годичный отпуск за свой счет и окунулась в новую жизнь.
Все было так странно. В Италии книгу хвалили, но не касались того, как она написана, то есть самого важного для Орнеллы. Первые отклики просто отмечали новизну самой затеи — воспроизводить вкус пережитого. Утверждали, что это был беспроигрышный ход, а Орнелла посмеивалась, вспоминая, как никто не хотел публиковать рукопись. Потом появились более строгие статьи, их авторы ругали книгу за конформизм, за то, что она убаюкивает читателей, любуясь мелочами и отворачиваясь от серьезных проблем.
Тем приятнее Орнелле была реакция французских критиков. Они вписывали «Кофейный лед» в литературную традицию, говорили наконец о стиле. Понятно, что сыграла свою роль и репутация ее французского издателя — тонкого ценителя, не падкого на бестселлеры. Да, в Париже ее с самого начала приняли как художника. Это придало ей уверенности в себе, и она удивлялась тому, насколько хорошо себя чувствовала даже в самых затруднительных ситуациях: во время телепередач или встреч с читателями. А в довершение всего здесь, в Париже, она напала на след своего таинственного деда, сама память о котором была стерта упорным молчанием родни, — на след того, чью творческую жилку она, как ей казалось, унаследовала.
Расплывчатый образ этого неведомого предка воплощался в прислоненной к стене картине. Квартира на улице Коммин — она принадлежала кардиологу, лечившему ее мать и охотно согласившемуся поспособствовать славе Малезе-младшей, — сверкала аскетичной чистотой жилища, которым пользуются не больше, чем месяц в году. Белоснежные стены, скупая обстановка — сплошь стекло и металл. Картина, подписанная Россини, резко выделялась на этом фоне, от нее веяло теплом, чем-то удивительно домашним, несмотря на загадку изображенной сцены. Может быть, не случайно этот последний вечер выдался у нее свободным? Орнелла, уже одетая для выхода, сидела на кровати и разглядывала визитку Антуана Сталена. Этот человек тоже интересовался картиной — почему?
На экране мобильного телефона высветился незнакомый номер. Антуан с первых же слов узнал, кто это. Два дня назад он прочитал «Кофейный лед» единым духом, оставив на закуску несколько последних страниц — так он обычно делал, если книга ему нравилась. Хочет продать картину, мгновенно подумал он. Конечно, он помнил — тот самый Россини. «Тот самый»… Это звучало странно в сочетании с именем никому не известного художника, чья картина почему-то прочно засела у него в памяти. Все четыре дня он не переставал ругать себя. Вечно эта его дурацкая манера медлить, когда надо решаться быстро. Но уж теперь-то он не станет колебаться. Он предложил ей встретиться через час в Ботаническом саду перед памятником Бернарденуде Сен-Пьеру: «…вы сразу увидите…»
Не увидеть действительно нельзя. Внушительная статуя писателя и рядом его герои Поль и Виргиния. Антуан предложил место встречи без всякой задней мысли. Но, едва договорив, понял, что она может истолковать такой выбор как насмешку: Бернарден де Сен-Пьер с его апологией божественного провидения в пустяках, усматривал особое человеколюбие в том, как расчерчена продольными полосками кожура дыни — не для того ли, чтобы было легче нарезать ее ломтями? Никакого отношения к книге Орнеллы Малезе, но при желании можно найти некую общую идею. Что такое мир: кошмар, перед которым надо смириться, задача, которую надо решать, или зрелище, которым стоит любоваться?
Жизнь Антуана Сталена сложилась так, что он склонялся к первому ответу. Его четырехлетняя дочь Жюли погибла в автокатастрофе. За рулем тогда была его жена Мари, она получила тяжелую травму и узнала о смерти дочери через три месяца, когда вышла из комы. Удивительно ли, что вскоре у нее обнаружился рак, который за год свел ее в могилу? Антуана же мучило чувство вины за то, что он почему-то выжил, когда остался один. В квартире на улице Арен все сохранялось в прежнем виде — из суеверного ли трепета перед пустотой и одиночеством он ни к чему не прикасался?
Он любил ту часть Ботанического сада, в которую попадаешь, если войти со стороны улицы Жофруа-Сент-Илер. Беспорядочно разбросанные здания довольно вычурной архитектуры и разной степени ветхости напоминали ученый XIX век, упорные, кропотливые исследования вдали от суеты. Примерно так же он сам когда-то изучал историю живописи: старался не слышать шума современного мира, уходя от него в глубь веков. Перед памятником Бернардена де Сен-Пьера на круглом, давно не стриженном газоне играли в мяч дети.
Вот и она. Силуэт против солнца. Черные джинсы и футболка, почти черные, на этот раз заколотые на затылке волосы. Никак не скажешь, что это писательница. Скорее студентка, в крайнем случае молодая учительница. Картины под мышкой нет. Но это может ни о чем не говорить. Первые фразы — гладкие, проворно, как слаломисты на склоне, скользящие от одной банальности к другой. Вдвоем они минуют вход в зоопарк, оранжерею, идут тенистой аллеей вниз, к вокзалу Аустерлиц.
— Так что вы надумали насчет картины?
Пожалуй, он поспешил с вопросом. На ее смуглой коже выступил легкий румянец, она извинилась: он, наверно, решил, что она звонила по этому поводу. И теперь огорчится. И вдруг она горячо, подробно стала рассказывать, как потрясла ее эта внезапная встреча с давно дразнившим неизвестностью прошлым. Он выслушал — в самом деле, как удивительно и любопытно. Потом между ними повисло неловкое молчание. Но не такое настороженное, как тогда, при первой встрече. Она почувствовала это с облегчением. Никакой двусмысленности — что-то в нем исключало подобные подозрения. Нет, причина неловкости совсем не в этом. Минуту он разглядывал ее туфли — без каблука, красные с белыми завязками, все в пыли… и наконец сказал:
— Но тогда почему?..
Теперь они не пожалеют времени — по счастью, вон там, в конце аллеи, открытое кафе. Почему? Она и сама толком не понимает. Просто она не могла уехать из Парижа, не узнав, как получилось, что она чуть не упустила картину.
— Я… я, наверное, хотела бы узнать, чем эта картина могла заинтересовать кого-то, кроме меня.
Они заказали по чашке кофе — символически преломили хлеб. Антуан довольно долго созерцал, как кофейная пенка сначала собирается в кружащийся венчик в середине чашки, а потом потихоньку расходится и оседает по стенкам.
— Ну, — произнес он наконец, — причины моего интереса прямо противоположны вашим. Имя Россини абсолютно ничего мне не говорит. Но если я в чем-то по-настоящему разбираюсь, то это в живописи такого рода. Ваш дед был, безусловно, очень талантлив. Но даже не в этом дело. Я убежден, и каждый день, с тех пор как упустил картину, твержу себе, что он не мог не знать другого художника, которому с некоторых пор посвящена вся моя жизнь. — Он посмотрел на нее со смущенной улыбкой: — Наверно, это звучит высокопарно, и все же…
Дальше беседа потекла свободно, как будто каждый из них, убедившись, что другой не представляет опасности, мог дать себе волю и выпустить наружу внутренний монолог, для которого вдруг нашелся слушатель. Антуан с жаром, дивясь собственной раскованности и разговорчивости, объяснял, что побудило его углубиться в изучение творчества Вюйяра и затеять работу, которая должна вылиться в биографию художника и каталог-резоне его произведений. Почти не дрогнувшим голосом он упомянул о гибели Мари и Жюли и признался, что именно это крушение заставило его взвалить на себя неподъемную задачу:
— Понимаете, мне хотелось исчезнуть, раствориться в Вюйяре.
Орнелла молча кивнула. Они встали и медленно пошли по другой аллее. Мельком взглянули на скелет динозавра в стеклянной витрине, остановились перед каруселью. Настал ее черед говорить, наполняя словами пустоту вокруг имени Сандро Россини.
— Вы же знаете, что значит семья для итальянцев. В нашей гостинице — она принадлежала моим родителям, а после смерти отца там распоряжаются мама с братом — есть зал, рядом со столовой. Все стены в нем увешаны фотографиями, и я всегда расспрашивала, кто где. Но стоило мне заикнуться о мамином отце — лицо ее, как сейчас помню, каменело. В конце концов я поняла, что причиняю ей боль, и перестала допытываться. Вот что значит для меня имя Сандро Россини. Запретное воспоминание. Понемногу, из туманных фраз о пагубном влиянии богемной среды, я поняла, что он был художником. Но в доме не сохранилось ни одного его рисунка, ни одного наброска. Ни фотографии, ни писем — ничего. Я все перерыла.
— Вы покажете картину матери и брату?
Она покачала головой: нет. Между ветками деревьев заиграли янтарные блики. Антуан и Орнелла болтали непринужденно, даже с чрезмерной откровенностью: легко довериться случайному собеседнику, которого, скорее всего, больше не увидишь. До чего забавные эти бегуны трусцой с наушниками CD-плеера в ушах! Вон там, в конце аллеи, Галерея эволюции.
— Через месяц у меня поездка в Испанию и Португалию — там выходит книжка. Наша гостиница рядом с церковью Фрари. Она указана во всех путеводителях, у нас всегда полно французских туристов. Ну, мне пора, а то опоздаю. Возьмете такси?
Он проводил ее до метро «Жюсье». Она спустилась по ступенькам, не оборачиваясь. А о «Кофейном льде» они и не поговорили.
— Зная вашу любовь к Венеции, Стален, я даже не спрашиваю, хотите ли вы принять участие, — с усмешкой сказала Натали Родзински, главный редактор журнала «Изобразительное искусство». В редакции разгорелись страсти по поводу проекта специального выпуска, посвященного венецианской живописи XVIII века. Со стороны Антуана конкуренции можно было не опасаться. Несколько лет тому назад он многим коллегам давал почитать книжку Режиса Дебре «Против Венеции», которую сам обожал. Из деликатности все в редакции делали вид, что все еще считают его таким же одержимым духом противоречия, неукротимым врагом всякой политкорректности, каким он был в ту пору. Хотя все знали, что это не так. После смерти Жюли и Мари он ушел в себя и ко всему охладел. Взывая к его былой неукротимости, товарищи как бы подчеркивали, что он ничуть не изменился, но за глаза сокрушались: он постарел лет на десять, осунулся, стал ужасно вялым.
Антуан прочистил горло.
— А я вас, пожалуй, удивлю, — сказал он. — Меня давно занимает загадка фрески Джандоменико Тьеполо «Новый Свет». — И, обведя взглядом присутствующих, прибавил нарочито ироничным тоном, словно в оправдание своей репутации: — Ради того, чтобы в ней разобраться, я даже готов отправиться в Венецию.
В путеводителе был указан всего один отель поблизости от Санта-Мария-деи-Фрари. Отель «Феличе». Семейная обстановка. Хозяйка бегло говорит по-французски. На последнем этаже два номера с открытыми террасами. Лучшее сочетание цены и качества.
И правда, цены оказались на удивление умеренными, Сталену даже удалось заказать в середине июня номер с террасой. На плане города он увидел, что от «Феличе» совсем недалеко и до КаʼРедзонико, где находится та самая фреска, и до Кампо Санта-Маргерита.
Он не слукавил: «Новый Свет» действительно давно привлекал его. Эта удивительная, недавно отреставрированная фреска украшала один из второстепенных залов на верхнем этаже КаʼРедзонико. При жизни Джандоменико Тьеполо был известен лишь как сын и соавтор знаменитого Джамбаттисты Тьеполо, создателя картин на религиозные сюжеты и множества фресок. Однако это странное, можно сказать, таинственное произведение, изначально написанное на стене загородного дома семейства Тьеполо и долгое время остававшееся в полной неизвестности, всегда притягивало специалистов. Художник начал работать над ним около 1750 года, а закончил не раньше 1791-го.
На фреске изображена толпа людей, обращенных спиной или в профиль к зрителям и смотрящих на что-то, чего мы не видим.[1] На заднем плане — море. Поразительная композиция. Сцена из городской жизни, участники которой схвачены в самых непринужденных позах. Но ничего общего с веселой фантазией Лонги или Гуарди, дяди Джандоменико. Белесо-голубой фон, желтовато-кремовые и приглушенно-рыжие пятна плащей и камзолов. В том, как склонены спины и повернуты головы, угадывается упорядоченность какого-то действа. Как будто вся толпа подчинена общему порыву и устремлена к чему-то призрачному и бесшумному, как сновидение.
Антуану фреска нравилась уже тем, что опрокидывала раздражавшие его стереотипы. В среде интеллектуалов считалось хорошим тоном презирать девятнадцатый век и бурно восхищаться восемнадцатым — дерзким, вольнолюбивым, жадным до удовольствий. И едва зашла речь о специальном венецианском номере, в нем взыграла прежняя бунтарская закваска: слишком хорошо он представлял себе общий тон статей, независимо от того, о каких художниках в них будет говориться. Навязшие в зубах рассуждения о «страстном жизнелюбии».
Какое отношение ко всему этому имела модная книжечка Орнеллы Малезе? Ровно никакого, он о ней и не думал. И все же — «Кофейный лед» тоже был гимном и образцом венецианской манеры ловить счастливые мгновения. Все же — Антуан первым делом стал искать в путеводителе отель, о котором говорила Орнелла. Все же — когда он уверился, что это точно «Феличе», не колеблясь выбрал именно его. Впрочем, он оправдывал свой выбор интересом к картине Россини и стечением обстоятельств, благодаря которому он попадет в Венецию, когда там не будет Орнеллы.
Вероятно, в молодости Паола Малезе была очень хороша собой. Теперь, когда ей перевалило за шестьдесят, она выглядела несколько утомленной жизнью, но с достоинством несла бремя своих лет. Большие, обведенные тенями глаза, бледное лицо, как у всех жителей знойных стран, привыкших прятаться от солнца. Черное в мелкий белый цветочек платье напомнило Антуану деревенские сатиновые наряды его бабушки. Погруженный в прохладный полумрак отель производил впечатление строгости и домашнего уюта. Трудно предположить, чтобы кому-то могло прийти в голову явиться в выходящую окнами на узенький канальчик Рио-Терра-Фрари небольшую гостиную в курортных бермудах и развалиться в кресле; во всяком случае, такая бестактность была бы встречена чувствительным немым укором. Точно так же здесь было не принято, чтобы постоялец сам искал свой номер. Синьора Малезе проводила Антуана на четвертый этаж, где было и светлее, и теплее, чем внизу.
Маленькая терраса живописно возвышалась над крытыми горбатой черепицей кровлями соседних домов, но вся она была завешана сушившимися на веревках гостиничными полотенцами. Антуан подумал, не возмутиться ли этим вторжением на его территорию, но промолчал, побоявшись, что его примут за сноба, и правильно сделал. Почти через час, когда он, лежа на кровати, читал монографию о Тьеполо, в номер без стука вошла служанка, небрежно пропела
Антуана это явление позабавило. Он начал кое-что понимать в местных нравах и обычаях. Еще немного — и отель «Феличе» заставит его, человека замкнутого по природе, оценить прелесть совершенно непривычной простосердечности. Если в первую минуту мысль о том, что по его террасе могут расхаживать чужие, была ему неприятна, то теперь он находил в этом особую пикантность: жить в номере с такой внезапно посещаемой террасой гораздо веселее, да и само обладание ощущаешь острее, когда на твое исключительное право кто-то покушается.
Как всегда по воскресеньям, КаʼРедзонико закрывался в полдень. Чураясь слишком людных мест — Риальто или площади Сан-Марко, — Антуан решил пройтись по Дорсодуро. На паперти Фрари уличный музыкант играл на флейте Баха в сопровождении оркестра — запись лилась из стоящего рядом динамика. Антуан сел на широкую ступень и заслушался. Казалось, музыка облегчала тяжесть безветренного зноя, окутавшего массивные монастырские стены из красного кирпича. Наконец он встал и побрел наугад по извилистым закоулкам. Их названия не были обозначены на плане города, которым снабдила его синьора Малезе. Иногда улочка — венецианцы говорят «калле» — сужалась и утыкалась в канал с водой цвета горохового супа. Приходилось поворачивать и идти обратно под рядами болтающегося между домами, будто флаги, белья. С чего это Режис Дебре взял, будто в Венеции не вешают белье на улице! Антуан заметил, что с ним происходит то же, что в отеле: он испытывает совсем новые ощущения. Часам к шести он вышел на широкую площадь.
И хотя очутился тут впервые, сразу признал Кампо Санта-Маргерита с ее облупленными красными скамьями. В открытых кафе туристы пили свою несчастную колу.
Антуан пристроился в тени, на краю одной из скамеек, и растворился в гомоне голосов. Сухонькие старички и старушки переговаривались между собой, он понимал отдельные слова, но не улавливал смысла фраз. Почему-то особенно часто мелькало словечко «вольта». Антуан смутно помнил, что «вольта» значит «раз» или «как-то раз» и обычно сочетается с прилагательным «прима» — «первый», точнее, «первая»:
Антуан нехотя стряхнул с себя дремотное оцепенение. В дальнем конце площади он увидел магазинчик под названием
В день приезда Антуан не думал о том, как все сложится дальше. Но уже на другое утро перед ним встал этот вопрос. За завтраком в столовой распоряжался долговязый смуглый парень, он принимал заказы и разносил чай и кофе на столики, за которыми довольно громко разговаривали по-французски — стоило ехать в Италию, чтобы чувствовать себя как в каком-нибудь Иссудене или Брессюире! Антуан искал в чертах молодого человека — вероятно, это был Франческо — сходство с Орнеллой Малезе. Волей-неволей он вспомнил об их встрече в Париже. Орнелла появится со дня на день. А Антуан все не решался сказать синьоре Малезе, что знаком с ее дочерью, — как-то было неудобно. И на этот раз снова отложил разговор на потом, а пока предпочел поскорее уйти.
Едва он переступил порог Ка’Редзонико, как в нем ожила старая неприязнь. Пышная вычурность этого горделиво возвышающегося на берегу Большого канала дворца — изукрашенные позолотой лестницы, знаменитая резная мебель работы Андреа Брустолона, громадные бальные залы — кричала о вкусах нувориша большого размаха, кичащегося этой роскошью, которая Антуану внушала холодное отвращение. В такую обстановку легко вписывались полотна Каналетто, а вот картины Лонги с их простотой и живостью выглядели совершенно неуместными. К счастью, во дворце был еще и второй ярус. Тут, между реконструированной старинной лавкой фармацевта и театром марионеток, «Новому Свету» Джандоменико Тьеполо было самое место. Несмотря на огромные размеры фрески — два метра в высоту и пять в ширину — в гигантском зале она казалась довольно скромной.
Антуан почувствовал прилив особой радости, которая захлестывала его всякий раз, когда он видел воочию какое-нибудь из своих любимых произведений искусства. Мягкие тона напоминали далекую одухотворенную Италию эпохи Пьеро делла Франческа. Но сюжет был невероятно современным и бесконечно странным. Художник приглашает посмотреть на что-то, чего нельзя увидеть. Это какое-то уличное зрелище. В толпе представлены все сословия: вот толстобрюхий буржуа в длинном парике, а вот Пьеро, сошедший с подмостков комедиа дель арте; согнувшиеся чуть не пополам дородные простолюдинки и кокетливо подбоченившаяся красотка в модной шляпе. Но самый загадочный персонаж — это человек, взобравшийся на табурет и держащий в руках длинную тонкую не то тростину, не то жердь, конец которой приходится на самый центр фрески. Что он делает? Явно не старается привлечь внимание зевак, уже на что-то уставившихся. Может быть, это деус-экс-махина, служащий посредником между художником и зрителем и указующий на нечто важное, но скрытое от наших глаз? И почему Джандоменико Тьеполо выбрал для изображения этого неведомого таинства стену семейного загородного дома? Ведь то, что он хотел выразить, оказывалось доступным лишь горстке друзей и домочадцев. В последние годы жизни, когда Джандоменико заканчивал эту фреску, он получал все менее значительные заказы во все менее крупных городах Италии. Как же он решился оставить свой шедевр, произведение, над которым работал почти полвека, на самой обыкновенной стене частного дома, который легко мог быть продан другому владельцу, какому-нибудь равнодушному к искусству толстосуму?
Антуан не отличался восторженностью. Но красота и оригинальность фрески, особенно вкупе с судьбой автора, чей талант так и не получил признания, потрясли его. Мимо один за другим проходили посетители, скользили пустым взглядом по стене, с любопытством осматривали театр марионеток и спускались обратно по монументальной лестнице. Первая монография, посвященная Джандоменико Тьеполо, была написана сравнительно недавно, в 1971 году, и ее постигла странная участь. Издательство, которое собиралось печатать книгу, переехало в Милан, и все материалы как в воду канули.