Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Хорошо посидели! - Даниил Натанович Аль на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Моих первых сокамерников — Ефимова и Берстенева — я больше никогда не встречал. Правда, Берстенев не забыл мой адрес, выученный в камере в 1949 году. В пятьдесят четвертом году ко мне домой заходил человек, освободившийся, как и многие в то время, из лагерей. Это был Берстенев. Я еще продолжал тогда находиться в заключении. Берстенёв оставил для меня письмецо с адресом, по которому он собирался жить где-то, если не ошибаюсь, в Ленинградской области. По возвращении из лагеря, в самом начале пятьдесят пятого года, я написал по этому адресу письмо. Ответа не было. Возможно, явившись домой, Берстенёв убедился, что его там не ждали, и уехал куда-то в другое место.

После ухода из 66-й камеры Ефимова и Берстенева, привели в нее сразу трех новых постояльцев — бывших деревенских старост на оккупированной территории, из-под Любани. Говорить с ними мне было не о чем. В их разговорах между собой преобладало что-то такое грязное и тупое, что при всей тюремной скуке слушать было противно. Меня не оставляло убеждение, что были они при немцах вовсе не старостами, а полицаями-карателями.

Однажды, не вспомню по какому поводу, я начал им объяснять строение Вселенной, о котором у них не было элементарных школьных представлений. Какие-то свои, тем не менее, были. Когда я сказал, что Земля вращается вокруг Солнца, а не Солнце — вокруг Земли, они единодушно и весьма злобно заявили, что это антирелигиозная пропаганда и что слушать они про это не желают. Больше я с ними старался не разговаривать.

Про себя я тогда подумал о печальной судьбе некоторых научных теорий. Вот так: теория Птолемея о том, что Земля центр Вселенной, вокруг которой вращаются все прочие планеты и само Солнце, веками господствовавшая над лучшими умами человечества, нашла своих последних адептов в лице бывших фашистских пособников, полуграмотных и тупых.

Принудительное сожительство с этими тремя соседями превратилось для меня в самую настоящую пытку. Однажды я под каким-то предлогом отказался выйти на прогулку. К этому, кстати сказать, принуждали только в случае систематического отказа. Когда мои соседи ушли, я попросил дежурного надзирателя вызвать корпусного.

Корпусный оказался рядом и быстро пришел. Я попросил дать мне бумагу и чернила для написания заявления о переводе в одиночную камеру. В одиночную камеру сажали особо опасных преступников, например, бывших больших начальников, руководителей обкома партии, сидевших по так называемому «Ленинградскому делу». В одиночку сажали простых «врагов народа», вроде меня, в порядке наказания. Мой следователь неоднократно угрожал мне, что переведет в одиночку. А теперь я сам решил попроситься в одиночку, лишь бы не находиться рядом с такими соседями.

Корпусной — коренастый, невысокого роста, по званию старшина, несомненно, был опытным тюремщиком. И думаю, он был вполне искренним, когда дал мне совет — не писать такого заявления.

— Лучше с кем угодно находиться, чем в одиночке, — сказал он. — Звереют там люди от тоски. А кроме того, я вижу, вы человек книжный, читательный.

— Конечно, читательный, — подтвердил я.

— Так вот и рассудите: через день-два книги будут менять, а вас в камере четверо. Получите по книге на нос на десять дней. Итого, значит, четыре. А в одиночке у вас будет один единственный нос, а значит, и одна книга на десять дней. Вот и рассудите.

Корпусной меня уговорил, и я не стал писать заявления о переводе в одиночку. И слава богу! Через пару дней нам — фактически мне — выдали четыре книги, и я углубился в чтение.

Через пару недель полицаев перевели в общую камеру — ждать суда, а у меня один за другим появились новые соседи. Один из них, правда, оказался едва ли не еще более невыносимым, чем любой из моих бывших соседей. Это был инженер по фамилии Степанов.

Он прибыл на «пересуд», на новое рассмотрение своего дела. Его, как оказалось, не в первый раз переводили из камеры в камеру. И он повсюду таскал за собой, наряду с узелком каких-то своих вещей, довольно большой белый мешок, кажется, наволочку, набитый сухими кусками хлеба. Этот высокий человек в сером измятом костюме, с землистым мрачным лицом, с голым черепом думал и говорил только об одном — как бы у него не отняли (начальство) и не разворовали (сокамерники) его хлеб. В тюрьме в наше время кормили далеко не сытно. Но голода не было. Тем более, что работать не заставляли, и двигаться приходилось мало.

Быть может, самое время сказать здесь несколько слов о тюремном меню. Кормили нас три раза в день. Утром, после подъема и оправки, два кухонных рабочих, в сопровождении надзирателей, везли по галерее, останавливаясь возле дверной ниши каждой камеры, тележку с бачками и чайниками. Надзиратель открывал дверную форточку, и мы протягивали через нее свои алюминиевые миски и кружки. В миску по утрам накладывали порцию каши — гречневой размазни, пшенки, перловки, овсянки. Порции были маленькие, дно миски обычно не покрывали. В кружку наливали чай, как мы говорили — «из вейника». Давали также дневную пайку хлеба — серого или черного. Помнится, четыреста граммов. Кусочек масла или сала с полспичечного коробка и небольшую кучку сахарного песка на клочке бумажки.

В обед обвозили сначала супом. Суп обычно был из рыбьих костей, иногда из гороха, иногда это были довольно постные щи, в которых, бывало, оказывалось несколько волокон отварного мяса. Потом камеры обвозили вторым и чаем. Выдать второе заодно с супом нельзя было, так как у каждого из заключенных была всего одна миска.

Второе блюдо состояло опять же из небольшой порции каши или картофельного пюре. Рядом с кашей на дне миски лежал кусочек солонины граммов 15–20. Из большого медного чайника, похоже, сохранившегося в тюрьме еще с царских времен, наливали чай.

На ужин снова привозили чай и, кажется, больше ничего. Кто хотел, оставлял на ужин кусочек хлеба и щепотку сахара. Аппетит отчасти отбивал табак. Папиросы надзиратель приносил из тюремного ларька. Деньги шли со счета заключенного, на котором числились деньги, отобранные при поступлении в тюрьму, либо переданные родственниками. Сумму, которую разрешали передавать, сейчас припомнить не могу. Рублей десять в месяц, не больше. Передач для подследственных не принимали. Из ларька, кроме папирос и спичек, не приносили ничего.

Мне лично, приученному к скудному пайку блокадными нормами, еды хватало. Правда, я с первого дня дал себе обет — съедать все без разбору. Моей первой тюремной едой была полная миска — слили из бачка остатки — рыбного супа. В основном в миске оказались лежавшие на дне бачка рыбные кости. Я знал, что они содержат фосфор и решительно разжевал и съел все, до последней косточки. Съедал я в тюрьме и куски свеклы, и тыквенную кашу, которые на воле не ел. Словом, со вкусом не считался.

Степанову, вероятно, еды не очень-то хватало. Человек он был высокий, в прошлом, на воле, привык, видимо, хорошо питаться. Тем не менее, он редко принимался грызть свои сухари. Он их берег. Ночью клал свой мешок рядом с подушкой. Днем, сидя на койке, держал на нем руку. Он не столько голодал, сколько боялся голода. Боялся, что перестанут кормить в тюрьме. Боялся, что отправят в какой-нибудь еще более голодный лагерь, чем тот, из которого его привезли. Да, он хранил свой хлеб на черный день, на еще более черный день. Он был явно болен. Тяжело болен психически.

Мы, трое его товарищей по камере, договорились, что каждый из нас, попав на прием в амбулаторию, скажет об этом врачу. И мы сказали ему об этом. Говорили с корпусным, когда Степанова увели на допрос. Обещали, что разберутся. Шли недели и месяцы, а Степанова в больницу не брали. Так и отправился он на свой «пересуд», а потом обратно в лагерь. Нежелание тюремных врачей признать психически больным действительно больного человека было характерно для того времени. Тут само собой просится добавление: в отличие от другого, более позднего времени.

Да, отношение к вопросу: не признать ли политзаключенного психически больным — в то, сталинское время и в более позднее — брежневское, было абсолютно различным. В сталинское время НКВД — МГБ ни за что не хотело отдавать свою «добычу» — человека, арестованного по политической статье. Ни на свободу, поэтому не освобождали даже при полном провале плохо состряпанного дела (как, например, моего дела), ни медицине, даже если подследственный был явно болен (как, например, Степанов). И это понятно. Количество разоблаченных врагов — было главным показателем для положительной оценки работы «органов». Случаев «брака» — необоснованных арестов или «разоблачения» в качестве политического врага больного человека — не должно было быть. Обмишуриться таким образом ни один уполномоченный, ни один следователь не хотел! Поэтому психиатрическая экспертиза в тюремной больнице, на которую иногда следователи вынуждены были направлять своих подопечных, например, по постановлению суда, как правило, одинаково «успешно» разоблачала и симулянтов и действительно больных.

В брежневские времена, под влиянием мирового общественного мнения и в результате подписания Советским Союзом Хельсинских и прочих соглашений о правах человека, наличие у нас в стране политических заключенных стали вообще отрицать или в лучшем случае сводить к минимуму. Ситуация тотчас переменилась. Если раньше какой-то процент обвиняемых симулировал сумасшествие в надежде избежать осуждения, то теперь само государство начало симулировать сумасшествие своих граждан, которых оно хотело изолировать без того, чтобы увеличивать число политзаключенных. С этой целью, как известно, психиатрическая экспертиза начала признавать психически больными совершенно здоровых людей.

После моего заключения в 66-ю камеру прошло два или три дня томительного ожидания. За это время побывали на допросах Берстенев и Ефимов. Каждый раз, когда гремел ключ, я вздрагивал, устремляя взгляд на надзирателя, появлявшегося в дверях.

Было странное ощущение. Мне хотелось, чтобы меня скорее вызвали на допрос, хотелось, чтобы скорее кончилась неопределенность, чтобы что-то прояснилось. Но когда открывалась дверь, невольно охватывало недоброе волнение, попросту говоря, страх. А когда выяснялось, что пришли не за мной, становилось легче.

После отбоя я подолгу не мог заснуть. Да и не очень к этому стремился. Днем в камере трудно думать. Разговоры редко прерывались. Разве что для чтения. Но читать помногу нельзя, хочется растянуть скудную книжную «пайку» наподобие хлебной или сахарной.

После отбоя, лежа на койке, я мог спокойно поразмышлять. Я заставлял себя думать о предстоящих допросах, готовился к ним. Без конца, как теперь говорят, проигрывал свою борьбу с воображаемым пока следователем, который будет стараться изобличать меня в разговорах, которых я не вел, в преступлениях, которых я не совершал.

Почти весь прошедший год, с марта сорок девятого, после сообщений, полученных мною от абсолютно откровенного Ваганова и явно мутившего воду К., я готовился к обороне против ложных обвинений на следствии. Так, например, Ваганов сказал мне, что его допрашивали о написанной мною «антисоветской» поэме о Гуковском. Профессор истфака Матвей Александрович Гуковский — брат знаменитого литературоведа профессора Григория Гуковского — и сам был известным ученым-медиевистом. Этот исключительно знающий и интересный человек имел весьма смешной вид. Он был очень маленького роста, с большой шишкой на лысине. До войны он потряс весь наш факультет женитьбой на юной красавице, студентке второго курса Скворцовой. В послевоенном университете профессор М. А. Гуковский был проректором по аспирантуре при знаменитом ректоре — Вознесенском, которого студенты называли «папа», «папаша».

Гуковский, прекрасно знавший меня по довоенному истфаку, по научному кружку, по моим публикациям студенческих лет, тем не менее, вынужден был (я подчеркиваю эти слова) отказать мне в приеме в университетскую аспирантуру, хотя прекрасно знал, что составить мне конкуренцию по уровню подготовленности к дальнейшей научной работе в тот момент никто не мог.

Основываясь на этом сюжете, я написал абсолютно шуточную «Поэму о Гуковском». Она начиналась словами:

Не имея сыновей, Жил да был один Матвей.

Дальше (сейчас некоторые строки уже забылись) говорилось, что «Матвей» решил жениться, чтобы обрести потомство:

С этой целью образцовой Он женился на Скворцовой, Срезал шишку (с головы), Принял меры… но увы, Несмотря на все объятья Не послал им бог зачатья.

В поэме в юмористическом плане был изображен ректор университета Вознесенский — всесильный владыка — «Папаша», декан нашего факультета профессор Мавродин и профессор Корнатовский.

Из слов Ваганова я понял, что «Поэму о Гуковском» собираются мне инкриминировать как антисоветскую. Понимая, что это легче всего сделать, если рассуждать на уровне оценок и ярлыков, при отсутствии самого текста, я решил помешать подобному истолкованию в общем-то невинной, с точки зрения политической, шутки. Перепечатав «Поэму» в нескольких экземплярах, положил один из них в ящик своего стола на работе, в Отделе рукописей, другой — у себя на письменном столе дома, а третий держал постоянно во внутреннем кармане пиджака. Мой расчет оправдался. Читая свое дело после окончания следствия, я увидел три протокола обыска, составленных — один на моем рабочем месте в мое отсутствие, один у меня в комнате майором Яшоком также в мое отсутствие, и третий — при моем поступлении в тюрьму. Во всех трех значилась «Поэма о Гуковском». И поскольку текст ее оснований для обвинения в антисоветской агитации не давал, «Поэма» на допросах во время следствия не фигурировала. Спасибо Олегу Ваганову и за это!

Все месяцы, в течение которых я ожидал ареста, я тщательно изучал Уголовно-процессуальный кодекс и комментарии к нему. Я хотел досконально знать свои права, что я имею право требовать от следствия по закону. Как читатель увидит в дальнейшем, я доставил немало хлопот своим следователям, требуя, со ссылкой на УПК, выполнения ими целого ряда моих требований. Я составил для себя целый список авторитетных лиц, которых намеревался вызвать в качестве свидетелей, способных подтвердить мою абсолютную лояльность. Словом, я активно готовился себя защищать. Теперь, лежа на тюремном топчане, зажмуривая глаза от яркого света голой, без всякого колпачка лампочки под потолком, я снова и снова вспоминал все, что уже обдумывал раньше. Я старался настроить себя на предельную неподатливость и твердость, приготовиться к нелегкому и опасному бою. Как говорили в Древней Руси — укрепиться духом, «исполчиться».

Мысли о предстоящих допросах мешались с другими. Я тяжело страдал от разлуки с женой и сыном, очень тревожился за их судьбу. Меня не оставляла тяжелая, неизбывная обида на свою судьбу, на постигшее меня несчастье. Тяжело было думать и о разлуке с любимой работой, так успешно начавшейся. Вспоминались война, фронт, мечты о прекрасной жизни после войны. Вспоминались друзья. Я пытался представить себе — кто, что говорит о моем аресте. Я не сомневался в том, что целый ряд сотрудников Публичной библиотеки злорадствуют по этому поводу. Но знал и то, что многим искренне жаль меня. Тяжело было думать о том, что совсем рядом за стенами тюрьмы продолжается обычная жизнь — ходят трамваи, спешат прохожие, работают театры, крутится кино. Как обычно идет жизнь в Отделе рукописей.

Но вот на третий день моего пребывания в камере, перед тем, как нам прикатили ужин, в дверном замке заворочался ключ.

— Фамилия?! — спросил надзиратель.

Я назвал свою фамилию. Надзиратели, приходившие за кем-то из заключенных, сами никогда не называли фамилию того, кто им был нужен. Делалось это во избежание нежелательных казусов. Вдруг, назовешь нужную фамилию, а на нее откликнется, выйдет из камеры и окажется в кабинете не своего, а другого следователя, или не дай бог на очной ставе с каким-то другим подследственным или свидетелем не тот, кого сюда вызывали, а совсем другой человек. Или вдруг того, за кем пришли, успели перевести в другую камеру, а в этой сидят какие-то уже новые люди. Тогда, назвав фамилию того, кто ему нужен, надзиратель, быть может, сообщит факт пребывания в тюрьме данного лица именно тем, кто этого не должен знать. Да мало ли еще какая «поруха» государственной безопасности может произойти, если назвать человека по фамилии! А при системе, когда надзиратель только спрашивает фамилию, а заключенный ее называет — ошибка вроде бы исключена. Итак, я назвал свою фамилию.

— На выход! — с этими словами надзиратель снова прикрыл дверь.

— Идите к параше, — подсказал мне Берстенёв. — Минута дается на оправку.

Перед выходом на допрос захотелось почему-то взглянуть на себя в зеркало. Но зеркала в камере, разумеется, не было. Я надел пиджак, укрепил завязкой брюки. Примерно через минуту дверь отворилась.

— Пошли. Руки назад.

Надзиратель-конвоир, идущий за мной, руководил моим движением с помощью коротких команд: «вниз», «налево», «прямо». Он велел мне войти в какую-то дверь и я оказался в довольно длинной деревянной галерее с зарешеченными окнами. В здании тюрьмы было жарко, а галерея не отапливалась. На дворе было градусов тридцать мороза. Я инстинктивно ускорил шаг.

— Короче шаг, — приказал надзиратель. Пришлось идти медленно. У меня застучали зубы. Но вот снова дверь и снова теплое помещение. Я понял, что прошел по галерее, соединяющей тюрьму с «Большим домом». Мы оказались в довольно широком коридоре, по обеим сторонам которого я увидел одностворчатые деревянные двери, выкрашенные в темный цвет. На каждой стоял номер, набранный большими накладными цифрами. Коридор упирался в деревянную перегородку, в которой тоже была дверь. Возле нее стоял не то вахтер, не то часовой в синей фуражке.

Из-за некоторых дверей доносились приглушенные крики. По характеру этих криков — по их требовательной, приказной интонации я понял, что это следователи кричат на допрашиваемых.

Я с тревогой вслушивался — не донесутся ли крики тех, кого допрашивают, крик человека, которого бьют, мучают. Таких криков слышно не было. Я успел подумать: «А как я поведу себя, если будут бить? Выдержу ли? Не залепечу ли: «Подпишу все, что вы хотите, только не бейте, не мучайте!»?» Я не мог дать себе твердого ответа на этот вопрос. Точнее говоря, я боялся, что пыток или тяжких избиений не выдержу и что не пригодится тогда все мое многомесячное накачивание мускулов духа. «Только бы не расслабиться, только бы «не запищать»!» — мысленно повторил я себе знаменитый макаренковский девиз.

Конвоир приказал мне войти в дверь под номером тринадцать. Я потянул дверь на себя, ожидая тотчас увидеть какую-то комнату и своего следователя. Но за первой дверью, на расстоянии чуть более метра, оказалась вторая. Надзиратель, оттолкнув меня в сторону, постучал в нее.

— Введите! — услышал я негромкий, спокойный голос.

«Введите!» сколько раз я слышал потом это слово! Сколько миллионов людей слышали его перед тем, как войти в кабинет следователя. «Введите!» Это словечко десять лет спустя я вложил в уста одного из героев сатирической комедии «Опаснее врага» — начальника Отдела кадров Института Кефира Малькова. «Ой, войдите!» — тут же поправлялся он и зал взрывался хохотом, тотчас узнавая по одному этому словечку — кто он и откуда «пришел в науку». Но горький этот смех зазвучал потом. А тут было не смешно. Было страшно — что-то ждет меня здесь?!

Надзиратель толкнул дверь. Теперь я оказался в небольшом кабинете. Впереди, перед окном, стоял канцелярский стол, изрядно залитый чернилами. За столом, склоняясь над бумагами, на которые падал свет от настольной лампы с зеленым абажуром (какая мирная картинка), сидел немолодой, лысоватый человек с погонами капитана на плечах.

— Заключенного доставил, товарищ капитан! — доложил мой конвоир.

— Спасибо, — подняв глаза от бумаг, сказал капитан. — Можете идти. — Конвоир вышел.

— Садитесь, — следователь указал мне на стул, стоявший посреди кабинета.

Я сел.

— Моя фамилия капитан Трофимов, — сказал капитан.

— Странная фамилия, — заметил я.

— Что? — искренне удивился следователь. — Чего же в ней странного?!

— Фамилии — «Капитан Трофимов» я раньше никогда не слышал. Скорее, на название парохода похоже, чем на фамилию. Потому и сказал — «странная».

— Все ясно, — сказал Трофимов. — Правильно меня насчет вас ориентировали.

— Не уверен, что правильно, если я здесь нахожусь.

— Вот и я было сомневался. Подумал, может быть, наговаривают на хорошего человека, может быть, он вовсе и не враг, а наш человек.

Но теперь вижу — зря сомневался. Правильно мне вас оперативники охарактеризовали — опасный и хитрый враг!

— Что же я такого вражеского сказал? Что фамилию «капитан Трофимов» не слыхал? Легко, выходит, у вас во враги попасть.

— Нет, не в словах дело. А в поведении. Ты ведь сюда не в гости пришел.

Я отметил про себя, что Трофимов перешел на «ты».

— Ты пришел к следователю. Тебя обвиняют в серьезных государственных преступлениях. А ты позволяешь себе шутки шутить. Начинаешь издеваться над следователем с первой минуты. А это уже почерк. Вражеский почерк. Советский человек так бы себя не повел.

— А как бы он себя повел?

— Нормально. Без всяких наглых шуточек. Начал бы, например, с того: «гражданин следователь, прошу вас объективно разобраться в моем деле». Ну и в таком духе.

— Наверно, многие так именно себя и ведут.

— Конечно. Таких наглых, как ты, я еще не видел.

— Значит, эти «многие», которые ведут себя правильно, — это советские люди. А вы объявляете этих советских людей врагами и отправляете их в лагеря?

— Ну, что ж, — сказал Трофимов, едва ли не с торжеством в голосе, — так и запишем в протокол: «На первом же допросе заявил, что органы государственной безопасности арестовывают и держат в лагерях невинных людей».

— Записать вы, конечно, можете. Но я этого не подпишу в такой форме.

— Ах, он не подпишет. Скажите, пожалуйста. А в какой же форме прикажешь твою клевету записывать?

— Строго дословно. То, что я говорил, буду подписывать. Я растолковал вам смысл ваших же слов. Вот и запишите, что вы сами сказали и что я по этому поводу вас спросил.

— Да, штучка. Не зря, не зря меня предупреждали, — сказал Трофимов как бы самому себе. — Ну, ничего. Твое дело ведь тоже не какому-нибудь рядовому следователю дали вести, а как-никак заместителю начальника следственного отделения.

«Слава богу», — подумал я. Начальник — какой он ни на есть — лицо более ответственное, чем рядовой следователь. И нарушать законы ему труднее. Да и вообще, Трофимов, если и не понравился мне, то показался наименьшим злом. Или лучше сказать — меньшим злом, чем то, с каким я ожидал встретиться. Лицо у него было не злое. Обычное лицо полуинтеллигентного служащего. С таким лицом мог он быть управдомом или ленинградским вагоновожатым довоенного образца, старшим бухгалтером или даже продавцом в книжном магазине. А вот для инженера или учителя его лицо было бы уже не совсем подходящим. Говоря так, я имею в виду нормальное соответствие человека своей должности и функции. В нашей номенклатурно-кадровой системе можно было уже в те годы сплошь и рядом увидеть профессора с лицом полотера, педагога с лицом вышибалы. Ну, а сегодня разрыв между «уровнем» лица и «уровнем» функций, порученных обществом данному лицу, значительно увеличился. Вся надежда на то, что «перестройка» произведет и необходимую «перелицовку»[8].

Вид у Трофимова, несмотря на то, что он был одет в форму, вполне гражданский. Чувствовалось, что он педант, что будет цепляться за все, что можно и за что нельзя. Но трудно было представить себе, что он вскочит со стула, схватит меня за грудки, двинет несколько раз головой об стену, ударит по лицу. Это впечатление оказалось верным. Подобных эксцессов за долгие шесть месяцев, что продолжалось мое следствие, действительно не было.

Ругань, удары кулаком по столу, карцер, запугивания, крючкотворство, ночные допросы, лишавшие сна, всякого рода «психические атаки», вроде прямых угроз и намеков на расправу с семьей — это все было. Ну, так ведь без этого, как говорится, никак невозможно.

Ни я, ни тем более Трофимов, не могли предположить, как закончится наша первая встреча. Вроде бы ничего не предвещало «бури».

После вступительной беседы, которую я описал, Трофимов приступил к формальной процедуре — заполнению пунктов первого листа протокола допроса. Бланки протоколов были отпечатаны типографским способом и первый лист протокола — лицевая и оборотная сторона — представлял собой довольно подробную анкету. Заполнение ее для советского человека было делом привычным.

Затем Трофимов записал в протоколе и попросил меня подписать такой текст: «Об ответственности за отказ от показаний и за дачу ложных показаний предупрежден». Начитавшись УПК, я понимал, что такое предупреждение в отношении подследственного — довольно бессмысленно. По закону обвиняемый — тот, кому уже предъявлено официальное обвинение, ответственности за ложные показания не несет. Таким образом, как только я превращусь в обвиняемого, моя ответственность за ложные показания, если я стал бы такие давать, отпадет. Такое предупреждение объявлено мне исключительно с целью оказать психологическое давление: «не вздумай, мол, запираться или говорить неправду — придется отвечать!»

Своей подкованности в этих процессуальных деталях я перед Трофимовым обнаруживать не стал и подписал, как он просил, предупреждение.

После этого следователь записал в протокол и прочитал мне вопрос: «Расскажите о ваших связях?»

— На такой вопрос, — заявил я, — отвечать не буду.

— Как это не будешь?! Ты же только что был предупрежден, что за отказ от дачи показаний.

— Я не отказываюсь давать показания. Я отказываюсь отвечать на вопрос, сформулированный таким образом.

— Каким таким образом? Что еще за фокусы?!

— Под словом «связи» обычно понимают либо связи с женщинами, либо связи с какими-либо шпионскими и тому подобными организациями. О связях с женщинами я говорить не стал бы. Это к делу не относится. А каких-либо неблаговидных политических связей у меня нет. Да вы меня в этом и не обвиняете. В ордере на арест написано, что я арестован по статье 58–10 часть 1-я.

Нет смысла вспоминать и пересказывать весь набор брани и оскорблений, обрушенных на меня Трофимовым. Прозвучала угроза тотчас отправить меня в карцер. Но я решил твердо выполнять данное самому себе обещание — отстаивать каждую позицию, начиная с самой малой. Кроме того, данный вопрос был для меня совсем не таким простым. Убедившись, что меня с моей позиции не собьешь, Трофимов спросил:

— Ну, хорошо, а как прикажешь сформулировать этот вопрос?

— По-человечески, — отвечал я: — «Расскажите о ваших родственниках и знакомых» или что-либо в этом роде.

Трофимов взял новый бланк, заново заполнил первый лист, заново предложил мне подписать предупреждение насчет отказа от показаний и дачи ложных показаний. Затем он записал и задал мне вопрос: «Расскажите о ваших родственниках и знакомых. Притом — в каких отношениях вы с ними находились?»

— С удовольствием отвечу на ваш вопрос, — сказал я. — В виде собственноручных показаний. Дайте мне бумагу и чернила, и я перечислю всех своих знакомых и родственников.

— Ты что, совсем охренел? — снова вскинулся на меня Трофимов. — Тебе официально задан вопрос. Ответ будет записан на официальном бланке. Ты прочтешь то, что я напишу. Сможешь добавить или исправить написанное. Что еще надо?

— На этот вопрос я буду отвечать только письменно и собственноручно.

Я пытался объяснить Трофимову, что в моих отношениях с некоторыми из моих друзей есть моменты весьма деликатные и я хочу изложить их в своей редакции, чтобы я мог отвечать за каждое слово.

Моя настойчивость в этом вопросе имела серьезные основания. В интересах своей самообороны мне важно было указать на факты допроса о моей «антисоветской деятельности» Ваганова и К. Вместе с тем, я не хотел как-либо, по неосторожности, повредить тому и другому. Ведь я не знал, что именно говорил обо мне К., хотя и предполагал, какие провокационные вопросы ему обо мне задавались. Зато я хорошо знал об угрозах Ваганову, о его благородном и решительном отпоре таким же провокационным вопросам. Какое-либо неосторожное сообщение здесь, на следствии, о том, что Ваганов предупреждал меня о грозящем мне аресте могло принести ему неприятности. Ведь к моменту моего ареста Ваганов еще работал доцентом университета и научным сотрудником Института истории Академии наук, был членом партии. Короче говоря, каждое слово этого сюжета должно было быть обдумано и взвешено.

— У нас не положено давать собственноручные показания, — настаивал Трофимов, все более и более выходивший из себя.



Поделиться книгой:

На главную
Назад