Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Requiem - Евгений Дмитриевич Елизаров на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Я не берусь сказать, что в точности означало дарованное ей имя.

Ей нравилось часто встречаемое в популярных изданиях его определение, она любила цветаевское: "Кто создан из камня, кто создан из глины, а я серебрюсь и сверкаю...". Эти строки и впрямь были сказаны про нее. Но расхожим определением совсем не исчерпывалась сверкающая переменчивость ее пенной природы.

Фонетическая структура ее имени давала возможность определения его как производного от Марии. И в ней - я в сущности уже говорил об этом - действительно очень многое было именно от Нее. Но все же и море, далекое южное море полной мерой входило в состав ее чуждого русскому языку имени. Вот только так ли, как это думалось ей, одной ли неоглядностью непредсказуемой своей стихии?

Невежественные справочники, бездумно перепечатывающие невесть откуда взятые куцые определения, не говорят ни слова о том, что в европейском фольклоре чеканная латынь ее имени - это иносказание когда-то явившейся из пены морского прибоя прекрасной языческой богини; и пленительность неуловимого узора сверкающих пенных кружев действительно вносила что-то свое в состав ее не поддающейся точному определению природы. "Бессонница. Гомер. Тугие паруса..." Благословенная купель навсегда застывших в выцветшем мраморе античного ваяния героев, сиренная песнь золоторунных миражей, знак беспредельности и тайны, манящих обещаний и призыва, стихия свободы и непостоянства, необъятное южное море полной мерой входило в многоцветный вихрь семантической ауры ее имени.

И это море умело напомнить о себе не только обманными песнями сирен и ослепительной субтропической лазурью - я видел и хлопья штормовой пены...

Но и это благодарной памятью окрашивалось теперь в совершенно иные цвета, наполнялось иным смыслом.

"Благословенно. Неизгладимо. Невозвратимо. Прости..."

Тот новый свет, в котором теперь представало все связанное с нею, и который так менял систему моих собственных прежних взглядов, давал вполне достаточные основания для каких-то основополагающих выводов.

Первый из них сводится к следующему.

Если верно то, что незримая ткань Творения соткана из любви, eqkh природа любви, доступной человеку, абсолютно тождественна той, которая вела Христа и Его Отца, то в единую эту ткань органически вплетены и те нити, субстанцией которых является земная любовь простых земных людей. Таким образом, сотворение человека Бог осуществляет руками самого человека.

Обнаружение того факта, что и земная любовь вплетается в единую ткань Творения, разрешал для меня старое противоречие, содержавшееся в Посланиях апостолов.

Цель нашей жизни - в спасении души, спасение же - в вере. Но есть жесткая ригористическая максима Иакова, который говорит, что вера без дел мертва, а есть и блаженное "юродство проповеди" Павла, постулирующего полную достаточность самой веры. Долгое время для меня каждая из этих позиций категорически исключала другую, логическая (да и нравственная!) пропасть лежала между ними.

Ведь если прав Павел, то и в самом деле "веселись, юноша, в юности твоей". Ну, а к суду, о котором здесь же предупреждает Екклесиаст ("только знай, что за все это Бог приведет тебя на суд"), легко можно приуготовить себя и тем, что "в старости принять обет Христа, потупить взор, посыпать пеплом темя, принять на грудь спасающее бремя тяжелого железного креста". Если прав Иаков, то в принципе не нужна и сама вера, достаточно быть просто порядочным человеком. Таким образом, как ни понимай, путь к спасению без особого труда открывается для любого.

Но это только одна сторона противоречия, между тем есть и другая. Ведь если правда на стороне Павла, то речь должна идти не просто о вере, но лишь о такой, даже ничтожная ("с горчичное зерно") доля которой сдвигает горы. Но если истина за Иаковом, то (силе веры должен соответствовать масштаб дел) двигать горы должны практические дела каждого из нас. Для маленького же человека недостижимым оказывается ни сила такой веры, ни масштаб таких дел. А значит, в конечном счете, ставится под сомнение и возможность спасения едва ли не любого...

То обстоятельство, что именно любовь движет Творением, решало все. В свете этой вдруг обнаруженной истины проповедь обоих апостолов пришла в согласие между собой, стала утверждать по существу одно и то же: ведь всегда имевшая силу прямого действия (которого требует вера Иакова), именно она составляла субстанцию той веры, о которой говорил Павел. Абсолютная же ее тождественность той стихии, которая вела и Христа, и пославшего Его в наш мир Отца, даже мимолетную вспышку земной любви, ее "горчичное зерно" делала равной этой всевселенской силе...

Второй вытекающий отсюда же вывод граничил с дерзостью: озаренный любовью, сам человек оказывался Богом...

Если человек - это вершина Творения, то он же - и самый его смысл. Тысячелетиями созидающая душу человека великая жертва Отца и Сына обнаруживает, что именно любовь раскрывается как единственная движущая сила Творения, поэтому и все продиктованное ею, немедленно обретает статус абсолюта. Иными словами, каждое продиктованное любовью действие становится равным полной совокупности событий, наполняющих собой всю Вселенную. И пусть в жизни конечного земного человека способность восходить к абсолютной вершине любви даруется лишь изредка, именно эти, звездные, мгновения его бытия и составляют узлы кристаллической решетки его памяти. Именно в эти, звездные, мгновения земного бытия, когда вспышка беззаветной любви, даруя высшее прозрение, вдруг заполняет своим особым светом все, - все вершимое человеком начинает вплетаться в единую ткань Творения. Вот тогда человек и qkhb`erq с Богом...

Может быть, высшим назначением каждого из нас оказывается не что иное, как созидание человеческой души? Ведь только здесь может в полной мере реализовать себя формирующая ее несмертную субстанцию любовь. Может быть, именно такое созидание составляет содержание нашей миссии на этой земле и именно эта миссия, как оптический фокус, вбирает в себя вечное наше предназначение?

Но если верно все это, должна быть абсолютной истиной и возможность того абсурдного, существо которого рано или поздно становится самой острой потребностью, вероятно, каждого из нас возможность вмешательства в свое собственное прошлое и исправления всего когда-то неосторожно содеянного в нем.

Земное существование человека может только отразить в себе, но не в состоянии полностью исчерпать собой вечное назначение каждого из нас, и тем более не могут исчерпать это назначение те - пусть звездные - но все же считанные мгновения бытия, когда движимые истинной любовью, мы навсегда входим в память остающихся после нас. Миссия человеческой души может завершиться только с полным завершением того созидательного процесса, который доверен нам свыше. Завершением же его может быть только то, что уже не способно вызвать в нас муки потревоженной совести.

Творчество души есть вечный процесс, и отсюда, если земное бытие жестко ограничено во времени, вечность миссии каждого из нас должна означать собой непрестанное - "до конца времен" возвращение и возвращение к одному и тому же - к нашему собственному прошлому и непрестанное пересоздание его совестью и любовью, ибо лишь исполненная ими жизнь не требует пересмотра...

Дело Отца, служение Сына, исполненные любовью поступки человека... единая ткань Творения. Свершенное любовью обнаруживает ту же значимость, что и вся Вселенная в целом. Мимолетное движение озаренной ею души на каких-то всевселенских весах уравновешивает собой всеобщую историю Космоса. И это не аберрация мысли, не изящный софизм - ограничительная трактовка этого вывода по существу содержится в одной из основных аксиом христианства, которое утверждает, что на каких-то нравственных весах жизнь одного единственного человека способна уравновесить собой судьбы целых народов. В вершинной точке любви человек становится не просто "образом и подобием" Бога - он полностью сливается с Ним. Так тающий снежный кристалл, падая в океан, становится океаном.

Но что суть "образ и подобие"? Внешний ли облик, анатомические ли структуры человека воспроизводят в наших глазах Его обличие? Ведь Создатель материального мира внематериален, и все вещественное, физическое для Него - это облеченное в плоть Слово. Поэтому и каждый из нас - это семантический элемент все того же Слова. Но ведь не в структурах материальной оболочки этого "в муках ночей рожденного слова" таится его "величием равное Богу" значение.

Конечно, как ритмический строй звучащей речи зачастую способен выразить собой основные обертона глубинного ее смысла, гармония форм человеческого тела сама способна отразить в себе и то потаенное в нем, что в принципе не выражается ничем материальным. Это хорошо понимали греки, ибо уже для них красота, скрываемая физическим уродством Сократа, было приближением к совершенству идеала, который воплощался в гармонии безупречных форм бессмертных обитателей Олимпа. Но все же, прямая эманация Духа, человек - это прежде всего духовное начало, поэтому и ondnahe его Богу не может выйти за пределы духовного. А в этой сфере господствует уже совсем иная метрика, решительно невозможная в вещественном мире: копия мысли - это не копия, но сама мысль, копия образа - это сам образ. Поэтому здесь в даруемые вспышкой вдруг поглощающей все любви мгновенья предельного восхождения к Богу человек становится уже не простым "подобием", но самим Богом, - и нет в этом заключении ничего дерзкого и кощунственного.

Но если тайна Его назначения состоит в творении даруемого нам мира, то и наше подобие Ему может проявиться только в одном в творчестве. Вечное творчество - вот высший удел смертного. Вот только что есть творчество - философия, поэзия, наука, если одна лишь любовь способна созидать этот мир?..

Большие массы, - утверждает теория относительности, создают вокруг себя искривленное пространственное поле, способное отклонить от своей траектории даже луч света, символ безупречной прямой. По-видимому, так же и любовь способна создать какое-то свое особое поле, изменяющее нравственную природу и связь событий вокруг всех, кого она хранит. А значит, именно ей подвластно формировать и нравственную природу всего предстоящего нам.

Первый раз я смутно почувствовал ее прикосновенность к чемуто запредельному, ее тайную власть надо мной в четырнадцать лет. Была весна. Еще стесняясь друг друга, мы шли по набережной Лейтенанта Шмидта мимо памятника Крузенштерну. Я был в ударе. Меня несло. Я увидел ее глаза...

"На Васильевский остров я приду умирать"...

В свое время я прошел (кто знает, поймет меня) жестокую жизненную школу старого ремесленного училища, в поисках романтики уходил из дома, матросом Мурманского тралового флота я видел мертвую зыбь Северной Атлантики, на барже Северо-западного пароходства я пересек всю страну, на трассе БеломорскоБалтийского канала я глубоко заглянул в самые глаза смерти, в Ростове меня убивали... Словом, уже к двадцати я повидал на своем веку многое. Я весь был до предела надут одной сплошной спесью по отношению к моим сверстникам, не знавшим, может быть, и сотой доли того, что выпало мне. Вернувшись из армии я вновь увидел эти ее глаза... и неожиданно почувствовал себя рядом с ней каким-то сопливым мальчишкой. Я понял: ей было ведомо что-то такое, что намного превосходило все мои представления о жизни.

Как и в первый раз, меня поразила глубоко скрытая в них печаль... Это только потом, с годами, я узнаю, что в великой мудрости действительно очень много печали; ко мне это знание придет гораздо позднее, ибо одним способность к беззаветной любви и душевная мудрость в полном объеме даются сразу, "как нам дается благодать", другим для обретения даже незначительной доли этой благодати приходится пройти долгий путь испытаний и потерь... Это только потом, с годами, мне придет в голову, что она, вероятно, провидела все, что предстояло мне и, может быть, предстоит нашему сыну...

Да, она очень хотела ребенка. Но слепо повинующиеся инстинкту продолжения рода, задаемся ли мы вопросом: в чем вечная тайна зачатия? В чем вечная тайна зачатия? - вот центральный вопрос, который и я задаю себе здесь.

Вопрос совсем не риторичен, как кажется. Словно к воздуху, которым, не замечая его, мы дышим, мы привыкли к атомарной организации всего мыслящего как к некоторой безусловности, над которой глупо даже задумываться. Мы привыкли к тому, что m`dekemm` душой материя не сводится к структуре единого всеземного соляриса, но все же: делить эту планетарную субстанцию ноосферы на мириады обладающих абсолютным суверенитетом свободных атомов - зачем?!

Правда, именно эта атомарность, именно абсолютная уникальность каждой отдельной личности, обусловили тысячелетия мятежного поиска какого-то скрытого смысла жизни, какого-то общего для всех блага. Но так ли уж они нужны - и этот скрытый от всех смысл и это общее для всех благо, если именно их поиск чаще всего приносит одни страдания и тем, кто уходит из дома, и тем, кто остается ждать? И есть женщины, их много, которые - только для того чтобы оградить своих близких - готовы встать на пути тех, кто должен уходить.

Как знать, может и в самом деле есть доля правды в древней истине этих женщин, убежденных в том, что смысл индивидуального существования заключается вовсе не в победительном парадном шествии по жизни, не в свершении каких-то героических потрясающих устои цивилизации деяний. Но все же тихое благополучие собственного дома, мир и покой в кругу ближних - едва ли способны составить цель, венчающую назначение мужчины. Кто-то обязательно должен уходить, так уж устроен мир. Меж тем, именно мятежность духа тех, кто уходит, во все века служила единственным препятствием всеобщей нашей унификации, преградой растворению человека в составе какой-то нерасчлененной мыслящей слизи.

Да ведь и Господь послал именно в этот - распадающийся на отдельные монады мир Своего Сына, тем самым навсегда освятив суверенитет индивидуальности, освятив единственность. Уже одно это способно неопровержимо доказать, что для Него столь же дорог каждый отдельный человек, сколь и все его искания своего собственного места в жизни, столь же важно спасение души каждого, сколь и весь тот путь, который он вынужден для этого пройти, все то, что он должен вынести и претерпеть. Библейская притча о блудном сыне говорит в частности и о том, что самостоятельно в муках обретаемый свет куда ярче того, который не требует преодоления соблазна. Праведник, никогда не знавший греха, и человек, пришедший к правде через всю боль испытаний, несут своему Создателю далеко не одно и то же.

Но если Ему столь дороги муки, итогом которых становится самостоятельное обретение каждым какой-то (какой, Господи!) великой истины, то что же: и зачинающая новую жизнь земная любовь - это тоже приуготовление ее к боли? А значит, и собственная боль за тех, кто должен будет через нее пройти?

Не эта ли боль провидения светилась в ней тогда?

Но еще в этих ее глазах стоял вопрос. Так, не имея права на подсказку, умный экзаменатор своим вопросом пытается подтолкнуть способного ученика к самостоятельному поиску правильного ответа...

Все мы - образ и подобие Бога, но если дело вовсе не в материальных структурах, то самый смысл нашего существования должен быть образом и подобием смысла Его бытия. Нам не дано знать, в чем Его назначение. Нам не дано знать даже тайну нашего собственного. Все то, что открывается нам, способно очертить лишь немногое. Но и немногое обнаруживает бездну. Именно этой бездной предстает рисуемое Писанием Творение нашего мира. Но если именно в Творении - часть Его тайны, то и творчество человека должно быть отражением именно ее.

Когда-то давно и я навсегда усвоил воспринятую невесть nrjsd` фундаментальную истину: вовсе не разум, не способность создавать орудия, по существу единственное, что надежно отличает человека от животного или машины, это его способность к творчеству. Только оно является действительно человеческим в человеке. Все остальное в нем - это либо от животного, либо от бездушного механизма. Вот только в чем действительная тайна творчества?

Как, вероятно, и многие, творчество я видел только в том, что окружено блистательной атмосферой успеха, в том, что навсегда осаждается в библиотеках и музеях: в философии, поэзии, науке... Наукой грезил и я. Потом, в Университете мои учителя дадут понять мне, что в науку следует идти не с тем, чтобы что-то брать от нее, но для того, чтобы отдавать ей, чтобы что-то нести людям. И я быстро пойму эту истину и с готовностью соглашусь с ней. Но и это все еще будет не то... По-прежнему жаждущего славы, но уже готового и к жертвенности на поприще, которое тогда открывалось передо мной, меня годы и годы будет мучить этот впервые заданный именно ею вопрос. Он спрашивал совсем не о том, что я способен дать людям. Что принесешь ты Богу? - вот в чем, как мне теперь кажется, был его подлинный смысл.

Нет, это не был вопрос религиозного человека. Больше того, вероятно, она и сама была бы несказанно удивлена, если бы ее кредо было сформулировано именно таким образом. Просто и в те годы даже мы, воспитанные на безверии и атеизме, иногда понимали, что все-таки есть в этой жизни и какие-то несводимые ни к практической пользе, ни даже к фигурам высокой риторики высшие и недоступные нам начала. Сталкиваясь с ними, мы часто вспоминаем о Нем, рефлекторно именуя Им все то, перед чем мы готовы молча склониться. Правда, вспоминаем большей частью механически: "богвесть", "дарбожий", "сбогом", но все же и в этой механистичности есть-таки (есть!) мгновение прикосновенности к какой-то надобыденной правде.

Может быть, прикосновенность именно к ней испугала меня тогда...

Но это только сейчас я начинаю задумываться, тогда же я скорее готов был отмахнуться от всего того пугающего своей недоступностью мне, что осветилось в ее глазах. Так, сегодня мой сын крутит мне пальцем у виска, когда видит, что я не сплю, если его нет дома.

Неспособные понять и разделить чужую боль, зачем мы рвемся к творчеству? В чем его притягательность, вечная его тайна?

...Все мы живем в каком-то трагически распадающемся мире. Чем большего достигает вся наша цивилизация в целом, тем меньше может каждый из нас в отдельности. Сегодня уже никому не придет в голову отождествить самого себя со всем человеческим родом. Веками накапливавшиеся богатства духа - искусства, ремесла, науки давно уже ощущаются каждым из нас как нечто запредельное нам, как своеобразный эфир, которым еще можно дышать, но который нельзя полностью вместить в себя. Каждый из нас ощущает себя чем-то вроде бесконечно малой величины по сравнению с его пугающей безмерностью. А между тем, даже в нашем обыденном лексиконе понятие "человек" означает не только отдельно взятого индивида, но и нечто собирательное, род синонима всего человечества в целом.

Это говорит о том, что то полное содержание, которое и образует собой смысловую ауру понятия "человек" по существу отчуждено от нас; и если представить всю ее в виде некоторого многокрасочного мозаичного панно, каждый из нас в отдельности opedqr`mer лишь мгновенно теряющимся среди других ничтожным осколком смальты. Никто из нас не в состоянии вместить в себя все богатство определений человека, каждый ощущает себя лишь своеобразной математической дробью, знаменатель которой неудержимо стремится к бесконечности, тем самым бесконечно умаляя нас самих.

С тонкой метафизикой всех этих туманных материй легко можно было бы примириться, а то и просто забыть о ней, если бы она болезненно не сказывалась в конечном счете на каждом из нас в нашей повседневной жизни. Но ведь отъединенными друг от друга оказываются не только тотальное содержание человеческого рода и определенность индивида: мужчина и женщина, отец и сын - все мы оказывается разобщенными, а нередко и в самом деле - до враждебности - чужими друг другу именно в силу этого всеобщего распада. "Человек-дробь" противостоит любой другой, столь же малой "дроби" уже потому, что их знаменатели даже при совпадении порядка величин вмещают в себя слишком разное, и несопоставимость их значений зачастую делает возможным контакт между ними лишь в общебытовой сфере. Медик не понимает юриста, инженер - гуманитария, рабочий - интеллигента... и все это непонимание с веками трансформируясь и помножаясь в наших детях в конечном счете ведет к становлению неодолимых барьеров, отделяющих не только цех от цеха, но и пол от пола и возраст от возраста.

Но ведь и этот всеобщий распад - тоже прямой продукт нашего же творчества, ведь именно оно громоздит и громоздит все то, что разделяет нас, именно оно продолжает углублять ту пропасть, что уже давно существует между индивидом и родом. (Так зачем распадающемуся этому миру еще и любовь? Ведь зачиная и зачиная новую жизнь не множит ли и она все разделяющее нас?)

Средоточие творчества, философия, поэзия, наука - вот те материи, представлялось мне, которые вызывают всеобщий распад, но ведь именно они же в конце концов и спасают наш мир. А значит, именно творчество - ключевое слово всей земной истории. Я знал это уже в двадцать, и уже в двадцать я думал только о венчающей его славе. Хорошо образованному гуманитарию, мне не хватит и десятилетий - потребуется пережить самое страшное, чтобы передо мной вдруг забрезжило: нет поэзии, нет философии, нет науки, нет вообще ничего, что имело бы оправдание в самом себе, нет ничего, чему можно было бы посвятить всю свою жизнь. Не созидание этих материй спасает мир. Есть лишь единое сквозное движение, целью которого является несмертная наша душа: тайный замысел нашего Создателя, земное служение Христа, дело человека. Дело человека, земное служение Христа, тайный замысел нашего Создателя - все это единый поток Творения. Только он соединяет и хранит наш рассыпающийся на отдельные атомы мир.

Впрочем, только ли я поклонялся фетишу? Только ли меня сжигала сладкая отрава торжественной песни, слагаемой о несмертных героях, что потрясали устои Вселенной, только ли в мою душу вливался дурман воскурений фальшивому идолу успеха?..

Творчество - вот, наверное, и самое трагическое слово земной истории. Теперь я уже знаю: противоядия нет, как нет и возврата, и всякий встающий на этот путь, должен будет пройти его до самого конца. Но та дорога, на которую вступают и отравленные песнями сирен, и поклонившиеся чужому богу, куда чаще чем светом духовной правды кончается безысходным тупиком тяжелого похмелья обманутых ими неудачников, которые готовы мстить за себя всему человечеству.

Творчество - вот ключевое слово. Но подлинная его стихия это чистое движение любящей души; трагедия же в том, что никакое, даже самое глубокое и чистое ее откровение никогда не сможет стать достоянием другого без опосредования вещественностью знака: философией, поэзией, наукой... Облеченные в плоть, мы навеки обречены общаться друг с другом лишь с их помощью, но ведь в любом знаке, независимо от его природы, есть сокрытое значение, а есть, зачастую пусть и изящная, но все же бездушная материальная оболочка. Есть глубина чистого чувства, но есть и техническое совершенство воплощения его в материале слова, запечатленного образа, произведенного предмета... Способность видеть сквозь плотную завесь материала (будь то безупречная строгость обоснований, гармония речи, пластика образа, изощренность сюжета) даруется отнюдь не каждому, и нередко совершенство плетения именно этой завеси, разъединяя нас, принимается нами за самую суть творческого откровения.

Впрочем, только ли разъединяя? Еще Павел сказал, что, не одухотворенная любовью, материальная плоть знака мертва. В исповеди разъявшего музыку Сальери, пусть и неосознанно для него самого, это отзовется куда зловеще и жесточе, уже не возвышенной метафорой, но вселяющим ужас пророчеством: ибо начав с метафорического убиения музыки, он кончит прямым убийством Моцарта. А еще раньше было распятие Христа - и не римская администрация, не интриги синедриона предали Его смерти: на смерть Его, несшего в мир любовь и совесть, обрекла мертвая буква формализованного закона, мертвая плоть знака...

Нет, не философия, не поэзия, не наука - средоточие подлинного творчества. Не они спасают наш мир...

Теперь, кажется, и я начинаю понимать, что всем нам, кому не дарована изначально мудрость исполненного чистой любовью сердца, предстоят либо мучительные испытания на пути к какому-то (какому, Господи?) душевному просветлению, либо тот страшный безысходный тупик, которым заканчивается путь, вероятно, всех когда-то вожделевших успеха неудачников. Кто направит и охранит нас на этой дороге?

Тот когда-то увиденный в ее глазах свет, который сначала заставлял смиряться и притихать меня, надутого от спеси и самомнения, затем - нашего сына, способного, как кажется, смиряться только перед ней одной, мне думается, был свет не только провидимой ею боли, свет не одного лишь сомнения в том, что там, на этом пути ее любовь сможет охранить нас. Да, бессильной что-либо изменить, ей оставалось только высушить обувь, накрыть на стол, заботливо поправить шарф и тихо смотреть вслед. Но этот тихий взгляд куда-то далеко, в провидимый ею след, много лет назад случайно подсмотренный мною там, у памятника адмиралу на залитой весенним солнцем василеостровской набережной, так до сих пор тревожным своим вопросом: "Что принесешь ты Богу?" и смотрит мне в самую душу...

Мне довелось пройти через разжалование, многомесячные следствия, суд, через негласный запрет заниматься профессиональной деятельностью, пережить герметически закрывшиеся передо мной двери в большую науку, необходимость начинать все сначала в рамках уже совсем иного ремесла... Я видел алкогольную деградацию своего товарища-поэта, тихое помешательство своего друга-философа, самоубийства бывших сокурсников, озлобление разочаровавшихся в жизни людей... Я не спился и не озлобился, больше того, несмотря на пережитое крушение давних честолюбивых планов, оглядываясь на прошлое я совершенно искренне считаю, что }rn были светлые счастливые годы.

Может быть оттого, что самая острая боль, которая была назначена мне, была на самом деле пережита ею? Ее ли любовь охранила меня?..

Оглядываясь назад, сегодня я обнаруживаю, что все эти годы мою душу формировали не только мои книги, но и эта ее тайная власть надо мной, ее неизъяснимая способность менять нравственную природу событий вокруг всех, кого она хранила.

Вечная тайна творчества открывалась мне новым, ранее неведомым, своим измерением...

Сегодня я уже в состоянии иногда не только абстрактно, холодным сознанием, но и самым сердцем понимать все еще непростую для меня истину: созидательно лишь то, что движется одной любовью: "если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я - медь звенящая, или кимвал звучащий".

И все же: в чем вечная тайна зачатия? Ведь не может же быть оправдан земной путь одних только тех, кому изначально было даровано самим сердцем до конца понять это. А в чем назначение остальных, таких, как я?

(Я в самом начале назвал себя неудачником, но это прежде всего от сознания того, что так и не смог сделать счастливой эту все годы хранившую меня женщину. Я по-прежнему не знаю в чем мое назначение на этой земле; может быть, та дорога, которой идет каждый из нас, и есть дорога обретения искомой правды, но если бы сегодня я имел возможность выбирать, я выбрал бы путь служения ей...)

С рождением нашего сына именно он стал центром всей ее Вселенной.

Я снисходил к нему - она все время была рядом с ним. Помня собственное детство, я никогда не посягал на все те милые глупости, которые составляют какую-то особую ценность для ребенка. Но это было только снисходительное великодушие взрослого...

Лишь глядя на нее я учился понимать вещи, исполненные, как я теперь вижу, глубоким, едва ли не философским, смыслом. Мы жили на Петроградской, у самого "Великана", и летние солнечные дни часто проводили на пляже у Петропавловской крепости, в самом центре ослепительной гармонии воды и камня. Вот там на песке у Трубецкого бастиона, нашем обычном месте, мне впервые и бросилось в глаза то, с какой осторожностью тысячи беззаботных людей, целый день снующих по пляжу, обходят возведенные каким-то ребенком постройки; все эти куличики, домики и даже целые замки из песка уже давно оставлены и забыты им, но люди по-прежнему инстинктивно сторонятся их, боясь разрушить обрамленный блистательнейшими творениями лучших зодчих Европы чудом творчества запечатленный слепок с живой души маленького человека.

Для нее все его поломанные пистолеты, разноцветные пластмассовые солдатики с давно оторванными головами, мятые фантики, дурацкие вкладыши в такие же дурацкие жевательные резинки были столь же священными, сколь и все мои книги. Может быть, и не отдавая себе отчета в какой-то ясной, отлитой в строгие понятия форме, она осознавала, что не только у каждого человека, но и у каждого возраста - своя правда. Все его детские обиды, потери и разочарования переживались ею с такой же остротой, как и раны шекспировских героев, его детские открытия в ее глазах были равнозначны расшифровке египетских иероглифов или решению апорий Зенона. Одним из постулатов ее собственной, не bqecd`, согласной с началами обиходной этики, системы было убеждение в том, что маленькая правда маленького человека абсолютно равноценна всем великим истинам всех убеленных сединой стариков. И поиск этой маленькой правды каждым маленьким человеком в ее глазах всегда уравновешивал искания всех тех, кто был духовным символом для меня и моих, как правило, мысливших только масштабами всего человечества друзей.

Лишь глядя на нее я учился не снисходить, но уважать нашего сына...

Я смотрел на мир как на огромное ристалище, жизнь - это борьба, - как попугай, твердил я вслед за кем-то, и путь мужчины открывался мне только в свете состязательности и соперничества: дело мужчины стать первым в своем ремесле - долгое время было искренним моим убеждением. Для нее же в любой состязательности таилось что-то смутно враждебное...

В сущности только недавно я стал понимать, что абсолютизация соревнования есть скрытая форма отрицания всего индивидуального. Ведь оно неизбежно ведет к образованию какой-то иерархии, и через это в глазах большинства достойными уважения оказываются лишь те, кто сумел подняться ближе к самой вершине стихийно образующейся людской пирамиды. Все то, что тяготеет к ее основанию, скрыто осознается нами своеобразным отходом, браком, и содеянное аутсайдером становится чем-то вроде шлака человеческой истории, если не сказать образней и жесточе: той самой кучей навоза, с которой так ярко и выигрышно контрастируют жемчужины героических свершений призеров.

В животном мире аутсайдер теряет право на оставление потомства, и все то, что составляет достоинство его генотипа, выпадает из единого генезиса вида. Вот так в глазах многих и в формировании человека свой след оставляет только сильный - слабый канет в безвестность; все откровения его опыта оставаясь невостребованными никем, даже близкими, выпадают из формирования духовного опыта поколения.

Все это означает, что слабые и побежденные, мы оказываемся нужными истории отнюдь не как суверены, но только как питательная среда, как нечто, унавоживающее великих. Именно болезненное нежелание раствориться в этом позорном для большинства нечто и заставляет нас вступать в непрекращающуюся гонку за лидером... Впрочем, даже аналогия с благодатным гумусом не способна примирить нас с долей побежденных.

Но что суть победитель? Первый среди равных? Но, равенство с побежденным делает победу лишь относительной - мы же грезим только об абсолютном; сильные, мы ищем доказательств совершенной исключительности нашей природы. Состязание - это всегда погоня за призраком исключительности, и гимном именно ей звучит многое в европейской культуре. Так, уже в самом начале генеалогия греческого героя восходит к небожителям; античный герой - всегда потомок одного из бессмертных, и когда Платон и Александр провозглашали свою генетическую связь с олимпийцами, это ничем не противоречило традиции эллинского духа.

Между тем итог осознанной исключительности страшен. Ведь стоит хотя бы на одно мгновение представить себя одиноким и единственным во всей Вселенной (а исключительность, в конечном счете, предполагает именно это), как тут же исчезают любые критерии добра и зла, растворяется всякое представление как о совести, так и об истине, любое изъявление собственного духа, собственной воли предстает как некий обязательный для исполнения всеми и всем Логос. (И вот вопрос: пребывающий в совершенном ndhmnweqrbe среди абсолютного Ничто в еще не созданном Им мире, знает ли Создатель о добре и зле? Знает ли Он ответ на вечный вопрос о том, что есть истина?)

Вдохновением поэта и проницательностью философа Ницше отчетливо разглядел именно этот результат извечной культурной традиции, канонизирующей победителя; именно такая канонизация ведет его и к выводу о том, что христианская нравственность - это утешение лишь слабых и ущербных.

При исключительности победителя все представления о человеческом роде, как в фокус, сводятся к определениям одного героя, и только его путь предстает как путь абсолютной истины. Все остальное, как отряхаемый с его ног прах, теряет всякую значимость. Но ведь тем самым лишается необходимости и атомарная организация мыслящей материи: если на деле есть лишь один (и только где-то там, внизу, в пыли под его ногами - всепланетный солярис убогих), то оправданным оказывается лишь зачатие героя... Но зачем же тогда миллионы и миллионы суверенных монад? Зачем Господь сотворил человека не обезличенной мыслящей слизью, не всеспособным победительным субъектом, могущим одолеть все, но в виде бесконечного множества слабых полных неодолимого страха перед смертью, да и перед самой жизнью, индивидов?

Я понял это, но вывод вновь граничил с дерзостью: смысл бесконечного умножения индивидуального - в абсолютном исчерпании как поиска добра, так и происка зла...

Мне долгое время было загадкой, почему замысливший человека бессмертным, Создатель вдруг обрекает его на обращение в прах; только ли в том дело, что прародители наши соблазнились яблоком с древа познания, если именно познание вменялось в прямую обязанность Адаму?

Нет, это не оговорка. Богодухновенность Библии отнюдь не исключает известной свободы священнописателя, запечатлевающего Его Слово. Но человек своего времени, живший в определенной среде и подчинявшийся именно тем навыкам мысли, которые сложились в ней, Божие духновение он излагал языком, обычным для себя и для своего окружения. Поэтому глубинное содержание библейских понятий во многом отлично от сегодняшнего значения обиходных наших слов. А значит, оперировать сегодняшними представлениями для постижения подлинного смысла ключевых знаков Писания нельзя. На собственном же языке священнописателя Добро и Зло - означали собой не категории обиходной этики, но синоним всего сущего. Впрочем, даже не так: строго говоря, и в Библии все сущее - это простая материализация этического, ибо все сущее сотворено Им, а в глазах человека сотворенное Им не может быть этически нейтральным. Но здесь явственно различаются еще и обертона древней языческой культуры, в которой Добро и Зло - это полярные проявления изначально противостоящих друг другу сил: если в первом воплощается гармония светлого замысла творящих этот мир богов, то во втором - мрачная стихия Хаоса и его чудовищных порождений. (И вот вопрос: если все языческие племенные боги - суть разные имена Одного, если все сущее - это Его творение, то что же: фиксируемая античным мифом изначальная борьба стихий, это Его преодоление самого Себя?!)

Книга Бытия говорит о том, что именно Адаму надлежало дать имя всему тому, что было создано Богом в предшествующие дни Творения. Между тем это только сегодня обряд именования не обязывает нас ни к чему. В сознании же древних дать имя означало определить самую сущность предмета, его смысл и назначение, opedsc`d`r| и направить его путь на этой земле. Именно на этом зиждилась древняя магия имени, нерасторжимая сакральная связь между именем и поименованным, которая зародилась еще задолго до появления священных книг Ветхого Завета. И эта магия не могла не наложить свой отпечаток на весь лексический строй книги Бытия. А раз так, то поручаемое Адаму именование всего сущего - это не какое-то приятное времяпрохлаждение в райском саду, не бессмысленный перебор каких-то артикуляционных фигур, ассоциирующихся с первым, что придет в голову, но исполненная предельной ответственностью работа духа, способная заполнить собой вечность; и Адаму вручается власть над всем живым лишь под залог и этой - вечной - работы, и этой - безмерной ответственности перед миром.

Но если все сущее - это простая материализация Его Слова, то действительная полнота знания, охватывающего собой полярные пределы всей семантической его структуры, - это и в самом деле проникновение в сакральную тайну Добра и Зла, а значит, проникновение в самую тайну Бога.

Однако совсем не это возмущает Его.

Недавно мне открылось: великий грех наших прародителей Адама и Евы как раз в обратном: то есть совсем не в том, что они покусились на равенство с Ним, но в том, что они отказались от него, не в том, что они вкусили от запретного древа, но в том, что они соблазнились чужой готовой истиной вместо того, чтобы самостоятельно выстрадать свою правду...

Я никогда не мог понять и то, почему никто из евангелистов не подвергает открытому осуждению не только Понтия Пилата, но даже такого, казалось бы, безусловного злодея как Иуда. Это ведь только в поздней традиции описания ада, которая окончательно кристаллизуется в бессмертных стихах Данте, Иудин грех закрепляется как абсолютная вершина зла, достойная Коцита. Между тем, во всех четырех Евангелиях грех безымянных книжников и фарисеев, ревнителей мертвой и мертвящей буквы, обладателей заранее на все случаи жизни готовой истины, выглядит намного тяжелей, чем его предательство.

Не молния поражает Иуду, не земля в небесном возмездии разверзается под его ногами: "Вышел, пошел и удавился" - все это сильно напоминает собственный суд человека над самим собой. Между тем тридцать сребреников - это, считая по драхме в день, эквивалент всего лишь четырехмесячной зарплаты поденщика или солдата, суммы, может быть, и достаточной для приобретения небольшого участка негодной для посевов глинистой ("земля горшечника") земли, но уж никак не способной составить богатство. И закономерен вопрос: способен ли к такому страшному суду над самим собой человек, готовый за эту в сущности ничтожную плату предать на смерть своего Учителя? А ведь и Иуда пошел за Ним отнюдь не ради корысти.

Нет, дело совсем не в деньгах: казначей численно немалой общины, он и без того располагал вполне сопоставимыми с этой суммой деньгами, и если уж все равно уходить, то не лучше ли (и безопасней) взять на душу куда более легкий грех обыкновенного воровства? Да ведь в конечном счете и не были взяты им эти проклятые тридцать сребреников! Так что совсем не в них дело Иуду вел его собственный, пусть и неправый, путь к истине, и даже видевший все Христос, способный немедленно призвать "более, нежели двенадцать легионов Ангелов", не чувствовал себя вправе остановить его: "Что делаешь, делай скорее".

Расправа с Адамом и Евой была куда как суровей...

Подлог ради обретения права первородства, продажа в рабство собственного брата - ничто не мешает грешнику получить обетование. Ради десяти праведников Господь обещает Аврааму пощадить впавший в грех содомии город. Что не прощается человеку? Троекратное отречение Петра вообще не замечается никем. В осуждение римской администрации, преследующей апостолов, не произносится ни слова (и это вовсе не из-за страха перед могущественным Римом: пафос "Откровения" Иоанна Богослова опровергает любое подозрение в этом)... Гнев же против книжников и фарисеев - это своеобразная константа Нового Завета.

Лейтмотив Павла - это посрамление претендующего на всесилие, но в сущности мертвого книжного знания "юродством" вдохновенной проповеди: "Ибо, когда мир своею мудростью не познал Бога в премудрости Божией, то благоугодно было Богу юродством проповеди спасти верующих". Не много из нас мудрых, не много сильных, но ведь и не в них спасение: "Бог избрал немудрое мира, чтобы посрамить мудрых, и немощное мира избрал Бог, чтобы посрамить сильное..."

Да, в своеобразном словаре Библии Добро и Зло означают собой отнюдь не отвлеченные категории абстрактной этики; они иносказание всего того, что создано в мире этими вечно противоборствующими стихиями, а отсюда и познание их вовсе не ограничивается схоластическими нравственными исканиями. Но если просто познание могло символизировать собой лишь постижение того, что расположено между далекими этими полюсами, то познать Добро и Зло означает до конца постичь мир. Впрочем, и "познать" на языке священнописателя символизирует итог не одних лишь интеллектуальных усилий. Познание Добра и Зла - есть формула обретения абсолютной власти над миром, власти восходящей к возможности полного его пересоздания уже по каким-то новым законам, что выводятся в ходе вечного его постижения. Так каплей росы, отражающей это бездонное по своему смыслу понятие, является библейское познание женщины, в результате которого происходит зачатие нового человека, а значит, и формирование - уже по какойто своей мерке - бессмертной его души. Словом, познать Добро и Зло означает получить право вершить суд над миром ("наполняйте землю, и обладайте ею, и владычествуйте над рыбами морскими и над зверями, и над птицами небесными, и над всяким скотом, и над всею землею, и над всяким животным, пресмыкающимся по земле").

Поэтому, до конца познав полярные эти стихии, человек и впрямь становится равным Богу. Ведь тем самым он перенимает эстафету Творения у своего Создателя. Но ведь только и в самом деле познав, то есть и в самом деле вобрав в себя все вершимое одним началом этого мира и преодолев - в самом себе же! - все олицетворяемое другим. Словом, лишь до конца проделав ту великую и тяжкую работу духа, которая одна только и может дать право верховенства в этом мире. Поклонение же мертвой букве когда-то проповеданного Моисеем Закона не есть поклонение Богу. И все претензии книжников и фарисеев, сотворивших из этой буквы кумир, есть род куда большего святотатства, чем даже Иудин грех, ибо означают собой посягательство на что-то гораздо большее. Ведь сакральным смыслом того культа, который создается вокруг этого кумира, оказывается вершение суда над миром уже не по заветам человеческой совести и любви, но по бездушным догматам чуждого этих стихий формального знания, по диктату не духа, но буквы знака.

Лишь дух животворит, - утверждает Павел, - буква же мертва; и именно эта противоставшая Богу мертвящая все вокруг себя qsaqr`mvh в конечном счете обращается Его убийством. Иуда предает Христа, до конца следуя какой-то своей, сжигающей его, правде, но вовсе не это предательство обрекает Его на смерть - не укладывающегося в формализованный канон Христа распинает богохульственная дерзость тех, кто вкусив дармового плода с дерева обыкновенной схоластики возомнил себя носителем абсолютного права вершить суд над этим миром. Потом тысячекратно это будет воспроизводиться в тихом отравлении Моцартов...

Нет, не в чужой готовой истине правда; не выстраданная собственным сердцем она всегда мертва, и грех Адама и Евы лежит именно в этой готовности поклониться "на халяву" обретаемой духовной мертвечине. В великой же мудрости, - говорит Екклесиаст, - много печали, и то знание, за которое не заплачена полная цена всей сопряженной с его обретением скорби, не стоит ломанного гроша. Поэтому можно категорически утверждать: первые люди изгоняются из рая вовсе не за то, что они пытались сравняться с Богом, но за то, что они посягнули на верховенство в мире сущего не приняв в себя всей мировой боли.

Впрочем, понесенное наказание не исчерпывалось одним только изгнанием: чужая готовая истина, не переплавленная собственной болью, как обнаружилось, стоит немногого, и вот восхотевшие познать всю тайну Добра и Зла, они сумели обнаружить только свою наготу.

Впрочем, говорят, что в еврейском подлиннике игра слов "мудрость" (арум) и "нагота" (эрум) звучит еще более жестко (если не сказать - издевательски), давая возможность метафорического противопоставления этих понятий друг другу. А значит, нагота здесь может быть понята и как некоторая метафизическая категория, как прямая неспособность соблазненной дармовщиной души вместить в себя не только все откровение мира, но и ничтожно малую его часть...

Тайный замысел нашего Создателя, земное служение Христа, дело человека - все это единая ткань Творения. И до конца человеческое в человеке - лишь то, что органически вплетается в эту единую ткань. Поэтому можно утверждать: первые люди изгонялись из рая именно за то, что они отказались от всего человеческого в них...

Бессмертие было даровано им изначально, и вот теперь, с впадением в грех соблазна чужой готовой истиной, им предстояло, спотыкаясь о творимое ими же самими зло начинать великий и скорбный путь познания добра, но теперь уже за пределами рая, в ипостаси смертных. Множась и множась в своих потомках, человек оказывается приговоренным на вечное восхождение к тайне своего собственного назначения; и, может быть, только полная сумма поколений бесчисленных множеств индивидов окажется в состоянии до конца исчерпать этот нескончаемый поиск добра, одновременно до конца исчерпав и происк вершимого ими же самими зла...

Притча о блудном сыне, как капля росы, отражает в себе этот вечный удел всех потомков Адама и Евы.

Я сказал, что тот вывод, который объясняет бесконечное умножение индивидуального, атомарную организацию наделенной душой материи необходимостью полного исчерпания поиска надмировой истины, граничит с открытой дерзостью. В самом деле, если земная любовь земного человека тождественна той, которую питает к человеку Бог, если движимое человеческой любовью органически вплетается в единую ткань Творения, если Бог творит человека руками самого человека, то что же тогда творимое этими же psj`lh зло?



Поделиться книгой:

На главную
Назад