Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Пресс-папье - Стивен Фрай на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Я человек старый, переполненный соплями, виски, медом и лимонами, однако во мне достаточно веры в настоящее и надежд на будущее, чтобы сказать: ради бога, давайте учить эсперанто и проводить конференции в Милтон-Кинсе. Теперь же прошу оставить меня, ибо я собираюсь свернуться в моей кембриджской спальне калачиком и углубиться в новое издание Цицеронова «О законах». Если вас не было с нами – увы!

Трефузис о скуке

ГОЛОС. Дональд Трефузис, профессор учрежденной в Кембридже принцем Мирославом кафедры сравнительной филологии, экстраординарный член колледжа Св. Матфея, визитирующий член копенгагенского колледжа Св. Эстрогена, недавно принятый также и в «Селфриджез»[23] на должность штатного полемиста с правом проживания по месту службы, высказывается сегодня с чарующей искренностью.

Того же в роскошной мере и вам, и не без подобающего великолепия. Знаете, довольно занятно, некая легкая, но мучительная мышечная боль, похоже, решила оставить меня в покое. И теперь я могу без особых хлопот поднять руку над головой. Надо полагать, следующий шаг будет состоять в том, что ее приделают обратно к плечу, и тогда я снова окажусь в полном порядке, стану крепок, как… как ржавая тренога. Впрочем, жаловаться мне не на что – пока мое здоровье при мне, все остальное не имеет значения. Здоровье дороже всего на свете, не правда ли?

У нас есть несколько минут, и потому я хотел бы занять ваше время довольно бессвязным и неструктурированным высказыванием о предмете, который, уверен, мил сердцам многих из вас – лежащих сейчас в постели, едущих за покупками, сидящих на кухне, плещущихся в ванне, роющихся в садовом инвентаре, размахивающих спиннингом на речном берегу, а то и, как знать, мирно сидящих на нем с удочкой (запишите все сказанное мной на пленку, перемотайте ее и сотрите ненужные описания), – и предмет этот: скука.

Моя дорогая матушка, когда она еще пела, была очень занятой и популярной оперной звездой. Партии, которые она исполняла в Милане, Нью-Йорке, Париже, Байройте и Лондоне в качестве ведущего тенора, почти не оставляли ей времени на возню с детьми. Помню, однажды, репетируя роль Вотана[24] для того, что впоследствии стало известным как «идиотская постановка “Валькирии” в Чалфонт-Сент-Джайлсе», она сказала мне, что скучают только скучные люди. Она всегда произносила что-нибудь в этом роде, неописуемо утомительная была женщина.

Но, возлюбленные мои, если подумать, – и, как ни странно, если не подумать, тоже, – что, собственно, такое скука? Патологическое ли это, подобное боли, состояние, предостерегающее нас от праздности? Психологическое ли расстройство вроде клинической депрессии? Или, быть может, эмоция, родственная чувству вины либо стыда? Когда мы ждем на театре поднятия занавеса, что мы испытываем – разочарованную скуку или нетерпение? Хотел бы я это знать. Ну хорошо, поскольку у вас никакого, похоже, ответа не имеется, придется мне самому анатомировать для вас скуку. Забавный, причудливый парадокс, типичный для нашего эксцентрично устроенного мира, состоит в том, что те, кому мои изыскания принесли бы наибольшую пользу, а именно люди, в наибольшей степени склонные к скуке, уже выключили, впав в ennui,[25] приемники, между тем как вы, мой многострадальный слушатель, навострили уши, целиком обратившись в любознательность и внимание, хотя вам, быть может, никакая скука и не ведома.

Что же, приступим. На меня неправдоподобную скуку нагоняет дорога. Сам я управлять автомобилем не могу, меня повсюду возит Бендиш, мой водитель, а я сижу рядом с ним, апатично вглядываясь в ландшафт, – как там выразился Морган Форстер?[26] – «который воздымается и опадает, точно овсяная каша», вот как он выразился, – по коему мы тащимся в моем «Вулзли». Бездействие, пассивность, я нахожу их несносными. Я бы уж лучше Джайлза Брендета[27] на трезвую голову слушал. Думаю, это как-то связано с тем, что я ничем не управляю. В жизни пассажира приятного мало. Я становлюсь вздорным, придирчивым, развязным, угрюмым, мрачным и упрямым. Как-то раз, когда я сидел, нахохлясь, весь нашпигованный оцепенением и печалью, мне пришло в голову, что оказаться столь же бездейственным в жизни, сколь бездействен я в автомобиле, значит подобраться вплотную к аду на земле – даже не переезжая на жительство в Оксфорд. Дети легко впадают в скуку, потому что их, в широком смысле говоря, никогда не подпускают к рулю. Стать безработным, с содроганием подумал я, это то же, что вдруг перенестись в детство. Тебя кормят, тебе дают крышу над головой, о тебе, в общем и целом, заботятся, и это, наверное, хорошо, но, боже мой, какая же это дикая, непомерная скука. Что-то вроде нескончаемой езды по кольцевой дороге. Ты кружишь по ней и кружишь, пролетая мимо огней, но ухватиться за руль и направить машину к нужному тебе месту возможности не имеешь.

Впрочем, не так давно я одолел дорожную скуку, придумав презабавные игры, которые и мне доставляют занятие, и Бендиша отвлекают от неприятных попыток очередного «форда сьерра» запарковаться в нашей выхлопной трубе. Интересно, почему эта потребность неизменно одолевает водителей именно «сьерры»? Быть может, угол, под которым установлен подголовник в машине этой марки, приводит к тому, что пути посылаемых в их мозг нервных сигналов перекрываются и это выливается в своего рода задержку умственного развития… ну да ладно, основная игра, за которой мы с Бендишем коротаем время, называется «Маттишел». В ней один из нас изображает Маттишела, хитроумного международного шпиона, который выдает себя за видного деятеля искусства. А другой играет роль Мелвина Брэгга[28] и пытается, задавая вопросы, выяснить, за кого именно Маттишел себя выдает.

– Маттишел, а Маттишел, – может спросить Бендиш (надо сказать, Мелвина Брэгга он изображает более чем сносно), – Маттишел, а Маттишел, как вы считаете, кто оказал наибольшее влияние на вашу творческую жизнь?

– Ну, – могу ответить я, – когда мне было двенадцать лет, меня водили в Бельгии на выставку неопластического искусства, и там я увидел работы членов группы «Стиль»: Мондриан, знаете ли, Шумахер; они меня и сформировали.

– Ага, – может сказать Бендиш, догадавшись несколько раньше, чем мне хотелось бы, – так вы Майкл Джексон.

Вот так мы и забавляемся, пока он не сообразит, что я – Колин Уэлланд, или Делия Смит,[29] или уж не знаю, кто там еще. Очень занятно. А к тому же я знаю: машина скоро остановится и я снова стану хозяином моей судьбы.

Легче легкого, не правда ли? Помню, я прочитал захватывающую дух, блестящую биографию Оскара Уайльда, написанную покойным мистером Эллманом, и решил, что стану каждый день моей жизни чеканить по новому афоризму, так что когда-нибудь люди будут цитировать меня в пабах, прачечных самообслуживания и общественных уборных всего мира. Так вот, на этой неделе я сочинил афоризм о компромиссе. Пойти на компромисс, дорогой мой маркиз, значит встать между двух ульев. Встать между двух ульев – разве вам не хочется узнать, кто это сказал? Если вы были с нами, засыпайте снова.

Трефузис о ненависти к Оксфорду

В настоящее время Оксфорд, как вы, возможно, знаете, подыскивает нового канцлера[30], поскольку сэр Гарольд Макмиллан[31] (лорд Стоктон) скончался. «Гребные гонки», о которых здесь будет сказано несколько слов, должны были состояться именно в эту субботу.

Получив от вас множество писем, посвященных определенной теме, я чувствую себя обязанным высказаться по ней, хоть и без большой охоты, сегодня. Миссис Куанда Эрншоу, Мирэл Блэксток, Тинди Велмутт и Браден Вамп, все они прямо спрашивают у меня: почему я не настаиваю, не налегаю, не наседаю и не предлагаю себя какими-либо иными способами в кандидаты на место канцлера Оксфордского университета?[32]

Поскольку сегодняшний день станет, весьма кстати, свидетелем того, что вудхаузовский мировой судья имел приятное обыкновение называть ежегодными водными состязаниями между Оксфордом и Кембриджем, говоря короче, «Гребных гонок», мне представляется уместной обрисовка причин, по которым я не стал претендовать на то, что «Дейли телеграф» именует «наиболее престижным постом академического мира», а «Экспресс» – «ролью верховного вождя самого снобистского и клевого университета Британии».

Как известно многим из вас, – тем, кто со вниманием слушал до сей поры мои небольшие беспроводные эссе, – я человек чрезвычайно терпимый и добродушный. Мягкий, очень медленно закипающий, постоянный, податливый и послушный. А кроме того, – и это могут подтвердить те из вас, кто умеет слушать между строк, – человек кембриджский. Нет, я не питаю шовинистической, чрезмерной привязанности к Кембриджу. Каждый, кто живет и работает в крупной организации, будь то Би-би-си, армия, школа или большая больница, знает, что и сладкие пенки, и накипь в равной мере обладают способностью всплывать на самый верх и что в таких заведениях мы неизменно распознаем начальственные действия по их топорности, бессмысленности, тупости, бестолковости и невежественности. Мы знаем, что стервозность, стремление нагадить ближнему, искательство – все это создает препоны для сотрудничества, доброй дружбы и доверия. Итак, чем же могу я объяснить мою неистовую, слепую, иррациональную ненависть к Оксфорду и всему оксфордскому? Позвольте мне сразу с полной ясностью заявить: я числю среди моих ближайших и вернейших друзей питомцев и членов Оксфордского университета. Некоторые из самых честных и блестящих людей, каких я знаю, с полным правом ставят после своих имен: «Магистр искусств (Оксф.)». И тем не менее такое жгучее, такое непримиримое омерзение. Откуда оно? Может быть, я просто-напросто спятил?

Что ж, давайте попробуем исследовать различия, существующие между двумя нашими старейшими университетами. «Кембридж порождает мучеников, – гласит популярное присловье, – Оксфорд их сжигает». Речь здесь идет о Кранмере, Латимере и Ридли, протестантах, сожженных при Марии Тюдор. Кембридж дал нам Кромвеля, Оксфорд был в пору Гражданской войны оплотом роялистов. Почти каждый сколько-нибудь приметный премьер-министр, какой только сыщется в нашей истории, учился в Оксфорде, причитая сюда и миссис Тэтчер. Один лишь кембриджский Тринити-колледж может похвастаться большим числом нобелевских лауреатов, чем мы получили от Франции, Германии и Италии вместе взятых. Резерфорд, Исаак Ньютон, Хьюиш, Крик и Уотсон – завидное научное наследие, которое под стать оксфордскому политическому. Кейнс был кембриджцем, Оскар Уайльд – оксфордцем. Теплый, сюрреалистичный Терри Джонс – Оксфорд; логичный, безжалостный, саркастичный Джон Клиз[33] – Кембридж. Симпатичнейший Дадли Мур – Оксфорд, колючий Питер Кук – Кембридж.[34] Недвин Шеррин[35] – Оксфорд, Джонатан Миллер[36] – Кембридж. Картина начинает проясняться, не так ли? Кембридж – это морализаторство, строгая логика, сила и дисциплина. Возможно, дело тут в погоде, в студеных уральских ветрах, воющих среди болот, однообразие коих нарушается лишь холодными каменными перстами, указующими в небо Восточной Англии. Оксфорду же свойственна мягкость, гедонизм, нега зеленой Темзы, ласковых долин, уходящих на запад, к Котсуолдским холмам. Оксфордцы низкорослы и темноволосы, они медлительно растягивают слова, их прародина – Уэльс, юг и запад страны; Кембридж рождает расу высоких, быстро тараторящих, худощавых и светловолосых мужчин и женщин. Поставьте Дугласа Адамса или Бертрана Рассела рядом с А. Дж. Айером или Бетджименом[37] – и вы сразу увидите разницу. Многие из вас скажут: «Но мне нравятся звуки Оксфорда, зеленого, приятного, мягкого, так любящего повеселиться. А Кембридж кажется населенным монахами и математиками. Уж лучше декадентство Уайльда, чем строгости Мильтона».

Да, но. Мы же выдернули из каждого университета и рассмотрели величайшие их порождения. Какое отношение имеют эти традиции к выпускникам вообще? Для чего они существуют, эти великие средневековые города, – для того, чтобы давать образование, ведь так? А я, как преподаватель, могу питать лишь отвращение к университету, история которого учит его студентов, что им по праву принадлежит место премьер-министра, что роскошь, сибаритские наслаждения и космополитский снобизм допустимы и даже естественны. Кембридж, с его человечностью и терпимостью, его методологиями и системой, может, в крайних проявлениях своих, обращать классовое высокомерие в измену родине и ненависть к себе, однако я в конечном счете предпочитаю обучать скорее изменников, чем премьер-министров.

Но хватит с нас этого безумия. Если честно, у меня больше не осталось доводов. Ненависть нерассудительна, и могу ли я надеяться сыскать разумное обоснование отвращения и презрения? Довольно сказать, что весь нынешний день я прохожу в светло-синем, лелея надежду на то, что вторая победа подряд обратит течение в правильную сторону.[38] К Недвину, возлюбленному сыну Оксфорда, я еще вернусь. Если вы были с нами, вините в этом только себя.

Трефузис о старости

Не помню причину, по которой я отсутствовал. Вероятно, все было именно так, как говорит Трефузис.

Привет. Как это утешает – вновь оказаться перед микрофоном после столь неприятно долгого отсутствия. Приношу извинения за то, что покинул мой субботний утренний пост, тем из вас – и в особенности миссис Бертильде Медисин из Хомертона, – кто уже привык припугивать моим беспроводным голосом своих непослушных детей. Причина, которая колдовским образом удалила меня из этой вселенной, состоит в том, что я стал жертвой действительно довольно опасного приступа лености, еще и осложнившегося рецидивами застарелой индифферентности и хронического празднолюбия, каковые поражают меня из года в год. Теперь я почти совсем оправился, хотя моменты апатии и бездействия у меня еще случаются. Это напасть, которую одна престарелая плоть наследует от другой. Дожив до моих преклонных лет, вы с удивлением обнаружите, что почти все станет представляться вам утратившим какое бы то ни было значение. Сорок три года назад я пересек два континента и три горных хребта, чтобы раздобыть рукописный оригинал «Ранахабадаты», за который выложил половину моего годового жалованья. А вчера вечером я ненароком расплескал над ее священными страницами целую чашку моих семичасовых растворимых «Хорликов» с низким содержанием жиров – и единственное, о чем пожалел, так это о пролитом молоке. Plus ça change, plus c'est complètement différent.[39]

И однако же есть на свете люди и постарше, чем я, о да. Тот же президент Соединенных Штатов обскакал меня на целых два года. Пробивные, напористые молодые комедианты, комментаторы и подобные им люди привычно изображают его глупым, трясучим старичком, не способным ни к разумному высказыванию, ни к рациональному мышлению. Такие качества высмеивать легко. По крайней мере, я нахожу это легким. Вот разумных, интеллигентных, честных людей высмеивать трудно, а дряхлеющего питекантропа с мозгами кролика, каков и есть глава исполнительной власти Америки, – проще простого, тут и ребенок справится. Ведь он же и вправду монструозный, выживший из ума старик, не так ли? Но с другой стороны, дайте власть любому старику – и посмотрите, что из этого выйдет. Можете вы вообразить себе, как человек вроде меня, к примеру, организует экономику или представляет целый народ? И подумать смешно, а между тем я в двенадцать с половиной раз интеллектуальнее, человечнее и мудрее Рональда Рейгана. Что отнюдь не мешает мне, заметьте, оставаться склонным к кретинизму старым идиотом и нулем без палочки. Но ведь это простительно и на самом-то деле является существеннейшим и sine qua non[40] для политика качеством; мой же всегдашний грех, делающий меня непригодным для высоких постов, состоит в том, что мне на все наплевать. И совершенно очевидно, что такая же летаргия, такое же высшее безразличие ко всему на свете поразило и мистера президента. Ему просто-напросто, если воспользоваться любимым выражением Рета Батлера, осточертело к дьяволу. Качество, вполне обаятельное в старике, если ему не позволяют размахивать дубиной власти; в моем случае оно ведет к милой, привольной безалаберности, которая определяет мое отношение к заполнению всякого рода бланков, уплате налогов, правилам дорожного движения и способности управлять своим мочеиспусканием. В случае Рейгана, однако ж, оно вырождается в пугающее пренебрежение к международным законам, достоинству и протоколу, что и проявилось недавно в его безобразном, безумном обращении с Ираном. Когда ты понимаешь, что человека, наделенного самой большой на сияющей Божьей земле властью, вопрос о том, сумеет ли он справить утреннюю нужду без таких же болезненных, как вчера, ощущений, почти наверняка интересует больше, чем злостная аморальность, которую проявляет его администрация в отношениях с другими странами, тебе становится страшно. Нет, право же, так не годится. Да и как это может годиться? Конечно, никак не может. Не годится, и все тут. И никогда годиться не будет. Ясно как божий день.

Американский народ, судя по всему, очень привязан к своему милому старичку, что и заставляет меня отлетать рикошетом от надежды к отчаянию и обратно. Отчаяние порождается тем, что совершенно очевидно: времени у нашего довольно симпатичного, вообще говоря, животного вида осталось всего ничего; надежда – отчетливым пониманием того, что если я напущу на лестнице лужу или не заплачу ежегодные налоги, то всегда смогу извиниться дрожащим от наплыва эмоций голосом и мне ничего не сделают.

Ну ладно, теперь уже март, и нам некуда деться от того факта, что март – это банный месяц. Для Андиджа, моего университетского слуги, настало время наполнить ванну и смыть с меня грязь еще одного прожитого мной года. Меня часто спрашивают, почему я принимаю ванну в марте каждого года, и я отвечаю, что не принимать ее было бы и негигиенично, и антисанитарно. Но, прежде чем я с вами прощусь, я хотел бы воспользоваться возможностью ответить Ниларду Стандевену из школы архиепископа Браунинга в Уисбеке, обратившемуся ко мне с вопросом, не смогу ли я выступить перед учениками его школы на любую выбранную мной по собственному усмотрению тему. Я провел, мистер Стандевен, исчерпывающие исследования двух значительных тем и с удовольствием выступлю по любой из них. Темы эти таковы: «Неизменяемый дорический суффикс в последних фрагментах Менандра» (с показом слайдов) и «Применение нитроглицерина: курс для начинающих». Выбирайте любую и дайте мне знать о выборе до «Великопостных гонок» в Ленте. Пока же всем вам, если вы были с нами, – привет.

Некролог Трефузиса

ГОЛОС. Доктор Дональд Трефузис, профессор королевской кафедры филологии Кембриджского университета и экстраординарный член колледжа Св. Матфея, размышляет о смерти.

Когда-то в кино использовался занятный прием, его применяли для того, чтобы показать, как летит время. На экране волнующийся ветер этого самого времени стремительно срывал и уносил листки календаря. Сей кинематографический фокус поселился, подобно многим другим, в моем сознании, и каждый Новый год перед моим внутренним взором вспыхивает картинка, на которой большой белый лист с оттиснутой на нем датой: «31 декабря 19хх» отрывается, чтобы явить другой: «1 января 19хх+1». Подчас изображение оказывается настолько четким, что мне удается прочесть стоящую под датой сентенцию. К примеру, максимой последнего Нового года было: «Доброта ничего не стоит» – довольно странная мелкая ложь, уж и не знаю, кого издатели календаря пытались одурачить этой нелепостью. Ну так вот, ход времени, ежегодные январские взрывы газа и смерти близких нашим сердцам людей неизменно вгоняют меня в отвратительное настроение.

Когда член – я говорю о члене в техническом смысле этого слова, о члене нашего колледжа, – уходит в мир иной, вступает в силу давняя традиция, согласно коей единственный некролог, публикуемый университетом, или факультетским журналом, или периодическими изданиями, это тот, который составил для себя сам покойный либо покойница. И задача члена, к исполнению которой он приступает с самого мига его избрания в таковые, состоит в том, чтобы постоянно обновлять извещение о своей кончине – на случай, если Бог призовет его к себе раньше времени. А та чушь и выплески ханжества, которыми после смерти Гарольда Макмиллана наводнили страну видные издания всяческой бессмыслицы, навели меня на мысль, что вам интересно будет услышать мой нынешний некролог, подправленный в прошлом октябре, как раз перед публикацией моего труда «Еще раз об ионийских суффиксах». Надеюсь, это подвигнет вас на исполнение аналогичной задачи, и да послужит то, что я скажу о моей смерти, образцом для вас.

Прошлой ночью филологический истеблишмент навострил уши, узнав, что жестокая смерть унесла – в раннем возрасте семидесяти четырех лет – одно из его ярчайших светил, Дональда Нэвилла Скарафуцила Пакенгем-Саквилла Трефузиса, который мирно скончался во сне / покончил с собой / свалился в реку Кем / съел зараженный палочками ботулизма эскалоп / был убит током, описавшись под электроодеялом, которое он забыл отключить / упал в наполненную кислотой ванну… ненужное вычеркнуть.

Очень трудно подвести в нескольких словах итоги наполненной достижениями жизни этого удивительного человека. Что касается числа его печатных работ, довольно сказать, что четвертое издание «Кембриджской филологической библиографии» (под ред. Трефузиса) отводит под перечень одних только крупных его сочинений целых двенадцать страниц. О личности же покойного скажем лишь, что его поносили, обливали презрением и гнушались им точно так же, как любым другим представителем чистой науки.

Родившийся в 1912 году в обстановке эдвардианской роскоши Трефузис, единственный сын леди Долорозы Саквилл-Пакенгем и Герберта Трефузиса, лепидоптериста и актера-любителя, получил образование в Уинчестерс-колледже, а затем в колледже Св. Матфея, где он изучал математику и стал в 1933 году лучшим выпускником своего курса. Его ранний интерес к филологии укрепился после того, как Трефузиса, в 1939-м занимавшегося вместе с Аланом Тьюрингом расшифровкой криптограмм, пригласили в самом начале войны на работу в «Восьмой коттедж» Блетчли-парка, Букингемшир, дабы он помог тем, кто корпел в этом заведении над взломом кодов немецкой шифровальной машинки «Энигма». Обнаруженная им эквивалентность этой машинки штырьковому коммутатору на протяжении всей войны обеспечивала полную и надежную дешифровку сообщений немецкого военно-морского флота.

Однако в 1946 году возможность получить членство в колледже Св. Матфея все еще оставалась открытой для него, и он вернулся в Кембридж с обновленным интересом к филологии и структурной лингвистике, которые и поглощали Трефузиса целиком до конца его дней. Математика обратилась для него лишь во вторичную сферу приложения сил, хотя ее методы и позволили Трефузису провести в 1952 году прославивший его гармонический анализ структуры сложноподчиненных предложений, который натолкнул его на открытие простого уравнения: «тета больше или равна гамма-вскрик разделить на ипсилон, где тета – предусловленная, предсказываемая предложением морфема плюс фи». Это открытие привело к рождению новой области лингвистики и позволило Трефузису за шесть лет выучить семнадцать языков, добавившихся к его и без того уже впечатлявшему многих запасу из тех двенадцати, на которых он бегло говорил, и тринадцати, на которых читал. Знание им семи вьетнамских диалектов оказалось бесценным подспорьем для окончательной победы Вьетконга над Америкой. Точно так же невозможно переоценить и его работу на благо международного коммунизма, выполнявшуюся им и как шпионом, и как вербовщиком агентов для Советского Союза, Китая и Болгарии, которую он обожал.

Те, кто работал с Трефузисом или просто имел с ним дело, знали его как человека вероломного, сварливого и ненадежного. Он всегда с большим удовольствием заставлял неудачников плакать, а о его нетерпимости и интеллектуальном чванстве говорили, что по охвату своему они почти неотличимы от оксфордских. Впрочем, он верил в своих студентов и в течение почти сорока лет с неослабевавшим удовольствием занимался преподавательской работой. Ненависть и презрение Трефузис приберегал лишь для своих коллег и журналистов, – далеко не один раз он прилагал все усилия к тому, чтобы убить кого-нибудь из них. В 1943 году он женился на Дагмаре, дочери сэра Арнольда Бейверстока, известного растлителя малолетних.

В 1986 году перед ним открылась на «Радио Би-би-си» новая карьера – карьера популярного беспроводного эссеиста, в которой натужное педантство и напускная ядовитость Трефузиса позволили ему завоевать доверие новой, по преимуществу неграмотной аудитории. И возможно, его безвременная кончина будет с особенной радостью воспринята именно рядовыми британцами.

Смерть Дональда Трефузиса оставила в научной жизни Британии зияющую брешь, заполнить которую не составит никакого труда.

Желающие могут подавать заявления в колледж Св. Матфея по адресу: Кембридж, проулок короля Эдуарда.

Вот и все! Просто, мужественно и воодушевительно честно. Могу ли я посоветовать вам решиться написать в этом году что-нибудь похожее и о вас самих? Это избавит ваших родных и друзей от затруднений, сопряженных с необходимостью самостоятельно придумывать на ваш счет несосветимое вранье. Если вы были с нами, не вижу, почему бы вам было не быть.

Трефузис и Розина

Дональд Трефузис и Розина, леди Сбрендинг, вспоминают о ночи любви, которой у них никогда не было.

Начинает Трефузис.

Если бы меня попросили рассказать о вечере, стоящем в моей памяти выше всех прочих, им оказался бы тот, июньский, когда я, только что завершив обучение в Кембридже, попал на Кердистон-сквер, в удивительные salons леди Джакуинды Марриотт.

Джакуинда, обладавшая самыми очаровательными в Европе ушами, была женщиной отчасти загадочной. О ней, вышедшей замуж за Арчи Марриотта, спортсмена и теневого канцлера Оксфордского кабинета, говорили, будто родом она из венгерской королевской семьи, хоть все мы и подозревали, что происхождение ее намного скромнее. С определенностью можно сказать лишь то, что официальные записи о рождении некоей Мэйбл Блиффорд были в 1924-м – за полгода до того, как Джакуинда появилась в свете, – уничтожены пожаром. Впрочем, откуда бы она ни взялась, в совершенстве ее ушей и роскоши тех salons сомневаться не приходилось. Она собирала талантливых людей, как другие забирают детей из школы – каждодневно. Пианисты, поэты, живописцы, государственные деятели, романисты, принцессы, даже гобоисты – все они сходились под сенью прелестно свисавших мочек ее ушей, все жаждали пробиться на ее levées,[41] чтобы поговорить друг с другом, повеселиться и покурить.

Т о soirée, о котором я вам рассказываю, было вторым в Сезоне, я появился там с опозданием, потому что поспорил с таксистом. Он заявил, что притязания барона Корво,[42] как романиста, стоят выше таковых же капитана У. Э. Джонса,[43] а я, разумеется, допустить этого не мог. Когда мне удалось наконец развязаться с ним, прием был уже в полном разгаре. Войдя в вестибюль, я увидел задрапированных в желтый crêpe de chine Айвора Новело[44] и Сесила Битона,[45] они стояли там, цитируя «Лавку древностей» в переводе на датский, – времяпрепровождение, бывшее модным в среде молодых денди тех лет. Вся в оборках из берлинских шелков, Минти Хаверкук, молодая жена графа Монтриха, была погружена в оживленную беседу с Малькольмом Лаури[46] и Т. К. Уорсли,[47] чей танец, пылкий и неистовый, казалось, стремился стать кинетическим символом нашего безумного десятилетия, несшегося очертя голову к крушению, которое ожидало его ровно в 5 часов 8 минут утра.

Но все эти картины словно потонули в туманной дымке, когда я заметил юную девушку, которую не видел вот уж четыре года. Розину Бэнтвигг, младшую и безусловно вторую из прославленных двойняшек Бэнтвигг по красоте. Она стояла, сцепив за спиною руки и склонив чуть набок, точно любознательный библиотекарь, голову, и слушала, как Джон Гилгуд обучает Сачеверелла Ситвелла[48] точно выбирать время для розыгрыша. Забыв обо всем на свете – о звучавшем в зале рэгтайме, о том, какое слабенькое впечатление произвела на премьер-министра Веста Виктория,[49] об усиках Юнити Митфорд и о плавательных трусах кардинала Халлорана, – я алчно вглядывался в это чарующее юное создание. Она, обернувшись на миг, увидела меня. Светлая улыбка озарила ее лицо, Розина приблизилась ко мне. «Ах, Дональд, – произнесла она, – какое это счастье – видеть вас». Ее голос, облик, улыбка запечатлелись в моем сознании, точно звезды небесные. Они провели меня через жизнь, они – мои опорные точки, парадигма, к достижению коей надлежит стремиться всему, что составляет мою вселенную. Но в тот миг я поступил отчасти нерассудительно: откинул назад голову, зажмурился и облевал ее сверху донизу, – была ли тому виною жара, запах сальных свечей, гашиш – не знаю. Я поспешил, не останавливаясь, чтобы оглянуться назад, прочь из залы и из той жизни – навсегда. Потом она, конечно, вышла за Тома Сбрендинга. Ни разу ее больше не видел.

Розина, леди Сбрендинг, вспоминает тот же вечер.

Родственные связи с семейством Керкмайкл – моя бабушка, маркиза Глоуверэйвон, была урожденной леди Виэллой Керкмайкл – уже с раннего возраста открыли передо мной двери английских гостиных и загородных поместий, двери того мира, который Вторая мировая война занавесила шторами затемнений, навсегда угасив его блеск. Именно привилегированный entrée[50] в этот мир положительно индоссировал мою и без того уже сильную девичью привязанность к пресвитерианству крипто-синдикалистского, анархо-марксистского и необуддийского толка. Какой бы саркастичной юной негодницей ни была я в 1930-х, однако и я, с такой бестактностью отвергавшая все, за что держалась моя семья, не могла не увлечься красотой, обаянием, яркостью и теплом тех реликтов золотого эдвардианского столетия, которые светились еще сильнее от того, что их окружал безрадостный мрак десятилетней депрессии.

И конечно, любимыми моими приемами были те, что задавала Джакуинда Марриотт в ее лондонской резиденции, стоявшей, сколько я помню, на Кердистон-сквер. Она называла их salons, каковыми они, разумеется, не были. Перманентных завивок там никому не делали.

Помню один такой вечер мая или июня 1932 года. На него каждому надлежало явиться в обличье какого-нибудь парадокса. Берти Рассел переоделся группой групп, которая не содержится в этой группе; я изображала Ахилла, а моя сестра Кастелла – черепаху. Я очень жалела бедного Г. К. Честертона, явившегося в виде ответа на вопрос «Это вопрос?», из-за чего в тот вечер все его игнорировали. Стояла прелестная летняя ночь, мне было девятнадцать лет, и весь мир лежал у моих ног.

Однако в каждом раю есть своя гадюка, и червоточиной в яблоке этого вечера стала противная Бранделия Каркстон, посвятившая всю себя тому, чтобы испортить мне вечер. Она осмеивала меня, наступала на шлейфы моих мыслей, стряхивала в мой бокал пепел сигареты и зевала при каждом моем слове. Она никогда не любила меня и делала все, чтобы спровоцировать на какую-нибудь вульгарную выходку. И вот, стоя рядом с Осбертом Ситвеллом[51] и слушая, как он обучает Лоуренса Оливье говорить с немецким акцентом, я вдруг заметила по другую сторону залы молодого Дональда Трефузиса. Сердце мое пропустило удар: вот он, высокий, красивый юноша, которого я обожала до беспамятства еще в те дни, когда носила конский хвостик и бараньи уши. Бранделия Каркстон подло ущипнула меня за руку. Извинившись перед Оливье и Ситвеллом, я, следом за мерзкой девицей Каркстон, направилась к Дональду. Он откинул назад голову, и я, верно поняв его намерения, отпрыгнула в сторону, предоставив ему возможность облевать жалкую Бранделию сверху донизу. Никогда не испытывала я мгновения более упоительного. И никогда, с тех пор как на мысе Ферра загорелся в 1924 году парик, осенявший голову Эдгара Уоллеса,[52] не видела человека, попавшего в обществе в положение столь плачевное. Я повернулась к моему отважному спасителю, чтобы поблагодарить его, но он уже бесследно исчез. И больше я его ни разу не видела. Но всегда помнила об этом замечательном человеке и часто гадала – что-то с ним стало? Жизнь бывает порой так жестока. А теперь мне пора проспаться.

Трефузис получает награду

Это запись единственного выступления Трефузиса на телевидении. Здесь он принимает награду «Британской гильдии прессы» – «За лучшую радиопрограмму» или за что-то еще.

Да благословит вас небо, должен сказать, этот свет отчасти мучителен, впрочем, готов поклясться, что со временем мои глаза привыкнут к его сверканию. Нечего и удивляться тому, что появляющиеся на экранах телевизоров люди выглядят столь чудовищными тупицами. Теперь я понимаю, что мертвенное, безнадежное выражение их глаз сообщается оным слишком ярким электрическим светом. Однако я отклоняюсь от темы. О чем я хотел сказать? Да, о наградах. О премиях.

Так вот, я уверен, что «Британская гильдия прессы» – или некая иная организация, поднесшая нам этот беспроводной трофей, – руководствовалась намерениями самыми лучшими, и все же обязан сказать, что считаю это ужасной ошибкой. Разумеется, я вовсе не хочу обидеть кого-либо из ответственных за нее официальных лиц и не сомневаюсь, что все мы с большим чувством воспримем проникновенную похвалу, которой удостоилась наша работа, и тем не менее должен повторить еще раз: вы совершили большую ошибку. Поймите, я говорю отнюдь не о том, что мы такого одобрения не заслужили. Надо думать, наша скромная радиовещательная затея ничуть не мерзее любой другой из тех, что оскверняют волны эфира. На самом деле время от времени мы создаем мгновения, которые сила порождаемого ими волнения, свежесть видения и мощь проницательности позволяют назвать золотыми. Однако я готов отстаивать ту точку зрения, что перевоплощать их достоинства в официальную награду значит сеять смерть, замешательство, бедствия и погибель. Позвольте мне обрисовать причины, по которым я держусь этого мнения.

Я ужасно боюсь, что любая награда поощряет ее получателя к тому, чтобы проникнуться самомнением и самодовольством, которые способны произвести на людей разумных и воспитанных лишь одно впечатление – пугающее. «Незакрепленные концы» выходят в эфир по субботам, ровно в десять утра. Люди мудрые и порядочные в это время еще лежат в постели. А если и не лежат, то дальше стола с завтраком добраться не успевают. Нервная система каждого из них только еще начинает прилаживаться к ужасам дня и громким шумам. Вообразите же, если вы столь добры, какое уродливое впечатление производит на них в подобных обстоятельствах развязный и навязчивый Недвин Шеррин. Человек, чьими перевешивающими все его недостатки положительными качествами являются бесстрастность, спокойствие, скромность и сдержанность повадки, вдруг обращается в страшно оживленного, самоуверенного и самодовольного горлопана. Я даже думать об этом спокойно не могу. Нет, должен извиниться перед вами, но эта легкомысленная, бойкая раздача наград способна спустить в эфире с цепи такие силы, что всем нам придется пожалеть о содеянном.

Какие великие литературные произведения создал Киплинг после того, как получил Нобелевскую премию? Никаких. Он был слишком занят тем, что сидел дома, раздувался от гордости и начищал рукавом свой серебряный приз. Премии должны присуждаться не в виде ободрения на будущее, но в виде прощания, заключительного панегирика, подношения тому, кто нас покидает.

Вы не хотели дурного, леди и джентльмены из «Британской гильдии прессы», большое вам спасибо, в любое другое время я был бы готов рассыпаться перед вами в преувеличенных благодарностях и даже целовать каждого и каждую из вас в губы в течение неприятно долгого времени, ибо такова привилегия старости. Сейчас же я боюсь, что мне придется умерить мою благодарность опасливостью. Нет, право же, эти прожектора совершенно меня доконали. Еще мгновение – и взгляд мой станет тусклым и остекленелым, как у дохлого линя или живого провозвестника прогнозов погоды. У меня начинается мигрень и заполняются какой-то дрянью пазухи носа. Полагаю, для меня настало время приложить к вискам смоченный одеколоном носовой платок и прилечь. Если вы были с нами, спасибо, что перестаете быть.

Трефузис и «Мятежник в монокле»

Би-би-си только что показала сериал Алана Блисдейла «Мятежник в монокле», драму, посвященную так называемому «мятежу в Этапле», происшедшему во время Первой мировой войны. Показ вызвал в определенных кругах бурю протестов. А она, в свой черед, совпала с назначением сэра Мармадюка Хасси председателем правления Би-би-си.

ГОЛОС. Этим утром только что возвратившийся с острова Крит Дональд Трефузис, заведующий королевской кафедрой филологии Кембриджского университета и экстраординарный член колледжа Святого Матфея, нацелил свое желчное внимание на политическую бурю, порожденную назначением нового председателя правления Би-би-си.

Желчное? Что значит «желчное»? Право же, юношам, которые объявляют здесь номера программы, приходят в голову мысли самые странные. Желчное, это ж надо. Привет. Как большинство из вас наверняка уже прочло в свежем номере ежеквартального «Neue Philologische Abteilung»,[53] этого благородного vade mecum’a[54] озабоченных лингвистикой людей, я только что завершил раскопки, имевшие целью установить происхождение и источники величия минойских диалектов древнегреческого языка, – раскопки, объем, охват и размах коих заслуженно сравнивались с куда более приземленным копанием сэра Артура Эванса в земле Кносса. Вот лишь некоторые из отзывов о проделанной мной работе: «Труд, отличающийся смелостью реконструкции и богатой фантазией возрождающий к жизни» («Language Today»[55]). «Профессору Трефузису удалось пролить новый свет на греческие суффиксы и их происхождение» («Which Philologist»[56]). «Я никогда уже не смогу смотреть на скольжение йоты прежними глазами» («Sparham Deanery Monthly Incorporating the Booton and Brandiston Parish Magazin[57]). Впрочем, работа моя удостоилась стольких же порицаний, скольких похвал. «Обычный бред левого крыла», – пишет в «The Times» Фердинанд Скратон. Но на этом я останавливаться не буду. Могу лишь заметить, что цепь, которая облекает мою шею, пока я разговариваю с вами, получена мной вместе с «Орденом Зевса-Освободителя первого класса», и этот знак признательности народа Крита значит для меня гораздо больше, чем все академические рукоплескания, которых я, вне всякого сомнения, удостоюсь еще до того, как платаны уронят последние золотые листья свои в быстротекущие воды Кема. Да, снова вернуться в желто-коричневую Англию – это и вправду что-то.

Крит есть вино, наслаждаться которым можно лишь краткие сроки. Следует сказать, что без крепительного воздействия «Всемирной службы Би-би-си», которое позволяет мне держать мой разум в узде, пребывание на этом несравненном острове было бы для меня, вне всяких сомнений, непереносимым. Поток новостей, информации, музыки, драматургии и образцовых благоглупостей, текущий из Буш-Хауса[58] в Калатас, нескончаем и вдохновителен. В особенности же захватила мое внимание одна тема, раз за разом возникавшая в коротковолновых комментариях. Вообразите, в какой ужас я впал, узнав, что в мое отсутствие по английскому телевидению был показан сериал мистера Алека Блисдейла, называвшийся, сколько я помню, «Мятежная молекула». Сценарист его, если я только не ошибаюсь самым непозволительным образом, исказил историю в угоду своим отталкивающим политическим целям. Поскольку моему отцу довелось находиться в Этапле в те самые роковые три дня, у меня нет ни малейших сомнений: то, что с тех пор стали именовать «мятежом», представляло собой не более чем колебания, на долю секунды охватившие одного рядового солдата, перед тем как он, выполняя приказ старшего по званию, застрелился. Дисциплина, преданность и любовь к офицерам, отличавшие британских воинов во время той славной войны, были такими, что даже это пустяковое промедление выглядело на фоне норм мгновенного подчинения и почтения, кои правили жизнью веселых, всегда готовых к бессмысленной гибели фронтовиков, актом вопиющего неповиновения, – пусть и крошечным, но пятном, замаравшим прекрасную истину: постоянно владевшую нашими Томми патриотическую потребность всегда и во всем подчиняться благородным, мудрым, блестящим стратегам, коими были ведшие их за собой в сражения офицеры. И вот некий безобразный драмописец пытается вымучить из этого пустякового происшествия нечто гораздо большее. Правительство вмешалось – и совершенно правильно сделало. Я что ни день молюсь за нового председателя правления Би-би-си. Первейший его долг, сколько я понимаю, состоит в том, чтобы сжечь все пленки этой пьесы и запретить на будущее постановку любых извращенных сочинений еще одного архи-пропагандиста и исторического лжеца, Уильяма Шекспира. Ибо слишком долгое время радикальным безумцам, которые руководили нашим телевизионным центром, сходило с рук пристрастие к таким превратным, перекошенным, доктринерским облыжностям, как «Трагическая история короля Иоанна», «Король Ричард III», «Короли Генрихи I V, V и VI» и все их подложные, лживые «части». Любой историк скажет вам, что на Босуортском поле не было никаких кустов боярышника, под которые могла закатиться или не закатиться корона Ричарда III. Да и сам он никогда не кричал, и я почитаю долгом моим проинформировать вас об этом: «Мой конь, мой конь, все царство за коня!»[59] Шекспир ВСЕ ЭТО ВЫДУМАЛ. ЭТО ЛОЖЬ, отвратительная пропагандистская ложь, посредством которой он норовил подольститься к придворным лизоблюдам своего времени. И я свято верю, что мистер Мармелад Хасин запретит на будущее любые постановки сочинений этого безобразно бородатого драмодела. «Почему, – нередко спрашивал мой великий предшественник на посту заведующего кембриджской кафедрой филологии, – почему это, какого умного человека ни возьми, он непременно окажется левым?»

Те из вас, кто повнимательнее, уже приметили в моем голосе нотки дразнительной иронии. И были совершенно правы. Все начинает выглядеть так, точно я не могу и на миг повернуться к Британии спиной без того, чтобы до ужаса назойливые, невежественные олигофрены тут же не полезли в дела, в которых они попросту ни аза не смыслят. Мысль о том, что политикам по силам отличить историю от литературного вымысла, нелепа до крайности, да они не смогли бы сказать, чем драма отличается от банки маринованных грецких орехов, а произведение искусства – от квадратиков увлажняющей бумаги с лимонным ароматом (наподобие тех, какие стюардессы авиалиний весьма предусмотрительно выдают ужинающим на борту пассажирам, дабы оные протирали ими лица после еды); мысль же о том, что политикам можно доверить выполнение подобной задачи, нелепа, абсурдна и безобразна. Литература – похоже, я просто обязан объяснить это всем тупицам нашего мира – есть притворство, и примерно такое же, как политика. Если мы станем предавать анафеме каждое выдающее себя за истинный факт литературное произведение, будь оно до отвратности ура-патриотическим или сколь угодно иконоборческим, нам придется швырнуть в костер не только тома Шекспира, Мильтона, Диккенса, Джойса и Шоу, но и каждое записанное кем бы то ни было высказывание каждого человеческого существа. Будучи филологом, я имею полное право сказать вам, что и язык – тоже ложь. Да! Сам язык. Камень – это камень, а слово «камень» таковым не является, оно лишь знак, лингвистическая банкнота из тех, которыми мы обмениваемся, дабы указать на идею камня. Она избавляет нас от тягостной необходимости выворачивать камень из земли, чтобы показать собеседнику, о чем идет речь.

Понимают ли и сами носители глупости, предрассудков, ненависти и страха, из которых состоит британская публика (та, то есть которая меня сейчас не слушает), и орудия их политической воли экономику, определяющую характер предъявления этих лингвистических банкнот и обмена ими, – да простят мне коллеги-лингвисты мой несколько механистический, до-хьюмовский подход – никакого значения не имеет.

Ах, джентльмены, леди и все остальные, все это ложь, тщета, неразумие и глупость. Если вам требуются на вашем телевидении репрессии, цензура, ханжеское морализаторство и пропаганда, так перебирайтесь на жительство в Америку. Туда, все туда! А теперь – я устал, бедра и зад мои все еще полны воспоминаний о перелете из Ираклиона, мне необходимо заглянуть в больницу Адденбрукса, к человеку, который обычно массирует мои ягодицы (замечательный специалист – ни одной жилочки нетронутой не оставит). Если вы были с нами, спокойной ночи.

Трефузис богохульствует

ГОЛОС. Дональд Трефузис, профессор филологии Кембриджского университета и экстраординарный член колледжа Святого Матфея, предлагает нам еще одно из его привлекших широкое внимание «Беспроводных эссе». На этот раз он в гневных и скандальных тонах рассуждает о богохульстве.

«Лес подгнивал, – жалобно причитал Теннисон, – лес подгнивал и падал». И пока мы приближаемся ко времени без света, солнца, тепла, листвы, радости и зелени, как с архетипической парономазией обозначил ноябрь Томас Гуд,[60] мысли мои обращаются к вечным Истинам. Его лордство епископ Сент-Олбанский, прелат, занимающий видное место в длинной череде сжигателей книг и изрыгателей анафем, счел в недавнее время необходимым и правильным сурово обличить, а еще того лучше спалить на большом костре изданную в благотворительных целях книжку, именуемую – мне трудно в это поверить, однако мои молодые университетские друзья клянутся, что так оно и есть, – «Целиком и полностью уморительная книга комических рождественских сценок», составленную из сочинений авторов самых разных. Выручку, полученную от ее продажи, предполагается отправить в Африку и другие места, которые в эти святки более, чем кто-либо, нуждаются в материальной помощи.

Закон о богохульстве, как и другой, о государственной измене, все еще остается неотмененным в нашей великой и свободной стране. Во времена тирании понятие богохульства, как и понятие государственной измены, оказывается очень удобными. Если мы начнем ставить под сомнение хотя бы мельчайшие частности того очевидного вранья, на котором зиждется власть Церкви или Государства, это вполне может привести к обвалу всего карточного домика. Крепость цепочки лжи определяется слабейшим ее звеном. Некогда считалось богохульством предположение о том, что наш мир существует не тысячи, а миллионы лет, и государственной изменой – сомнение в доброте и справедливости короля. Церковь и Государство веками кормили своих подданных ложью и потому нуждались в не дававших правде потачки законах, до составления которых был столь охоч Сталин.

Но что, поспешим спросить мы, делают законы о богохульстве в нынешней Британии и о чем думает епископат, требуя их применения? Церковь не имеет более власти над нашими жизнями – и это своего рода благословение для тех, кто не впадает в сладкий восторг, увидев раскаленную докрасна кочергу или тисочки для больших пальцев, – так кому же угрожает богохульник, когда он посмеивается над религией? Не Богу же, который, давайте смотреть правде в лицо, будучи изобретателем смеха и создателем всего сущего, достаточно велик и силен для того, чтобы справиться с чьими-то шуточками без помощи бросающихся на его защиту, безъюморных священнослужителей. Нет, богохульство угрожает лишь тем, кто слаб в своих религиозных верованиях, тем, чья вера непрочна. Пожизненное служение Церкви дело благородное, и люди, твердые в вере, знают, что смешки неверующих отскакивают от них, не причиняя никакого вреда; те же, кто в своей вере сомневается, или те, для кого пышность, политика престижа и протекций внутри Церкви важнее самой веры, вот они-то, заслышав любую шутку или острое словцо, начинают трястись в священной ярости от нанесенной их тщеславию обиды.

«Да, но грубые богохульственные насмешки оскорбляют обычных людей, рядовых верующих», – возражает мне множество голосов. Все верно. А мне с моей верой что прикажете делать? Я – приверженец истины, поклонник свободы, преклоняющий колени у алтаря языка, чистоты и терпимости. Такова моя вера, и меня что ни день губительно, грубо, гнусно и глубоко оскорбляют, ранят, унижают и увечат тысячи самых разных обращаемых против нее богохульств. Когда малоумные епископы, напыщенные, необразованные и неграмотные священнослужители, политиканы и прелаты, лицемерные цензоры, самозваные моралисты и охотники лезть не в свое дело ежечасно наскакивают на фундаментальные каноны истины, честности, сострадания и достоинства, к каким древним законам могу я прибегнуть? А ни к каким. Да я никаких и не прошу. Ибо отличаюсь от этих ярящихся имбецилов тем, что вера моя крепка, ибо знаю – ложь неизменно терпит поражение, непристойность и нетерпимость всегда обречены на гибель. Что же до голодающей Африки, ей, наверное, приятно сейчас думать о том, что публичное обличение с кафедры проповедника есть двигатель торговли ничуть не менее действенный, чем рекламная кампания стоимостью в два миллиона фунтов стерлингов.

Я слишком стар, чтобы переживать по этому поводу. Пусть отвратительные кривляки в рясах взывают к тираническим духам мертвых статутов, пусть залепляют бородавчатыми дланями рты тем, у кого есть что сказать, пусть снедаются собственной суетностью; у нас здесь опадает с древних ильмов листва, бледное солнце изливает слабый свет на камни университетских двориков, да и вообще у меня через полчаса урок – я теперь учусь играть на фаготе. Если вы были с нами, дай вам Бог здоровья.

ГОЛОС. Радиостанция Би-би-си хотела бы со всей ясностью заявить, что какими бы благопристойными, логичными или истинными ни были взгляды Дональда Трефузиса, это тем не менее взгляды низкосортного, смехотворного и чудовищно самоуверенного представителя ученого мира, от которых мы целиком и полностью открещиваемся. Если не считать сказанного профессором о Сталине. Вот там все было правильно.

Трефузис о программе «Любые вопросы»

Будучи невоздержанным и страстным слушателем радио, я с великим удивлением узнал о том, что некие личности докучают достойным служащим «Британской радиовещательной корпорации», кратко именуемой Би-би-си, требованиями, чтобы им дали возможность высказаться на одной из ее старейших звуковых арен – в передаче «Любые вопросы».[61] Известна ли вам картина в целом?

«Внутреннее вещание» Би-би-си передает программу под названием не то «Блевани», не то «Ответная реакция»,[62] не то «Всеобщий вой» – в общем, некий бред в этом роде. В основе его лежит чудовищная идея, которая могла зародиться только в волглых кавернах мозга, принадлежащего невменяемому преступнику или выпускнику Оксфорда. Похоже, эта программа обслуживает исключительно тех неуемных членов нашего общества, которые требуют, чтобы радио было своего рода жантильным приютом отшельника, в который язык, идиомы и живые повадки реального мира не допускались бы никогда. Эти несчастные, нездоровые существа проводят все свободное время, прижимаясь ухом к динамику приемника и подсчитывая, сколько раз из него донеслось слово «мерзавец». Если бы я владел большими деньгами, то безусловно основал бы больницу для людей, связь которых с внешним миром настолько слаба, что они смертельно обижаются на слова и фразы, между тем как несправедливость, насилие и притеснения, которые каждодневно наполняют своими воплями наш слух, их ни в малой мере не оскорбляют. Единственный совет, какой я могу дать каждому, кто любит радио: пишите на него всякий раз, как услышите драму либо комедию, которые компрометируют язык. Как могу я слушать пьесу, предположительно отражающую подлинную жизнь, если персонажи ее обращаются друг к другу со словами «брат» или «шут его знает» – и никакими иначе? Это же смехотворное оскорбление, наносимое честности искусства. Если, конечно, верх в нем не взяли нечленораздельные психопаты. Чего, кстати сказать, ждать осталось уже недолго.

«Ответная реакция» – это программа Радио-4, и потому она является естественным прибежищем для особ умственно неполноценных, – только не думайте, что я кусаю руку, которая меня подкармливает, я знаю, что небольшая, но очаровательная аудитория моих скромных беспроводных эссе состоит исключительно из людей здравомыслящих и мудрых. Уверен, никто из вас, услышав по радио слова «поганый ублюдок», не станет строчить жалобу – вы же не душевнобольные. А между тем аудитория программы «Ответная реакция» из душевнобольных по большей части и состоит. Из людей умалишенных в самой пугающей степени. Способных лаяться, как безумные. Вообразите же всю глубину, ширину, длину и высоту смятения, охватившего меня, когда я узнал, что именно эта аудитория и используется как источник, резервуар или лужа, из коей черпаются потенциальные «гости» программы «Любые вопросы». Две сотни окончательно созревших для сумасшедшего дома британцев присылают письма в эту программу, и из них выбирают заседающего в ее «коллегии» Простого Человека.

За последнюю дикую идею нам следует поблагодарить некоего окончательно лишенного соображения, горестно блуждающего во мраке неразумия господина, приславшего в «Ответную реакцию» слезницу, в коей он жаловался на то, что политики, журналисты и финансовые насильники, из которых обычно составляется ее «коллегия», вовсе не представляют собой мир в целом. «Дайте нам услышать голос простого человека» – таков был общий крик. Очень интересно было бы узнать, где вы найдете человека более простоватого, чем Питер Марш,[63] Джеральд Кауфман[64] или Эдвина Карри[65] и прочие подобные им жутковатые творения природы? Впрочем, предложение было принято, так что вскоре мы услышим в этой программе личностей совершенно определенного толка.

«Любые вопросы» есть одна из тех общественных институций, назначение коих состоит в том, чтобы провоцировать в нашем королевстве вспышки раздражения и умножать апоплексические удары. Если вам случится увидеть багроволицего человека, визгливо орущего на радиоприемник, знайте: он, скорее всего, в эту самую минуту слушает программу «Любые вопросы». Остается лишь поражаться тому, насколько четко начинает выражать свои мысли человек, оставленный наедине с радиоприемником и доведенный им до неистовства. Аргументы и контраргументы, риторические и напыщенные вопросы сыплются из его уст, точно перхоть из прически банковского менеджера. Однако Би-би-си в превеликой мудрости ее дала нам целительное средство и от этой напасти. Называется оно «Какие-либо ответы». Эта программа с немалой определенностью показывает нам, насколько никчемными – еще даже более никчемными, чем воззрения политиков, – являются мнения слушающих радио людей. Именно к ней вы обращаетесь, когда вам хочется вогнать в краску стыда членов вашей семьи своими рассуждениями по поводу понятий, в которых вы ни бельмеса не смыслите, – таких, как закон, порядок и нравственность. Именно к «Каким-либо ответам» прибегаете вы, когда вам требуется избыть бремя предрассудков и ненависти. «Какие-либо ответы» станут для грядущих поколений – когда им захочется понять, каким образом отсутствие грамотности, воспитанности и способности к пониманию других людей в конечном счете низвергло двадцатый век в пропасть эгоистичного индивидуализма и недобрососедской агрессивности, – важным документом. Что же касается «Любых вопросов», их задача куда более скромна и непосредственна.

Мы живем, дорогие мои, в обществе отчасти демократическом, не так ли? А демократия есть средство, позволяющее трансформировать наше неуважение к ближним в действенное презрение к тем, кого они избирают своими представителями. Эти добрые, отзывчивые мужчины и женщины принимают приглашения выступить в «Любых вопросах» и тем самым впитать в себя, точно губки, ненависть, которая в противном случае выплеснулась бы на улицы. Мы знаем, кто они, эти люди, мы щедро платим им за их жертвенность. И если мы решимся заменить их людьми заурядными, последствия, боюсь, могут оказаться плачевными. Знаю по себе: если я, проезжая по Кембриджу в моем «Вулзли», вдруг услышу, как некий законовед или домохозяйка разглагольствует об устроении нравственности или единстве семьи, то почти наверняка поворочу на тротуар и передавлю не меньше дюжины подвернувшихся под мои колеса единых семей.

Нет-нет, это слишком опасно. Предоставим маньякам по-прежнему строчить письма, а разглагольствуют пусть люди публичные. Теперь же я должен возвратить вас в Лондон и отдать в руки публичного маньяка. Недвина.

Трефузис заезжает на север

В то время, когда состоялась эта передача, «разрыв между севером и югом» страны был притчей во языцех. Побывавший на севере Трефузис размышляет о нем.

Привет. Как вы заметили, я сказал «привет», а не «с добрым утром», – это юный Алистер Кук[66] посоветовал мне поступить именно так, поскольку, имея дело с Би-би-си, ты знать не знаешь, когда состоится повтор твоей передачи. «Всемирная служба» может, к примеру, решить транслировать ее в Зимбабве вечером, а в Малайю – среди ночи. Мы, работники радио, должны постоянно помнить об этом и потому говорим «привет». И заметьте, я не сказал «всеобщий привет», поскольку вполне возможно, хоть и маловероятно, что слушают меня далеко не все. Как не сказал и «привет вам, возлюбленные мои», – мало ли что, вдруг кто-то из вас слушает меня, ведя при этом машину, и слетит, заслышав столь бесстыдно интимное приветствие, с дороги. И потому – просто «привет».

Сегодня я хочу поговорить с вами на тему решительным образом иллюзорную, обсудить нечто такое, чего попросту не существует. В качестве приглашенного лектора-соссюрианца я посетил университет города… э-э… ну хорошо, обойдемся без названия, скажем так: один из университетов Северного Йоркшира, – что позволило мне побывать на этой неделе в большом северном городе и рассказать его обитателям о диалектах острова Маврикий и их связи с меланезийскими языками глухонемых. Надо сказать, что раньше я севернее Кингс-Линна не заезжал и потому пустился в дорогу не без некоторых опасений. Я решил провести на севере несколько дней и посетить Лидс, Брэдфорд, Барнсли, я даже отважился пересечь Пенинские горы и заглянуть в Манчестер с Ливерпулем. Одно я знал наверняка: никакого «разрыва между севером и югом» не существует. Мне об этом и «Дейли телеграф» говорила, и «Мейл» с «Экспрессом». Не существует, и все тут. Поэтому я могу счесть лишь случайным совпадением то обстоятельство, что северные города выставляют напоказ ряды за рядами заколоченных досками магазинов и улицы, отмеченные не суматохой преуспеяния, но углами, на которых мрачно переминаются с ноги на ногу местные жители, коим совершенно нечем заняться. Совпадением является то, что север дышит бедностью, заброшенностью и отчаянием, в то время как столь многие южные города источают комфорт, процветание и уверенность в будущем. Равно как является совпадением и то, что, когда группа учеников Итона посетила на днях Ньюкасл, каковое посещение входило в программу их курса истории общества и городов, репортаж об этом визите стал на местном телевидении едва ли не главной вечерней новостью. Я человек не скептический, однако в дальнейшем намереваюсь читать «Телеграф», которую упорно выписывают распорядители профессорской комнаты моего колледжа, с несколько большей осторожностью.

Следует ли мне, окинувшему север взглядом столь недолгим, проповедовать сентиментальное к нему отношение? Обнаружил ли я, что люди там более добры, дружелюбны, просты, прямы, сильны и честны? Рад сообщить вам, что нет, не обнаружил. Некоторые из них оказались предрасположенными к дружелюбию, некоторые – предрасположенными к тому, чтобы провожать меня взглядами глубочайшей ненависти, от которых только что не плавились стекла моих очков. По большей их части северяне производили на меня впечатление людей, ничем от всех прочих не отличающихся. Другие производили на меня нападения с причинением телесных повреждений. Но ведь они всего только люди, и могу ли я винить их за это? Странноватый, склонный к многословию старик слонялся без дела по их улицам, и его твид, походка, сама сутулость его просто-напросто вопияли о вековой привилегированности южан, – должно быть, это зрелище представлялось им решительно невыносимым.

Север показался мне похожим на ресторанную кухню, в которой все еще пользуются угольными плитами и ледниками и которая пытается при этом тягаться с кухней, оборудованной микроволновыми печками и морозильниками. Я видел там на одной из автодорог самую настоящую кузницу. Юг Британии доказывает, что можно заработать состояние, делая деньги и предлагая услуги, север же все еще пытается делать вещи, которые можно подержать в руках. Однако наш южный дворец построен на песке, а их жилище, куда более убогое, возведено на крепком камне. И заброшенность севера представляется мне неподдельной, а наше процветание – иллюзорным. Впрочем, назначение политики и состояло всегда в том, чтобы не давать воли всяким там фантазиям.

А чего это он, собственно, разболтался о севере и юге? – спросите вы. Мало, что ли, мы платим политикам и журналистам, чтобы они кормили нас удобоваримым, благовидным враньем, зачем нам старые уроды, вроде обормота Трефузиса, норовящего нагрузить нас новыми проблемами? Что же, наверное, вы правы, и потому я вас оставляю.

Глядя в мое окно, я вижу, как ветер хлещет по воде Кема, взрывая ее мелкими волнами, норовящими подняться вверх по течению, что несет веточки, которые все тот же ветер отломал, совершая извилистый путь свой, от родительских древес, и думаю, что, возможно, и мы – такие же веточки, отодранные от огромного, породившего всех нас дуба, поскакивающие и ныряющие, пока поток наших нужд и надежд несет нас к океану очевидности. А затем меня посещает мысль о том, что я старый, глупый человек, которому давно уже следовало бы образумиться. Если вас не было с нами, спокойной ночи.

Снова леди Сбрендинг

ГОЛОС. СТИВЕН ФРАЙ отправился в Норфолк, в Истуолд-Хаус, чтобы навестить леди Розину Сбрендинг, вдовую графиню Брендистонскую.



Поделиться книгой:

На главную
Назад