Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Путешествие вокруг света - Адельберт Шамиссо на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Адельберт Шамиссо

Путешествие вокруг света

Предисловие

В третьем томе книги лейтенанта русского императорского военно-морского флота Отто Коцебу «Entdeckungsreise in die Südsee und nach der Berings-Strasse zur Entdeckung einer nordöstlichen Durchfahrt, unternommen in den Jahren 1815–18 auf Kosten Sr. Erlaucht des Herrn Reichskanzler Grafen Rumanzow auf dem Schiffc «Rtirik». Weimar, 1821.4» {1}»] опубликованы мои «Наблюдения и замечания», относящиеся к этому путешествию, в котором я участвовал в качестве естествоиспытателя.

Единственной наградой за все мои усилия как ученого и писателя во время и после путешествия должна была стать, как я надеялся, достойная и безупречная публикация моего труда, с тем чтобы с ним могли познакомиться читатели, которым он предназначался. Однако результат не оправдал ожидания. Написанное мною было во многих местах искажено или утратило смысл в результате бесчисленных опечаток, а мне не дали возможности внести необходимые поправки. В сочинении, которое можно было бы приписать мне и которое действительно считают написанным мною{2}, Эшшольц излагает такие взгляды на происхождение коралловых островов, опровержение которых я считаю своей главной заслугой. Издательство отклонило предложение одного знакомого французского ученого перевести мой труд на французский язык, отказавшись предоставить необходимые для этого гранки. Наконец, мрачный отпечаток на книгу Коцебу наложило злосчастное деяние Занда{3}, и имя Коцебу, стоявшее в подзаголовке трудов экспедиции, стало объектом борьбы политических группировок.

Я встретил лишь одну достойную оценку описания этого путешествия, да и то лишь его морской части, в журнале «Quarterly Review»{4} за 1822 год.

И все же мне кажется небесполезным спасти от забвения некоторые части моего труда. То, что здравомыслящий человек видел своими глазами, исследовал и кратко описал, заслуживает сохранения в анналах науки. Лишь та книга, которая списана или скомпилирована из других книг, может быть вытеснена или вообще заменена новыми произведениями, более полными и талантливыми.

Если бы я захотел теперь заново рассмотреть все то, что исследовал тогда, мне пришлось бы сравнить и оценить свидетельства и высказывания моих многочисленных преемников; но это уж дело нынешних ученых, располагающих полными материалами; я бы сказал — дело современных путешественников. Сообщения более ранних мореплавателей, совершивших кругосветные путешествия, как правило, правдиво отражают действительность, но ключ к их пониманию могут дать лишь собственные наблюдения.

Во времена моего детства Кук{5} приподнял завесу, за которой скрывался сказочный, манящий мир, и я мог представить себе этого незаурядного человека лишь в ореоле, подобном тому, в котором Данте увидел на пятом небе своего отдаленного предка Каччагвиду. Я был по крайней мере первым берлинцем, совершившим такое путешествие. Теперь участие в кругосветном плавании является, кажется, одним из требований научного образования, а в Англии даже собираются за небольшую плату возить бездельников на почтовом корабле по следам Кука.

Я часто давал молодым друзьям совет, которому, однако, никто из них не последовал. Если бы я вернулся из научного путешествия, говорил я им, и должен был бы рассказать о нем, то я не подходил бы к этому с позиции ученого, а стремился лишь к тому, чтобы интересующийся читатель получил представление о чужой стране и чужих людях или скорее обо мне самом в этом чуждом для меня окружении. Если бы мой замысел увенчался успехом, то читатель вместе со мной побывал бы повсюду, где проходил наш путь. Лучше всего было бы написать эту часть во время самого путешествия. Особо я написал бы для ученых обо всем, будь то не столь значительное или, наоборот, очень важное, что мне удалось сделать в каждой из областей науки.

От меня не требовали рассказа о моем путешествии, и я, не испытывая большого удовольствия от писания, охотно предоставил другим — капитану Коцебу и художнику Хорису{6} — возможность заняться таким сочинительством. В моих «Наблюдениях и замечаниях» я изложил наиболее существенное о странах, с которыми мы познакомились. Некоторые из этих страниц, несмотря на неизбежно присущую им сухость изложения, я хотел бы включить в настоящую книгу. И, откровенно говоря, именно это побуждает меня наверстать упущенное и адресовать эти строки вам, друзья мои и моей Музы. Я мысленно представляю себе, что обращаюсь не к чужим, а к друзьям, откровенно рассказывая о себе, о самой важной главе в истории моей жизни.

Но разве не высохла роса на цветах, разве не исчез их аромат? С той поры прошло уже почти двадцать лет, и я уже больше не бодрый юноша, а довольно старый, больной и усталый человек. Но ум мой еще молод, и сердце не остыло. Будем надеяться на лучшее. Именно болезнь, которая подтачивает мои силы и мешает заняться более серьезными трудами, дает мне необходимый досуг для доверительного разговора.

Вступление

Тот, кто захочет сопровождать меня в далеком путешествии, должен сперва узнать, кто я такой, как играла мной судьба и как случилось, что в качестве титулярного ученого я поднялся на борт «Рюрика».

Отпрыск старинного рода, я родился в замке Бонкур в Шампани в январе 1781 года. Но уже в 1790 году [точнее, в 1792] в период эмиграции французского дворянства мне пришлось покинуть родную землю. Воспоминания детства — для меня поучительная книга, в которой обостренному взгляду открывается время, полное кипучих страстей. Суждения ребенка относятся к тому миру, который в них отражается, и мне хочется задать себе вопрос: часто ли суждения взрослого человека в большей степени принадлежат ему самому?

После долгих скитаний по голландским и немецким землям, претерпев немало мук и страданий, моя семья наконец обосновалась в Пруссии. В 1796 г. я стал пажем королевы — супруги Фридриха Вильгельма II, а в 1798 году уже при Фридрихе Вильгельме III поступил на военную службу в пехотный полк Берлинского гарнизона. В начале XIX века, в период более умеренного правления первого консула{7}, наша семья получила возможность вернуться во Францию, но я остался. Так в годы, когда мальчик становится мужчиной, я оказался в одиночестве, без образования, ибо никогда серьезно не посещал школу. Я начал сочинять стихи, сперва на французском языке, потом на немецком. В 1803 году я написал «Фауста»{8}, с которым у меня связаны светлые воспоминания. Этот почти мальчишеский метафизически-поэтический опыт случайно сблизил меня с юношей, как и я пробовавшим свои силы в поэзии. Его звали К. А. Варнхаген Энзе{9}. Мы побратались, и так появился на свет незрелый «Альманах муз за 1804 год». Поскольку ни один книготорговец не соглашался его издать, мне пришлось взять все расходы на себя. Это безрассудство, о котором я не сожалею, стало благословенным поворотным пунктом в моей жизни. Несмотря на то что мои тогдашние стихотворения представляли собой преимущественно освоение тех поэтических форм, которые рекомендовала так называемая новая школа{10}, книжечка привлекла к себе некоторое внимание. Благодаря ей я завязал тесную дружбу с превосходными юношами, впоследствии ставшими выдающимися мужами; к тому же она привлекла ко мне благосклонное внимание видных людей, среди которых достаточно назвать хотя бы имя Фихте{11}, почтившего меня своей отеческой дружбой.

За первым «Альманахом муз» А. Шамиссо и К. А. Варнхагена последовали еще два ежегодника; для них уже нашелся издатель. Альманах перестал выходить лишь после того, как политические события разбросали в разные стороны и авторов, и издателей. Тем временем я усердно учился; прежде всего изучил греческий, затем перешел к латыни, а потом и к живым европейским языкам. Во мне зрело решение оставить военную службу и полностью посвятить себя научным занятиям. Однако роковые события 1806 года{12} помешали моим намерениям и отсрочили их осуществление. Университет в Галле, куда мне хотелось последовать за друзьями, был закрыт{13}, а друзья рассеялись по миру. Смерть отняла у меня родителей. Разочаровавшись в себе, не имея положения и занятий, надломленный, сокрушенный, я переживал в Берлине мрачные дни. Самое губительное воздействие оказал на меня один из выдающихся умов своего времени — человек, которого я боготворил{14}. Одного лишь его слова, одного кивка было бы достаточно, чтобы понять меня, но вместо этого по причинам, до сих пор мне непонятным, он предпочел меня растоптать. Один из друзей порекомендовал мне тогда совершить какой-нибудь безумно дерзкий поступок, чтобы восстановить хоть что-то из утраченного и вновь обрести жизненную энергию.

Из подавленного состояния, в котором я пребывал, меня вывело приглашение занять пост преподавателя лицея в Наполеонвиле, неожиданно полученное поздней осенью 1809 года от старинного друга нашей семьи. Я направился во Францию, но так и не смог приступить к работе. Случай, за которым стояла неумолимая судьба, еще раз распорядился мной по своему усмотрению. Я попал в кружок мадам Сталь{15}. После ее изгнания из Блуа зиму 1810–1811 года я провел в Наполеонвиле у префекта Проспера Баранта{16}, а весной 1811 года последовал за знатной госпожой в Женеву и Коппе. В 1812 году я деятельно способствовал ее бегству{17}. В обществе этой удивительной женщины я провел незабываемые дни, познакомился со многими самыми выдающимися людьми той эпохи и пережил одну из глав истории Наполеона — его противодействие силе, не желавшей ему покориться, ибо рядом с ним не должно было существовать ничего самостоятельного.

В конце 1812 года я покинул Коппе и своего друга Огюста Сталя{18}, чтобы посвятить себя изучению природы в Берлинском университете. Так впервые в жизни я стал действовать решительно и начертил себе путь, которому отныне неизменно следовал.

Мировые события 1813 года, в которых я не принимал активного участия — ведь у меня больше не было отечества, или я его еще не приобрел,— породили в душе моей страшную раздвоенность, но не смогли совлечь с избранного пути. Чтобы рассеяться и позабавить детей друга, я написал в это лето сказку «Петер Шлемиль»{19}, нашедшую благосклонный прием в Германии, а в Англии ставшую чуть ли не народной.

Едва лишь почва под ногами упрочилась и над головой засияло голубое небо, как в 1815 году разразилась новая буря{20} и опять позвала людей к оружию. То, что я слышал от близких друзей, впервые выступавших в поход, теперь обращал к себе: мне нет места на поле брани. Но как тяжело оставаться пассивным созерцателем в годину вооруженного народного движения!

Принц Макс Вид-Нойвид{21} собирался в ту пору совершить путешествие в Бразилию. Мне пришла в голову мысль присоединиться к нему, и я предложил свои услуги. Однако подготовка к экспедиции была завершена, и принц уже не мог расширить ее штат, а предпринять поездку на собственные средства я был не в состоянии.

У Юлиуса Эдуарда Хитцига{22} мне в руки случайно попала газетная статья, в которой коротко сообщалось о предстоящей в ближайшее время экспедиции русских к Северному полюсу. «Хотелось бы мне побывать с этими русскими на Северном полюсе!» — мрачно воскликнул я, топнув при этом ногой. Хитциг взял газету, перечитал статью и спросил: «Ты это серьезно?» — «Да!» «Тогда быстрее достань сведения о твоих ученых занятиях и способностях. Посмотрим, что можно будет сделать».

Руководителем экспедиции газета назвала Отто Коцебу. Хитциг был связан со статским советником Августом Коцебу{23}, жившим тогда в Кёнигсберге, и сохранил с ним дружеские отношения. С ближайшей почтой Хитциг послал статскому советнику Коцебу письма и отзывы моих наставников, коих с гордостью могу назвать своими друзьями. Вслед за его ответом вскоре пришло письмо из Ревеля, датированное 12 июня 1815 года, от его зятя, адмирала, в то время капитана императорского русского военного флота Крузенштерна{24}, уполномоченного быть организатором экспедиции графа Румянцева. Я назначался естествоиспытателем экспедиции, посылаемой для открытий в Южное море и вокруг света, вместо профессора Ледебура{25}, который вынужден был отказаться от этой должности по слабости здоровья.

Радость предвкушения. Поездка через Гамбург в Копенгаген

Теперь я действительно был на пороге самых светлых грез, на которые едва ли мог отважиться даже в детстве. Они носились еще в «Петере Шлемиле», но я не смел надеяться на их осуществление и став мужчиной. Я был как невеста, ждущая горячо любимого с миртовым венком на голове. Это была пора настоящего счастья; жизнь оплачивает предъявленные векселя не полностью, и на этой земле самый блаженный тот, кого отзовут с нее прежде, чем жизнь преобразует необузданную поэзию его мечтаний в низменную прозу будней.

Ощущая в себе радостную деятельную силу, я смотрел в широко распахнутый передо мной мир, горя желанием сразиться с любимой природой, вырвать у нее ее тайны. Подобно тому как в те немногие оставшиеся до посадки на корабль дни страны, города, люди, с коими я познакомился, представлялись мне в наивыгоднейшем свете, который излучала радость, переполнявшая мою грудь, так и я производил самое благоприятное впечатление на всех, кто видел меня тогда; ведь отраден уже сам вид счастливого человека.



В письме капитана Крузенштерна в весьма точных выражениях излагалось все, что мне надлежало знать о своем ближайшем будущем. Время торопило: «Рюрик» должен был покинуть Петербург 27 июля, а Кронштадт — 1 августа. При благоприятных обстоятельствах он мог уже 5 августа прибыть в Копенгаген. Мне предстояло решить вопрос, где присоединиться к экспедиции: в Петербурге или в Копенгагене. В случае, если я предпочту первое, на границе меня будет ждать паспорт для въезда в Россию. Никаких перспектив, связанных с удовлетворением честолюбия или стремлением к наживе, передо мной не открывалось; единственной наградой должно было служить сознание того, что я участвую в славном предприятии. Судно было, по-видимому, превосходно построено, весьма хорошо и удобно оснащено. Моя каюта, как указывалось в письме, несмотря на небольшие размеры корабля, была много лучше той, которую занимал Тилезиус{26} на борту «Надежды».

После здравого обсуждения вопроса с друзьями было решено, что мне следует сесть на корабль в Копенгагене, а три недели до середины июля с пользой провести в Берлине.

В эти дни я получил от Огюста Сталя письмо из Парижа, датированное еще 15 мая, но прибывшее с запозданием, поскольку в силу сложившихся обстоятельств его доставили кружным путем. С чувством душевной боли я отложил письмо. Жребий был брошен, и мой взор устремился только вперед.

Мысли моего друга были обращены от старой Европы к Новому Свету: он собирался отправиться в девственные леса у реки Св. Лаврентия, принадлежавшие его матери, чтобы основать там город Некерстаун. Он желал соединить наше будущее, излагал свой далеко идущий план, который надлежало обсудить подробнее, и определял отведенную мне роль. Вместе с завербованными рабочими мне предстояло следующей весной встретить его в Нью-Йорке. Я смог лишь написать ему об обстоятельствах, изложенных выше, и не без огорчения отказаться от сотрудничества в осуществлении плана, который, впрочем, остался невыполненным. Мне так и не довелось узнать, что помешало этому.

Я занимался теперь прежде всего тем, что, используя время и благожелательное отношение сведущих людей, старался узнать, какие пробелы в науке можно надеяться заполнить, совершив путешествие, подобное намеченному; спрашивал, что нужно повидать и что следует собирать. Я мог задавать себе и другим лишь общие вопросы; о цели и плане путешествия Крузенштерн мне ничего не сообщил — я не знал, какие берега нам предстоит посетить.

Нибур{27} указал мне на слабо изученный участок восточного побережья Африки, заметив, что его нетрудно было бы достичь, если бы экспедиция при возвращении двигалась на запад. Смущенно и почти испуганно я ответил ему, что решать подобные вопросы может только капитан. Он считал, однако, что в этом случае совет ученого может иметь определенный вес. О том, что представляет собой ученый в такой экспедиции, станет ясно из последующих страниц этой книги.

Поэт Роберт{28} сказал мне: «Шамиссо, собирайте для других и везите домой камни и песок, водоросли, грибы, Entozoa и Epizoa, что означает, как я слышал, кишечнополостных червей и паразитов, но не пренебрегайте моим советом: если представится возможность, собирайте также и деньги и откладывайте их для себя. Мне же привезите трубку дикарей». Я привез другу эскимосскую трубку, и это его порадовало, но о деньгах забыл.

Замечу кстати, что на «Рюрике» я обнаружил статью д-ра Шпурцгейма{29}, в которой в целях развития краниологии рекомендовалось срезать у дикарей волосы на голове и делать гипсовые слепки их черепов.

Я выехал из Берлина в Гамбург 15 июля 1815 года обычным почтовым дилижансом. Теперь уместно и своевременно дать описание чудовища, носившего название дилижанса, ибо прогресс покончил и с ним. Чтобы не подорвать доверие к своим словам, могу сослаться на Лихтенберга{30}, сравнившего эту адскую машину с бочкой Регулуса{31}. «Немецкая почтовая карета,— писал я тогда{32},— кажется, создана специально для ботаников, ибо действовать можно, только находясь вне ее, а движется она так медленно, что человек при желании может уйти далеко вперед и вернуться обратно. Ничего не упустишь и ночью, так как утро застанет тебя примерно на том же месте, где ты был вечером».

Кучер, правивший лошадьми в самом начале пути, долговязый, веселый жандарм, за те пять с половиной лет, что он пробыл в отставке, проделал по своему маршруту — примерно 10 миль от почты и обратно — 8524 немецкие мили{33}, в то время как длина экватора составляет лишь 5400 миль. Пассажиры попались малоинтересные. Но в Ленцене к нам присоединился простолюдин, красивый, крепкий старик, служивший ранее матросом в Гамбурге, а сейчас — речник на Эльбе. Не раз он видел северные полярные ледники, так как долго работал гарпунером на судах, промышлявших китов и тюленей. Однажды его корабль вместе с многими членами экипажа погиб во льдах. Проведя на льду семнадцать голодных дней, он сумел добраться до Гренландии, где семнадцать месяцев прожил с «дикарями» и выучил их язык. Датское судно с командой из пяти человек взяло его с двадцатью товарищами по несчастью на борт и доставило в Европу. Примерно из 600 человек домой возвратилось лишь 120. Сам он потерял несколько пальцев. Встреча с этим человеком доставила мне больше радости, чем чтение книг, и вскоре мы подружились. Просто и живо он поведал мне обо всем, что довелось увидеть, пережить и претерпеть; я внимательно слушал, стремясь почерпнуть из этого нечто полезное, и перед моим мысленным взором вставали ледяные поля и торосы, берега Ледовитого океана, куда я надеялся попасть через Берингов пролив и где, возможно, и на мою долю выпадут такие же переживания и страдания.

18 июля я прибыл в милый сердцу город Гамбург, где занялся делами, навещал старых друзей и завязал новые полезные знакомства. Особенно любезен и внимателен был Фридрих Пертес{34}. В его книжной лавке со мной приключился презабавный случай. Слуга, заметив дружеское отношение ко мне хозяина и увидев, что я, стоя у глобуса, рассказываю о дальних путешествиях, спросил у одного из служащих: кто этот черноволосый чужеземец, чьи поручения он так часто выполнял? «Разве ты не знаешь? Это Мунго Парк{35}»,— ответил тот. Радостный и гордый, словно газетный лист, где напечатана важная новость, курьер стал бегать по городу, сообщая всем, кого знал, что Мунго Парк не погиб, что он здесь, у его хозяина, выглядит так-то и так-то и много рассказывает о своих путешествиях. Тогда добрые гамбуржцы — группами и в одиночку — устремились в лавку Пертеса, чтобы воочию увидеть Мунго Парка. В четвертой главе «Шлемиля» сказано: «Признаться ли? Мне льстило, что меня, пусть по ошибке, принимают за венценосца».

Вечером 21 июля почтовым рейсом я выехал в Киль.

Гамбург был в то время северной границей известного мне мира, и, продвигаясь дальше к Копенгагену по суше или по морю (еще ни разу в жизни мне не доводилось плавать на корабле), я ощущал себя путешественником. В Копенгагене я добросовестно изучал северную природу, подобно тому как прибывший на «Рюрике» мой друг и спутник Эшшольц, никогда еще не спускавшийся так далеко к югу, начал знакомиться с южной природой и приходил в восторг от дикорастущей виноградной лозы.

Помните? Vitis vinifera sub duo. (Радость — в вине.) Юг и Север — словно Молодость и Старость! Каждый человек, пока он жив, находится как бы между ними. Быть старым и принадлежать Северу не хочется никому. Однажды мне пришлось вычеркнуть слово «старый» из стихотворения, посвященного некоему юбиляру, а один лапландский священник рассказал мне о том, как его с севера перевели на юг, в Торнио, находящийся у Северного полярного круга.

Прибыв 22 июля в Киль, я сразу же почувствовал себя как дома. Вообще я подметил в себе способность всюду чувствовать себя как дома. Кое-кто из тех, кого я надеялся встретить здесь, отправились в Копенгаген на коронационные торжества. Один старый товарищ ввел меня в круг своих знакомых, и я с радостью предвкушал тот момент, когда отплывет пакетбот, на борт которого меня пригласили. Это произойдет только 24 июля, на рассвете. Я робко осведомился: возможно ли, чтобы из-за задержки, вызванной противодействием встречных ветров, пакетботу понадобилось на переход в Копенгаген более восьми суток? Меня заверили, что в любом случае судно своевременно достигнет Датских островов.

Морской залив, который доходит до Киля, образует как бы озеро, окруженное холмами с великолепной, сочной зеленью. Это внутреннее море без приливов и отливов, с ровной, зеркальной гладью, отражающей зеленый наряд земли, лишено величественности океана. Неттельбек{36} шутливо именует Балтийское море «утиной лужей». На пути из Киля в Копенгаген судно не выходит в открытое море, а все время держится на расстоянии видимости от берега. Начинаешь хорошо понимать, что моря, по существу, те же дороги. Об этом говорит и множество парусов вокруг нас. На пути между зелеными равнинами Зеландии и низменным побережьем Швеции мы всегда Насчитывали их не менее полусотни.

Мы подняли паруса утром 24 июля. К вечеру ветер усилился, а ночь выдалась бурной. Когда наш корабль, галеас с командой из пяти человек, начало качать, веселившиеся поначалу пассажиры приутихли. Я отдал первую дань морю, но уже на другой день оправился и подумал, что дешево отделался по сравнению с тем, что могло бы быть. В этой предварительной школе кругосветного плавания я понял и другое, о чем хочу здесь сказать. В копенгагенской аптеке я, не зная датского языка, призвал на помощь все свои познания в латыни, однако ученик фармацевта, вручая нужную мазь, ответил мне на немецком языке, который был гораздо лучше моего собственного. 26 июля в полдень при полном безветрии и спокойном море буксир ввел нас в гавань Копенгагена.

В Копенгагене, сразу же почувствовав себя как дома, я провел, может быть, самые веселые и радостные дни своей жизни в обществе дорогих и участливых друзей, в теплом и поучительном общении с людьми, кои являются гордостью своей родины в сфере науки и искусства. Хорнеман{37} в это время отсутствовал, а Пфафф{38} из Киля был в Копенгагене. Эленшлегер{39} переводил «Ундину» Фуке{40}. Театр, как обычно в летние месяцы, был закрыт. Дневные часы я проводил в библиотеках, собраниях и садах, а вечерние посвящал чудесному общению с друзьями.

Мне довелось присутствовать при помазании, или, как мы говорим, на коронации, горячо любимого датского короля Фредрика VI в замке Фредриксборг. Замечу попутно, что друзья раздобыли для меня пригласительный билет у одного еврея, который торговал ими.

В Копенгагене мне не удалось отведать конины, чего мне хотелось как естествоиспытателю. Старания моих друзей ни к чему не привели. В ветеринарной школе — единственном месте, где можно было это сделать,— во время моего пребывания в Копенгагене не было забито ни одной лошади.

Лейтенант Вормскьёлль, который, путешествуя по Гренландии, приобрел определенный опыт в изучении естественной истории, захотел принять участие в экспедиции Румянцева в качестве добровольного естествоиспытателя. Мы увиделись сразу же после моего приезда в Копенгаген. Я встретил его с распростертыми объятьями, радуясь еще одному работнику в грядущей жатве. Меня поздравили с трудолюбивым помощником.

Ранним утром 9 августа из адмиралтейства пришла радостная весть: только что принят сигнал с русского брига.

Прежде чем вы попадете вместе со мной на борт «Рюрика», приведу здесь несколько строк, которые я написал тогда о Копенгагене и Дании. Вспомним при этом о нападении англичан и о потере флота в 1807 году, а также о новейших событиях: вынужденной передаче Норвегии Швеции, обороне Дании под руководством принца Кристиана и заключительном договоре, по которому она, будучи самостоятельным королевством с собственными законами, подчинилась воле шведского короля{41}.

Копенгаген, как мне кажется, по размерам и населению не больше Гамбурга: широкие улицы, новые, безликие дома. Ратуша построена в греческом стиле из кирпича и оштукатурена[1]. С давних пор датчане ненавидят немцев; только братья могут ненавидеть друг друга. Но теперь они больше всего ненавидят шведов, потом англичан, вражда к немцам ослабла. Они стремятся утверждать свой национальный характер и чувствуют себя униженными. Поэтому многие не любят Наполеона, но все признают — да и кто стал бы это отрицать,— что они расплачиваются за чужие грехи. Они принимают участие в судьбе Франции, потому что ее могущество служит противовесом могуществу их угнетателей — англичан. Они мореплаватели, морская нация. В Копенгагене становится ясно, что Норвегия еще меньше, чем немецкие провинции{43}, связана с Данией; наоборот, по языку, национальному духу, истории она составляет другую часть государства. Флот оставался опорой. На собраниях, куда меня приглашали, обычно со злобой и тоской пели норвежскую народную «Песню Синклера» и провозглашали тост: «За первое удачное морское сражение!». К королю датчане питают чувство преданной любви и не считают его виновником несчастья. Церемония помазания, когда он появился, увенчанный короной и со скипетром в окружении рыцарей, облаченных в старинные одеяния, не была лишь зрелищем и развлечением: она привлекла к себе сердца датчан, и народный дух оживил почтенные старинные формы. Справедливые, доброжелательные люди с чувством признательности и любви связывают с именем принца Кристиана все, что было предпринято и действительно сделано для Норвегии; несправедливые люди возлагают на него ответственность за все неосуществленное и хулят его. В Киле профессора настроены пронемецки, а студенты — продатски.

«Рюрик». Отбытие из Копенгагена. Плимут

Утром 9 августа 1815 года на рейде Копенгагена я представился капитану на борту «Рюрика». Вместе со мной то же сделал лейтенант Вормскьёлль, и капитан Коцебу, очевидно, тронутый нашим единодушием, объявил ему, что согласен включить его в состав экспедиции. Если судить по описанию путешествия, сделанному Коцебу{44}, он действовал тогда не на собственный страх и риск. Он вручил мне лестное письмо от графа Румянцева и письмо от капитана Крузенштерна, но не дал никаких инструкций и приказаний. Тщетно я просил об этом; мне так ничего и не сообщили о моих обязанностях и правах, о корабельном распорядке, которого мне предстояло придерживаться. В море я должен был испытать то же, что и на суше, где сама жизнь учит жизни. Нам было приказано через три дня прибыть с багажом на борт корабля. Отплытие задержалось до 17 августа. 13 августа судно посетили послы ряда государств, и, когда они покидали его, им салютовали тринадцатью пушечными залпами.

Здесь уместно дать предварительные сведения о том маленьком, замкнутом мирке, коему я теперь принадлежал, и об ореховой скорлупке, куда был впрессован и заключен этот мирок, которому целых три года предстояло бороздить океанские просторы. Корабль — родина мореплавателя; в подобном путешествии он проводит более двух третей времени в полном уединении между голубизной моря и голубизной неба; почти треть всего времени корабль стоит на якоре недалеко от берега. Цель дальнего плавания — добраться до чужой страны; и это так тяжело, что трудно вообразить. Но где бы ни был путешественник, его корабль — это старая Европа, от которой он напрасно стремится уйти, с привычными людьми, говорящими на привычном языке, с чаем и кофе, которые пьют в установленные часы по установленному обычаю, со всем убожеством ничем не приукрашенного домашнего быта, который его так крепко держит. Пока с чужого берега он видит флаг своего корабля, взор прочно связывает его с родной землей. И все же он любит свой корабль, как любит житель Альп хижину, где проводит долгие месяцы, добровольно погребенный под снегом[2].

Вот что я записал в начале путешествия о своем странствующем мирке. К нашим фамилиям по русскому обычаю были добавлены имена и отчества: так нас называли на корабле.

Капитан «Рюрика» — Отто Евстафьевич Коцебу. Старший офицер — Глеб Семенович Шишмарев. Друг капитана, старше его по возрасту, говорит только по-русски; его веселое, сияющее лицо подобно полной луне, на него хочется смотреть; сильная, здоровая натура, один из тех, кто не разучился смеяться. Второй офицер — Иван Яковлевич Захарьин, болезненный, обидчивый, но добродушный человек; немного понимает по-французски и по-итальянски.

Судовой врач, естествоиспытатель и энтомолог — Иван Иванович Эшшольц, молодой доктор из Дерпта, несколько замкнутый, но верный и благородный, как золото. Естествоиспытатель — это я сам, Адельберт Логинович. Художник — Логин Андреевич Хорис, немец по происхождению. Он еще очень молод, но уже сопровождал в качестве рисовальщика маршала Биберштейна{45} в его путешествии по Кавказу. Естествоиспытатель-доброволец — Мартин Петрович Вормскьёлль. Три штурманских помощника: Хромченко, весьма добродушный, трудолюбивый юноша; Петров, невысокий, веселый парень; Коренев, держится поодаль от нас. Два унтер-офицера и двадцать матросов.

Моряки, как те, кто добровольно присоединился к экспедиции, так и специально для нее отобранные,— народ, заслуживающий всяческого уважения; люди стойкие и подвергающиеся самой суровой муштре; к тому же хорошие работники, гордые своим призванием кругосветных мореплавателей.

Капитан в ранней молодости уже совершил плавание вокруг света вместе с Крузенштерном на «Надежде». Он единственный человек на судне, кто пересек экватор. Самым старшим по возрасту был я.

«Рюрик», которому император разрешил во время путешествия идти под военно-морским флагом,— совсем небольшой двухмачтовый бриг водоизмещением 180 тонн с восемью небольшими пушками на палубе. На корме под палубой находится каюта капитана. Общая лестница отделяет ее от кают-компании, расположенной у основания грот-мачты. Обе каюты с верхним освещением. Остальное помещение вплоть до кухни у основания фок-мачты служит жилищем матросам. Кают-компания имеет форму квадрата, каждая сторона которого не превышает 12 футов. К утолщенному основанию мачты примыкает камин, образующий выступ. Напротив камина зеркало, а под ним прикреплен к стене четырехугольный стол. У каждой стены каюты две койки, стенные шкафы, оборудованные под спальные места, приблизительно 6 футов в длину и 3,5 фута в ширину. Под ними вдоль стен имеются выступы, служащие для сидения, а внутри — выдвижные ящики, по четыре на каждую койку. Меблировку завершают несколько табуреток.

Две койки принадлежат офицерам, две другие — доктору и мне. Хорис и Вормскьёлль спят в каюте в гамаках. Койка и три выдвижных ящика — единственное, чем я располагаю на корабле; четвертый ящик взял для себя Хорис. В тесной каюте спят четыре, живут шесть и едят семь человек. За столом в семь часов утра пьют кофе, в полдень обедают и затем моют посуду, в пять часов пьют чай, а в восемь часов вечера едят то, что осталось от обеда. Продолжительность каждой трапезы удваивалась, когда офицер нес на палубе вахту. В перерывах между едой художник с чертежной доской занимает две стороны стола, третью сторону занимают офицеры, и только тогда, когда их нет, здесь могут расположиться другие. Если тебе надо писать или еще что-либо делать за столом, ты должен ловить быстро бегущие, скупо отмеренные минуты и жадно использовать их. Матрос Шафеха, маленький татарин, мусульманин, прислуживает капитану; другой матрос — Зыков, русский, один из самых усердных, почти геркулесового сложения, обслуживает кают-компанию. Курить разрешается только в каюте. Хранить что-либо под палубой или на палубе, вне отведенного вам помещения нельзя — это противоречит корабельному распорядку. Капитан возражает против собирательства во время путешествия, ибо этого не позволяют размеры корабля, и к тому же в распоряжении натуралиста имеется художник, который может зарисовать все, что тому угодно. Но художник, в свою очередь, протестует: он должен получать распоряжения непосредственно от капитана.

В Копенгагене к перечисленной команде прибавился еще повар, беспризорное дитя моря; судя по его виду — индиец или малаец, по языку же, в котором непонятным образом перемешались все диалекты, на коих только говорят люди, его трудно было принять за человека. Кроме того, на борт взят лоцман, чтобы провести судно через Канал{46} и в Плимут, и, таким образом, число членов нашего застолья возросло до восьми, так что за маленьким столом для всех уже не хватало места.

«Рюрик» вышел из Кронштадта 30 июля 1815 года (на два дня раньше, чем мне сообщили) и 9 августа прибыл на рейд Копенгагена. 17 августа в 4 часа утра мы подняли якорь, но спустя четыре часа нам вновь пришлось бросить его у Хельсингёра. Ветер, дававший возможность либо войти в гавань, либо выйти из нее, стал нам благоприятствовать лишь 19 августа, и в 10 часов утра мы прошли Зунд [Эресунн] вместе с шестьюдесятью другими судами, которые только и ждали этого момента. Мы отсалютовали крепости, не ожидая лодки, высланной навстречу нам с блокшива. Двигаясь быстрее окружавших нас торговых судов, мы обогнали те, которые ушли вперед, и вскоре вся их флотилия осталась далеко позади. Это были действительно прекрасные и волнующие мгновения.

Во время перехода через Северное море почти не переставая дул встречный ветер, было холодно и дождливо, небо затянуто тучами. После долгого лавирования вызванное нами судно указало сигнальный корабль в устье Темзы, который мы не смогли обнаружить. В ночь с 31 августа на 1 сентября меня пригласили на палубу полюбоваться огнями Кале на французском побережье. Впечатление, однако, не вполне соответствовало моим ожиданиям. Утром при благоприятном ветре мы прошли Дуврский пролив [Па-де-Кале]. Справа неподалеку высились белые берега Альбиона [Великобритании]. Далеко слева в тумане чуть виднелись берега Франции; постепенно мы потеряли их из виду, и больше они не появлялись. В этот день пришлось еще на несколько часов встать на якорь. Днем 7 сентября мы бросили якорь в Кэтуотере перед Плимутом.

Этот переход был для меня суровой школой. Прежде всего я познал морскую болезнь, с которой непрерывно боролся, будучи не в силах ее превозмочь. Эта болезнь повергает человека в самое плачевное состояние. Безучастный ко всему, ты лежишь на койке или сидишь на палубе возле грот-мачты, где тебя обвевает ветер, да и в центре корабля движение менее ощутимо. Спертый воздух каюты невыносим, а запах еды вызывает отвращение. Голод, вызванный недостатком пищи, которую я не мог удерживать в себе, сильно меня ослабил, но тем не менее я не утратил мужества. Я слушал рассказы о тех, кто мучился больше меня, о Нельсоне, страдавшем этой болезнью при каждом выходе в море. Ради заветной цели я безропотно терпел все муки.

Вормскьёлль тем временем взял под контроль инструменты и приборы для метеорологических наблюдений. Знание морской жизни давало ему большое преимущество передо мной. Я же не был знаком с новыми условиями и неоднократно нарушал установленные порядки, что послужило поводом для нелестных обо мне суждений. Например, я еще не знал, что нельзя без приглашения заходить в каюту капитана, что лишь ему принадлежит наветренная сторона на палубе и что, когда он там находится, к нему нельзя обращаться; что это место, если там нет капитана, положено занимать вахтенному офицеру. Не знал я и о многих других подобных вещах и узнавал о них случайно.

Я не сразу заметил, что по части обслуживания между офицерами и нами существует различие. Когда мы прибыли в Плимут, я отдал почистить сапоги нашему Зыкову; он принял их из моих рук и тотчас же у меня на глазах поставил туда, откуда я только что их взял.

Так он дал мне понять, что обслуживает лишь офицеров. С этого дня мне пришлось отказаться от мелких услуг, которые он до сих пор оказывал мне добровольно. Честный малый относился ко мне сердечно; думаю, что он был готов пойти за меня в огонь, но к моим сапогам он больше не прикасался. Хорису такие услуги оказывал другой матрос, а Эшшольц делал все сам.

Едва корабль стал на якорь, меня пригласили к капитану. Я явился к нему в каюту. Он говорил со мной строго и резко, сказал, что мне не мешало бы еще раз взвесить свое решение. Сейчас мы находимся в последнем европейском порту, где еще легко отказаться от участия в экспедиции. Мне было дано понять, что, находясь в качестве пассажира на борту военного корабля, где вообще не должно их иметь, я не могу предъявлять никаких претензий. Несколько задетый, я ответил, что твердо решил участвовать в экспедиции на любых условиях и не покину корабля, если только меня не удалят с него.

Слова капитана — воспроизвожу их здесь так, как тогда услышал и записал, — подействовали на меня весьма угнетающе. До сих пор они звучат в моих ушах. Я не давал повода для подобных слов, однако считаю, что капитан был тогда прав. Естественно, что участник научного предприятия, ученый, может претендовать на авторитет, чего капитан не хочет понимать. Два авторитета не могут сосуществовать на одном судне. Это подтверждает и опыт торговых судов; когда вместе с капитаном находится суперкарго или представитель судовладельца, обстановка складывается большей частью неблагоприятно. В тех странах, где развито судоходство, с этим считаются. Во Франции и в Англии в состав экспедиций не включают штатных ученых, а стремятся, чтобы все участники были таковыми. На американских торговых судах капитан одновременно ведет и торговые дела. Торговые компании имеют свои фактории, и капитаны пользуются неограниченной властью на зафрахтованных судах, совершающих рейсы между факториями и странами, где находятся компании. Хотя, может быть, это коренится в самой сути вещей, но все же приходится сожалеть, что ученый, который, как правило, хорошо чувствует себя на борту торгового судна, весьма стеснен именно там, где перед ним открывается, казалось бы, широкое поле деятельности. Он приходит туда, исполненный желаний и надежд, обуреваемый жаждой деятельности, но вскоре узнает, что главная задача, которую ему предстоит решать, заключается в том, чтобы оставаться по возможности незаметным, занимать как можно меньше места и не слишком часто мозолить глаза. Он возвышенно мечтал о борьбе со стихиями, об опасностях, о подвигах, а вместо этого встречает привычную скуку и неиссякаемые мелочи неустроенного быта — нечищеных сапог и всего прочего.

Столь же мало ободряющим был и другой опыт, полученный мной на корабле. Предусмотрительно изучив конструкцию фильтровальной установки и принцип ее действия, я предложил изготовить ее. Воду из Невы взяли в неблагоприятный момент, и сейчас она весьма скверно пахла, поэтому мое предложение, казалось, должно было быть принято. Тем не менее оно не встретило отклика. Не хватало места, времени и других условий, и, наконец, капитан полагал, что фильтрование лишит воду питательных примесей и сделает ее менее пригодной. Я понял, что надо бросить эту затею.

Плимут находится на берегу морского залива, который окрестные возвышенности делят на бухты, вдающиеся в сушу и окаймленные красивыми скалистыми утесами. Вдоль берегов теснятся старые и новые города, деревни, верфи, склады, укрепления, роскошные загородные дома; все это — сплошной город, и собственно Плимут — лишь часть его. Стены и изгороди делят землю на поля. Белые стены, тонкая пыль, тип построек, гигантские вывески на зданиях и афиши невольно напоминают окрестности Парижа. Сам Париж — тоже огромное скопление домов, но ему не хватает моря как главной улицы. По морю в гавани, на якорные стоянки плывут бесчисленные корабли: в одну сторону, к доку Плимута — военные суда, в другую, в Плимут-Кэтуотер — торговые суда всех стран. Здесь строилось гигантское сооружение — волнорез-дамба, которая должна была частично перегородить вход из Ла-Манша и защитить внутреннюю акваторию от волн. Более 60 повозок непрерывно доставляли камень. В каменоломнях на берегу залива взрывали скальную породу. В обстановке глубочайшего мира грохот взрывов, сигнальные выстрелы, корабельные салюты — все это напоминало картину осажденного города.

Я был и остался чужим в Плимуте. Природа привлекала меня больше, чем люди. У нее здесь неожиданно южный характер, а климат весьма мягкий. На горе Эджкомб раскинулись пригородные рощи каменного дуба (Quercus Hex){47} и шпалерами цветет на воле магнолия (Magnolia grandiflora){48}.

Море с высокими скалистыми берегами и приливами, достигающими такой высоты, как ни в одном другом месте земного шара (кроме побережья Новой Голландии [Австралии]), предстает во всем своем великолепии{49}. Прилив поднимается к глинистым и известняковым утесам на высоту 22 фута [6,7 м], а при отливе взору естествоиспытателя предстает богатый и загадочный мир. Нигде с тех пор я не встречал берегов, столь изобилующих водорослями и червями. Я не знал ни одного из этих животных и растений и не мог найти их в книгах; собственное невежество удручало меня. Лишь позднее выяснилось, что большинство из них вообще еще неизвестны и не описаны. Во время этого путешествия я многое упустил и в назидание моим последователям хочу сказать: наблюдайте, друзья, собирайте и откладывайте все, что вам встретится, для науки и не обманывайтесь тем, что то или иное должно быть известно всем, но неизвестно лишь тебе. Ведь даже среди тех немногих растений, которые я взял на память из Плимута, оказался один вид, неизвестный до сих пор для флоры Англии.

Нам сопутствовала чудесная, солнечная погода. Как-то во время прогулки я встретил двух офицеров 43-го полка. Им очень хотелось увидеть наш корабль, и, поднявшись вместе со мной на борт, они пригласили капитана и всех нас пообедать вместе с ними. У них в полку заведено: раз или два в неделю накрывается общий стол, на котором гораздо больше еды, чем обычно, и каждый, кто хочет, приглашает гостей. Мы с капитаном приняли приглашение. Мне никогда не доводилось видеть стол богаче этого. Съедено и выпито было премного. На гостей не оказывалось никакого давления; однако за столом не было весело. Вечером офицеры, пригласившие меня и капитана, пошли нас провожать, и по дороге один из них на виду у всех освободился от выпитого вина, не нарушив при этом приличий.

С тех пор как я получил приглашение принять участие в этом путешествии, я не вспоминал о политических событиях, которые побудили меня сделать это. Они отошли на задний план. Плимут, дружеский обед с офицерами 43-го полка напомнили мне о человеке роковой судьбы, которого именно отсюда незадолго до нашего прибытия «Беллерофонт» увез на остров Св. Елены{50}, чтобы этот некогда поработивший мир человек закончил там свои дни в жалких препирательствах и ссорах со стражниками. Мы воочию наблюдали воодушевление, которое проявлялось здесь по отношению к побежденному врагу во всех слоях общества, особенно среди военных. Каждый рассказывал о том, когда и сколько раз видел его, будучи в славившей толпе, и что он делал. Каждый носил выбитые в его честь медали, восхвалял его и гневно клеймил произвол, поставивший его вне закона. Как отличалось здешнее настроение от чилийского{51}, выражавшегося в грубой брани испанцев, которые напоминали животное из басни, пожелавшее лягнуть дохлого льва{52}! «Беллерофонт» стоял далеко в проливе Ла-Манш на якоре, и император обычно выходил между пятью и шестью часами на палубу. К этому времени бесчисленные лодки окружали судно, и люди жадно ждали момента, чтобы приветствовать героя, и упивались его созерцанием. Позже «Беллерофонт» поднял паруса и бороздил воды пролива в ожидании необходимого оснащения. Рассказывали, что Наполеону было предъявлено обвинение в неуплате каких-то долгов и что за этим последовала повестка от мирового судьи. Если бы эта повестка была вручена, когда судно стояло на якоре, то обвиняемый должен был бы явиться в суд. Но ступи его нога на английскую землю, его уже нельзя было бы лишить защиты закона.

В театре Плимута в это время гастролировала мисс О’Нил{53} (билеты продавались по завышенным ценам). Я видел ее дважды: в «Ромео и Джульетте» и в «Людской вражде и раскаянии» („The Stranger“){54}. Вернувшись в 1818 году из путешествия, я видел в Лондоне Кина{55} в роли Отелло. Перед упадком французского и немецкого театров, которые я знал в период их наивысшего расцвета, хотелось бы сказать, что я благодарен судьбе, которая познакомила меня, пусть и бегло, с некоторыми властелинами английской сцены. Мисс О’Нил не удовлетворила меня в роли Джульетты: она была для нее слишком массивна. Что же касается роли Евлалии{56}, то я не могу ее ни в чем упрекнуть; удивительный дар правдоподобно рыдать на сцене был здесь особенно кстати. Вообще мне показалось, что исполнители шекспировской пьесы играют именно так, как Гамлет не хотел, чтобы играли его «Мышеловку». В остальном английские актеры весьма пристойны, правильно декламируют стихи и прилагают очевидные усилия, чтобы вопреки происходящему в повседневной жизни ясно и четко выговаривать слова. В этом отношении я мог бы их сравнить с французскими актерами, нуждающимися в обязательной тренировке, которая включает все, что может выработать в себе и выразить и не обладающий божьим даром артист. Художники милостью божьей повсюду встречаются редко. Может быть, их сравнительно много в Германии, но там редко увидишь на сцене таких, которые бы достигли уровня, который требуется от французских актеров. Что же касается обычных ремесленников от искусства, составляющих большинство, то что о них скажешь?

Поскольку я только что рассказал о том, как мне довелось на родине Шекспира видеть пьесу Коцебу в исполнении первоклассных артистов, игравших в ней роли лучше, чем роли своих национальных героев, то сразу же засвидетельствую, чтобы больше не возвращаться к этому, что те, кто подходит к искусству не формально, считают Коцебу писателем мирового масштаба. Как часто в различных уголках мира — на Ваху [Оаху], Гуахаме [Гуаме] и т. д., учитывая мой скромный вклад в начинания его сына, мне пытались польстить, воздавая хвалу великому человеку, с тем чтобы и меня коснулся краешек мантии его славы. Повсюду вокруг нас звучало его имя, американские газеты сообщали, что премьера пьесы Коцебу под названием «Неизвестный» прошла с огромным успехом. Во всех библиотеках на Алеутских островах, насколько я мог выяснить, имелся том произведений Коцебу в переводе на русский язык. Правитель Манилы, воздавая хвалу Музе, вручил сыну драматурга подарок для передачи отцу — самый лучший кофе. На мысе Доброй Надежды берлинский естествоиспытатель Мундт, зная, что я нахожусь на борту «Рюрика», и ожидая меня, получил известие о прибытии корабля от матроса, сообщившего ему, что капитан этого судна носит ту же фамилию, что и драматург. Об «Аларкосе», «Ионе»{57} и об их авторах на таком же удалении от дома не слышал ничего.

Американские купцы, которым доступно любое омываемое морем побережье, но над которыми еще не взошло солнце романтической поэзии,— это странствующие апостолы славы Коцебу; он служит пригодным для них суррогатом поэзии. Практика показывает, что у них есть преимущество, которого лишены многие более достойные; поможет ли кобыле Роланда{58} то, что она столь несравненна и безупречна, если ее уже, к сожалению, давно нет в живых?

Как правило, мы сталкивались с широко распространенным мнением, будто великий писатель уже умер. И это естественно. Кто станет искать Гомера, Вольтера, Дон Кихота и других великих, чьи имена он привык чтить с детства, среди живых? Но сообщения о смерти Коцебу проникли на Ваху, как и в другие места, из американских газет. Эти обеспокоившие меня слухи дошли и до капитана, считавшего, что они относятся к смерти его брата, геройски павшего в походе 1813 года. Из дальнейших страниц этой книги будет видно, что в Европе нас вполне могли считать потерявшимися или погибшими, поскольку нам не удалось на Камчатке воспользоваться почтой, и что у отца нашего капитана было веское основание оплакивать своего сына. Наконец «Рюрик» неожиданно, опережая все возможные сообщения о нем, возвращается, Отто Евстафьевич спешит представить отцу свою молодую супругу — и находит его на смертном одре истекающим кровью!

После этого весьма пространного отступления я снова возвращаюсь в Плимут к моменту, предшествующему нашему отъезду.

Время, которое мы не всегда использовали разумно, прошло очень быстро. Каждый из нас пополнил и усовершенствовал необходимое ему оснащение; мы не были связаны друг с другом, нас ничто не объединяло; каждый заботился о себе сам; многое можно было бы сделать лучше и быстрее, если бы мы все дела обсуждали сообща и выполняли планомерно. Мои наблюдения во время двух обедов, на которые мы с капитаном были приглашены, не принесли ничего нового. О нравах англичан, скорее внушавших почтение, нежели привлекавших своим радушием, можно прочитать во всех книгах. Я отведал там вина из крыжовника, известного по роману «Векфильдский священник»{59}, и нашел, что оно похоже на шампанское, только слаще на вкус. Я наблюдал англичан, когда они пили вино на зеленом ковре, после того как со стола было уже убрано: серьезные, невозмутимые, скупые на слова. Они по очереди кланялись друг другу в знак уважения или благорасположения. Вообще англичане смеялись, лишь когда я пытался разговаривать по-английски; это не раз, к моему удовольствию, веселило их. Позже, во время плавания, я научил английскому языку моего друга Хориса. Он вознаградил меня за мои усилия тем, что в дальнейшем был переводчиком при моих встречах с англичанами. Непонятно только, когда он в дополнение к полученным от меня знаниям овладел и произношением. В общем, я нашел англичан вежливыми, готовыми к услугам. Я посетил морской госпиталь, после чего могу засвидетельствовать, что описанное в книгах — богатство, чистота и красота подобных английских заведений, царящий там порядок — слишком далеко от того, что видишь в действительности.

22 сентября «Рюрик» был готов к отплытию. Обсерваторию, размещенную неподалеку, в палатке на пустынном полуострове Маунт-Бэттен, снова погрузили на корабль. Разобрали и парную баню для офицеров и матросов, находившуюся в палатке рядом с обсерваторией. В Плимуте я познакомился с русской баней и привык к ней.

На следующий день нам предстояло поднять якорь, а письма от родных и близких и денежные переводы — небольшой капитал, который я хотел взять в дорогу,— все еще лежали в русском посольстве в Лондоне, куда я просил их направлять. Меры, предпринятые мной для их пересылки на мое имя в Плимут, не дали результатов. Позже я узнал, что через посольства редко что-либо доставляется своевременно, и больше уже к этому способу не прибегал. Получение корреспонденции до востребования удобно в решении многих, но не всех дел. Тогда я сожалел, что капитан не осуществил своего плана и не высадил меня в Дувре или в любом другом пункте английского побережья, откуда через Дувр можно было добраться до Плимута. Лишь после того как мы дважды выходили из этой гавани и оба раза буря вынуждала нас возвращаться, я наконец получил свои письма. Бури периода равноденствия сжалились надо мной, над моими горестями и тревогами.

В далеком путешествии надлежит проявлять особую заботу не только о здоровье людей, свежей пище и т. п., но и о развлечениях, ибо нет ничего убийственнее скуки. Для сопровождения матросского хора были взяты инструменты янычарского оркестра; у нашего бенгальского повара была скрипка. Однако капитану хотелось, чтобы музыки было еще больше. Иван Иванович играл на рояле, и для него решили раздобыть цимбалы или другой инструмент, для которого найдется подходящее помещение. За это дело весьма ревностно взялся Мартын Петрович. В последний день он явился на корабль и с воодушевлением сообщил, что нашел превосходный орган и что размеры позволяют установить его у основания грот-мачты. За инструмент надо уплатить 21 фунт стерлингов. Нельзя стоять в стороне, когда большинство принимает какое-то решение сообща. Предложение было одобрено, и за три фунта я стал таким же ревнителем благородного музыкального искусства, как и остальные. Капитан вместе с Мартыном Петровичем съехал на берег в магазин, чтобы купить инструмент. Вскоре он был доставлен на борт. Для сборки и установки органа прибыл рабочий. Наши офицеры молча, но с удивлением, смешанным с возмущением, наблюдали, как устанавливали большой механизм — церковный орган, перекрывший все люки и лазы в нижнее помещение. Отто Евстафьевич, вернувшись на корабль вскоре после того, как дело было сделано, пришел в ужас и хотел распечь вахтенного офицера за то, что тот допустил подобное. Но ведь капитан сам отдал приказ. Поэтому ему ничего не оставалось, как распорядиться, чтобы в течение получаса орган либо вернули на берег, либо выбросили за борт. Было выбрано первое. Как согрешили, так и воздастся. Меня — отнюдь не любителя музыки — утешает то, что в эту принадлежащую нам в Англии собственность я вложил не одну, а две доли, так как выкупил долю Мартына Петровича, когда он покинул нас на Камчатке.

23 сентября мы снялись с якоря, но, поскольку ветер переменил направление, пришлось вновь бросить его. Лишь 25 сентября утром при слабом попутном ветре удалось выйти в море, однако сразу же у выхода из Ла-Манша нас встретил южный ветер; он крепчал и вынудил нас держаться вблизи берега. Ночью он перерос в сильную бурю, причинившую судну некоторые повреждения. Пострадал один из членов команды, и мы сочли себя счастливыми, вернувшись на рассвете 26 сентября на прежнюю стоянку. При этом наш корабль повредил оснастку соседнего английского торгового судна. Его капитан в рубашке с салфеткой на груди, полунамыленный, полубритый, появился на палубе, осыпая нас проклятиями.

«Рюрик» боролся с бурей темной осенней ночью между Эддистонским маяком{60}, освещавшим ярким светом всю сцену, и английским побережьем. Судну грозила опасность разбиться о скалы, поскольку мы не могли убрать паруса. Из потрепанных иллюстрированных детских книжек вы, наверное, хорошо знаете маяк Эддистон, это прекрасное произведение современного строительного искусства. Он сооружен на скале, одиноко возвышающейся посреди пролива, высота маяка известна, и я не хочу сейчас тратить время на его описание. Вы знаете, что в сильную бурю пенные гребни волн достигают самого фонаря. Вы заметили, что здесь все словно объединилось, чтобы создать действительно прекрасную бурю, и ждете от меня подлинно поэтического ее описания. Друзья мои, опорожнив желудок, я тихо, очень тихо лежал на койке, не интересуясь ничем на свете и едва замечая шум, поднятый столом, стульями, сапогами, ящиками, которые в такт музыке, свистевшей и гремевшей на палубе, беспокойно танцевали по всей каюте. О том, сколь жалок человек, страдающий морской болезнью, вы можете судить хотя бы по тому, что наш добрый доктор, обычно старательный как никто и преисполненный сознания своего долга, на сей раз, когда его позвали помочь раненому матросу, продолжал тихо и неподвижно лежать на койке, пока все не кончилось.

Довелось ли вам пережить, как это случилось однажды ночью со мной, пожар в доме?{61} Действовали ли вы целеустремленно и решительно, спасая жену, детей, добро, стараясь не забыть ничего, что надлежало сделать? Для морского офицера подобным испытанием является шторм. С растущей энергией он борется со стихией; победитель или побежденный — он доволен собой; преодоление опасности обогащает его радостным сознанием деятельной силы. Это чувство похоже на то, что владеет солдатом после сражения. Но для пассажира шторм — это время неописуемой скуки. Опишу вкратце, что ему приходится переживать во время путешествия. Едва на палубе раздавалась условная команда, в каюте уже знали: война объявлена. Каждый закреплял свой ящик и следил за тем, чтобы все движимое имущество было прочно закреплено. Мы ложились на койки. Когда очередная волна прокатывалась по палубе и нередко вода проникала через люки в каюту, мы завешивали их просмоленными полотнищами и больше уже ничего не видели. Затем от меня обычно требовали извлечь из кладовых памяти несколько еще не рассказанных доселе анекдотов, но вскоре все замолкали, и слышалась лишь поочередная зевота. Общие трапезы прекращались. Мы ели сухари и выпивали рюмку водки или стакан вина. Натуралист едва отваживается выйти на палубу, чтобы, повинуясь чувству долга, хотя бы мельком взглянуть на бушующие волны; если его окатит волна, он совершенно беспомощен, у него нет возможности сменить одежду, белье и обсушиться. Однако все это опасностью и не пахнет, ведь ее не приходится испытывать на себе; в лучшем случае ее можно представить. Дуло направленного на меня незаряженного пистолета внушает чувство опасности, но я никогда не ощущал ее в качающемся на волнах утлом деревянном домике.

Ранним утром 30 сентября мы еще раз попытались выйти в море, но нас вновь встретил шторм и погнал обратно. В тот же вечер пришлось укрыться за волнорезом, где мы и стали на якорь. Наш лоцман, прозванный Джоном Буллем{62} за его сходство с известными карикатурами, казался постоянно возвращающимся горбуном из сказок «Тысяча и одной ночи».

Только 4 октября удалось наконец выйти в море.

Путешествие от Плимута до Тенерифе

Мы отплыли из Плимута 4 октября 1815 года в 10 часов утра. Ветер был благоприятным, но море еще волновалось после прошедших штормов. Весь день виднелась земля. Но когда наутро я вышел на палубу, чтобы взглянуть на мыс Лизард, он уже скрылся из виду, и вокруг не было ничего, кроме неба и волн. Позади была родина, впереди — надежда.

С начала путешествия и примерно до 14 октября я страдал морской болезнью, причем так тяжело, как никогда раньше. Но все же я сохранял мужество и пытался чем-нибудь заняться. Вместе с Мартыном Петровичем я начал читать по-датски «Хакона Ярла», а затем продолжал чтение самостоятельно. Эленшлегеру я обязан многими радостями и утешениями. «Корреджо»{63} всегда действовал на мои чувства, а Хакон Ярл, христианин-отступник, единственный живой образ верующего язычника, встреченный мной в литературе, неизменно внушал мне почтение.

При попутном ветре мы шли по большому транспортному пути, ведущему из пролива Ла-Манш на юг, к Средиземному морю или к обеим Индиям. Редкий день не встречались суда, и с суши, ближайшие части которой находились от нас примерно в 300 милях к востоку{64}, когда дул северо-западный ветер и было ясное небо, к нам прилетали крылатые гонцы. 9 октября на корабль опустился маленький жаворонок и целых три дня пользовался гостеприимством, которое ему охотно оказывали; три сухопутные птицы летали над нашим «Рюриком» в разные дни. Атлантический океан не казался обширным; мне все представлялось, будто нахожусь на дороге с оживленным движением, края которой не надо было видеть, а только ощущать их. Но еще менее обширными казались мне моря, по которым мы плавали до сих пор, где ночью береговые огни, как фонари в городе, видны почти все время и где постоянно опасаешься столкнуться с другими судами или, наоборот, того, что другие суда налетят на корабль. Величественную, внушающую благоговение картину являло собой небо с происходящими на нем переменами. За нами опускалась Полярная звезда, и Большая Медведица, которую Гомер называл «непричастной к соленой пучине», поочередно погружала свои звезды в море, а перед нами поднимался источник света и жизни.

Начиная с 13 октября почти пять дней на широте 39°27' к северу от экватора был полный штиль. Море лежало как зеркало, паруса вяло свисали с рей, не ощущалось ни малейшего движения. Примечательно, что и в такое время течения незаметно «играли» с судном, менявшим свое положение относительно солнца так, что находящийся на палубе мог видеть, как его тень описывала круг у ног и падала то с одной, то с другой стороны. Привязанная к кораблю лодка также не стояла на месте; она то приближалась к кораблю, то удалялась от него. Если бы мое воображение захотело нарисовать картину более ужасную, чем шторм, кораблекрушение или пожар на корабле в море, то оно представило бы себе судно в открытом море во время штиля, когда уже нет никакой надежды на его окончание.

Штиль, однако, призывает естествоиспытателя, праздно устремляющего при благоприятном ветре свой взор вперед и грезящего берегом, который ему предстоит посетить, к нового рода деятельности. Солнце манит обитателей нижних слоев моря на поверхность, и ученый легко может заполучить в руки какую-нибудь увлекательнейшую загадку природы. При скорости судна по крайней мере два узла (две мили) в час укрепленным на палке сачком из материи для флага можно было ловить прямо с палубы всякую живность.



Поделиться книгой:

На главную
Назад