Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Загадки любви (сборник) - Эдвард Станиславович Радзинский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Сбылась мечта князей Шуйских – их славный род, происходивший от Александра Невского, пришел наконец на царство.

Взойдя на престол, лукавый Василий, сразу же получивший в народе презрительное прозвище «полуцарь», издал сразу несколько грамот, каждая из которых была ложью. В одной он лгал о намерениях коварного Самозванца перебить всех бояр, «а всех православных перевести в латинскую веру». В другой, отправленной во все концы Московии, лгал, что избрал его на царство «Освященный Собор, а также бояре и всякие люди – всем Московским Государством».

На самом деле соборного избрания не было – он договорился в палатах кремлевских с важнейшими боярами, участвовавшими с ним в заговоре, а потом на Красной площади его люди «выкрикнули» его имя. Так стал он царем – и присягнули ему бояре, и крест целовали…

Обещал он боярам совсем новый принцип власти – править «вместе с Земским собором» и никого не карать без совета с собором и боярской Думой, «опалять (подвергать бояр опале. – Э.Р.) только за доказанную вину а не за одно подозрение», как при Грозном, и наказывать ложных доносчиков. Так он отменял главное правило московских Государей: «Холопий своих мы вольны жаловать и казнить».

Мечта покойного князя Курбского становилась явью.

Василий начал свое царство с перезахоронений: Годуновы – Борис, Федор и вся царская семья – упокоились с почетом в Троице-Сергиевой лавре. За гробами везли в закрытой карете Ксению, горько оплакивавшую свою семью и проклинавшую «расстригу». Ей предстояло еще многое пережить, увидеть избрание Романовых – начало новой династии – и умереть монахиней в 1622 году.

Игнатий, возведенный при «расстриге» в высший церковный сан был сведен с престола, объявлен лжепатриархом и заключен в Чудовом монастыре. Имя его навсегда вычеркнули из списка патриархов. Просили вновь принять сан низложенного Иова, но он отказался, ибо ослеп. Патриархом был избран Гермоген, не побоявшийся в дни «Дмитрия» прилюдно возвысить свой голос против брака православного царя с католичкой.

Чтобы до конца покончить с «тенью», порожденной им самим и боярами, Василий решил перенести в Москву останки царевича Дмитрия. В Угличе в дни царствования воскресшего «Дмитрия» могила убиенного содержалась в небрежении. Иереи не смели служить над ней, ибо это значило уличать царя в обмане…

Вскоре были разосланы грамоты, где описывались вскрытие могилы царевича и явленное при этом чудо: на теле не увидели и следа разложения хотя прошло уже пятнадцать лет. Мальчик лежал в жемчужном ожерелье на разрезанной шее, в одежде, шитой золотом и серебром. И горсть орехов была у него в руке – так же, как в день убийства. С орехами и положили его тогда в гроб…

Из Углича обретенные мощи были отправлены в Москву, в Архангельский собор. Инокиня Марфа, «обливаясь слезами, молила царя и духовенство простить ей грех согласия с Лжедмитрием», отмечал летописец. И народ «рыдал, исполненный умиления».

Впрочем, и многие бояре, присутствовавшие в соборе, должны были каяться вместе с Марфой. И прежде всего – сам царь Василий, который нес раку с мощами, желая этим усердием заставить забыть свою прошлую клевету о «царевиче, убившем самого себя».

А потом решено было царем Василием и Священным собором принести всенародное покаяние. Гермоген позвал в Москву Иова. Годуновскому патриарху поднесли грамоту, в которой народ (но почему-то не царь Василий) молил отпустить ему все грехи – строптивость, вероломство, ослепление. Народ клялся впредь не нарушать присяги царю, винил себя во всех бедствиях, ниспосланных Богом на Русь… но при этом не винился в одном из главных грехов – в цареубийстве, приписывая убиение царской семьи одному Самозванцу…

Иов ответил грамотой, где умилительно и красноречиво говорил о величии страны, созданной царями, и перечислял измены народные. Но и он не сказал всей правды – умолчал о злодеяниях Годунова…

Таково было это покаяние – вместе с ложью.

Но в конце своей грамоты Иов уже проклинал… новых самозванцев! Ибо, несмотря на умиленные рыдания, чудесные похороны и покаяния, будто адский хохот был всему этому ответом. Не успело замолкнуть эхо выстрела из пушки, рассеявшей злосчастный прах «Дмитрия», как, словно в издевку над новым царем, пополз фантастический слух: он опять спасся! Убили не его, оттого и напялили маску на мертвеца. Царевич Дмитрий жив! Так посмеялась шутовская маска. Осторожней надо быть на Руси с опасными мертвецами!

Месть из гроба

Самозванцы были во всех странах, но ни в одной стране не было столько самозванцев, как на Руси.

Сразу же после гибели первого, и невинного, Самозванца начался этот невиданный поток. Целых двести лет российской истории пройдут под знаком непрерывного самозванства, ибо оно станет проверенной и успешной моделью народного бунта во имя прихода доброго царя… Нищий и бесправный русский народ, преданно служивший московскому царю, верил, что его Хозяин должен быть непременно добрым. И люди ждали появления доброго «природного» царя, который придет и освободит их от злых «подменных» царей.

Этот земной освободитель сливался в простодушном народном сознании с образом Мессии – Царя Небесного.

Так что по убиении «Дмитрия» тотчас явились новые «цари» и «царевичи» – будто несчастный развеянный прах его плодоносил.

Одни называли себя сыновьями царя Федора и рассказывали любимую народом легенду, будто сына, рожденного царицей Ириной, подменил Годунов, положив в колыбель девочку. Она умерла, а мальчик спасся. И было этих спасшихся «царевичей– сыновей Федора» великое множество: Шейка, объявившийся меж казаками, Климентий, Савелий, Семен, Гаврилка, Брошка… Явится и Лаврентий – еще один лжевнук Иоанна Грозного, но уже от сына Ивана… Великое вырастало семейство.

Но все они были «воровской приправой» к бунту, а «главным блюдом» закипевшей Смуты оставался все тот же «вновь спасшийся царевич Дмитрий».

На другой день после убийства «Дмитрия» сын боярский Михалко Молчанов, человек, к убиенному близкий, прихватил во дворце Государеву печать и поскакал, загоняя лошадей, в Речь Посполитую. По пути Молчанов всем рассказывал о чудесном спасении царя, а порой и сам объявлял себя «спасшимся Дмитрием». Прискакав в Самбор, он попытался, говоря словами историка, «разжечь снова польскую печь» и опять испечь там «воскресшего Дмитрия».

Пока Марина с отцом томились под стражей в Московии, в Самборе у матери Марины Молчанов встретился с неким Иваном Болотниковым.

Иван Исаевич Болотников был холопом князя Телятевского. Его биография – нередкая для того сурового времени: бежал к казакам, участвовал в набегах, взят в плен татарами, продан туркам, выкуплен венецианским купцом. Пожил в Венеции, но заскучал – отправился в Запорожье к казакам. По пути узнал, что в Москве изменники-бояре хотели убить «царя Дмитрия», но он спасся вновь, бежал в Польшу и теперь готовится к походу на Русь.

Болотников понял, что настало его время – весело погулять по Руси. Он никогда не видел Дмитрия, и Молчанов представился ему спасшимся царем. Болотников предложил собрать войско. Новый «Дмитрий» радостно назначил его главным своим воеводой и повелел отвоевать царство, а он сам-де вскоре присоединится к войску с поляками.

Получив грамоту, скрепленную царской печатью, Болотников нача действовать. 12 ООО казаков, служилых людей и голытьбы собрались под его знамена. Но Молчанов не мог продолжать играть свою роль за пределами Речи Посполитой. Слишком хорошо знали его в Москве – он был среди людей, окружавших «Дмитрия», участвовал в убиении семьи Годунова… Так что, когда слух о спасении царя уже шел по всей Московии, самого «Дмитрия» все еще не было.

В это время и другой удалец поджигал Русь. Князь Григорий Шаховской был из людей, любимых убитым царем. После убийства, желая удалить князя из Москвы, бояре опрометчиво послали его воеводой в Путивль. Там он и объявил, что «Дмитрий» спасся. К нему и привел свое пестрое войско «царский воевода» Болотников.

И загорелась северская земля. Город за городом брал Болотников именем отсутствовавшего «Дмитрия». Шли сражения, а он все не появлялся… Кровавый фарс был в разгаре. Болотников в ожидании «Дмитрия» разбил войско Шуйского и стоял уже у самой Москвы. Царь Василий трусливо прятался за городскими стенами.

В рядах «Дмитриевой рати» сражалось много представителей благородных фамилий. К примеру, под началом Болотникова, беглого холопа князя Телятевского, был… князь Телятевский! И люди из других знатных родов: князья Михайло Долгоруков, Иван Хворостинский, Василий Мосальский… Все они видели убитого царя, но в болотниковском лагере преспокойно слушали благодарственные молебны о чудесном спасении «Дмитрия», которого… по-прежнему все еще не было!

В это время в Москве появился военный герой– двадцатилетний племянник царя Василия князь Михаил Скопин-Шуйский.

«Дмитрий» чувствовал блестящих людей и сразу приблизил к себе Скопина, даже ввел для него новую придворную должность– Великого Мечника. На приемах послов стоял с обнаженным мечом у трона Государя юный красавец-гигант с льняными волосами.

Как бывало в то суровое время, внешность отражала душу. Будто воскресли в молодом Скопине варяжские князья-завоеватели. Унизительно было ему отсиживаться с дядей за московскими стенами и, вымолив разрешение у осторожного до трусости царя, он несколькими вылазками тяжелой конницы раздавил болотниковскую пехоту. Мятежным войскам пришлось отойти от Москвы.

К лету 1607 года после многих битв войско Болотникова было заперто в Туле. В городе было нечего есть, начался ропот.

Осажденные наконец-то захотели увидеть того, за кого они умирали, – спасшегося царя Дмитрия. Тщетно князь Шаховской посылал людей к Молчанову и умолял его объявить себя «Дмитрием» – тот боялся. И Шаховской гнал гонцов в Самбор – все молил прислать хоть кого-нибудь…

Вместо царя Болотникову удалось предъявить войску «его ближайшего родственника» – Шаховской уговорил прийти в Тулу «сына царя Федора». Это был некто Илейка Муромец, в молодости служивший у купца и по торговым делам бывавший в Москве. В своих показаниях он впоследствии расскажет: когда терским казакам не заплатили жалования, его, как побывавшего в Москве, они и объявили царем Петром– сыном Федора.

Этот «племянник Дмитрия» с бандой терских казаков весело гулял по Руси, грабил и убивал бояр. Убили боярина Ромодановского, ехавшего с посольством в Турцию, ограбили и убили воевод рязанских – князей Приимкова и Сабурова, убили князя Бахтиярова, а его дочь «царевич Петр» обесчестил и взял в наложницы.

Теперь Илейка повернул из степей свою банду и привел к Болотникову. Но осажденные не хотели Илейку-«Петра» – им нужен был «Дмитрий».

И он появился.

Никто не знал, откуда он родом и кто он… Скорее всего, он был поповским сыном или дьячком, ибо, по словам очевидцев, «уж очень хорошо знал весь церковный круг и Священное Писание».

Разные имена ему приписывались, но самое частое, оказавшееся символическим, – Матвей Веревкин. И белорусское местечко, где он впервые объявился, носило столь же провидческое название – Пропойск.

Веревкин из Пропойска бражничал и злодействовал, пил и вешал. Вот и все, что осталось в памяти людей от этого человека – второго Лжедмитрия, коварного, свирепого и безбожного, несмотря на духовное происхождение. Он был уродливой карикатурой на первого Лжедмитрия – блестящего, талантливого и верующего. Хотя и второй был хорошо образован, знал латынь и даже Талмуд, но ни одного изречения, ни одной удачной фразы от него не осталось – только убийства, пьянство и изворотливая готовность подчиняться главарям самых разных отрядов, которые будут при нем. Он тоже «тень», но кровавая. «Полудмитрий», который будет править огромными территориями Русской земли и сделает «полуцаря» Василия жалким затворником в Москве.

В поход он выступил во главе польских отрядов и казачьих банд. Шляхтичи, пожелавшие пограбить ослабевшую Московию, бредили рассказами о богатых дарах, которые убитый «Дмитрий» щедро раздавал панам.

Пан Маховецкий, ставший при Веревкине гетманом, усердно готовил его к новой роли, сообщал подробности жизни «Дмитрия»… Впоследствии пришедший к Самозванцу пан Рожинский убьет пана Маховецкого и сам станет гетманом.

Много отрядов приведут к нему поляки, гетманом при нем будет и храбрый поляк из знаменитого рода – староста усвятский Ян-Петр Сапега. Наконец-то сбылась мечта старого Льва Сапеги – самозванцы уничтожали опасную Московию…

Еще один могучий отряд в несколько тысяч донских казаков привел к нему атаман Иван Заруцкий.

Иван Мартынович Заруцкий… Ребенком в корзине, привязанной к седлу, увезли его в татарское рабство, но уже отроком сумел он бежать к донским казакам.

Познавший татарскую плеть, смелый до безрассудства красавец станет одним главных предводителей в лагере Лжедмитрия Второго.

Пришло возмездие: царь Василий узнал о грозном движении когда-то порожденной им «тени». Войска Лжедмитрия пересекли границу Московии, и все пограничные города предались под его власть.

Но с Болотниковым Самозванец так и не успел соединиться. 10 октября 1607 года царские войска запрудили реку Упу и затопили Тулу. Царь предложил мятежникам сдаться, но Болотников продолжал успешные вылазки из города, причиняя урон царским войскам. Быт он словно заговорен – участвуя во многих битвах, не был ранен ни разу…

Но Шаховской и Телятевский уговорили его вступить в переговоры. Им надоело безнадежно сидеть в осажденном городе – голодными, по колено в воде. Болотников, так и не увидевший своего «Дмитрия», вместе с князьями и «царевичем Петром» согласился сдаться – под честное слово царя Василия, что он не причинит им зла. И царь обещал…

Исполин Болотников встал на колени перед маленьким жалким царем и положил меч себе на шею. «Я исполнил свое слово. Я служил верно тому, кому дал клятву… А Дмитрий он или нет, того не ведаю, потому что никогда не видел истинного Дмитрия…»

Теперь царю предстояло сдержать честное слово. И он сдержал его – так, как привык. Илейку повесили в Москве у Серпуховских ворот, Болотникова отвезли в Каргополь, там ослепили и утопили. А князей помиловали: Шаховского сослали, а Телятевского «из уважения к его роду» отпустили и не лишили даже боярства.

Это не была «слабость царя, которая вреднее жестокости», как выразился историк, – это был обычный расчет Василия Шуйского.

В то время войска Лжедмитрия с великим успехом двигались по Московии, и многие бояре уже прикидывали: не перебежать ли к нему? И слабый царь не решился обозлить их казнями знатных родичей.

Пока Василий торжественно справлял свою победу в Москве, пришла ужасная весть: под Волховом войска Самозванца – польская кавалерия и казаки – разгромили царских воевод. Младший брат царя Дмитрий Шуйский и один из убийц Годунова князь Василий Голицын (который, как напишет летописец, «первым замешался и показал тыл») бежали с поля боя с остатками армии. Чтобы оправдать свое поражение, прибывшие в столицу воеводы рассказали о несметных полках, надвигавшихся на Москву… После победы над царскими войсками – также, как при первой великой победе Лжедмитрия Первого – поляки тотчас заговорили о жалованье. Второй Лжедмитрий обещал им все – «и золото, и серебро, только просил, чтобы не покидали его… всегда были при нем… и обещал, что впредь одним городом в Московии будет править поляк, а другим московитянин».

Скоро Самозванец уже стоял лагерем у Москвы – в местечке Тушино. Оттуда разлетались его грамоты с веселым кличем-посвистом: «Грабь!» Он обращался к холопам бояр, служивших царю Василию: «Берите поместья и женитесь на дочерях владельцев. Вы теперь бояре». И горели усадьбы, и толпы шли за ним. Жестокий и страшный, будто наказание Божье за все клятвопреступления народные, за царскую кровь, – он был царь-дьявол, окруженный зверями…

Зверства тушинцев описаны современниками. Юных монахинь насиловали прилюдно, а потом убивали. Убив мужа, рядом с неостывшим трупом забавлялись с женой и дочерью. Грудных младенцев топили в реках, как слепых котят, или разбивали им головы о камни на глазах родителей. Целые семьи жгли заживо вместе с детьми. Отшельников заставляли петь срамные песни, безмолвствовавших убивали тотчас, а певших – потом… И люди «бежали в дебри лесные, ибо там, среди зверей диких, жить было безопаснее, чем среди одичавших людей. Теперь в алтарях жили псы и животные, и в домах человеческих жили звери, а люди жили в лесных чащобах…» Но и там шла охота за людьми, как за зверьми, и матери душили детей, чтобы те криком не подозвали разбойников. Ночью земля озарялась не луной, а пожарами. Грабители сжигали все, чего взять не могли, – «да будет Русь пустыней необитаемою»! Как призывал один из тушинских «начальных людей»: «Бей до смерти, грабь донага, я за все в ответе!» Поляков, которые щадили пленных, тушинцы презрительно звали «слабыми женами». И, как писал Карамзин, поляки, содрогаясь, говорили: «Что же будет с нами от россиян, когда они друг друга губят с такой свирепостью?»

Бунт и зверства поглотили Русь. Москва и Троице-Сергиева лавра, Коломна и Переяславль да несколько городов – Смоленск, Новгород, Саратов, Нижний Новгород, Казань и сибирские городки – вот и все, что осталось московскому царю от великой Московии. Остальными бесчисленными русскими городами заправляла зверствовавшая вольница. Рядом с Москвой воздвиглась вторая столица – тушинский лагерь. Кипело строительство – вместо землянок, вырытых для войска, теперь выросли крепкие избы, построили хоромы для начальников и дворец для «царя Дмитрия». Вино, мед, горы мяса и всякой снеди каждое утро двигались в «Тушинскую столицу». Более 100 ООО жителей толпилось в этом городе бунта.

Многочисленные тушинские учреждения копировали московские – как и при царе Василии, при «царе Дмитрии» была боярская Дума, где заседала не голытьба, но родственники Романовых, князья Сицкие и Черкасские– прародители первого «Дмитрия», и даже боярин Иван Годунов – родственник Годуновых. Вместе с ними заседал пожалованный тушинским царем в бояре неграмотный казачий атаман Иван Заруцкий, ведавший Казацким приказом.

Самими приказами ведали опытные дьяки из известнейших фамилий служилых людей – Грамотен, Чичерин. (Чичерины – знатный род, приехавший на Русь с Софьей Палеолог. Так что их потомок, ленинский министр иностранных дел Чичерин, имел тушинские традиции…)

Был и свой патриарх. Если в Москве Гермоген писал обличительные грамоты, проклиная «Тушинского вора», то в Тушине патриарх также писал грамоты, где «вор» именовался царем.

Кстати, тушинский Святейший был куда более знатен – родственник угаснувшей династии и отец основателя династии будущей Филарет Романов. Тушинцы захватили его в монастыре, сорвали монашеские одежды, надели рубище и после поношений и издевательств привезли монаха-боярина на расправу в «столицу». Но тамошняя Дума, где заседали родственники Филарета, не дала его в обиду. Поняли мятежные бояре, какой счастливый случай им выпал… И уже вскоре тушинский царь призвал Филарета и, обласкав его, предложил стать патриархом.

Когда архиепископу тверскому предложили служить «богомерзкому вору», он с негодованием отказался и был убит.

Филарет не пожелал мученического венца… или понял, что тушинский царь всего лишь плод от взращенного им самим с боярами ужасного древа? И не задумал ли тогда деятельнейший Филарет вместо смерти почетной попытаться в сане патриарха начать искупать свой давний грех?

В воровской «столице» не хватало только царицы, но скоро явилась и она. Как и думные бояре, и приказные люди, и патриарх – царица истинная, на царство помазанная.

Марина, ее отец, послы и прочие знатные польские гости на свадьбе «Дмитрия» уже второй год жили под стражей в Ярославле. Наконец царь Василий сумел заключить соглашение с польским королем. Пленники отпускались на свободу, но с обязательством немедля покинуть пределы Руси. Марина не должна была впредь называть себя царицей московской…

Впоследствии Марина в письме своем к тушинскому воинству напишет главные слова – ключ ко всей ее судьбе: «Будучи владычицей народов, царицей московской, возвращаться в сословие шляхетское и становиться опять подданной не могу…»

Скорее всего, ей уже в Ярославле удалось наладить сношения с поляками из тушинского лагеря. И когда она, отец и прочие отпущенные в Речь Посполитую поляки под охраной тысячи царских воинов скрытно двигались к литовским границам, их нагнал тушинский отряд. Царский конвой был разгромлен, пленники отбиты. По дороге в лагерь она была счастлива, радостна, даже пела. И польский шляхтич сказал ей, усмехнувшись: «Зря вы так веселитесь, Марина Юрьевна, тот, к кому вы едете, другой, совсем другой». Глупец! Он не понимал, что она ехала не к Григорию Отрепьеву и не к Матвею Веревкину– она ехала к Власти.

Но сначала она предпочла оказаться не среди буйных тушинцев, а в своем, польском окружении – в лагере Яна Сапеги. Здесь она и увидела впервые тушинского царя. По преданию, она ужаснулась, но жестокий отец заставил ее «признать в нем спасшегося мужа». Поверить в это – значит опять не понимать ее, как не понял тот польский шляхтич. Если бы хоть что-нибудь могло остановить эту женщину на пути к Власти, жила бы она в великолепном своем Самборе, а не двигалась вместе с обезумевшей разбойной Русью прямиком к петле… Но она выбрала. Сама.

«Кто был царицей московской, не согласится…» Хищный нос и узкие властные губы Марины…

Отец же ее, судя по всему, был в ужасе от страшного нового «Дмитрия». Вот почему Юрий Мнишек вскоре покинул лагерь, а она, видимо, вопреки его желаниям, осталась. Мнишек расстался с дочерью сухо, «отказав ей в благословении», как она сама напишет в письмах.

В лагере Яна Сапеги польскую аристократку тайно обвенчали с темным «Тушинским вором». Она поставила ему знакомое условие – брак станет реальностью и она разделит с ним ложе, только когда он возьмет Москву. А пока пришлось ей переехать в Тушино и разыгрывать сцены семейного счастья.

Но уже вскоре «столица» станет ей люба – она увидит красавца атамана Заруцкого. Поддалась ли впервые в жизни панночка сердцу? Или, как всегда, холодно все просчитала и поняла, как нужен ей этот отважный до безумия, обожаемый казаками атаман?

Неграмотному казаку Ивану Заруцкому, очевидно, не пришлось ждать взятия Москвы… Видимо, ситуация не вызвала восторга у «царственного супруга». Вот почему в письмах Марина жалуется уехавшему отцу на мужа, который «не оказывает ни уважения, ни любви».

Все это время и Тушино, и Москва то пополнялись знатными боярами и дворянами, то ощутимо пустели – люди московские создали новый обычай: они бегали между вражескими столицами.

При любой смуте у людей появляется возможность перестать быть теми, кем они являлись прежде. Подначальные торговые люди в Москве, к примеру, могли стать приказными людьми, начальниками, но в тушинском лагере. Младшие представители княжеских родов имели возможность стать великими боярами – для этого надо было только пересечь границу Москвы и перебежать в Тушино.

Свои измены люди называли насмешливо-невинно – «перелетами». Бежали сначала от Василия в Самозванцу, а когда в Тушине становилось опасно, возвращались обратно в Москву и каялись, а заодно просили и награду за раскаяние – утверждения в полученной в Тушине высокой должности.

Московские стены – таковы теперь были границы жалкого царства Василия Шуйского, полученного ценой стольких предательств. Все «великие сражения» с тушинцами разыгрывались в пределах и ближних окрестностях столицы. Летописи описывали, как Василий «с отборным царским войском» встретил отряды врагов у московской речки Пресни и гнал их до московской речки Химки, но тушинцы отогнали его войска обратно до Ходынки… Победы в этих унизительных сражениях праздновались в Москве с такой пышностью, будто победили татарское ханство… За пределы Москвы великий интриган более не выйдет.

И вдруг забрезжила великая надежда. Царю удалось заключить договор с врагом поляков – шведским королем, и Василий послал в Новгород для окончания переговоров все того же молодого воина – князя Скопина-Шуйского.

В Новгороде неутомимый князь собрал ополчение. Согласно договору пришел к нему в помощь пятнадцатитысячный шведский отряд под командованием искусного воина Якоба Делагарди. Отслужив молебен в Софийском соборе, молодой князь начал из Новгорода свое победное шествие.

Много раз громил он тушинские войска. В октябре 1609 года он взял бывшую столицу Опричнины – Александрову слободу, где еще недавно во дворце Ивана Грозного пили и веселились поляки Яна Сапеги.

Прославленная польская кавалерия была разгромлена русскими «гуляй-городами» – пушками на телегах, за которыми прятались воины. Смяв кавалерию пушечным огнем, пешие ратники бросались на противника и довершали разгром.

На договор Москвы со шведами польский король Сигизмунд ответил как должно: в сентябре 1609 года он перешел границы Русского государства.

Папа, не одобрявший войну с христианской Московией и предпочитавший поход на неверных турок, все-таки послал королю освященную шпагу.

Сигизмунд направился к Смоленску. Армия его была невелика, ибо до него уже дошли слухи, что многие бояре не хотят более ни казацкой голытьбы, ни подслеповатого коварного «полуцаря», и желают привести Московию под власть польского короля. Как всегда, слухи были наполовину ложью, наполовину правдой. Бояре и вправду устали от «воров» и «полуцарей» и действительно хотели настоящего царя из Польши… но не Сигизмунда, а сына его, Владислава, и то при очень многих условиях…

Так что подошедшие к Смоленску войска короля под командованием гетмана Станислава Жолкевского встретили не открытые ворота, но пушечные залпы с неприступных стен. Сигизмунд безнадежно застрял под осажденным городом.

И тогда его послы отправились в тушинский лагерь – предлагать польским воинам соединиться с королем. Сначала это вызвало ярость у вольнолюбивых поляков: король посмел вмешаться в игру, которую они почти что выиграли ценой своей крови! Польские начальники тотчас договорились создать конфедерацию против Сигизмунда. Но послы, зная характер панов, повели переговоры раздельно с каждым из них, обещали большие деньги и чины. Да и поражения от князя Скопина сделали панов сговорчивее.

И хитрый Самозванец почуял: его могут выдать Сигизмунду, сделать предметом великого торга панов с королем и с царем Василием.

В январе «Тушинский вор» вместе с шутом Кошелевым бежал в телеге, зарывшись в навоз. Он приехал в Калугу. Мятежный город оказал ему восторженный прием.

Оставшись без царя, тушинцы растерялись. В лагере начался раздор. Из Тушина в Калугу стали по ночам уходить отряды казаков. Однако часть поляков и русских тушинцев пребывала в нерешительности – колебалась. И тут сказал свое слово патриарх Филарет – вместе с духовенством, боярами и ратными людьми выступил он против «вора». На русской сходке было предложено ехать к польскому королю и просить на царство королевича Владислава. Атаман Иван Заруцкий тоже решил податься к гетману Жолкевскому со своими казаками.

Но Марина оставалась в Тушине. Из пустеющего лагеря она забрасывала письмами Сигизмунда, упорно называя его «добрым братом королем» и подписываясь «царицей московской». И отец ее, и римский папа получали письма с той же гордой подписью.

Она ждала, чем закончится дело в Калуге. Только узнав, что «Дмитрия» хорошо встретили, что к нему опять сбегаются казаки, – она приняла решение…

Ее уже сторожили. Ночью, в одежде стрельца, в меховой шапке, надвинутой на лоб, польская аристократка ускакала из лагеря в сопровождении пажа и камеристки.

По дороге ее нагнал брат, кастелян Станислав Мнишек. Он умолял сестру вернуться в лагерь, сдаться на милость короля, вспоминал про прекрасный Самбор, где ее так ждут… Но она только посмеялась над ним.

Когда они уже прощались, Марина вдруг открылась брату: «царица московская» должна была родить «наследника трона»…

По пути в Калугу она заехала в Дмитров, где из последних сил отражал атаки князя Скопина Ян Сапега. Сапега и поляки величали ее «Государыней». Воодушевляя рыцарство, прекрасная Марина появилась на крепостных стенах. Но главного ей добиться не удалось – Сапега не пошел за ней в Калугу.

В феврале 1610 года под стенами Смоленска появилось посольство русских-тушинцев – дворяне и приказные дьяки. Они привезли Сигизмунду договор, по которому «природный королевич» Владислав мог занять московский престол. В договоре звучал голос «второго слоя правящего класса», как назовет их русский историк. И голос этот, никогда не слышимый прежде, зазвучал благодаря Смуте.

Договор написал бывший годуновский воевода Михаил Салтыков, перешедший когда-то на сторону первого Лжедмитрия и ставший думным боярином у Лжедмитрия Второго. Естественно, в договоре прежде всего писалось о неприкосновенности православия. И еще – о царских расправах. Не желавший более терпеть бессудные расправы московских царей «второй слой» предложил целую систему нового судопроизводства – «все судятся только по закону». И главное – «ответственность за преступления не падает на родственников провинившегося».

Зараженные идеями польской вольницы дворяне предлагали в договоре будущему Государю поделиться своей властью с Земским собором и боярской Думой. Среди многих пунктов был один, повторявший обещание убитого «Дмитрия», – «право каждому из народа московского вольно ездить в другие государства христианские…» Право, которое появится в России только в конце XX века!

И ни слова о княжеских родах. Правда, ни слова также не говорилось о свободе холопов. «Нам дорого наше рабство», – объяснили послы Сигизмунду.

Уже горел оставленный поляками и русскими тушинский лагерь. Князь Скопин-Шуйский, выбив Сапегу из Дмитрова, триумфально приближался к Москве.

В марте 1610 года под колокольный звон, сквозь бесконечные ряды москвичей, на коленях славивших освободителя, вступил в столицу победоносный князь со своим войском. Как жалок был рядом с молодым богатырем убогий его дядя…

И все чаще звучало – вот какой царь нужен Руси!

Скопин пресекал такие разговоры, с гневом обещал расправу. Но Василий повел себя в проверенных традициях – и месяца не прожил князь Михаил в Москве.

В апреле у боярина Воротынского праздновали крестины сына. Жена Дмитрия Шуйского поднесла Скопину чашу с вином. Князь выпил и сразу почувствовал – смерть! Кровь хлынула из носа и ушей, как когда-то у Годунова. Знакомый был яд…

Его отвезли домой. Под причитания жены двадцатичетырехлетний полководец скончался.

Теперь Василий смог воздать ему заслуженные почести. Скопина похоронили в Архангельском соборе рядом с московскими Государями.

Бесконечный кровавый калейдоскоп Смуты продолжался.

Летом 1610 года русские и шведские войска – уже под водительством князя Дмитрия Шуйского – пришли под Смоленск. Но, еще вчера победоносная, армия была наголову разбита гетманом Жолкевским в кровавой сечи при Клушине.

Дмитрий Шуйский ускакал с поля боя, трусливо бросив и весь обоз, и золотой свой штандарт, и даже саблю. «Был воевода сердца не храброго… любящий красоту и пищу, а не лука натягивание», – так отозвался о нем летописец.

Остаткам шведского корпуса поляки разрешили уйти на родину с обязательством не помогать более московскому царю.

В это время у самой Москвы, в селе Коломенском, вновь восстал из небытия «Тушинский вор». Боровский монастырь, Серпухов, Коломна и Кашира вновь предались его власти. Марина жила с ним в Коломенском, ждала ребенка.

После поражения при Клушине в Москве было все решено. Как когда-то, еще боярином, Василий Шуйский составлял заговор против Годунова и потом против «Дмитрия», так теперь составили заговор против него самого. Подступавший к Москве гетман Жолкевский не переставал сноситься тайно с боярами и дворянами московскими. Они договорились об избрании на царство «природного» царя – Владислава. Надо было только быстрее покончить с жалким «полуцарем» и его ничтожным братом-трусом…

У Лобного места на Красной площади вновь собираются толпы, подстрекаемые все теми же боярами. В толпе выкрикивают: «Прогнать несчастливого царя!» И опять один патриарх – на этот раз Гермоген – защищает царя, стыдит народ, напоминает о крестном целовании. В ответ чернь забрасывает Святейшего песком и мусором…

И тогда дворяне и служилые люди идут во дворец, подступают к царю и молят его. «Земля опустела, ничего доброго не делается в твое правление… сжалься над нами – положи посох царский…» – так говорит Василию огромный Захарий Ляпунов. Но маленький подслеповатый царь выхватывает нож и идет на великана, стыдит, что он, жалкий рязанский дворянин, дерзает в отсутствие великих бояр говорить такое ему – Государю…

Бояре собирают народ за Москвой-рекой, у Серпуховских ворот. Туда же приходят прежние соратники царя, «добрые и сильные». На сходе решают бить челом царю от имени всего народа московского и просить, чтобы он, несчастливый, царство оставил. Объявить Василию об этом народном решении посылают его вчерашнего друга-свояка – князя Воротынского, у которого на крестинах сына так удачно отравили молодого князя Скопина.

Пришлось Василию оставить царский дворец. Теперь жил он в своем прежнем боярском доме с молодой женой, красавицей Марией Буйносовой. И хотя грамоту Василию дали – «не чинить зла и бед ни ему, ни брату его Дмитрию», старик ждал…

И уже вскоре все тот же Захарий Ляпунов с товарищами и монахами Чудова монастыря появился в его палатах. Они пришли постричь царя в монастырь, разлучить с любимой женой, которой тоже предстояло стать монахиней. Василий молил оставить его в миру, но обряд начался. Сжав губы, молчал старый царь. Обеты монашеские за него произносил князь Тюфякин.

Вчерашнего царя свезли в Чудов монастырь, а братьев его посадили под стражу.

Сбылась боярская мечта! В ожидании приезда королевича Владислава несколько бояр – вчерашних сподвижников Шуйского в его заговорах – стали править страной. И люди целовали крест «князю Мстиславскому со товарищи принять государство Московское, пока Бог не даст нам царя».

Еще раз порвалась цепь времен. Впервые Русь жила без царя – светопреставление свершилось…

Семибоярщина, боярская олигархия, – пришла во власть в Московии. Наследством великих князей московских правили потомки могущественных удельных князей и бояр – Мстиславский, Голицыны, Шереметев, Воротынский, Романов, Салтыков…

Все они уже успели предать – кто четырех, а кто и пятерых царей. Подошедший с войском к Москве гетман Жолкевский был принят ими как друг.

27 августа Москва торжественно присягнула Владиславу. От имени королевича гетман присягнул на соблюдение договора – того самого, который привозил Михаил Салтыков королю под Смоленск. Только теперь в нем появились новые пункты – про бояр и князей: «Московских княжеских и боярских родов приезжим иноземцам не теснить и не унижать». И еще – вычеркнули статью о праве отъезжать в чужие земли. Открытую дверь на чужбину справедливо сочли опасной для спертого воздуха Московии, для старозаветных порядков…

Но Сигизмунд, несмотря на все просьбы своего окружения и письма Жолкевского, по-прежнему не собирался отказаться от своей мечты – самому сесть на русский трон. Он выдвигал множество условий, которые должны были выполнить бояре, прежде чем король отправит на Русь королевича. И главное условие – покончить с «Тушинским вором».

Гетман Жолкевский начал переговоры с предводителем последнего могучего польского отряда, поддерживавшего Марину и «вора», – с Яном Сапегой. Он предлагал рыцарству упросить Самозванца отдаться под власть короля, сулил выпросить у короля Самбор «в кормление» ему и Марине.

Но решал не Самозванец. Марина же не хотела обсуждать никаких условий – все или ничего. «Будучи… царицей московской, возвращаться в сословие шляхетское… не могу».

Тогда гетман договорился с Москвой. Бояре разрешили его войску ночью пройти через город к Угрешскому монастырю, где обитали Самозванец и Марина с казаками. Но, видимо, предупредил их кто-то из поляков, и на рассвете они бежали обратно в Калугу.

С ними вновь был вечный мятежник Иван Заруцкий. Приворожила атамана панночка! Не смог он забыть ее, бросил и победное дело, и гетмана Жолкевского – бежал в неизвестность. Но с Мариной.

Сигизмунд все тянул – откладывал решение. Тогда хитрый пан Жолкевский уговорил Филарета и Василия Голицына возглавить посольство к королю – самим молить его отдать сына… И отправились знатные послы под Смоленск, где король безуспешно продолжал осаждать неприступный город.

Когда послы прибыли, им зачитали новое требование Сигизмунда: коли хотят они Владислава, пусть отошлют в Литву бывшего царя Василия Шуйского с братьями, «чтобы они в Московском государстве смут не делали…»

И еще раз предали бояре своего царя.

Весело уезжал Жолкевский из опасной Москвы в Краков с великой добычей. В каретах ехали пленники – царь Василий и брат его Дмитрий с женой. Это и была награда Василию за все великие его ухищрения, за многие предательства.

Триумфатором вернулся в Краков гетман. Несчастного русского царя в королевском дворце поставили перед Сигизмундом и велели кланяться…

Но в час унижения, крушения всей жизни, Василий Шуйский стал достоин своего рода. Потомок великих полководцев сказал: «Не будет этого! Не подобает московскому царю польскому королю кланяться… Не на поле брани взяли вы меня, но подлою изменою подданных моих…»

Он умрет через два года в заточении. На царской могиле останется надпись: «Полякам на похвальбу, государству Московскому на укоризну».

Королевича Владислава поляки так и не отдали. На сейме были дебаты, много речей было произнесено: «Не отдавать им королевича! Своего царя Ивана не они ли ядом извели?.. Говорят, он был тиран… Но маленький Дмитрий в чем повинен? И его убили!.. Царю Борису крест целовали, и ему изменили… Федору, сыну его, присягали и тут же убили… Шуйскому в верности клялись и свергли сами, когда беда пришла…» Долго перечисляли паны клятвопреступления московские и вопрошали: «Разве можно отдавать королевича народу, который так часто предает свою клятву?»

Заканчивался страшный 1610 год. В декабре в Калуге погиб «Тушинский вор».

Его прежний сподвижник, касимовский хан, после бегства Самозванца с Мариной из Угрешского монастыря подался со многими сторонниками «вора» к гетману Жолкевскому, но сын его оставался с Самозванцем. Отец тосковал, захотел навестить сына. И «вор» решил, что пора образумить всех задумавших бежать от него, пора проявить характер «отца» – Грозного. Он повелел утопить приехавшего к сыну старого татарина. Тогда же был казнен Иван Годунов, обвиненный в измене.

Кровью укреплял свою власть второй Лжедмитрий. Яростная жестокость и трусливая хитрость – вот и все черты безликого злодея.

Наконец последовало возмездие. На охоте касимовский татарин Урусов, телохранитель «вора», отомстил за своего хана – на скаку ударом меча отсек Самозванцу голову и вместе с другими татарами-охранниками ускакал в степь.

Шут «вора» Кошелев примчался в Калугу. Полуодетая Марина металась по городу – взывала к мести. И казаки изрубили всех татар, остававшихся еще в Калуге…

Вместе со вторым «Дмитрием» погибло и имя. И хотя уже вскоре в Пскове объявился новый «спасенный Дмитрий», само звучание этого имени потеряло вдруг дьявольскую силу. «Псковский вор» был быстро схвачен и казнен. Впереди было еще много страданий и крови, но безумный вихрь Смуты начал ослабевать. Будто с именем Иоаннова сына, ставшего проклятием русской земли, ушло некое страшное, кровавое зло, оставленное в наследство грозным царем своим покорным подданным…

Венец Марины

Хотя в польском плену вместе с русским посольством оказался Филарет (только тогда послы поняли коварный план Жолкевского – увезти в Польшу всех влиятельнейших московских людей), хотя страшным огнем выгорела Москва, захваченная все-таки поляками, хотя в темнице Чудова монастыря уморили голодом неукротимого патриарха Гермогена, звавшего в своих грамотах изгонять ляхов, но уже поднялось негодование народное по всей русской земле.

Люди в городах начали создавать свое, народное ополчение – идти освобождать город царей, Москву.

Именно тогда опять объявилась исчезнувшая было Марина.

После смерти Самозванца она родила сына, который, едва появившись на свет, был тотчас провозглашен «царем Иоанном Димитриевичем Пятым».

И снова была у нее надежда, ибо по-прежнему служил ей опасный Иван Заруцкий, скорее всего, и бывший отцом ребенка.

Теперь они до конца будут вместе.

Как только рязанский воевода Прокопий Ляпунов, брат Захария, свергавшего царя Василия Шуйского, начал собирать народное ополчение против засевших в Москве поляков, пришел к нему удалой атаман Заруцкий со своими казаками. Пришел с одной тайной мечтой – избрать на царство Марину с сыном… Начало было удачным. Ополчение вошло в Москву и заперло поляков в Кремле и Китай-городе. Уже готовился последний штурм. Но Заруцкий отлично знал, что душа ополчения, воевода Прокопий Ляпунов, никогда не согласится на царствие Марины… И он решил – пора!

Все это время он сносился с поляками, засевшими в Кремле. Они и подбросили казакам грамоту, якобы писанную Ляпуновым, где говорилось, что воевода, и до того жестоко боровшийся с мародерством казаков, задумал вконец их истребить.

Ляпунова позвали на казачий круг и зверски изрубили саблями.

Во главе созданного ополчением Временного правительства встал теперь Иван Заруцкий. Безумная мечта опять начала сбываться – Марина сможет стать царицей. Оставалось только занять Кремль…

Но воеводы не захотели быть с казаками-убийцами и ушли из лагеря. Ополчение распалось – поляки в Кремле были спасены.

Казаки во главе с Заруцким бесчинствовали в окрестностях Москвы. Был захвачен Новодевичий монастырь – ограбили ризницу, насиловали монахинь. Общую участь разделила вечная жертва – несчастная дочь Годунова Ксения. Та, на которую, по словам летописца, «прежде они взглянуть бы не посмели».

Но с уходом «земских людей» казаки остались без продовольствия и оружия. А к Москве уже грозно двигалось новое – второе народное ополчение…

Заруцкий пытался бороться. Он даже подослал убийц к вождю ополчения, князю Дмитрию Пожарскому, но они были схвачены и рассказали об удалом атамане.

С возлюбленной Мариной Заруцкий бежал в Рязань.

Но внутри души народной – свершилось… Началось таинственное возрождение.

Символом его стал монах Дионисий. Архимандрит Троице-Сергиева монастыря не только превратил обитель в неприступную крепость, которую не смогли взять ни поляки, ни «Тушинский вор». Он сделал монастырь бастионом добра и милосердия среди всеобщей жестокости и озверения. Монахи искали по дорогам раненых и умиравших, немощных и старых и приносили их в обитель, которая была не так уж велика, но вместила Божеским чудом многие тысячи. Отсюда и начал Дионисий писать свои грамоты об очищении и спасении души (и лишь потом – об очищении и спасении земли).

Люди сами, без всякого призыва, начинали вдруг поститься. Великий пост охватил грешную, страждущую страну. Из этого очищения, истинного и добровольного покаяния и возникло то второе, великое народное ополчение. Оно освободило Москву и Русь – и от захватчиков, и от Смуты…

И «Совет всея Земли» (совет воевод народного ополчения) созвал новый Земский собор, в котором были выборные от всех сословий и впервые – от казаков и свободных крестьян. Все они съехались в сожженную Москву – избрать царя.

Как всегда на подобном собрании, образовалось множество групп. Все они имели своих кандидатов, продвигали их и даже подкупали друг друга. Романовы не имели сильных заступников, ибо самый влиятельный из них, Филарет, был в польском плену. Но свершилось чудо – избрали Михаила Романова, отрока шестнадцати лет…

По льду реки, сверкая на морозе крестами и окладами икон, двигалась бесконечная процессия в Ипатьевский монастырь, где укрывались во время Смуты Михаил и мать его, инокиня Марфа. Шло духовенство в полном облачении, бояре в высоких шапках, казаки при оружии и множество людей всех чинов.

В монастыре Марфе и сыну ее торжественно вручили грамоту от имени «всего Освященного собора, бояр, воинства и всего народа русского» – чтобы мать благословила сына на царство и чтобы он, «благоверный и великий Государь… милость оказал и прошение принял». Но Михаил вернул грамоту – с плачем и словами: «Не хочу быть вашим Государем!»

И тогда Марфа произнесла горькую речь о том, как «непостоянством русских людей» погибло государство, о бесконечном «крестоп-реступлении», о поругании прежних царей… Много часов молили старицу пришедшие, а она все не соглашалась.

Наконец умолили… Скольких ее потомков погубит шапка Мономаха, которую надел тогда юный царь Михаил Федорович!

Мистическая эта династия начинается с моления в Ипатьевском монастыре, построенном предками Годунова – главы первой убиенной царской семьи. А закончится династия в Ипатьевском доме – убиением последней. И Михаил было имя первого царя, и Михаил будет имя последнего, в чью пользу безуспешно отречется Николай Второй…

Уже был избран новый царь, а Марина с Заруцким все скитались по горькой разоренной земле, пока не добрались до Астрахани. Здесь они решили основать свое царство.

Казаки Заруцкого заставили жителей города провозгласить Марину царицей. Всю зиму 1614 года держались они в Астрахани. В древней столице ханов, окруженная казацкой голытьбой, правила Марина… Рядом с нею были католические священники – диковинные в бывшем татарском городе. Она построила здесь костел, в котором каждый день усердно молилась.

Отсюда Марина писала письма персидскому шаху, предлагая привести свое «Астраханское государство» под его власть. И подписывалась – за себя и за своего неграмотного соправителя Заруцкого.

А кровавый ее любовник пировал и рубил головы. Купцы, приносившие благосостояние городу, давно перестали ездить в Астрахань, и люди роптали.

Атаман горько пил, чувствуя роковую западню, и спьяну даже объявлял себя царем Дмитрием… Но нельзя безнаказанно трогать роковое имя – и, как когда-то в Москве, увидела Марина ночное восстание в Астрахани. И так же ударили в набат…

На этот раз они заперлись, отсиделись в Кремле. Но к городу уже подходил отряд царских стрельцов и, бросив свое последнее царство, Марина бежала с Заруцким вверх по Волге…

Они добрались до реки Яик. Здесь, на Медвежьем острове, был последний вольный приют польской аристократки.

Преследовавшие их стрельцы окружили казацкий городок. И атаман Ус выдал стрельцам Заруцкого и «царицу московскую» с сыном….

В Москву их везли дорогой великого унижения – через Астрахань. Заканчивался июнь 1614 года, заканчивался ее путь к венцу. Мученическому венцу…

В Москве удалого атамана посадили на кол – умирал бесстрашный казак в мучениях нечеловеческих Заплатил он великой мукой за кровь соотечественников и прелести Марины.

Несчастного ее мальчика – «воренка», как его именовали русские летописцы, – повесили.

Сама же Марина зачахла от горя в заточении – так убеждал поляков в Кракове царский посол Федор Желябужский: «А Маринка на Москве от болезни и тоски по своей воле померла.» Но, скорее всего, умерла она не «по своей воле», но по обычаям того сурового времени. «Царицу московскую» попросту удавили.

Ее отец, Юрий Мнишек, скончался годом ранее – ему не было суждено пережить любимую дочь.

Десятилетняя история «Иоаннова сына», начавшаяся в Самборском замке, окончилась. Опасный царский венец придавил всех зачинателей Смуты.

«И ныне воровская смута вся миновала», – сказал в Кракове все тот же московский посол.

Эпилог

Итак, измученная страна обрела царя.

Когда молодой Михаил Романов прибыл в Москву, бояре сообщили, что жить ему будет негде – Кремль и дворец царский лежали в руинах. «А тех хором, которые ты указал приготовить, скоро отстроить нельзя… палаты и хоромы все без кровли, лавок и окошек нет, надо делать все новое».

Казалось, что под стать Кремлю было и состояние общества – «надо делать все новое». Ибо потрясения и смуты – отнимая благополучие, бросая людей в пучину великих потрясений – рождают в обществе совершенно новые идеи.

Вторжение поляков с их «помешательством на вольности» в русскую жизнь, построенную на безграничном подчинении царю, годы безвластия, духовных потрясений от всевозможных измен – царских, боярских и духовенства, – казалось, навсегда разрушили старый порядок, и грядущая жизнь на Руси отныне могла строиться заново, тем более что люди увидели невозможное – свое государство без царя. Ощущение, которое, по словам историка, сопутствовало прежней жизни («природный» царь есть хозяин земли, а «все люди – пришельцы, живущие по его воле»), должно было измениться – ведь народ уже не раз выбирал, сам ставил своего Государя.

Но во время избрания нового царя восторжествовала старая идея. Избрали не по заслугам перед Отечеством (какие были, к примеру, у претендовавшего на престол князя Дмитрия Пожарского, вождя победоносного народного ополчения), но по близости к ушедшей московской династии.

Во время битв тогдашних «партий» некий безымянный дворянин из Галича (кстати, родины Григория Отрепьева) подал письменное мнение: ближе всех по родству к прежним царям стоит Михаил Романов. Вслед за ним некий казачий атаман подал свою «запись» – как он сам объявил: «О природном царе Михаиле Феодоровиче».

И восторжествовал все тот же «природный» царь, не отличавшийся ни зрелым возрастом, ни заслугами, ни умом – лишь родством с царями прежними.

Так что взгляды общества даже Смута не переменила…

Однако вначале Михаил правил вроде совсем по-новому – не только вместе с боярской Думой, но и со ставшими привычными в Смутное время Земскими соборами. Голосом Земли, плодом разбуженной Смутой народной активности был этот русский парламент. С 1613 по 1622 год заседали Земские соборы почти непрерывно, чтобы затем… начать умирать. И случилось это, как только возвратился из польского плена властолюбивый отец молодого Государя Филарет. Он стал не только патриархом, но и соправителем царя, а точнее – истинным правителем Руси и началом конца активности соборов.

Парадокс: узнав о соборе, готовившемся избрать Государя, Филарет из польского плена предупреждал в письме, что пытаться восстановить прежнюю власть царей – значит вновь подвергнуть Отечество опасности потрясений и что он лучше умрет в тюрьме, чем на свободе увидит такое несчастье. Но все эти идеи ограничения царской власти, часто захватывавшие русских людей на чужбине, тотчас исчезли у него по возвращении с Запада на родину…

И сами Земские соборы никогда не пытались ограничить власть Государя. Они лишь были помощью ему и советом, и не могли быть ничем иным. Ибо после закрепления крепостного права, закабаления большинства народа соборы не были представительными, – они отражали чаяния лишь малой части населения… Во второй половине XVII века соборы умирают.

Итак, прежнее рабство породило прежних царей. Круг замкнулся. Русь вернулась на круги своя. Родовые муки Смуты разрешились знакомым ребенком – Московия вновь родила азиатское самодержавие.

На века осталось и закабаление крестьян – «наше рабство». И «безумное молчание людей, не смеющих глаголити истину своим царям…», о котором так сокрушался Авраамий Палицын.

Роман оказался без окончания…

Так что уже в семнадцатом веке мерещится призрак семнадцатого года и в Ипатьевском монастыре притаились тени Ипатьевского дома. Притаилась грядущая Смута..

Наш Декамерон

Исповедь пасынка века

Разговор в реанимации:

– А ты чем занимался до смерти, милок?

– Писал, дедушка, писал…

– Ну и как? Отвечали?

«О чем может говорить порядочный человек с наибольшим удовольствием? О себе».

Самое страшное, когда ощутил: твердеет! Скорлупа проклятая образуется. Вместо души у меня теперь замечательное каменное яйцо. Нет пылкости. Ни в чем. Впрочем, вру. Страсть появляется, когда надо ненавидеть, завидовать, собачиться. Сам любить не можешь и оттого особенно остро ощущаешь, когда тебя любят. Вот почему старики любят путаться с молоденькими: к костру тянет сукиных детей. Лежит во тьме, уткнувшись в потолок пустыми глазами, ласкает горячее тело холодными пальцами, судорожно вжимается в юную плоть, как в избавление. Ощущает чужую жизнь. И свою смерть. Ведь это тело будет жить, любить, ворочаться в постелях, когда твоя плоть уже на бойню пойдет, на корм червям и листьям. Ах, это каменное яйцо… И шепот из-под скорлупы… Особенно громкий утречком, в тишине: «Остановите Землю, я хочу слезть!» И число… Можно, к примеру, остановку на завтра назначить… Нет ничего такого определенного, одно гаерство. Но стоит только подумать: «Завтра…» И все! Воздушный столб теряет вес! Никакого суетливого послезавтра! Все упростилось!.. Остается только сейчас… Потрясающее состояние!.. Во время самых больших моих жизненных свершений… обладая желанной женщиной и т. д…. никогда не ощущал себя сейчас. Я уже представлял, что будет дальше: что потом ей скажу, что мне ответит, как она уйдет, нужно ли ее провожать… Эти мерзавцы римляне говорили: «Прожил семьдесят – жил семь». Видать, имели в виду, сколько сумел жить сейчас. Не тороплюсь, не мечусь, ощущаю свое тело, зад, сидящий в кресле, облупленную кожу кресла, дохлую муху в паутине – все, что вижу только я сейчас. И то, что послезавтра никто так не увидит. Живу, братцы, честное слово, впервые живу. Пишите эпитафию: «Прожил сорок пять лет, жил – день…»

Сейчас — раннее утро… Сижу в кресле достаточно пожившей на этом свете задницей. Рядом две картонные коробки из-под чешского пива «Пльзень». В этих коробках умещается двадцать бутылок чешского пива. Вот вместо них туда засунута вся моя жизнь. Все дневники, которые я вел… Все мои бесконечные разводы, мои женщины, моя несчастная дочь, мой отец, мои встречи, расставания – вся единственная, неповторимая жизнь просторно уместилась в коробках вместо двадцати бутылок чешского пива. И еще много места осталось!

Начинаю игру… Выдергиваю из картонной коробки, клянусь, наобум, листочек дневника. Читаю, со сладостным интересом читаю о себе!

«197… года, 15 сентября.

Утром – все, как всегда: проснулся чуть свет. Рядом – лицо спящей женщины. Придвинулась. Посапывает. Я рассматриваю ее увядающую кожу. И я уже вижу, ясно вижу, какой она станет старухой!

Утром особенно не хочется жить. Будто ночью хочется. Ночью нельзя ступать босиком по полу. Голые ступни мерзко зудят, содрогается кожа, и рубашка во тьме полыхает электричеством. Потому что копится, копится за день: жить не хочу! Мое вам объявление: жить не хочу. Сейчас, в Древнем Египте, во времена Гильгамеша, в дни Всемирного потопа – из всех человеческих глоток почему-то один вопль: «Не хочу жить!» Но вы только попробуйте отнять у меня эту ненавистную жизнь. Ах, как я цепляться за нее буду, горло перегрызу! И все-таки повторю: «Жить не хочу». Каждому возрасту свои удовольствия. В тридцать пять – особое сладострастие заявлять о сем публично. И особенно хорошо этак на рассвете проснуться в грязном зимнем сумраке, ощущая ломоту будущей старости, лежать без сна, содрогаясь от беспомощного отвращения, и шептать в голос: «Жить не хочу! Не хочу! Не хочу!»

Но жить буду!..»

«Но жить буду!» – Ах, как это звучит сейчас через пятнадцать лет! Но продолжаю, продолжаю чтение.

«Струйка слюны в уголке ее рта течет по вялой коже и соединяется с подушкой. Солнце падает на подушку – и страстно вспыхивает в слюне. Моя жена. Милая сотрудница по браку. «Брак – обмен дурными настроениями днем и такими же запахами ночью». Но это если буквально. А можно символически: огромная свалка из бессмысленных вещей, которые доставали всю жизнь: ее платья, мои пиджаки, ее свитера, мои свитера – они должны были украшать наши тела. Молодые потные тела, затем холеные омытые тела, а теперь уже начинающие разрушаться тела с едким запахом возраста, смешанным с импортным дезодорантом. Ворох джинсов: джинсы разных фасонов, джинсы из всех материалов, джинсы, когда она была молодой, и джинсы теперь, когда она с трудом вталкивает в них свою измятую задницу. В этой куче прожитых туалетов возлежит она и, призывно дрыгая ляжками, клянет меня за неудавшуюся жизнь. Клянет – третьему… Третий? Да, да, в эту нашу кучу тряпья порой заползал некто третий («Я должна была почувствовать себя женщиной»; «Я должна была ему (мне) отомстить»; «Я должна была доказать ему (мне), себе, тебе…»). И все это в перерывах между содроганиями… О, Боже! Любовь? Визг из кучи тряпья и задранные кверху ноги. Да, еще стоны: «О, милый, не спеши…» Последнее время она не любит употреблять имена – и чтобы не ошибиться: «Не спеши, любимый, не спеши!»

Но все это уже было где-то написано. И много раз. Бравое трио: Гильгамеш – Екклесиаст – Шопенгауэр… и все эти моралисты, адвентисты, протестанты, католики, иезуиты, православные, сионисты, хасидисты… – все это повторяли тысячи и тысячи лет подряд. Все эти мудрые размышления о душе, о плоти, о смерти, о бессмертии, о власти, о свободе, о долге, о равенстве… А двуногая тварь все слышит, все понимает, но… также крадет, убивает, насилует, обманывает! И тоскует. Все время тоскует при этом. Стенает… конечно, если только не удовлетворяет похоть. Нет, двуногое отлично знает, как надо жить, оно создало тысячи книг, как надо жить. Но никогда так жить не будет. И оттого тосковать будет, сладострастно, мучительно, со злобным восторгом, ощущая в себе битву Бога с дьяволом. Но уберите сатану. Как возопит человек! И тогда жить совсем не захочет. Впрочем, и это было сказано. Все было сказано. Миллион раз все было сказано.

И вот тогда – в разгар поучительных моих размышлений – она вдруг сказала, не открывая глаз:

– Нам нужно поговорить.

И уселась на постели, обхватив колени руками.

Потом повернулась ко мне и, глядя на меня своими ясными, идиотски непреклонными глазами, сообщила о замечательном событии, произошедшем с ней на юге.

– Я не собираюсь от тебя ничего скрывать. Кстати, ты виноват сам.

Да, действительно, виноват: не поехал с ней на юг. С детства ненавижу юг, там надо все время жрать фрукты, отчего тебя так пучит: вот-вот взлетишь под потолок, как Карлсон. Кроме того, юг не может состояться хоть без какого-то романчика. Поэтому по ночам изволь обнимать в кустах какую-нибудь потную проходимку. Она будет страстно целовать тебя намазанными губами, так что утром щеку лучше оттирать бензином, а прокушенная губа будет висеть, как стяг в безветрие.

Но она не захотела оценить моего трусливого юмора. Она сказала:

– Боже! Как же мне все это надоело!.. Боже ты мой!

«197… года, 20 сентября.

Сегодня меня грузили… Погрузкой руководил Он, тот удивительный, с которым она испытала на юге духовное и сексуальное единение. Все, что напоминало о нашей совместной жизни: стулья, на которых мы восседали, ложе, где мы создавали нашу дочь, – все эвакуировалось из квартиры. Погрузкой руководил муж (то есть муж-то был еще я, а Он был как бы грядущий муж). Этому мужу из будущего помогал его младший брат – молодой мерзавец из появившихся теперь повсюду книгоманов. Этот книжный сластолюбец так вожделел к каждой моей книге, что становилось просто неприлично. Наше голубое ложе они выволокли на лестничную клетку, и оно бесстыдно стояло с обнаженным лазоревым матрасом. Я бегал бестолково из комнаты в комнату, почему-то страстно раскрывая двери. В квартире уже возник сильный сквозняк. Мы жили высоко. Открывание последней, балконной, двери удачно завершило дело: поднялся апокалипсический ветер. Он с воем носился по пустым комнатам, а за ветром в безумном беге возникал я.

– Заказанная тобой машина, конечно, не пришла! Он пошел искать другую машину! – сказала она, глядя на меня ненавидящими глазами. (Это всегда: когда меня бросают женщины, они же меня и ненавидят, а когда я их – как они меня любят!)

– Готовься! – сказала она.

Я не знал, как готовиться, и поэтому продолжал бегать под зловещим ветром. Вбежал и Он:

– Достал грузовик. У шофера кончается обед, он просит спешить. Грузимся!

Я посмотрел вниз и увидел этот грузовик. Он достал его, конечно, у цирка. Через два дома от нас был цирк. И в тихие ночи казалось, что мы занимаемся любовью в прериях: рычали тигры, трубили слоны. Бедных животных доставляли в цирк на грузовике в клетках, торчавших из кузова. И теперь этот чудовищный грузовик, на котором возили наших братьев меньших забавлять удачно развившихся приматов, ждал меня внизу. В клетке лежало желтое сено. Я наблюдал сверху, как вынесли лазоревое ложе и установили внутрь клетки. Теперь это уже была картина Сальвадора Дали: «Голубая кровать среди скошенного луга».

– Быстрее, быстрее! – вопил муж из будущего.

– Он даже не собрал своих бумаг, – мерзковато подвывала моя экс-жена.

Она знала, что мой дневник, писанный по давней, еще школьной, привычке на листках бумаги, лежит на антресолях. И она повелительно указала наверх. И тогда юный книгоман-сластолюбец в жажде дальнейших встреч с книжными раритетами торопливо распахнул верхние дверцы. Этого делать не следовало: на голову ему хлынул поток листов. Вся моя многолетняя жизнь вмиг обрушилась, заплясала по комнатам. Гонимые межпланетным ветром, листы шныряли по всей квартире, взмывали к потолку, бились о люстру, осыпали пол, покрывали раковину и газовую плиту. Путались числа, поступки, годы, разные женщины соединялись друг с другом. То, что я писал о ненависти, продолжалось любовью, и я, восемнадцатилетний, и мои девочки, и мои тридцатилетние женщины – все вместе! Ветер, ветер! Боже милостивый! Светопреставление! Вспомнил! Как во Флоренции было наводнение. А там в каком-то соборе похоронены Донателло, Уго Фосколо, кажется, Данте, а может быть, Микеланджело – короче, масса знаменитых покойников. Так вот, это наводнение устроило с ними веселенькую шутку: все гениальные прахи дружненько всплыли вместе с гробами. И когда вода ушла, их кости возлежали вперемешку на полу. Так что пришлось весьма волюнтаристски разложить их по гробам. И теперь, возможно, челюсть Уго Фосколо покоится вместе с фалангой пальцев Донателло и тазовой костью Микеланджело. А все вместе это называется Данте. И правильно. Чтоб не забывали. Все прах! Старайся – не старайся, достиг – не достиг: конец этого бесстыдства один…

Именно так, именно в этом духе и поступили с моими дневниками Он, сексуально-духовная мечта моей жены, и его брат, маньяк-книгоман. Они принесли с улицы две коробки из-под пива «Пльзень» (валялись во дворе у гастронома) и затолкали в них всю мою жизнь. Они упирались в мою жизнь коленками, мяли ее руками, а в довершение (чтобы все уместилось в ложе для двадцати пивных бутылок) уселись на нее своими задницами…

Наконец все погрузили в грузовик с клеткой. И добавили меня. И мы поехали прочь от моего дома: моя кровать, вся моя жизнь в коробках из-под пива и я сам, поразительно напоминавший в этот момент Емельяна Пугачева, какового возили в подобной клетке по улицам Москвы. Моя жена почему-то решила прощально помахать мне с балкона. И я тоже усердно махал ей из клетки, после чего окончательно стал похож на злосчастного Емельяна, прощающегося перед казнью с москвичами…»

Этот тексточек – в бодреньком стиле моего знаменитого знакомца Д. и модной тогда литературы из журнала «Юность» – написал я в 197… году. И ведь нравилось! Ужас! Но все-таки самое ужасное – ощущение, что все это происходило буквально вчера! Десятилетия как не бывало!

Продолжаю сладостную игру… Выдергиваю новые листики из коробок.

«Февраль 197… года.

Разговаривал с X. Встретил Н. Любил О.».

А это – тоже февраль, но уже черт знает какого года…

А вот – март: тоже разговаривал… тоже встретил… тоже любил… Ба!

Но, оказывается, – это было двадцать лет назад! И клянусь, опять ощущение: буквально вчера! Все вчера! Год начался… Год прошел… Суббота… Уже январь… Нет… уже декабрь… Еще один год! Жизнь только начинается, и вот уже «земную жизнь пройдя до половины»… Но, оказывается, она опять только начинается! Тридцать пять… Сорок… Сорок пять! И вот уже – «жил-был я»? Нет, оказывается, жизнь опять только начинается! Забавное устройство: мясорубка из дней. Ощущение времени создают только покойники. Почему-то упоминание о смертях тотчас наводит порядок в этом безумии дат.

«197… года, 22 февраля.

Смерть Д.

Звонит телефон. Звонит распроклятый. Три дня после ее ухода у меня был выдернут шнур – переживал… И все-таки сегодня включил, не выдержал. Старая вера: а вдруг случится… хоть что-нибудь!

Беру трубку. В ответ – мужской голос. Это режиссер. Друг юности. Я зову его Лысый и Отвратительный. У него ядреный череп, мерзейшее лицо. И все это – на коротком мускулистом теле. Гомункулюс.

– Привет! – говорю я и почему-то спрашиваю эпически: – Ну, что делаешь?

– Не знаю, – радостно отвечает он, – может быть, мальчика, а может быть, девочку… Я звоню тебе третий день подряд. (Я молчу.) Ты пойдешь… сегодня?

– Куда?

Молчит в трубке, потом говорит с изумлением:

– На… похороны.

Я холодею. Кто умер?

Он выдерживает паузу, чтоб было поэффектней. И сообщает:

– Ты что, действительно… не знаешь? Д. повесился в Доме творчества в Голицыне.

– Боже, – говорю я, сразу охрипнув.

Именно так надо говорить в этих случаях. И тут в душе возникает какое-то детское ликование, ну, как в школе: кого-то вызвали к доске, не меня!

– В три панихида в Доме литераторов.

– Я приду. (Я по-прежнему хриплю.) Конечно, приду. – И не забываю прибавить: – Ужас!

Иду мыться. Д. – покойник!.. Д. уже проставили цифирку после загадочной черточки (939–197…). С Д. – все ясно: рассчитались.

Он уже не участник в общем нашем вопле. Отвопился. Я знаю Д…Впрочем, теперь следует употреблять «знал»! – знал с детства…

…Я бегу… бегу… бегу по коридору, – какой огромный был этот коридор, в котором мы играли в жмурки, коридор гигантской коммуналки с тазами и велосипедами, вздернутыми под потолок. И Д. бежит навстречу мне. Д. – с завязанными глазами, но он подсматривает из-под повязки, чтобы вовремя схватить в протянутые руки ту прелестную девочку с бантом, которая так безумно нравится мне и которая потом будет спать с ним!

Проставили цифирку!.. А вот незадолго до проставления ци-фирки, в августе 197… года… Я еду на машине. Вижу Д.: он идет по улице. В огромных нищих дерматиновых туристских ботинках. Вокруг горла обмотана какая-то тряпка. В вытертом кожаном пальто зобом торчит его живот. Д. – с… животом! Спортсмен, легконогий Ахиллес, омархайямный ловелас, друг Вакха и Венеры – и с животом! Как он умел влюбляться! Он был всегда влюблен: в женщин, в погоду, в дождь, в дерево. «Если бы мне нечего было любить, я любил бы ручку от двери». И вот он бредет, выставив зоб-живот, в своих чудовищных хипповых ботинках. Какой там, к черту, хиппи! Это идет подлинная грязь и одиночество. Это идет российский писатель в несчастье…

Но если бы вы знали, что такое это несчастье: когда за окном ветер метет белую гадость и надо просыпаться, а горло болит, и рот загажен после попойки, и кто-то давит тебе коленом в грудь. Теперь я тоже знаю…

Я выхожу из ванной. Значит, Д. удавился в Доме творчества… Нашел где! Как он взбирался на стол в этих своих туристских ботинках… отодвинул лампу… и… И его ноги висят над письменным столом. Негнущийся дерматин, развязавшийся шнурок, ком земли отваливается от ботинка, грязь с ботинка падает на «последние строки».

Делаю зарядку… Все-таки пошло – вешаться в Доме творчества, пугая и без того перепуганных писателей. Пошло висеть над собственной рукописью. Со всей прямотой заявляю: мне не нравится! А почему не сказать об этом прямо? Да, Д. – покойник! И что с того? Кажется, так сказал великий русский писатель: «Что это за профессия такая – покойник, что о них надо говорить только хорошо?»

Нет, я отлично понимаю, уйти из нашей замечательной жизни не так-то просто. Револьвер у нас в лавочке не купишь. Поэтому, конечно, приходится, так сказать, изыскивать варианты. Я вхожу в его положение, но… Но, озирая разнообразные самоубийства последнего десятилетия, обязан отметить: в это дело у нас уже внесено должное разнообразие. К примеру, прозаик Л. решил всех нас покинуть. Проходя по Каменному мосту, перегнулся через перила и птицей – нырь в Москву-реку! А вот прозаик 3. как хорошо собой распорядился! Вышел на балкон кооперативного дома и, продолжая поболтунчики с супругой о суетном, начал клониться за решетку балкона. Бац – и… полетел вниз, а точнее, вверх, «в звезды врезываясь».

А драматург Б.? Тоже привнес свой шарм в эти полеты в вечность. Надо сказать, он был средний драматург, безвестный. Уж никак не сравнить с нашим блестящим Д. Но как умно обошелся с финалом пьесы! Сначала прелестно отужинал в ресторане аэровокзала. Потом вышел в зал ожидания с бутылкой портвейна. В портвейне растворил кучу таблеток снотворного. И комфортно, усевшись в кишащем людьми зале, попивая портвейн «Три семерки», медленно подыхал среди топотни, плевков в близстоящую урну и храпа пассажиров. И, отлетая от нас, как он, должно быть, хохотал, слушая все эти объявления о вылетах самолетов. Каким дрянным каламбуром звучали для него слова о задержках рейсов… Он-то знал: его рейс прибудет вовремя!

А история юных операторов из ВГИКа! С каким вкусом распорядились ребята собственной жизнью! Выехали за город, на лоно природы, погуляли вволю, даже любовью насладились. И когда солнце уже начало заходить за горизонт, эти «теплые русские юноши» вошли в зеленую рощицу и развесили себя по деревьям. И висели красными фонариками (все в красных рубашках) среди веточек, листочков, птичек всяких! Недаром операторы! Но, главное, умно и предусмотрительно: в самом начале жизни, в расцвете – раз, и убежали с планеты.

А вот и высший разряд, это уже классика. Парапсихолог, маленький кореец, вечно окруженный безумными почитательницами. Он занимался вошедшим недавно в моду шаманством: «вливал энергию», лечил, понятно, от всех болезней. Одна из его поклонниц, восторженная филологиня, рассказывала, что, сидя на некотором расстоянии, даже к ней не прикасаясь, он заставил ее испытать всю полноту плотского наслаждения…

И вот этот корейский Калиостро как-то летней ночью подошел к железнодорожному полотну и уложил свою маленькую головку на рельсы. И, глядя в темноту узенькими глазками, ждал, пока она отскочит под колесами поезда…

Но здесь сюжетец только начинается.

На сороковой день мы, его друзья и почитатели, собрались его помянуть. На сороковинах присутствовал самый большой друг корейца, некий альпинист. Он поведал нам интереснейшую историю, произошедшую с нашим героем незадолго до железнодорожного полотна. Оказывается, сей кореец забрался вместе с альпинистом ни выше ни ниже – на один из памирских пиков. Там, привязавшись веревкой за скалу (веревка могла, даже должна была, по словам альпиниста, не выдержать), завис над миром. Сию сцену наш альпинист заснял. Он торжественно водрузил фото посреди стола на всеобщее обозрение.

Я взглянул и даже застонал! Кореец висел над пропастью, привязавшись к скале. И скала, нависшая над его тщедушным телом, была страшновато похожа на человеческую морду. Морду, застывшую в явном и злобном хохоте. Скала хохотала, а под ней висел ничего не подозревавший кореец.

И вот тогда-то я и понял его тайну: ах, миляга, ах, умница! Он давно, видать, решил покинуть нашу замечательную планету. Но, как новый человек, задумал сделать это шикарно – напоследок обязательно поиграть со смертью в кошки-мышки. Поэтому во время своих попыток досрочно отбыть с планеты Земля он всегда оставлял себе один, один-единственный шансик выжить. (Говорят, Маяковский играл с одной пулей в семизарядном револьвере, а наш кореец играл как бы с шестью!) Он увеличил коэффициент вероятности своей гибели до волнующего предела. И в том-то был его кайф! Но при этом он был всего лишь временный человек. И не мог знать того, что уже поняла древняя скала: он надоел Природе. Смерть поселилась в нем. И когда он уложил головенку на рельсы, чтоб в последний миг – именно в самый-самый… в этом и была сладострастная острота – ее отдернуть, он не смог этого сделать. Потому что игра в смерть слишком увлекает. «Пес, лижущий пилу, пьет свою кровь, но из-за сладости не замечает этого…»

Ну, каково читать это сейчас? Легко было гаерничать? Теперь сам… пробуй. А кореец, конечно, классик, классик! Почему? Да потому, что рассматривал это нелегкое и хлопотливое мероприятие, то бишь досрочное отбытие с планеты, как игру, не более! Дескать, даю смерти шесть шансиков. Но и себе один оставляю… И вот присутствие этого последнего шансика избавляло его от этого мерзкого, унизительного, вопящего, предсмертного страха! Но вопрос: избавляло ли?



Поделиться книгой:

На главную
Назад