Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Пресс-папье - Стивен Фрай на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Стивен Фрай

Пресс-папье

Предисловие

Добро пожаловать в «Пресс-папье». Первым делом, обязан предупредить вас, что попытка прочесть эту книгу в один присест, точно какой-нибудь захватывающий роман или возвышающую душу биографию, была бы безумием. На банкете литературы «Пресс-папье» следует отвести роль экзотического соуса, в который и изголодавшийся, и пресыщенный читатель обмакивает время от времени кусочек, отломанный от маисовой лепешки его или ее любознательности. А за несварение ума, к коему наверняка приведет попытка проглотить эту книгу целиком, я никакую ответственность нести не согласен. Книги-закуски – это, быть может, и не последнее слово литературного стиля, однако и тем, кто пресытился трюфелями и кнелями, которые мастерски готовят шефы одной кухни, и тем, у кого пучит живот от гамбургеров и пиццы другой, «Пресс-папье» придется, надеюсь, в самый раз.

Возможно, впрочем, ключ к правильному использованию моей книги способен дать нам другой конец пищеварительного тракта: не исключено, что естественным местом ее обитания может оказаться уборная, где эта книга займет достойное место рядом с такими творениями, как «Лучшие карикатуры Гэри Ларсона», весь в пятнах от чистящего средства для унитазов «Справочник слоанского рейнджера» и чаще всего встречающиеся в отхожих местах «Избранные письма Руперта Харт-Дэвиса». Быть может, стоило бы присовокупить к каждой из напечатанных в «Пресс-папье» статей число либо значок, указывающий, сколько минут отнимает ее прочтение, и соотнести это число либо значок со временем, которое здоровый читатель проводит на унитазе. И тогда вы смогли бы одолеть мою книгу целиком, практически не потратив на нее вашего драгоценного времени. Впрочем, какое бы применение ни нашли вы для «Пресс-папье» – избрали бы вы эту книгу в спутницы проводимых вами в уборной минут, предпочли бы последовать содержащемуся в названии книги намеку и обратили ее в принадлежность письменного стола или просто обезобразили бы красующийся на ее обложке портрет неприятного господина, – я хотел бы, чтобы она безотказно прослужила вам многие годы, не потребовав от вас затрат на чистку и уход.

То, что я собрал здесь опилки и стружку, скопившиеся за шесть-семь лет нерегулярного труда в цехах журналистики и радиовещания (совершенно нелепая метафора из тех, которых belle lettristes[1] ну никак, похоже, избежать не в силах… ну каким это образом сочинение статей может обладать хотя бы отдаленным сходством с трудом в цехах? Говорил бы ты все-таки по делу), кому-то покажется ни чем не обоснованным нахальством. По этому поводу могу сказать лишь одно: ужасный промах издателей, который вы держите сейчас в руках, есть на самом деле проявление нахальства обоснованного. Книга эта увидела свет лишь потому, что я не один год получал от читателей и слушателей письма с вопросом, где они могут раздобыть запечатленные на долговечном носителе статьи и радиопередачи, которые я с неимоверной безжалостностью навязывал доверчивой публике, – полагаю, эти люди намеревались пугать таким изданием своих детей или использовать его при совершении некоего сатанинского ритуала. Так или иначе, «Пресс-папье» представляет собой результат их настоятельных прошений, и, надеюсь, эта книга преподаст тем, кто несет всю ответственность за таковые, хороший урок.

(Ну что это такое, в самом деле, – «раздобыть запечатленные на долговечном носителе», «результат их настоятельных прошений»? Почему ты обязательно должен унижаться до елейного, неотъемлемого от «Предисловий» тона? И чего ты надеешься добиться твоим издевательским смирением? «Ужасный промах издателей…» «С неимоверной безжалостностью навязывал…» Мерзость какая.)

Первые мои покушения на тот род сочинительства, что представлен этой книгой («Покушения»? Покушения»?! А это что еще значит? Держи себя в руках все-таки.), состоялись в 1985 году, когда Иан Гардхаус, обладавший до той поры безупречной репутацией продюсер радиостанции Би-би-си, попросил меня написать что-нибудь для программы, которой он дал имя «Красочное приложение». Две или три передачи, сделанные для этого недолговечного предприятия, представлены в разделе книги, озаглавленном «Радио».

«Красочное приложение» сменилось программой «Незакрепленные концы», в самой первой из которых я появился в облике профессора Трефузиса. Идея принадлежала Иану Гардхаусу. За неделю до первой нашей передачи правительство попросило самого настоящего ученого выяснить, как обстоят на нашем телевидении дела с сексом и насилием. Гардхаус считал, что я мог бы высказаться по радио от имени такого человека, ученого-анахорета, с телевидением решительно не знакомого. Я придумал престарелого кембриджского филолога, симпатичного, но временами злоязычного джентльмена по имени Дональд Трефузис.

Трефузис мне нравится. Его преклонные лета и непреклонная эксцентричность позволяли мне отпускать ехидные, а то и просто грубые замечания, которые, исходи они от начинающего комедийного актера двадцати с лишним лет, выглядели бы совершенно недопустимыми. В следующие два или три года я продолжал играть в «Незакрепленных концах» роль Трефузиса с его «Беспроводными эссе». В книге содержится обширная – слишком обширная, мог бы сказать кто-то – их подборка (опять это издевательское смирение… впрочем, ты бы, конечно, назвал его fausse humilite[2]). Время от времени я также появлялся в эфире под личиной Розины, леди Сбрендинг, увядшей светской красавицы, – пока загруженность другой работой не вынудила меня положить конец столь легкомысленной трате времени. (О-ой, ну угомонился бы ты уже, а?)

Помимо прочего, те часы, когда я не скакал со сцены на сцену и из одной телестудии в другую, я отдавал сочинению еженедельной колонки для покойного ныне журнала «Слушатель». Новый его редактор, несравненный Алан Корен (вот «несравненный» – это, по-моему, хорошо… хоть «милейший рубаха-парень Алан Корен» не сказал, и на том спасибо), выдернул меня из литературного раздела журнала, редактору которого, Линне Трасс, я поставлял время от времени рецензии на новые книги. Некоторые из них и кое-что из напечатанного мной в той колонке воспроизведено в разделе «Слушатель». Для рождественского номера 1987 года я написал рассказ о Шерлоке Холмсе и теперь взял на себя смелость включить в этот раздел и его. (Что значит «взял на себя смелость»? Черт побери, это же твоя книга, так? При чем тут «смелость»? Ну ей-богу.) В разделе «Рецензии и разные разности» содержится пара статей (ты имеешь в виду «две статьи»), написанные для журнала «Арена», а с ними – кое-что из сочиненного для журнала «Татлер», возглавлявшегося в то время великолепным, ныне, увы, уже ушедшим от нас Марком Боксером. В 1989-м издателями «Слушателя» стали совсем другие люди, Алан Корен ушел из него, и я тоже. Спустя недолгое время журнал и вовсе закрылся. (Мы что же, должны усмотреть тут некую связь, так, что ли?)

Спустя несколько месяцев Макс Гастингс, милейший и скромнейший редактор «Дейли телеграф» (ну просто нет на свете людей, которых ты не любил бы, а?), передал мне через человека, охранявшего служебный вход театра «Олдуич», где я играл в одном из самых значительных провалов сезона, в пьесе «Смотрите, смотрите», записку с вопросом, не хотел бы я вести рубрику в его газете. Надо сказать, что как раз тогда я переключился, как газетный читатель, с «Индепендент» на «Телеграф». Не будучи сторонником консервативной партии, я тем не менее обнаружил, что эта газета ближе мне, чем какая-либо другая, и потому с готовностью и радостью (ах, как нам это интересно!) на предложение его согласился.

Два года я вел рубрику, озаглавленную «Фрай по пятницам», покинув газету в конце 1991 года лишь потому, что все мое время начали занимать писательство и съемки в фильмах. То были годы, требовавшие дисциплины и тем доставлявшие мне огромную радость, – каждую неделю я должен был отыскивать для моей рубрики новую тему, хотя иной раз мне приходилось еженедельно писать вдесятеро раз больше, чем требовалось для рубрики, слов, отвечая на письма читателей «Телеграфа», поступавшие ко мне в огромных количествах. Великие обозреватели нашего времени – Уотерхаусы, Левины и Во – наверняка сочли бы мою почтовую сумку до смешного тощей, однако для меня вдохновляющие, умные, дружелюбные, а иногда и не очень, письма читателей стали одним из самых больших сюрпризов и удовольствий того периода моей жизни. Должен сказать, что под конец его нехватка времени приобрела у меня пропорции попросту устрашающие, отчего я лишился возможности отвечать на все приходившие ко мне письма, и теперь я пользуюсь случаем и приношу извинения за поверхностность ответов, коими вынуждены были довольствоваться мои корреспонденты (ну и зануда).

Последнюю часть «Пресс-папье» образует полный текст моей пьесы «Латынь! или Табак и мальчики». Я включил в книгу и текст из программки, выпущенной к представлению этой пьесы в хэмпстедском театре «Нью-Энд». Мне кажется, именно «Латынь!» стала причиной, по которой я делаю сейчас то, что делаю. Я написал эту пьесу, когда учился на втором курсе Кембриджа. В результате увидевший ее на Эдинбургском фестивале Хью Лори попросил Эмму Томпсон, чтобы она познакомила нас, – Хью надеялся, что я смогу писать что-нибудь для ревю «Огни рампы». С того времени я, пусть и с перерывами, пишу с Хью вместе вот уж много лет – и надеюсь, что их будет впереди еще больше.

И потому я хотел бы поблагодарить его, Эмму Томпсон, Алана Корена, Макса Гастингса, Иана Гардхауса, Неда Шеррина, Линну Трасс, Ника Логана из «Арены», Эмму Соумз (quondam editrix[3]«Литературного обозрения») и покойного Марка Боксера. Спасибо также и Лайзе Глас из «Мандарин букс» – за ее терпение, и Джо Фостер – за помощь в поисках disjecta membra[4] столь многих лет. (Ну ты же не мог без этого, верно? Ты просто обязан был закончить паршивым латинским ярлычком. И чего ты надеялся добиться этой disjecta membra? Господи Исусе!)

Стивен Фрай,Норфолк, 1992

Часть первая

Радио

Дональд Трефузис

Это первое появление Трефузиса в программе «Незакрепленные концы». Как уже было сказано в предисловии, объяснялось оно тем, что правительство попросило ученых смотреть в течение года телевизор, а затем вынести вердикт относительно того, наносит или не наносит показываемое на экранах насилие вред обществу и в особенности, разумеется, столь дорогим нашей стране детям.

ГОЛОС. В прошлом году правительство обратилось к доктору Дональду Трефузису, старшему тьютору кембриджского колледжа Святого Матфея и профессору филологии Университета Карнеги, с просьбой просмотреть сколь возможно большую часть телевизионных программ Би-би-си, уделив особое внимание сценам насилия, способным дурно повлиять на наших детей или оказать на них какое-то иное воздействие. Сегодня он поведает нам о том, что ему удалось обнаружить.

Полученное мною задание – проинспектировать пропаганду насилия телевизионными программами Би-би-си – было, с одной стороны, пугающим для закоренелого поклонника радио вызовом, с другой – привлекательным для алчного исследователя и летописца современного общества поручением, а с третьей – лестным для человека, который… о боже, сторон становится слишком много, впрочем, неважно, довольно будет сказать, что я приступил к выполнению этой задачи с радостным, пусть и учащенно бившимся сердцем.

Мой предшественник на посту заведующего учрежденной в нашем университете еще королевой Анной кафедрой прикладной морали[5] всегда полагал, что телевидение, будучи, так сказать, этимологическим гибридом греческого «tele» и латинского «vision», является также и гибридом социальным, химерой, которая ждет, когда некий современный, препоясавшийся на борьбу со злом Беллерофонт оседлает Пегаса двадцатого столетия и умертвит ее, пока она еще не перемолола всю нашу культуру своей грязной, гниющей и гнилостной пастью и не набила оной алчную утробу свою.

Я же, будучи, по преимуществу, человеком из народа, человеком, чьи проворные юные пальцы так и тянутся к доверчивому, трепетному пульсу нашего времени, взгляды, толико невоздержанные, не разделяю. Для меня телевидение остается вызовом, надеждой, возможностью – или, если воспользоваться словами Т. Э. Хьюма,[6]«бетонным поносом взаимопроникновенных натуг». Вот в таком вот приподнятом состоянии духа и приступил я к исполнению долга, возложенного на меня правительством. Вообще-то, когда юный Питер, служащий ныне в Министерстве внутренних дел, обратился ко мне с этой просьбой в библиотеке для курящих клуба «Оксфорд и Кембридж», я вынужден был признаться ему, что, собственно говоря, никогда ни одной телевизионной передачи не видел. Все мы так заняты. Однако Питер, которого я, с гордостью должен признать это, готовил в 1947-м к экзамену для получения отличия по классическим языкам, держался того мнения, что решение этой проблемы требует свежих мозгов, – и именно поэтому я, сознавая свое неведение и ощущая блаженную радость неофита, и уселся перед моим новехоньким «Сони Тринитроном», дабы испробовать то, что предлагает нам наша вещательная корпорация.

Вряд ли стоит напоминать моей радиоаудитории, что слово «насилие», или «violence», происходит от латинского «vis» и его ближайших сородичей, означающих силу. Однако «насилие», каковое мне было поручено отслеживать, являло собой совершенно иной коленкор. Не буду более заставлять вас теряться в догадках и признаюсь сразу: то, что я увидел, потрясло меня до глубины моего естества, растревожило настолько, что я даже и описать это не в силах. Одна программа за другой демонстрировала попросту душераздирающее, потенциально губительное для неокрепшего, впечатлительного сознания юношества насилие.

Первая же программа, на которую я напоролся, именовалась «Шоу для тех, кто завтракает очень, очень поздно», и ведущим ее был – нет, переходить на личности и поносить оные в нынешние мои функции не входит, – ведущим ее была, скажем так, персона, которую я предпочел бы никогда больше не видеть ни в нашем, ни в любом другом из возможных миров. Эта программа подвергала насилию все каноны порядочности, благоприличия, кротости, воспитанности, вкуса, гуманности и достоинства, какие я во всю мою жизнь стремился поддерживать и распространять. Над всеми ними совершалось насилие столь варварское, столь гротескное, столь подлое, что я его даже и обрисовать не берусь. То была оргия вульгарности, низости и невежества, непристойная до того, что мне оставалось надеяться лишь на одно: больше я такого никогда не увижу. Юным умам внушалась мысль, что самореклама и неотесанное умение подать себя, точно некий товар, лицом – это прекрасно; что грубое, безграмотно вульгарное издевательство над достоинством женщины занятно, а тупоумное, топорное выставление напоказ своей якобы шутливости способно развлечь всех и каждого. Под девизом «Это всего лишь забавно» программа размахивала флагом постыдной и безысходной пошлости, повергавшей в тошноту само воображение. Если таково, подумал я, телевидение, тогда насилие, совершаемое над неокрепшими чувствами нашей молодежи, необходимо немедленно остановить, пока еще не слишком поздно. А по пятам за этой мерзостью последовала череда пустых и унизительных игровых программ: всю неделю меня насильственно забрасывали грязью. Одна из них, целиком сводившаяся к чтению выдержек из писем, каковые зрители имели глупость присылать на ее адрес, представляла собой такое насилие над грамотностью, присущей достойному населению нашей страны, над его разумом, владением правописанием, каллиграфией, над его проницательностью и скромностью, что я, просматривая эту программу, боялся лишиться чувств.

Впрочем, в сей навозной куче насилия, упадка и отчаяния все же отыскивались и проблескивали искупавшие многое подлинные жемчужины. И Америка, и наша страна создают, надо признать, немало программ, в которых актеры, переодетые полицейскими и преступниками, да и изображающие таковых, умело развлекают зрителей перестрелками и драками. По ходу этих приятно волнующих увеселений взрывается большое число автомобилей. Мне показалась особенно занимательной парочка, носящая имена Старски и Хатч, которая только и знает, что палить во все стороны и бить кому-нибудь морду. Эта на редкость веселая, придурковатая, целиком и полностью выдуманная возня представляется мне, как и всякий вымысел, безвредной, поучительной и чарующей. Я рекомендую показывать в дальнейшем только ее, ибо она делает все прочие драматические потуги решительно ненужными. Что же касается насилия, чудовищного насилия над нашей молодежью, которое я попытался вам описать, – что до него, то я не пожалею никаких сил, чтобы искоренить его, истребить, уничтожить, разрушить и помножить на ноль.

Доброго вам утра.

Розина, леди Сбрендинг

Это первый из трех монологов Розины, леди Сбрендинг, прозвучавших в программе «Незакрепленные концы». Представьте себе голос человека – женщины, – который произносит слова на вдохе.

ГОЛОС. Розина, леди Сбрендинг, обращается к нам из ее дома Истуолд-Хауз.

Я живу здесь совсем одна, этот дом назывался, когда я была девочкой, «Вдовым домом». Полагаю, в смысле формальном меня можно назвать вдовой, хотя мой сын, Руфус, он у нас четвертый граф, все еще не женат. Я люблю сельские просторы, в них так тихо, покойно. А здесь меня окружают фотографии из моей прошлой жизни. Вон тот снимок, на фортепьяно, на нем я танцую с Дэвидом, принцем Уэльским, – потом он стал королем Англии Эдуардом, а потом герцогом Виндзорским. Танцором Дэвид был очень плохим, он вечно наступал на ноги и, помню, однажды переломал все плюсневые кости одной моей очень близкой подруге, – осмотрительное лесбиянство было в то время в большой моде.

А вот это фотография Ноэля Кауарда[7] – душечки Ноэля, так мы его называли. Вы знаете, он был человеком до крайности остроумным – эта сторона его натуры была известной очень многим. Помню, я как-то появилась в танцевальном зале клуба «У Марио» – это на Грикстрит – в весьма откровенном платье: с декольте, какие в ту пору считались выходящими за рамки приличия, – теперь-то, смею сказать, мало кто, увидев его, и бровью бы повел, но в то время оно представлялось ужасно порочным. Я появилась в зале, и душечка Ноэль подошел ко мне и сказал: «Розина (он всегда называл меня Розиной, – но вы же понимаете, таково мое имя). Розина, – произнес он этим своим удивительным голосом, – Розина, где вам удалось отыскать столь соблазнительную, столь низко вырезанную грудь?» Вот такие у Ноэля были причуды, можете себе вообразить?

Портрет, который висит над камином, был написан, когда я жила в Париже – мой муж Клод служил там в конце двадцатых послом. Я устраивала в посольстве литературные приемы. Плум и Дафф Купер, Скотт и Гаррет Фитцджеральд, милейший Джефри Чосер, разумеется, Адольф Гитлер и Юнити Митфорд, Гертруда Стайн и Алиса Б. Топлесс, Рэдклифф Холл и Анджела Браззл[8] – на них я всегда могла положиться, они неизменно принимали мои приглашения. Ну и конечно, О. Генри Джеймс Джойс Кэри Грант. Помню еще Ф. Э. Смита,[9] позже он стал, разумеется, лордом Биркенхидом, вон там, прямо под доской для дартса, висит его портрет. Он всегда говорил: «Весь мир и все сожительствующие с ним любовники неизменно появляются на приемах Розины», мне это очень льстило.

Позднее, когда мы с Клодом перебрались в Индию и стали вице-регентами, я познакомилась с Ганди и часто играла с ним во французский крикет, – собственно говоря, он потрясающе играл в крикет, Клод всегда говорил: «То, что приобрела индустрия набедренных повязок, потеряла безопасность крикетных воротец». Пандит[10] Неру тоже производил на нас очень приятное впечатление, хоть Эдвина Маунтбаттен[11] считала, что при его слишком изменчивой длине корпуса настоящими кручеными бросками он никогда прославиться не сможет.

Большая бронзовая статуя обнаженного мужчины – та, что стоит у меня на синтезаторе, – это портрет заместителя премьер-министра Герберта Моррисона. Играя на синтезаторе, я вешаю на него мои браслеты. Я часто сижу в этой комнате, вспоминая о прошлом. Глупыш Поулс Хартли, Л. П. Хартли,[12] знаете такого? – сказал однажды, что прошлое – это заграница, но я с ним не согласна. Прежде всего, в прошлом и еда была вкуснее, и люди пахли совсем иначе. Мне часто говорят, что я принадлежу к избалованному поколению богатых, красивых, праздных паразитов. Да, конечно, я всю жизнь купалась в роскоши, встречалась с прославленными, влиятельными людьми, посетила множество удивительных мест и никогда не занималась ничем более трудоемким, чем организация больших домашних приемов. Но знаете, несмотря на все это, если бы мне довелось прожить мою жизнь снова, я бы ничего в ней менять не стала. Сожаления? Их у меня очень немного. Не следовало, пожалуй, одалживать душечке Т. Э. Лоуренсу[13] мою мотоциклетку. Ну все, я устала. Кушать хочу.

Джереми Гадинг

Это выступление было повторено в программе «Красочное приложение».

ГОЛОС. На этой неделе в программе «Люди дела» выступает сэр Джереми Гадинг, ректор Лондонского архитектурного колледжа, находящегося в Роган-Пойнт, Патни.

Архитектура предоставляет совершенно необычайные возможности тем, кто хочет послужить обществу, облагородить ландшафт, освежить окружающую среду и продвинуть человечество на шаг вперед, – однако архитектора, который желает добиться подлинного успеха, следует научить тому, как обходить эти волчьи ямы стороной и просто зарабатывать приличные деньги. У меня в штате состоят люди из самых разных школ и университетов, а сама моя работа многостороння и разнообразна. Естественно, первое и самое главное – это визуальный ряд. Молодые люди привыкли так или этак пользоваться глазами, – но для того, чтобы стать в сегодняшней Британии хорошим архитектором, требуется нечто большее, чем просто умение пользоваться ими, требуется еще и удалить их хирургическим путем. Впрочем, современный архитектор должен быть не только слепым, он должен также выпестовать в себе бодрящее чувство презрения к ближнему, а для этого необходимо как можно раньше начать участвовать в совещаниях планировщиков микрорайонов и администраторов городских советов.

Далее мы используем детально продуманную систему семинаров, помогающих создать необходимое направление мыслительной деятельности, как мы ее называем. На этих семинарах мы показываем нашим студентам фильмы о старинных зданиях, старинных сельских общинах плюс интервью с такими приверженцами сохранения памятников старины, как покойный Джон Бетжемен и его королевское высочество принц Чарльз. Наполняя одновременно с этим аудиторию ядовитыми газами и подвергая студентов ударам электрического тока средней силы, мы вызываем в них чувства тошноты, отвращения и острой физической боли, которые с течением времени связываются в их сознании с перечисленными выше образами. А следом мы показываем им фильм, в котором фигурируют большие стеклянные коробки, башни из грубого бетона и стальные балочные фермы, и на этот раз студентов стимулируют встроенными в их стулья вибромассажерами, избранными, внушающими ощущение покоя произведениями Моцарта, кларетами многолетней выдержки и сигаретами с марихуаной. Все это позволяет внушить им устойчивое отвращение к старым формам архитектуры и любовное влечение к новым.

Внимательные слушатели наверняка заметят: я говорил ранее о том, что мы удаляем нашим учащимся глаза, а затем показываем им фильмы. Разумеется, мне следует упомянуть и о том, что архитектор должен уметь врать. Ему (или ей) надлежит стать адептом гладкого и проворного публичного вранья. «Это здание простоит сто лет», «Собор Святого Павла уродлив, и потому его необходимо окружить объектами подлинной красоты», «Наш многоквартирный дом построен так, чтобы удовлетворять все нужды человека, чтобы человек чувствовал себя в нем привольно». Я сильно сомневаюсь, что даже самый совершенный детектор лжи смог бы выявить в любом из этих заявлений оскорбительное сплетение ектений и каталогов отборной лжи, каковыми каждое из них безусловно является.

Внушающая немалую тревогу склонность к неоманьеризму, тайком прокравшаяся в офисную и городскую архитектуру 1980-х, в последнее время вынудила нас ужесточить нашу программу переобучения, и теперь мы, после вручения дипломов успешно прошедшим весь курс студентам, в обязательном порядке высасываем через соломинку их мозги и лишь после этого позволяем им покинуть стены нашего колледжа.

Ле Корбюзье, этот величайший из архитекторов (видите, перо полиграфа даже не шелохнулось), сказал однажды: «Человеческое существо есть машина, предназначенная для проживания в одном из моих домов», и если Британия хочет обратиться в сообщество процветающих, преуспевающих, хорошо оплачиваемых, хорошо питающихся и с приятностью выпивающих архитекторов, нам надлежит накрепко усвоить этот и подобные ему принципы.

Позвольте мне привести еще одну цитату, на сей раз из сэра Николауса Певзнера. «Здание есть обрамление пространства; архитектура есть эстетическое его обрамление». Сидя в библиотеке моей находящейся в графстве Гэмпшир перестроенной под жилье георгианской водяной мельницы, я снимаю с полки последний том «Словаря архитектора» – от «Эбеновых храмов» до «Ячеистого бетона» – и ищу в нем слово «эстетический». Я нахожу следующее: «эстетика, непр. вульг. происх. неизвестно». Исчерпывающее описание современного архитектора, не правда ли? Непристойный, вульгарный ублюдок. Спокойной ночи.

Трефузис расфуфырился

Добрый привет всем вам. Приступая к нашей небольшой беседе, должен со всей открытой, мужественной прямотой признаться: я не сноб. Никогда им не был и становиться не собираюсь. Ту т мы с Робби Бернсом приходим к полному согласию, что в последнее время случается с нами нередко: богатство – штамп на золотом, а золотой – мы сами. Я часто ловлю себя на том, что шепчу, проходя по бальной зале, в которой толчется смешанное общество обладателей благороднейших имен нашего королевства: «Поверьте, тот лишь благороден, чья не запятнана душа, а ваши “форды” и “короны” не стоят, братцы, ни шиша». При всем при том человек я уже старый, плотских удовольствий у меня осталось всего ничего, если, конечно, не считать распаривание мозолей чувственным и сибаритским наслаждением, и потому, когда начинается Сезон, я с большим удовольствием отираюсь среди котлов с мясом, коими наполнен наш Свет,[14] то приветствуя кликами «Алмазные Головы» на регате в Хенли, то сопровождая какую-нибудь тоненькую дебютантку на Бал королевы Шарлотты. Должен сказать, мне трудно примирить упоение этими празднествами с исповедуемым мной прудоновским синдикализмом, с одной стороны, и почти универсальным презрением к всепролазности представителей высших классов – с другой. Красота происходящего eux-memes[15] портится почти всеобщей грязнотцой и самомнением присутствующих. К примеру, в Хенли, оказавшись в ложе распорядителей, трудно расплескать содержимое полупинтовой кружки «Пиммса» и не намочить при этом человека, ни аза в гребле не смыслящего. Запустите крысу в клубную ложу стадиона «Лордз» – и вы перепугаете дюжину человек, ничего не ведающих о крикете. Однако любимейшее мое из происходящих во время Сезона событий – оперный фестиваль в Глайндбёрне.

Если не обращать внимания на его манерность и привилегированность, оставить в стороне чопорность присутствующих и сбросить со счетов ужасающую напыщенность происходящего, получится место, побывать в котором стоит. Вообразите же удовольствие, которое я испытал, когда в начале нынешней недели старый мой ученик, приобретающий ныне все более солидную репутацию международного шпиона, предложил мне встретиться с ним именно там, чтобы послушать новую постановку «Травиаты» под управлением сэра Питера, сэра Питера, сэра Питера… как бы его ни звали.

В назначенный день я возбудился настолько, что был едва способен устоять на месте, пока Глэмбидж, мой университетский прислужник, загалстучивал мой галстук, призапонивал запонки и подтягивал подтяжки. Я очень люблю облачаться в мой парадный наряд, – молодая американка однажды сказала мне, что в нем я выгляжу типа «секси», а такие слова застревают в памяти надолго. Я всегда страх как боюсь слишком уж расфуфыриться, однако Глайндбёрн обладает по крайней мере тем преимуществом, что в нем приняты касательно одежды правила самые бескомпромиссные. Или строгий костюм с галстуком-бабочкой, или ничего. Подозреваю, впрочем, что на человека, одетого в ничего, там поглядывали бы косо, а то и вытурили бы его оттуда безо всякого промедления.

Мы с Глэмбиджем появились как раз вовремя, чтобы почти целиком пропустить первое действие. Глэмбиджа я не виню, он выжимал из «Вулзли» все, на что тот способен. К сожалению, все, на что тот способен, это девятнадцать миль в час. Так или иначе, до начала антракта оставалось пять минут, которые я провел, озирая ближайшие окрестности театра и дивясь особой проникновенности частой и холодной летней мороси. В должное время первое действие завершилось и публика начала вытекать из – э-э, из ее публичного места.

Леди и джентльмены, матери, друзья: вообразите мое унижение, нарисуйте себе картину моего горя, постигните мою муку. Эта публика была одета – каждый из составлявших ее Джеков и каждая Джилл – в то, что я могу описать лишь как самую пугающую коллекцию затрапезы. Единственные строгие черные костюмы, какие в ней наблюдались, облекали театральных служителей. Мой старый ученик подскочил ко мне, пронзительно вереща: «Ну что же вы, профессор? Зачем вы так вырядились? Это же генеральная репетиция, я думал, вы в курсе!»

Я заявился на генеральную репетицию в вечернем костюме! Слова, тысячи слов вскружились в моем мозгу, некоторые были английскими, другие подобранными в чуждых нам языках, но ни одно из них, ни одно не годилось для описания даже крупицы от йоты тени намека на фракцию атома призрачной десятины наималейшей частички ужаса, стыда и жалкой муки, обуявших меня. Какие бы ни существовали на свете просчеты, промахи, ляпсусы, оплошки, умонелепости и ложные шаги, от коих у совершившего их завязываются в узел кишки, моя расфуфыренность, я совершенно в этом уверен, галопом шла впереди всех, обскакав их на целый фарлонг.

Ихавод, вай-ме, эхма и ой-ё-ёй! Я ужом проскользнул в уборную, захлопнул за собой дверцу кабинки и просидел в ней, рыдая, следующие два с половиной часа. Каждый наполовину жалостный, наполовину презрительный взгляд, провожавший меня, когда я летел в этот приют, снова и снова воспроизводился моим исстрадавшимся мозгом. Все они смотрели на меня, как на армянского миллионера-парвеню, щеголяющего на званом обеде Британского легиона купленными неведомо где орденами, как на выскочку-мэра, который и в ванну-то усаживается, не снимая пышно блистающей нагрудной цепи. И если бы я еще не сказал Глэмбиджу, что он может съездить в Льюис, дабы повидаться с женой, живущей в приюте для умалишенных, тогда я хоть мог бы сразу улепетнуть домой. А теперь вот корчись столько времени, весь в мыле от позора.

Впрочем, сейчас, включив холодный свет разума, я гадаю – не слишком ли остро отреагировал я на случившееся? Не мог ли человек более спокойный отозваться на все это недоразумение легким смешком? Не показал ли я себя отчасти все-таки снобом, приписав другим собственное мое презрение к себе? Если кто-то из вас был там и видел меня, возможно, вы напишете мне и снимете с моей души тяжкий груз.

Пока же вы, во всяком случае, проявили терпение. Многие из вас наверняка гадали, какое, собственно, отношение, какую ценность имеет это мое внутреннее несчастье для нешуточной жизни, что протекает вовне меня; те же, что посообразительнее, уяснили, вспомнив, что сейчас, во время выборов, разговоры о политике запрещены, подтекст моего небольшого воспоминания, увидели ясные знаки его аллегорической подоплеки и поняли, чем она может им пригодиться. Вперед и выше! ага, а если вы уже там, можете сесть.

Сидни Вульгарс

Еще одна выдержка из «Красочного приложения».

ДИКТОР. СИДНИ ВУЛЬГАРС, тур-оператор компании «Отдых сокрушенных», откровенно рассказывает о совершаемых им преступлениях.

На мой взгляд, самое лучшее в отдыхе, который предлагает моя компания, состоит в том, что она дает возможность по-настоящему отдохнуть людям, коэффициент интеллекта которых располагается где-то между восемнадцатью и тридцатью. Большинство наших отдыхающих проживает в таких городах, как Милтон-Кинс, Телфорд, Уэльс, Питерборо, Уоррингтон-Ранкорн, – тех городах Соединенного Королевства, которым приходится прибегать к услугам рекламных агентств, чтобы заманить к себе на жительство хоть кого-нибудь. По нашим представлениям, люди, которые полагают, что было бы очень хорошо, если бы все города на свете походили на Милтон-Кинс, это как раз наши клиенты и есть.

Нас больше всего интересуют личности яркие, привлекательные, любящие хорошо проводить время, но, к сожалению, мы-то их не интересуем нисколько, вот нам и приходится возиться с запечалившимися, постаревшими, отчаявшимися алкоголиками и развратниками, которые покупают наши путевки в тщетной надежде, что им, глядишь, и удастся затащить в постель какую-нибудь бабу, которой еще не стукнуло пятьдесят.

Полагаю, вы видели в наших брошюрах фотографии девушек, которые обходятся без верхней половины купальников, гладкотелых мужчин, увлеченно занимающихся виндсерфингом, веселых пар, предающихся пляжным забавам, – так вот, именно эти виды курортной деятельности мы и предоставляем нашим клиентам в качестве объектов наблюдения. На тех островах, на которые мы их отправляем, мы составляем из них экскурсионные группы, получающие возможность лежать целыми днями на самых дорогих и модных пляжах, наблюдая, так сказать, изнутри за жизнью резвящихся вокруг молодых людей.

Я уже по горло сыт обвинениями в том, что мы, «Клуб посредственностей с КИ 18–30», – это своего рода лицензированные сутенеры. У нас вообще никаких лицензий нет и никогда не было. Да они нам и не нужны. А критиканам, которые кричат, будто мы взываем к самым отвратительным сторонам человеческой натуры, что наши отдыхающие позорят за границей самое имя британцев, я скажу следующее: взгляните на норму прибыли нашей компании, посмотрите, сколько искателей удовольствий, обслуженных нами, снова и снова прибегает к нашим услугам, желая приятно провести время и получить это самое удовольствие. И как знать, быть может, воспользовавшись третьей, четвертой или пятой нашей путевкой, они его и получат. Наш бизнес именно в том и состоит, чтобы творить чудеса.

ИЗВИНЕНИЕ:

После того как Би-би-си запустила в эфир это недозрелое, скабрезное, злобное и неуважительное выступление, мы получили сведения о том, что «Клуб посредственностей с КИ 18–30» полностью изменил характер предоставляемых им услуг и обслуживает ныне также и людей с коэффициентом интеллекта, превышающим тридцать. Мы хотели бы извиниться за все нанесенные нами этой компании обиды. Мы хотели бы также извиниться за слово «убожество» и выражение «наискуднейший общий знаменатель», совершенно случайно прокравшиеся в это извинение. Большое спасибо.

Трефузис высказывается по поводу образования

Эта передача по какой-то причине принесла мне больше писем от слушателей, чем любая другая, – я разослал сто с лишним копий ее текста людям, которым хотелось его получить. Полагаю, она затронула некое больное место.

ГОЛОС. Дональд Трефузис продолжает свое лекционное турне по университетам и женским организациям Англии. На этой неделе его увидел Ньюкасл, Эксетер, Норидж, Линкольн, а нынешним вечером и Ноттингем. По дороге из Нориджа в Линкольн он смог выкроить время для беседы со своим старым учеником Стивеном Фраем, чье параллельное комедийное турне привлекло озабоченное внимание широкой публики.

И вам со страшной силой того же самого. Для начала я хотел бы поблагодарить услужливого первокурсника факультета маврикианологии при университете Восточной Англии, что в Норидже, который был так добр, что избавил меня вчера ночью от моего багажа. Мне очень жаль, что ему пришлось заглянуть внутрь моего саквояжа, дабы установить владельца оного, и я пользуюсь случаем, чтобы заверить юношу: затребованная им сумма в подержанных банкнотах будет оставлена в указанном мне месте. Я с нетерпением ожидаю возвращения моей бытовой техники.

Ну-с, я особенно рад, что встретил вас именно сегодня, потому что мне очень не терпелось сказать пару слов по поводу образования. В последнюю неделю я посетил столько школ, университетов и политехникумов, выслушал слезные жалобы стольких учеников, студентов и преподавателей, что почувствовал себя обязанным высказаться. Как человек, проведший всю свою жизнь – жизнь мальчика, мужа и бесноватого старого дурака – снаружи и внутри образовательных заведений, я, наверное, последний, от кого можно ожидать относящихся до них полезных советов. Пусть советы дают политики, лишенные и образования, и разумения, и убеждений. Они, по крайней мере, смогут подойти к проблеме с совершенно ясной, пустой головой. Я же хотел бы на этот раз как можно сильнее оттолкнуть вас от себя, предложив вам несколько канапе с уставленного пряными угощениями подноса моего опыта. И если вам захочется убить меня (а вы будете не единственным, кого посещает такое желание), забудьте о яде, выбросьте из головы удушение и даже не помышляйте о том, чтобы перепилить тормозные тросы моего «Вулзли», – существует решение куда более простое. Всего лишь подкрадитесь ко мне сзади, когда я жду этого меньше всего, и шепните мне на ухо слова: «Родительская власть». После чего отойдите в сторонку и полюбуйтесь достигнутым результатом. Мгновенной остановкой сердца.

Родительская власть – шмордительская власть, вот как я ее называю. Не поймите меня неправильно, о, заклинаю вас святыми небесами, отойдите как можно дальше от места, с которого меня можно понять неправильно. Демократия и я – между нами нет ссоры. Но поверьте мне, по линии вразумительности, да и чего угодно еще, родительская власть и демократия так же близки друг к другу, как Майк Гэттинг[16] к королеве-матери, а если от меня не утаили какого-то смачного скандальчика, большой близости между ними не наблюдается. Родительская власть – это вовсе не признак демократии, это признак варварства. Мы относимся к образованию, как к сфере обслуживания, как к прачечной: родители суть клиенты, учителя – прачки, а дети – грязное белье. И клиент всегда прав. Боже, боже, боже. Но что, заклинаю вас именем ада кипящего, знают родители об образовании? Да и много ли отыщется в мире образованных людей? Я смог бы назвать семнадцать-восемнадцать.

Беда в том, что образование никому не нужно. «Да охранят нас небеса от образованных людей» – вот всеобщий крик. Спросите у Норманна Теббита,[17] для которого плотоядно скалящийся с газетной страницы голый подросток ничем не отличается от обнаженных Тициана,[18] спросите у него, что означает слово «образование». Спросите у неграмотных вурдалаков с Флит-стрит, Хлюп-стрит – или какую еще несчастную улицу они сейчас обращают в клоаку, – что такое образование? Стихотворение, в котором присутствует хоть одно бранное слово, невозможно допустить на телеэкран, потому что иначе они поднимут визг не на одну неделю.[19] С социалистами в городских советах они уже управились, теперь подавай им умников, которые высмеивают их в своих пьесах и книгах.

Эту новую Англию, которую мы для себя соорудили, никакое образование не интересует. Ее интересует лишь обучение, физическое и духовное. Образование – это свобода, идеи, истина. Обучение – это то, что вы делаете с грушевым деревом, когда связываете его ветви и подрезаете их, чтобы оно, вырастая, стлалось по стене. Обучение дает вам пилота, компьютерного оператора, адвоката, радиорежиссера.

Образование – это то, что вы сами даете детям, чтобы освободить их от предрассудков и моральных банкротств предшествовавшего поколения. Что до свободы, таковая в программе нынешних законодателей не значится. Свобода покупать акции, услуги врачей или жилые дома – это пожалуйста; свобода покупать все что угодно. Но свобода думать, бросать вызов, производить изменения. Боже оборони.

День, когда мой ребенок, вернувшись из школы, скажет, что его научили тому, с чем я готов согласиться, будет днем, в который я заберу его из этой школы.

«Преподавайте детям викторианские ценности, высокие достоинства и доблести патриотизма и религии» – вот что мы слышим. Но это те самые ценности, которые привели нас в нынешний грязный век войн, угнетения, жестокости, тирании, массовой резни и ханжества. Мы жили в полном терпимости обществе, которое теперь так модно осуждать и которое заставило Америку прекратить войну во Вьетнаме; теперь мы живем в полном нетерпимости обществе, которое грозит втянуть нас в другую войну, грозящую обратить всех нас в заливное. Слово «заливное» я выбрал с особым тщанием.[20] Я вглядываюсь в исламские страны «Залива» и вижу в них нравственную определенность, законы, направленные против сексуальной раскрепощенности, смертную казнь и наказания кнутом, несокрушимую веру в Бога, патриотизм и крепкую веру в семейные ценности. Какой образец для нас! И Бог да поможет нам, когда мы поймем, что ничего, ну ничегошеньки не знаем. Мы невежественны, варварски, безнадежно невежественны – то, что мы, как нам представляется, знаем, есть очевидная чушь. Как можем мы даже помышлять о том, чтобы скармливать нашим детям ту же недопеченную, фанатичную дребедень, что засоряет наши далекие от совершенства мозги? Дайте им по крайней мере шанс, – призрачный, слабенько мерцающий вдали шанс стать лучше нас. Или я прошу слишком многого? Похоже, что так.

Ну хорошо, я человек старый, дурно пахнущий, чудаковатый и нисколько не сомневающийся в том, что все, мною сказанное, полная чепуха. Давайте сожжем все эти романы с нехорошими идеями и словами, давайте будем учить детей тому, что Вторую мировую войну выиграл Черчилль, что Империя была чудо как хороша, что простые слова, описывающие простые физические акты, нечестивы, а девочки-подростки, которые наставляют на вас с газетных страниц заостренные грудки, помещены туда смеха ради и ни для чего иного. Давайте закроем в университетах искусствоведческие отделения, начнем вешать преступников, но давайте сделаем это сейчас, ибо чем скорее мы обратимся в огненный шар, тем и лучше.

О господи, прослушав все это, я поневоле почувствовал, что кой у кого из вас может создаться впечатление, будто я… видите ли, дело только в том, что мне не все равно. Очень и очень. И когда я забираюсь подальше от дома и вижу, какой мы все-таки бедный и невежественный народ, я, как бы это сказать, я расстраиваюсь. Думаю, мне следует принять одну из моих медленно действующих таблеток и устроиться поуютнее с книжкой Элмора Леонарда в одной руке и стаканом теплого поссета[21] в другой. Если вы это уже сделали, мне хотелось бы узнать – почему.

Трефузис и redatt

Сегодня утром я гневно выглянул в окно и сердце мое прямо-таки растаяло от того, что я увидел, а увидел я берега реки с усеявшими их посланцами весны – потряхивающими в живом танце головами, окрашивающими все в ярко-оранжевые и желтые тона, пританцовывающими, раскачивающимися и волнующимися туристами. А я отнюдь не из тех, кто проникается жалостью к себе при мысли о том, что ему приходится делить планету с существами, носящими флуоресцентные нейлоновые анораки и джемперы с узором в ромбик.

Что касается этого времени года, у меня образовался своего рода ритуал – я посвящаю целый день разбору бумаг: составляю опись писем, привожу в порядок записные книжки и тетради, в кои заношу разного рода афоризмы и цитаты, заказываю самосвал, который избавляет меня от писем, полученных за год от торгующих кредитными карточками компаний. С тем, что столь симпатично наименовано макулатурной почтой, я расправляюсь не случайным образом, а заведенным ежегодным порядком, ибо я не просто выбрасываю ее на помойку, но возвращаю компаниям, которые мне ее, собственно, и прислали. Что думают обо мне мистер «Виза» и господа «Диннерс-Клаб», каждый год получающие большие партии глянцевитой бумаги, я ни малейшего понятия не имею, они не удосуживаются сообщать мне свои мнения на сей счет. Если их чувства хоть в какой-то мере отвечают моим, они, полагаю, безумным образом раздражаются. Мне трудно представить себе какого-нибудь сотрудника или сотрудницу этих компаний, коих приобретение изображающей чайницу серьги или ониксового ведерка для шампанского способно заинтересовать в большей, нежели меня, мере, – даже при том, что любовно обработанная поверхность этих вещиц позволяет разместить на ней аж до трех его или ее инициалов.

Впрочем, подлинная радость, которую доставляет мне весенняя приборка, связана с письмами. Дело в том, что в настоящее время я погружен в самую что ни на есть войну на истощение – эпистолярную – со многим множеством разбросанных по всему миру филологов и структурных лингвистов. Так, в Пенанге проживает некий посвятивший себя изучению языков меланезийской группы профессор, с которым я вот уже тридцать лет письменно бранюсь по поводу корня простого папуасского слова redatt, обозначающего, как некоторые из вас наверняка знают, человека, который «навряд ли пожелает принять участие в вечерних развлечениях». Весьма полезное слово, делающее папуасам немалую честь. Как человек, очень далеко отстоящий от того, чтобы быть redatt, человек, получающий наслаждение от самых незатейливых комнатных увеселений, я обнаружил, что простое объяснение значения этого слова людям, приглашенным погостить несколько дней в чьем-то загородном доме, приводит к тому, что они с куда меньшей вероятностью отказываются от участия в любых увеселениях, кои я беру на себя смелость предлагать им, когда день близится к концу. Собственно, этим и важен для нас язык. В большинстве своем те, кто не питает склонности предаваться в послеобеденное время играм и – до некоторой степени – спорту, почитают себя людьми сдержанными и многомысленными, присущая им прискорбная надменность заставляет их думать, что они будто бы стоят выше игривых шалостей прочих людей. Услышав же от меня, что народ, который обитает в тысячах миль от них и образ жизни которого почитается куда менее утонченным, чем их собственный, давно уже успел дать им полное и исчерпывающее определение, эти люди ощущают себя несколько уязвленными. То, что некое непритязательное племя сумело определить их неприязнь к вечерним играм одним-единственным словом, представляется им несказанно обидным. И люди, не склонные к увеселениям, оказываются в итоге лишенными обаяния или чарующей загадочности – они всего-навсего redatt: те, кто навряд ли пожелает принять участие в вечерних развлечениях.

Ну и поскольку близится время Пасхи, я хотел бы взять на себя труд выгрузить из моего сознания еще одно слово. Довольно редкое, происходящее из древнего ургского диалекта, бытовавшего в тундре и использовавшегося в четвертом столетии лопарями, которые после великой Херффтельдской оттепели 342 года от Р. Х. расселились в окрестностях Хельсинки. Это слово Hevelspending, имя существительное, обозначающее «радостный вздох человека, который, гуляя поутру, ощущает в воздухе, впервые после долгой зимы, дуновение весны». У нас, британцев, имеется слово «бандит», коим обозначается «некто, чье ремесло сводится к тому, чтобы останавливать на улице людей и насильственно избавлять их от ценных вещей», а вот у лопарей есть слово для описания «радостного вздоха того, кто, гуляя поутру, ощущает в воздухе, впервые после долгой зимы, дуновение весны». Hevelspending. Вы знаете, леди и джентльмены, быть может, на меня порой нападает… нет, не знаю. Наверное, во мне просто сидит склонный к созерцательности мистик.

И пока яркий солнечный свет проталкивает весну сквозь цветные стекла моего старинного окна, пока я вот так беседую с вами, я вдруг замечаю, что по моему глуповато поблескивающему лицу текут слезы, что они проливаются по рытвинам моей плоти и капают с подбородка на навощенное дерево стола, за которым я восседаю. У нас имеются слова и для этой слабости тоже, «старческая лабильность», вот как это называется, – склонность, размышляя о таких понятиях, как Весна, Дом или Дружба, плакать на манер малого дитяти. О господи, я так стар, так глуп. Люди мелкие толкуют о том, как остаться молодым, однако они упускают из виду пугающую красоту и ужасное величие человека, который стареет до самой глубины его души. О-хо-хо, если вы были с нами, что ж, значит, тут вы и были.

Трефузис об экзаменах

Ну и очень за вас рад. Настает то самое время года, когда молодые люди, коими я кропотливо окружаю себя здесь, в Кембридже, выползают из своих комнат, запасаются мокрыми полотенцами и холодным кофе и пытаются за одну неделю напичкать свои эластичные мозги тем, чему следовало понемногу просачиваться в оные, основательно впитываясь, на протяжении трех лет. Люди, которые об экзаменах ничего толком не знают, говорят о них много всякого вздора, и потому мне, человеку, который составляет программы экзаменов и выставляет оценки, быть может, стоит рассказать тем из вас, кто держится того мнения, что экзамены будто бы весьма сложны и важны – или, напротив, что они легки и никакого значения не имеют, – о том, как можно добиться на них хороших результатов без утомительной возни со знаниями и без приложения особых усилий.

Молодому человеку, который только еще начинает научную карьеру, я сказал бы следующее: образование приготовляет вас к жизни, и потому вам, чтобы преуспеть, надлежит научиться врать, списывать, красть, переиначивать, усваивать, присваивать и всячески искажать. Я добился в этом университете выдающихся научных успехов благодаря всего только двум эссе. Я получил с их помощью аттестаты о начальном и среднем образовании, я представил их в переписанном виде на вступительные экзамены в Кембридж – и получил за это стипендию, я переварил их и отрыгнул на предварительном и выпускном экзаменах, позволивших мне получить диплом. На каждой стадии моего успешного продвижения вперед я вставлял в них все более длинные слова, крал цитаты у очередных новейших авторов и перекраивал предложения, подгоняя их к господствующим академическим модам и вкусам. Однако, по существу, вся моя научная репутация и положение покоятся на фундаменте не таком уж и основательном – на способности заучить наизусть горстку довольно банальных, второсортных статей. Мы впали бы в грех чудовищного переоценивания ума и проницательности экзаменаторов, если бы предположили, что они – «мы», следовало бы мне сказать – способны каким-то образом «видеть насквозь» таких отличающихся ловкостью рук, банальностью и лживостью претендентов на диплом, каким был и я сам. Человеку достаточно толково – со стилем, чутьем и напором – изложить суть заданного ему вопроса, чтобы получить отличие первой, а то и высшей степени.

И потому я чувствую себя просто-напросто обязанным настоятельно порекомендовать тем, кому предстоит сдавать экзамены, просмотреть лучшие свои эссе и прикинуть, каким образом можно противопоставить одно другому, а там и совокупить их первые и последние абзацы с тем, чтобы создать впечатление, будто они служат ответом на любой вопрос, какой может поставить перед ними экзаменатор – или время. И дабы меня не обвинили в том, что я сбиваю нашу молодежь с пути истинного, дабы не попытались отдать под суд за причинение тяжкого ущерба, приведшего к катастрофическим последствиям, позвольте мне сказать следующее: для того, чтобы осознать универсальную всепригодность собственного эссе или понять, как представить его в виде, способном произвести впечатление на легковерного экзаменатора, требуется определенная разновидность вероломного, изворотливого ума или по крайней мере основательное знание методов экзаменации; если же вы лишены и того и другого, самое для вас лучшее – предаться усердным трудам на одобряемый всеми манер, напитав честной кровью жилы и усердием сердца.

«Как это некрасиво!» – хором воскликнете вы. Но посмотрите вокруг, посмотрите! Вы увидите мужчин и женщин, обладающих богатством и властью. Разве не эту же самую пронырливость, способность манипулировать другими и облапошивать экзаменаторов проявляют они в реальном, жестоком, серьезном мире, который сами же и воздвигли в стороне от опушек густых академических рощ? И разве эти люди честны и усердны, разве жаждут они доискаться истины? Отнюдь. Наши экзамены лишь отражают, а там и питают мир, настоянный на порче и нравственном разложении и утопающий в них. «Пробиваются» в нем лишь те, кто ловок, умеет внушать доверие, приспосабливаться и лицемерить. И потому я призываю вас, если вы разделяете мое отвращение к этому напомаженному, елейному миру, упраздните нашу систему экзаменов, добейтесь того, чтобы умы поверхностные, безответственные и поспешные – то есть такие, как мой, – вызывали одно лишь презрение, а люди чистосердечные и искренние, подобные вашим детям и вам, процветали. Пока же мы позволяем наделенным способностью убеждать презентабельным болванам, которыми пестрит наша академическая жизнь, занимать посты, наделяющие их влиянием и властью, национальная душа наша так и будет оставаться замаранной.

Стоит ли удивляться тому, что выпускники Оксбриджа столь часто достигают великой славы в сфере политики и финансов? Сдавая сначала вступительные экзамены наших университетов, а затем выпускные, они научаются врать и мошенничать, а это почитается за немалое достижение в мире более широком, лежащем за пределами того, который создали для этих людей их ученые праотцы.

Но теперь я вынужден огорчить моих коллег и собратьев: этим людям, вы только не удивляйтесь, как правило, очень не нравится, когда кто-то, стоящий с ними в одном ряду, раскрывает их тайны миру. На их счастье, мир взирает на них с таким раболепием, что очень редко верит разоблачителю, если вообще его замечает.

А сейчас прошу покинуть меня, передо мной лежит груда работ, в коих я должен выставить оценки. Самая верхняя принадлежит человеку, который, я в этом уверен, в считанные десятилетия станет премьер-министром нашей страны. Вот посмотрите, как он начинает: «Если не принимать на веру нравственные нюансы Крауса, в доструктурной лингвистике присутствует этический вакуум: лишь пожелания грамматарианцев да филологические фантазии способны заполнить собой эту зияющую эстетическую лакуну». Околесица чистой воды, но она очевиднейшим образом тянет на высший балл. Я сам написал книгу, из которой украдено это, переиначенное затем предложение. Лесть есть ключ ко всем замкам. И если вы были с нами, хватайтесь за него без задержки.

Трефузису неможется

Я сижу этим утром в постели, говорю в предоставленный мне Би-би-си диктофон, а в голове моей нежелательных жидкостей больше, чем в общественном плавательном бассейне Кембриджа. Похоже, погоде удалось протиснуться в мои старые легкие и трубки на глубину до крайности прискорбную. Мои наидобрейшие друзья сплотились вокруг меня и рекомендуют разного рода патентованные средства. Думаю, я вправе с уверенностью сказать, что употребил за эту неделю больше поссетов, глинтвейнов, пуншей и согревающих отваров, чем любой из живущих в нашем графстве человек одного со мной веса. А некий отставной профессор моральной и пасторальной теологии был даже мил настолько, что ссудил мне свою фланелевую пижамную пару прекрасного, самонадеянно пурпурного цвета, – представьте, кем я себя в ней ощущаю.

Меня известили недавно, что нынешний год – это год эсперанто, и, судя по количеству попадающей в мой почтовый ящик эсперантистской пропаганды, так оно и есть. Эсперанто представляет собой забавную попытку придать испанскому языку изысканное звучание, и люди, имеющие касательство к филологии, полагают, что я должен неукоснительно противиться и ему, и другим выращенным в теплицах языкам, – первым приходит на ум воляпюк.[22]

Языки подобны городам: они должны расти органично и по достойным причинам. Эсперанто подобен городу новому, Телфорду или Милтон-Кинсу; он отличается, лингвистически говоря, просторными тротуарами, поместительными автостоянками, хорошо организованным уличным движением и всевозможными современными удобствами, – однако в нем нет исторических мест, нет огромных, встающих над городом архитектурных памятников, нет ощущения, что здесь росли, жили и трудились люди, приводившие архитектуру города в соответствие с необходимостью, могуществом власти или религиозными верованиями.

Английский же язык схож с Йорком, Честером, Нориджем, Лондоном: нелепо узкие кривые улочки, на которых норовят заблудиться приезжие, – ни тебе автостоянок, ни велодрома, зато имеются церкви, замки, кафедральные соборы, таможни, остатки старых трущоб и дворцов. Здесь расположено наше прошлое. И не только прошлое, эти города – не музеи, в них присутствует и настоящее: районы новостроек, офисные кварталы, дорожные развязки. Они живые существа – города, языки. Когда мы говорим по-английски, слова Библии, короля Якова, Шекспира, Джонсона, Теннисона и Диккенса выпархивают из нас на одном дыхании со словами новой рекламы и игровых телешоу. В нашем языке культурный центр «Барбикан» стоит бок о бок с собором Святого Павла.

Иное, разумеется, дело – ужаснейшим образом напортачившие французы. Причина, по которой все, за вычетом людей самых банальных, находят Париж городом нелепым и бессмысленным, состоит в том, что он не менялся вот уж больше пятидесяти лет. Никаких высоких зданий строить в его центре не разрешают. Это тот же самый город, который все так любили в девятнадцатом веке и в начале двадцатого, когда он был воистину древним и современным. А теперь он просто древний. Подобным же образом контролируется и регулируется французский язык: слова его предписываются или запрещаются комитетом академиков, разумения у которых примерно столько же, сколько у не очень сообразительной… карандашной точилки.

Ныне эсперантисты уже не доказывают, что каждому надлежит говорить только на эсперанто, он просто обратился в естественный выбор второго языка, – точно так же, как никто не утверждает, что все города должны быть похожими на Милтон-Кинс. Милтон-Кинс только что построил у себя идеальный конференц-центр, вот так и эсперанто образует идеальный конференц-язык. А в нашем прискорбном мире конференции требуются во множестве. В головах людей, которые в жизни своей ни единой книги не прочитали, витает смутное представление о том, что существует такой вот очень умный довод: ни одно великое произведение литературы на эсперанто написано не было, – стало быть, и учить этот язык ни к чему. Бессмыслица. Столь же основательным является довод насчет того, что в австралийском Перте жить не стоит, поскольку там нет ни дворцов, ни аббатств, – довод снобистский, алогичный и никакого смысла не имеющий, – но ведь то же самое можно сказать и о большинстве людей, не правда ли? А Перт, между тем, деловито возводит собственные дворцы и аббатства.



Поделиться книгой:

На главную
Назад