— Самолет? — уточняет следователь.
— Нехай буде самолет, — соглашается Микита. — Так вот, бачу: вин садится прямо на моем базу.
— На огороде, что ли? — с иронией в голосе спрашивает образованный следователь.
— Нехай буде на огороде.
— Разве самолет может сесть на огороде? Может быть, он рядом с твоим базом, на поле сел?
— Нехай буде на поле, — охотно согласился Микита.
— Нет, не «нехай», а точно говори: на огороде или на поле? Мне протокол надо писать.
— Ну, нехай на поле. Бачу, из литака вылезает этот. Ну, как его. Хитлер.
— Какой еще Гитлер? Ты что, совсем одурел! Ишь ты, Гитлер к нему пожаловал! Говори правду, кто к тебе прилетел?!
Однако Микита, кроме Гитлера, ни одного другого фашиста при всем желании назвать не мог. И как следователь с ним не бился, он упрямо твердил свое: «Хитлер, ей-богу, Хитлер».
Тогда следователь пошел, как говорится, другим путем.
— А может быть, толстый такой прилетал?
— Точно, толстый, — обрадовался подсказке Микита.
— И фуражка у него такая… большая?
— Добре, добре! Дюже велика фуранька.
— И орденов много?
— И орденов дюже богато.
— Так это же не Гитлер. Это же Геринг! — определил следователь.
— Тфу ты, бисова холера! Ну, точно! Це был Херинг! Як же я его не зараз признал! — возрадовался Микита.
— Вот так бы сразу и дышал! — сказал следователь. — Какое он тебе дал задание?
— Велел доглядати и считати, скильки военных машин идет до границы и скильки от границы.
— Ну и ты выполнял задание фашистской разведки — считал наши машины?
— А як же. Выполнял, раз велено.
— И как ты должен был передавать эти сведения?
— Вин обещал ишо прилетати.
— Ну и прилетал он еще раз к тебе на баз? Успел ты ему передать разведданные?
— Ни, не успел. Хиба ж я мог? Вы ж меня забрали.
— Ну, ладно, — сказал следователь. — Так и запишем.
Так он и записал. И Микита получил свой первый срок. Теперь он сидел с нами за антисоветскую агитацию, то есть за клеветнический рассказ о том, за что его в первый раз посадили.
«А как насчет Маркса и Энгельса?»
Сидел в нашей камере рабочий по фамилии Лоншаков. Был он столяром-краснодеревщиком высшего класса. Работал на авиационном заводе, где изготовлял модели будущих самолетов.
В декабре 1949 года по всей стране происходил сбор «подарков великому Сталину» по случаю его семидесятилетия. Подарок от авиационного завода — модель самолета нового поколения — делал Лоншаков. Когда модель была готова, директор завода, секретарь парткома и Лоншаков повезли ее в Таврический дворец, где должна была открыться выставка подарков ленинградцев великому вождю.
Драгоценную модель бережно внес в зал дворца ее создатель — Лоншаков. Торжественным шагом, словно с венком к подножию памятника, все трое — Лоншаков с красавцем-самолетом на руках в середине, директор и секретарь парткома по бокам — подошли к указанному им месту. Лоншаков бережно опустил свою модель и… В ту же минуту два коренастых молодчика, оттеснив директора завода и секретаря парткома, ухватили Лоншакова за освободившиеся от подарка руки и повели его из дворца к поджидавшей у входа машине. Через десять минут он был уже в тюрьме, благо Таврический дворец и Шпалерка расположены на одной улице (тогда улице Воинова), на недалеком расстоянии друг от друга. Ясно, что Лоншакова собирались арестовать уже давно, но не хотели (или не решались?) это сделать, пока он не закончил подарок вождю. Но когда он его закончил… тут уж медлить не стали.
Что же такого опасного совершил рабочий-краснодеревщик Лоншаков? Об этом он рассказал мне отнюдь не сразу после появления в нашей камере. Отмалчивался, явно не доверяя нам, интеллигентам, и упорно не рассказывал о своем деле. Был он хорошего роста, широк в плечах. Лицо у него было ширококостное, некрасивое, волосы густые, черные. Глаза тоже черные. Руки у него были очень сильные. Ладони широкие, как лопаты. Мы пробовали с ним соревноваться — кто кому пригнет руку к столу. Ему я всегда проигрывал, хотя со многими другими справлялся без особого труда.
Приходя с допроса, этот сильный человек садился на свою койку и горько плакал. Мы — было нас тогда в камере еще трое — пытались его утешать. О причине своих слез он нам рассказывал, совершенно не стесняясь. Думал, что пропадет, и жалел свою восьмилетнюю дочку. Любил ее, видимо, без памяти и страшно переживал разлуку с ней.
Однажды, придя с допроса, он явно расположился со мной поговорить о своем деле. Заметив это, я спросил его прямо:
— Что от тебя хотят, Лоншаков? О чем спрашивают?
— Да вот, понимаешь, пристает следователь, как с ножом к горлу: признавайся, говорит, Лоншаков, сукин ты сын, и так далее… ты говорил рабочим в курилке, что Маркс и Энгельс не признавали возможности построения социализма в одной стране?
— Ну, а ты что на это отвечаешь? — спросил я.
— Как что? Отпираюсь.
— Ну и напрасно, — сказал я. — Совершенно напрасно ты отпираешься, даже если и говорил такое.
Я постарался объяснить Лоншакову следующее. В «Кратком курсе» истории партии сказано, что Маркс и Энгельс, жившие в эпоху домонополистического капитализма, еще не могли представить себе возможность построения социализма в одной отдельно взятой стране. Заслуга Ленина и Сталина как раз в том и состоит, что они теоретически и практически доказали такую возможность.
— Ты пойми, — сказал я Лоншакову, — и следователю своему постарайся втолковать: если бы Маркс и Энгельс дошли до идеи построения социализма в одной, отдельно взятой стране, то никакой заслуги Ленина, а тем более, товарища Сталина, в открытии такой возможности не было бы. Объясни, — добавил я, — своему следователю, что он в год семидесятилетия товарища Сталина преподносит ему своими действиями нехороший подарок.
Лоншаков все понял.
Надо ли говорить, с каким волнением ждал я его возвращения со следующего допроса. Возвратился он на этот раз в камеру довольно быстро. По его лицу было заметно, что он находится в весьма приподнятом настроении. Когда ключ в замке щелкнул, а глазок камеры, в который заглянул надзиратель, закрылся, Лоншаков, не сдержав эмоций, подошел ко мне, прижал меня к себе и сказал:
— Спасибо, Даниил Натанович. Кажется, ты меня выручил.
С его слов, в кабинете следователя произошло вот что:
— Ну, Лоншаков, — закричал следователь, едва подследственный переступил порог его кабинета, — ты будешь, наконец, говорить правду, мерзавец ты этакий!
— Гражданин следователь, — сказал Лоншаков — я вспомнил насчет Маркса и Энгельса. Было дело, говорил я про них в курилке, что не признавали они.
— Ага! Наконец! Иди, садись, закури. — Ну и так далее.
Обрадованный и умиротворенный следователь записал признание Лоншакова.
— Теперь иди сюда, — подозвал он подследственного. — Подпишись прямо здесь под строчкой. А то, чего доброго, еще откажешься. Знаем мы вас.
Лоншаков подписал признание факта разговора о Марксе и Энгельсе.
— Так, — сказал следователь. — Продолжим. Значит, ты признаешь, Лоншаков, что занимался среди рабочих своего завода антисоветской агитацией?
— Нет, не признаю!
— Как?! Ты ведь только признался и подписал!! — взвился следователь. — Ты что же, издеваешься надо мной, негодяй!..
— Нет, не издеваюсь, — спокойно возразил Лоншаков. — И от своих слов не отказываюсь. Что говорил — то говорил. Только это не антисоветский разговор. Это по «Краткому курсу».
— Что?!!
Короче говоря, Лоншаков, видимо, вполне толково пересказал следователю то, что я ему разъяснил. Следователь растерялся. Во всяком случае, он выгнал Лоншакова с допроса, не закончив ведения протокола и не дав ему на подпись слова, обязательно заканчивавшие каждый протокол допроса: «Протокол с моих слов записан верно и мною прочитан».
Лоншакова не вызывали на допросы больше месяца. Я, как говорится, молил Бога, чтобы его или меня не перевели в какую-нибудь другую камеру, чтобы нас не разлучили. Уж очень хотелось узнать, как же дальше пойдет его следствие.
Наконец, его вызвали на допрос. Потекло время. Я нервно ходил по камере, не находя себе места.
Лоншаков вернулся. На лице его было выражение полной растерянности. По его словам, на допросе произошло следующее:
— Ну, Лоншаков, сволочь ты этакая! — встретил его с порога следователь, точно так, как встречал на допросах до перерыва. — Ты будешь, наконец, говорить правду?! Ты говорил в курилке рабочим, что в СССР тринадцать миллионов политических заключенных?! Говорил или нет, я спрашиваю!!
— Гражданин следователь, а как же насчет Маркса и Энгельса?
— А ну их к чертовой матери! О них больше вспоминать не будем, — сказал следователь и досадливо махнул рукой.
Было ясно, что предыдущее заявление Лоншакова насчет отношения Маркса и Энгельса к построению социализма в одной стране тщательно проверялось. Судя по длительности проверки, обращались в Москву, быть может, в Институт марксизма-ленинизма. Оттуда, надо полагать, подтвердили справедливость слов Лоншакова, и вопрос о Марксе и Энгельсе был из дела Лоншакова исключен.
Так или иначе, Лоншаков получил восемь лет лагерей. Как знать, не внеси он ясность в проблему «Маркс и Энгельс о построении социализма в одной стране», может быть, он получил бы все десять.
Один раз в жизни пошел я на футбольный матч, на стадион имени Ленина. Было это году в пятьдесят восьмом. Возле касс я столкнулся с Лоншаковым. Мы радостно обнялись, на ходу обменялись информацией: кто где сидел, когда вышел на свободу и что делает сейчас. Само собой, мы обменялись телефонами. Но так больше никогда и не встретились.
«Vive Vita!»
Однажды в нашу камеру ввели очень пожилого человека. Небольшого роста лысоватый интеллигент подслеповато щурился при свете негасимой лампочки, свисавшей с потолка. Двигался вновь прибывший мелкими неуверенными шажками. Кто-то из нас помог ему дойти до пустовавшего в этот момент топчана.
Познакомились. Фамилия новичка была Фейгин. Лет ему было хорошо за семьдесят. В памяти он навсегда остался под укрепившимся за ним тогда именем: «Старик Фейгин».
Обвиняли его по двум пунктам. Во-первых, он напечатал на машинке и распространил среди каких-то знакомых стихотворение, высмеивающее Сталина. Текст, разумеется, не был подписан. Фейгина «установили» по машинке.
В то время все до единой пишущие машинки были зарегистрированы. В момент регистрации сдавали образец «почерка» машинки — полстраницы напечатанного на ней текста. Вот по этому образцу и была найдена машинка, на которой был напечатан антисталинский стих. Ее хозяин, старик Фейгин, утверждал на следствии, что ни сном ни духом не ведает, какой негодяй посмел напечатать на его машинке такие гнусные стихи против нашего любимого товарища Сталина. Следователь ему, понятно, не верил и не хотел верить. На допросах от него добивались признания в авторстве «гнусных стихов». Но старик держался своих показаний: машинка моя, а кто на ней печатал стихи про нашего любимого Сталина, про то знать не знаю. Сталина он «любил», разумеется, в соответствии с анекдотом, который сам и рассказывал:
— На собраниях заводского коллектива, в моменты бурных оваций в честь Сталина один пожилой еврей постоянно выкрикивал: «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!» Однажды приятель спросил его: «Хаим, почему ты все время благодаришь товарища Сталина за свое счастливое детство? Ведь когда ты был ребенком, никакого Сталина еще и на горизонте не было».
— Вот поэтому я и благодарю его за наше счастливое детство!»
Старик Фейгин, вспоминая свое детство и юность, постоянно повторял: «Спасибо товарищу Сталину за мое счастливое детство».
Следователь придумал ему утонченную пытку, выглядевшую притом чуть ли не актом гуманизма. Он держал Фейгина на допросах недолго, сравнительно быстро отпускал, «уважая его старость». Зато вызывал старика часто. Можно было представить себе, как мучился почти слепой старик, вынужденный по нескольку раз в день спускаться и подниматься с этажа на этаж по крутым металлическим трапам.
Однажды Фейгин пришел с допроса в странном состоянии. Он был взволнован. Ему было предъявлено новое, совершенно неожиданное обвинение. Веселиться по этому поводу не приходилось. Тем не менее, рассказывая нам о том, что произошло на допросе, Фейгин то и дело разражался смехом.
А произошло вот что.
Когда старик вошел в кабинет следователя, он разглядел, что возле стола сидят два человека в военной форме — то есть какие-то сотрудники МГБ. Следователь объявил Фейгину, что это понятые и что сейчас ему будет предъявлено вещественное доказательство по его делу. При этом будет составлен специальный протокол.
Следователь старательно заполнил начальную страницу бланка протокола допроса, занес туда в который раз все данные Фейгина: фамилию, имя, отчество, год и место рождения, национальность, партийность, социальное положение и так далее. Затем он поднял со своего стола и предъявил подследственному… его собственную трость, с которой тот в течение многих лет ходил обычно на прогулку.
Кстати сказать, у меня из рассказов Фейгина о его жизни отложилось в памяти, что жил он на Литейном, почти на углу Невского, напротив дома, на котором укреплена мемориальная доска Салтыкову-Щедрину.
— Узнаете ли вы этот предмет? — торжественно спросил следователь, протягивая Фейгину его трость.
— Конечно, узнаю.
— Подтверждаете ли вы, что эта трость была изъята у вас в квартире во время обыска в вашем присутствии?
— Да, подтверждаю.
Фейгин подумал тогда, что его хотят обвинить в намерении убить набалдашником трости какого-нибудь ответственного партийного работника. Он было уже приготовился дать отпор подобным диким наветам. Однако его воспаленное воображение было слишком маломощным для того, чтобы вообразить то, что он услышал. Да что там его воображение! Сам Салтыков-Щедрин не смог бы навоображать подобный наворот невежества, тупости и злобной обвинительной воли, на какую оказались способны сталинские мастера произвола и фальсификации.
— Значит, палка принадлежит вам, — констатировал следователь. — Расскажите чистосердечно: как она оказалась в вашем владении?
Теперь старик Фейгин подумал, что его начнут уличать в краже трости из Русского музея или из Эрмитажа. Но он снова не угадал.
— Эту трость подарил мне мой отец, когда я был еще студентом.
Откровенный хохот раздался в ответ на эти слова. Послышались реплики понятых вроде:
— Ишь ты, одной ногой в гробу стоит, а врет!
— Совести нет ни на грош.
Следователь снова протянул Фейгину его палку, верх которой украшали серебряная втулка и набалдашник из слоновой кости.
— Вы можете прочитать надпись, которая выгравирована здесь на серебре?
— Прочитать не могу, а наизусть знаю: здесь по латыни — «Vive Vita!», что означает «Да здравствует жизнь!».
Присутствовавшие вновь расхохотались.
— Ох, и хитер! Во дает старый еврей!
— Прекратите вводить следствие в заблуждение, Фейгин, — отсмеявшись, произнес следователь с металлом в голосе. — Вы что думаете, здесь дураки собрались, которых вы можете за нос водить?! Не выйдет, Фейгин! Вы не хуже нас знаете, кому эта палка принадлежала до вас и кто, следовательно, вам ее в действительности подарил. Гравировка, как обычно, означает имя владельца трости. И написано здесь «Vive Vita!», что означает: «Да здравствует Витте!».
Фейгин, которому так и не предложили сесть, аж покачнулся от неожиданности.