— И кто же, по-твоему, за нас заступится? — донеслось из темноты, и Хэл усмехнулся. От его речей Мэри могла на стенку лезть, но в делах житейских она не теряется и стесняться в средствах не станет, лишь бы от Высшей Меры отбояриться.
На несколько секунд воцарилось молчание. Мэри тяжело дышала, как загнанный в угол зверь. Наконец он заговорил:
— По правде-то, я никого из влиятельных не знаю, кроме Ольвегссена. А он, хоть мою работу хвалит, раз за разом проезжается насчет моей СН.
— Вот видишь! Насчет СН! Хэл, если бы ты набрался духу и…
— И если бы ты так не усердствовала, чтобы мне подставить ножку, — зло отозвался он.
— Хэл, мне никак, если ты по-прежнему будешь позволять себе так антиистинничать. Мне это совсем не в радость, но обязанность есть обязанность. Когда ты меня в этом упрекаешь, ты еще один ложный шаг делаешь. Еще одну черную пометку получишь…
— Ложный шаг, про который ты вынуждена будешь спеть АХ’у. Да, знаю. Давай хоть на десятитысячный раз с этим не торопиться.
— Ты сам до этого довел, — сказала она добродетельно.
— Ну вот, кажется, обо всем договорились.
Она судорожно вздохнула и сказала:
— Не всегда же так было.
— Да, в первый год после женитьбы не было. Но с тех пор…
— А кто виноват? — всхлипнула она.
— Хороший вопрос. Но, по-моему, не стоит его обсуждать. Опасное это дело.
— Что ты имеешь в виду?
— Не тема для дискуссии.
Подивился тому, что сказал. Что он имел в виду? Сам не знал. Сказано было не от ума, а ото всего существа. Не Обратник ли подбил ляпнуть языком?
— Давай спать, — сказал он. — Утро вечера мудренее.
— Но сначала… — сказала она.
— Что “сначала”? — устало отозвался он.
— Ты буверняк передо мной не разыгрывай, — сказала она. — Из-за чего все началось? Сначала давай… исполни свою обязанность.
— Обязанность, — сказал Хэл. — Чтобы все буверняк. Уж оно конечно.
— Не говори так, — сказала она. — Не желаю, чтобы ты делал это по обязанности. Хочу, чтобы делал, потому что любишь меня, с радостью. Или потому что хочешь любить.
— Я бы с радостью все человечество любил, — сказал Хэл. — Но примечаю, что мне строго-настрого воспрещено исполнять эту обязанность с кем-либо, кроме супруги, истиннизмом суженой.
Мэри в такой ужас пришла, что даже не ответила и повернулась к нему спиной. Но он, зная, что делает это больше ей и себе в наказание, как обязанность, — потянулся за ней. В том, что последовало после формальной вступительной заявки, все было расписано и освящено. Но на этот раз не как бывало раньше, все делалось шаг за шагом: и изустно, и изтелесно. Как заповедано Впередником в “Талмуде Запада”. За исключением одной мелочи: Хэл был одет в дневную одежду. Он решил, что это простительно, потому что в счет идет дух, а не буква, и эка разница, одет он в это уличное платье или в ночное — вечно дергаешься в нем, как стреноженный! Мэри, если и заметила эту строптивость, словом на сей счет не обмолвилась.
Глава 3
А потом, откинувшись навзничь и глядя во тьму, Хэл думал, о чем уже столько раз думалось. Что же это, подобно перегородке из толстенной сталюги, будто рассекает его надвое ниже пояса? Порыв был. Еще бы не быть — и сердечко колотилось, и дух спирало. Но, по правде-то, он ничего не переживал. И когда подступал тот миг, который у Впередника именовался моментом осуществления из возможного, свершения и торжества истиннизма, Хэл испытывал чисто механические ощущения, тело срабатывало, как заповедано, но сам он не переживал восторга, так живописуемого у Впередника. Внутри была перегородка, стылая, бесчувственная, глухая. И он чувствовал только подергивания тела, будто электродик шпынял нервы, и те тут же намертво теряли чувствительность.
“Не то”, — говорил он себе. Или все же то? Могло ли быть так, что Впередник ошибся? В конце концов, он был человек выдающийся, не чета остальным. Возможно, ему было даровано столько, что он мог испытать совершеннейшие ощущения, не отдавая себе отчета о том, что остальное человечество этой везухи с ним никогда не разделит.
Но нет же, так не могло быть, если Впередник явственно провидел суть каждой особи, да сгинь мыслишка, что, может, и не каждой!
Значит, Хэл был обделен, один-одинешенек изо всей паствы Госцерквства истиннизма.
Один ли? Он никогда ни с кем не делился своими ощущениями. Это было если не немыслимо, то неосуществимо. Непристойно. Антиистинно. Учителя никогда не говорили ему, что это запретно; и не пристало им такое говорить, потому что Хэл и без них об этом знал.
Однако Впередник заповедал, что должно Хэлу испытывать.
Может быть, не дословно? Когда Хэл обдумывал ту главу из “Талмуда Запада”, которую дозволялось читать только посвященным и супружеским парам, он разумел, что Впередник и впрямь описывал не просто физическое состояние. Глава была написана поэтическим языком (Хэл знал, что такое поэтический язык, поскольку, будучи лингвистом, имел доступ к разного рода сочинениям, запретным для прочих), а местами — метафорическим и, даже можно сказать, метафизическим. Изложена в выражениях, которые, если так-то разобраться, истиннизму мало присущи.
“Впередник, прости и помилуй, — думал Хэл, — подразумеваю только, что эти выражения не суть просто само по себе научное описание электрохимических процессов в человеческом теле. Они приложимы, спору нет, но лишь на более высоком уровне, поскольку истина феноменологически полипланарна”.
Субистинна, истинна, псевдоистинна, сюристинна, сверхистинна, ретроистинна.
“Ни времени на богословие, — думал он, — ни желания заставить ум сосредоточиться нынче ночью, как в иные ночи, на неразрешимом и не скором на ответы. Впередник ведал, а мне вот не дано”.
Истина на сегодняшний день сводилась к тому, что он не в фазе с мировой линией. И раньше был не в фазе. Он балансирует на грани антиистиннизма каждый миг своей яви. И это не к добру: вот-вот поддаст Обратник, и рухнет Хэл Ярроу прямо в лапы Впередникова братца…
Проснулся Хэл Ярроу, как от толчка, в тот миг, как в жилье прозвучала утренняя зорька. Секунды две не знал, где он: мир сновидений и мир яви так причудливо переплелись.
Скатился с кровати, встал, оглянулся на Мэри. Та, как всегда, спала себе под этот громкий зов, поскольку ее он не касался. Через четверть часа по трехмерке поступит второй сигнал горниста, побудка для женщин. К тому времени Хэл должен быть умыт, побрит, одет и снаряжен в путь. В свою очередь, у Мэри будет пятнадцать минут на сборы в дорогу; а через десять минут после этого с ночной работы сюда войдет Олаф Марконис и устроится пожить-поспать в этом тесненьком мирочке до возвращения семейства Ярроу.
Хэл справился даже быстрее обычного, потому что был уже в дневной одежде. Оправился, лицо-руки вымыл, набуровил крем для бритья на щеки персональной кисточкой, убрал проклюнувшуюся щетину (в один прекрасный день авось заделается он в иерархи и ужо тогда заведет себе бородищу, как у Сигмена), причесался и выскочил из того самого.
Собрал полученные вчера вечером письма в дорожный чемоданчик, шагнул к двери. И вдруг что-то как толкнуло — обернулся, подошел к кровати, наклонился и поцеловал Мэри. Та еще не проснулась, и на секундочку даже жалко стало, что это до нее не дошло. Ведь не по обязанности, не согласно предписанию. А по толчку из темного провала, где заодно все-таки, должно быть, был и свет. И с чего это он? Не далее, как вчера вечером, уверен был, что ненавидит. И вдруг…
Да, они с Мэри сами свои беды породили, но не сознательно. Светлое начало в них противилось краху любви; того добивалось начало темное, глубоко затаившееся, это пресмыкался в них Обратник, гад ползучий.
Перебрав ногами у входной двери, он увидел, что Мэри открыла глаза и глядит на него будто в каком-то смятении. Но не вернулся, не поцеловал ее еще раз, а шмыгнул в коридор. Дикий страх одолел, боязнь, что вдруг она окликнет и по новой заведет все то же все про то же. И только тут припомнилось, что так и не пришлось к слову сказать ей про свой отъезд нынче же утром на Таити, Да ладно, одной докукой меньше.
А коридор был уже полон мужиков, спешащих на работу. Многие, как и Хэл, были в просторных балахонах спецов. Кое-кто — в зелено-красном: университетские преподаватели.
Конечно же, для каждого нашлась пара слов.
— Эриксен, привет будущему!
— Да улыбнется Сигмен, Ярроу!
— Чан, цветное ли было мысленное предначертание?
— Буверняк, Ярроу! Цветное, как наяву.
— Шалом, Казимуру!
— Да улыбнется Сигмен, Ярроу!
Первый заторчик у лифта, пока утренний дежурный по случаю толпы в коридоре выстраивал очередность спуска. Оказавшись снаружи, Хэл запрыгал с полосы на полосу, пока не пробился на центральную, на экспресс. Там остановился, стиснутый телами мужчин и женщин, но народ был свой, так что без неприятного чувства. Десять минут дороги, и скомандовал себе лево руля на край. Еще пять минут, и сошел на грунт, зашагал к пещероподобному входу пали № 16 “Университет Сигмен-сити”.
Там второй заторчик, тоже недолгий, пока дежурный назначил лифт. И Хэл взмыл экспрессом в один скок на тридцатый этаж. Обычно, выйдя из лифта, он шел прямо к себе готовиться к первой лекции старшего курса, которую давали по трехмерке. Но нынче направился в деканат.
По дороге жутко захотелось курнуть, а в присутствии Ольвегссена насчет этого — ни-ни, и Хэл приостановился, закурил и с удовольствием затянулся приятным женыпеневым дымком. Как раз против входа в аудиторию первого курса, откуда доносились обрывки лекции Кеоки Джеремиэдя Расмуссена:
Хэл докурил сигарету, бросил окурок в пепельницу и прошел через приемную прямо в кабинет декана. Там за столом восседал доктор-декан Боб Кафаэль Ольвегссен собственной персоной.
По старшинству, Ольвегссен заговорил первым. У него был едва приметный исландский выговор.
— Алоха, Ярроу. Что у вас?
— Шалом, авва. Прошу прощения за явку без вызова. Но до отъезда есть необходимость обговорить несколько вопросов.
Ольвегссен, седовласый ученый муж средних лет (около семидесяти), нахмурился.
— Как так “до отъезда”?
Хэл вынул из чемоданчика письмо и подал Ольвегссену.
— При случае взгляните. Оберегая ваше драгоценное время, докладываю: получил предписание на производство срочного лингвистического дознания.
— Вы же предыдущее только-только кончили! — сказал Ольвегссен. — Как можно требовать с меня полноценной работы факультета во славу Госуцерквства и в то же время отвлекать персонал на ловлю ненормированной лексики!
— Вы уверены, что это не критиканство в адрес уриелитов? — не без жесткой нотки в голосе отозвался Хэл. Не от начальстволюбия (таковым не страдал) или стараний его изобразить — обязан был со своей стороны каленым железом выжечь подобный происк антиистиннизма.
Ольвегссен рыкнул:
— Абсолютно уверен. Я на это неспособен. Да как вы смели о таком подумать!
— Извините, авва, — сказал Хэл. — Даже в мысленных предначертаниях подобные намеки не посещают.
— Когда предписано отбыть? — спросил Ольвегссен.
— С первым же рейсом. Думаю, где-то в пределах часа.
— И когда вернетесь?
— Сигмен ведает. Как только закончу и сдам отчет.
— И немедленно ко мне.
— Еще раз прошу прощения, но не смогу. Моя СН к тому времени будет недозволительно просрочена, вынужден буду навести порядок вперед всех прочих дел. А на это уйдет не меньше нескольких часов.
Ольвегссен набычился и сказал:
— Кстати о вашей СН. Последняя вам не к лицу, Ярроу. Надеюсь, следующая будет получше. Иначе…
Хэла бросило в жар, коленки дрогнули.
— Так точно, авва.
Собственный голос едва расслышал.
Ольвегссен соорудил флешь из пальцев и глянул на Ярроу сквозь амбразуру в воздвигнутой фортификации.
— Иначе, как ни жаль, я вынужден буду принять меры. Я не могу держать в своем штате человека с плохой СН. Боюсь, что я…
Ольвегссен надолго замолк. Хэл почувствовал, как взмокло под мышками, как бисеринками выступил пот на лбу и на верхней губе. Знал: Ольвегссен нарочно тянет время, — и ни о чем не хотел спрашивать. Не хотел доставить этому седовласому красавчику с “гимелом” на груди удовольствие послушать, как он, Хэл, умильно поет. Но не дай Сигмен показаться безразличным! Будешь молчать, как пень, — поулыбается Ольвегссен, возьмет, да и уволит.
— Что вы, авва… — подхватил Хэл, силясь ни единым звуком не выдать бури собственных страстей.
— Очень боюсь, что не смогу позволить себе даже такое снисхождение, как ваш перевод в преподаватели подготовительных курсов. Хотелось бы проявить милосердие. Но милосердие по отношению к вам грозит обернуться попустительством антиистиннизму. Сама мысль об этом недозволительна. Ни в коем случае…
Хэл ругнулся про себя, не в силах совладать с дрожью.
— Так точно, авва.
— Очень боюсь, что мне придется обратиться к аззитам, чтобы вашим делом занялись они.
— Только не это! — ахнул Хэл.
— Именно это, — возразил Ольвегссен из-за своей фортификации. — Было бы крайне неприятно, но представляется, что все прочее не буверняк. Я смогу мысленно предначертать со спокойной совестью, лишь обратившись к ним.
Он разобрал фортификацию, развернул кресло боком, подставил Хэлу профиль и сказал:
— Все же надеюсь, что мне трудиться не придется. Прежде вас самого призовут к ответу за то, что творите. И, кроме себя, винить вам будет некого.
— Так заповедовал нас Впередник, — сказал Хэл. — Приложу все старания, чтобы не доставлять вам огорчений, авва. Позабочусь, чтобы мой АХ не имел пободое ухудшить мою СН.
— Очень хорошо, — сказал Ольвегссен без капли веры в эти благие речи — Вы свободны, предписание возьмите с собой, копия мне наверняка поступит с нынешней почтой. Алоха, сын мой, и приятных мысленных предначертаний.
— Авва, где вы, там истина, — сказал Хэл, повернулся и вышел вон.
Не помня себя от жуткого страха, с трудом понимал, что делает. Безотчетно добрался до вокзала и подал заявку на бронь по всему маршруту. Походкой лунатика прошел в салон рейсовика.
Получасом позже он был уже в Лос-Анджелесе на пути к стойке — узнать, как там насчет местечка на Таити.
Он был уже у самой стойки, когда почувствовал, что спиной вроде бы кою-то задел.
Дернулся, обернулся извиниться.