Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Марбург - Сергей Николаевич Есин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Я подумал, как хорошо, что мы в противовес времени сохранили библиотеку и не выбросили толстые журналы, которые собирали всю жизнь. Избавились только от «Огонька». Я всё это перечитываю редко, а вот Саломея часто ворошит комплекты и выуживает что-нибудь интересное, о чем я порой и забываю. Когда у нас, на её или мой день рождения, бывают гости, я иногда признаюсь: моя жена, которая целый день сидит в доме одна с собакой и телевизором, знает литературу лучше, чем я.

– Ну вот, я нашла.

Это значит, она увидела обложку журнала в груде газет и книг у постели. В трубке послышались милые домашние шорохи. Я ясной картинкой представил, как Саломея роется в бумажном развале. В этом мы с ней похожи. Возле моей кровати, на полу, тоже лежат книги вперемешку с разноцветными журналами. Саломее тяжело нагибаться, и я отчетливо вижу, как на совсем худенькой спине через нежный китайский шелковый халатик проступают острые позвонки.

Опять слышу ее голос:

– Сейчас беру очки и читаю.

Я вижу, как возле подушки, где лежат два-три тюбика крема, облатки от лекарств, флакончик глазных капель – всё под рукой, – она находит футляр от очков и, щёлкнув застежкой, достает очки для чтения, с толстыми, не всегда чистыми стеклами, и, одной рукой по-прежнему прижимая телефонную трубку к уху, другой надевает очки. При этом – я это видел тысячу раз – легкий шелк спадает и обнажается тонкая, почти детская рука с пергаментно-сухой кожей. На этой же руке два огромных, каждый с детский кулак, узла вен: это «входные ворота», «фистула» – именно сюда через день вкалываются хирургические иглы: одна гидравлическая система соединяется с другой.

– Слушай. – Я опять «балдею», как говорит сейчас молодежь, от низкого, полного таинственной хрипотцы и мистических шорохов, голоса Саломеи, и всегда, в тех случаях, когда говорю с нею издалека, вспоминаю наше стояние в холодном коридоре в Рыбинске. «Открылася душа, как цветок на заре…»

Её голос:

– «Вспомнилось ему, что на митинге, созванном в связи с процессами тридцать седьмого года, он голосовал за смертную казнь для Рыкова, Бухарина. Семнадцать лет он не вспоминал об этих митингах и вдруг вспомнил о них. Странным, безумным казалось в то время, что профессор горного института, фамилию которого он забыл, и поэт Пастернак отказались голосовать за смертную казнь Бухарину. Ведь сами элодеи признались на процессе. Ведь их публично допрашивал образованный, университетский человек Андрей Януарьевич Вышинский».

В этой цитате ничего нового для меня не было. Вряд ли Пастернак присутствовал на каких-то митингах, он всегда старался держаться от подобного в стороне. Но существует такой апокриф, приводимый, кстати, в книге второй жены поэта, Зинаиды Николаевны. Это история о том, как в Переделкино приехала машина и привезла некоего человека, собиравшего подписи писателей под одобрением смертного приговора Тухачевскому, Якиру и Эйдеману. Пастернак не подписал, но на следующий день в газете его подпись стояла в ряду других. Это свидетельство жены.

Теперь отвечаю:

– За достоверность тобой прочитанного говорит хотя бы то, что Бухарин, делавший на Первом съезде писателей доклад о поэзии, пропел Пастернаку осанну, противопоставив его Есенину. Это значило очень немало для мифа Пастернака. И с его рыцарским понятием благодарности могло толкнуть на ответный жест. А как тебе вообще Гроссман?

– Я ведь плакала, когда читала «Жизнь и судьбу». Но здесь, в этой повести, какая-то встревоженная обозленность. Я не могу сказать, что он русофоб, но только большинство русских у него какие-то недоумки. Он не противопоставляет евреев русским как лучших, но евреи у него и совестливее, и порядочнее. –

– Это ты говоришь о нашей замечательной советской литературе, никем не заподозренной ни в русофобии, ни в антисемитизме?! – В этой моей реплике заключено чуточку яда, но ведь мы всю жизнь подначивали друг друга, ссорились, на время расходились, но два полюса одного магнита не могли быть разнесены далеко друг от друга. – Лекция у меня через два дня, тогда уже буду возвращаться. Толик не запил? С собакой гуляет?

– Не запил, но, похоже, у него серьезный роман, а собака ждет тебя. Она сейчас сидит рядом и слушает, она, кажется, узнаёт твой голос.

– А она трясет ушами? – Роза иногда со сна или по какой-то своей причине начинает крутить головой, и тогда уши у нее начинают болтаться и бить по щекам, производя при этом гулкие щелчки. Мы это давно уловили, и Роза за кусочек хлеба или таблетку сухого корма начинает мотать головой. В трубку я слышу, как Саломея говорит собаке: «Роза, потряси ушами» – у нее в кармашке всегда горстка сухого корма. Звуковая картина в трубке меняется. Видимо, Саломея опускает её к полу, ближе к голове собаки. Я слышу какие-то колебания: Роза трясет головой.

– Слышал?

– Слышал.

– Тогда пока, конец связи.

Глава седьмая

Роза стареет катастрофически. Я помню ее еще маленьким щеночком, теперь это большая и совсем не молодая собака, тетка. У нее появились седые волоски на бровях, а когда на даче я отправляюсь с нею на большую пятикилометровую прогулку, она уже не может без отдыха покрыть всего расстояния. Начинает очень бурно: сама тычет лобастую голову в строгий металлический ошейник, скачет, пока я закрываю дверь дачи и калитку, и в проходе по поселку тянет поводок, как паровоз, успевает обнюхать все электрические столбы и все соседские ворота.

Сразу за поселком широкой дугой пролегает насыпь железной дороги, а нас тропинка ведет через заросшие укрепления, оставшиеся еще с прошлой войны. Немцы во что бы то ни стало, хотели перерезать железную дорогу, но встретили отчаянное сопротивление. Наша с Саломеей дача лежит в ста с небольшим километрах от Москвы, на машине мы туда добираемся за два с лишним часа. Летом, когда стоишь в автомобильных пробках и начинаешь чертыхаться, я думаю тогда, что напрасно Саломея хвастается одной восьмой своей экзотической восточной крови. Какой с неё толк? Вон Слава Ростропович уже какие-то квартиры купил в Ленинграде, и дача у него, небось, в Жаворонках по Минскому шоссе, рядом с Москвой – к слову сказать, на этой даче в своё время укрывался Солженицын, – а мы, хотя, правда, никого не укрывали, ничего особенного не приобрели, наша дача это шесть соток, которые я получил от института еще до «перестройки». Когда я строился, Саломея и не собиралась даже туда ездить, предпочитая в лучшем случае несколько дней провести в Рузе, в Доме творчества композиторов, или в Болшево, где в советское время тусовались кинематографисты и актеры, – так вот, когда я эту дачу строил, с боем добывая кирпичи и другой строительный материал, будто понимая, что и старость наступит, и болезни, и мы окажемся никому не нужными, Саломея на меня ворчала: «Строишь, чтобы было куда возить своих девок».

Возле самой железнодорожной насыпи, которую нам с Розой предстоит пересечь, девять лет назад случился такой эпизод. Осенью щенка привезли на самолёте в Москву, а в начале мая я впервые вывез ее на дачу. Мы приехали утром, я попил чаю и пошел показывать собаке наши владения. На участках никого не было. Это раньше и зимой и летом всюду копошились люди, бензин в разгаре «перестройки» уже стал для многих недоступным, а железная дорога, постепенно уходя с государственных харчей, ответила резким повышением цен на билеты. Заколоченные дачи, пустые участки, и одно утешение – природа и погода . И в тот первый раз, как потом ежегодно, мы с Розой дошли до металлической калитки в заборе, который отделяет наш поселок от остальной вольной капиталистической русской земли, потом шли тропинкой между оплывшими окопами… И тут я не успел взять маленькую Розу на поводок: из-за леса по большой дуге рельсов вылетел, подав сигнал, поезд. Такое чудище Роза видела в первый раз. Она моментально отпрянула от страшилища и метнулась в горку, в сосны, где тоже были копаны старинные укрепления.

В какой жуткой панике я, немедленно потеряв её из виду, обшаривал каждый кустик и, в установившейся после пролетевшего состава тишине, звал свою маленькую собачку! Я спускался с холма и поднимался, обшарил все закоулки. Щеночка нигде не было. И в этот момент я вдруг вспомнил, что, уходя с дачи, не выключил электронагреватель в ведре с водой, потому что собирался мыть посуду. Что же делать? Продолжать поиски или спасать от пожара дачу?

Пока я бежал по центральной магистрали с одного конца поселка на другой, я уже составил план: вернусь и начну методично, участок за участком, обследовать все дачные площади, все мелкие помойки, сараи и лежбища. Бедный щенок прибился и жмется, наверное, возле какого-нибудь крыльца.

Ну до чего же умная собака была Роза со щенячьего возраста! Когда я примчался, задыхаясь, на участок, то на собственном крыльце обнаружил вовсе не испуганную, а, наоборот, веселенькую Розу. Это маленькое глупенькое сердце всё-таки само нашло свой путь, а теперь радовалось, что и хозяин отыскался. Я отчетливо представил себе, как скачками прыснула она через кусты и сплетение дорожек у насыпи, безошибочно на бегу отыскала калитку и мигом, не отвлекаясь, примчалась к своему участку. Она сразу поняла, где дом.

Только люди, у которых не было детей, могут так относиться к собаке. В этом природная тоска и компенсация неиспользованных чувств. Чуть ли не весь первый год мы спали с Розой вместе, как я уже об этом писал, на одном диване, пока из щеночка она не превратилась в огромную псину. Как бывает в семье с детьми, мы с Саломеей помним все этапы взросления и жизни нашей собаки. Я учил её носить ошейник; первые месяцы, чтобы у нее не провалилась спинка, её миску с едой ставили на коробку из-под обуви. Когда Роза повзрослела, я привез с Франкфуртской книжной ярмарки строгий ошейник, металлический, с кожаной петлей для руки. Пока Саломея еще свободно ходила по городу, пока её болезнь не выпила из неё все соки, то летом и она выходила гулять с собакой во двор или на детскую спортивную площадку возле дома. Саломея читала, а Роза бродила по окрестным кустам, пугая деток своим внешним видом. Не верьте, что ротвейлеры злые, коварные и жестокие собаки. По натуре Роза всегда была кошкой в собачьей шкуре. Она никого никогда не укусила и в отличие от других собак могла позволить хозяину вынуть из её миски лакомую кость. Мне кажется она готова впустить в квартиру и выпустить из нее любого человека, который скажет ей: «Привет, Роза!» А если ей дать кусочек колбаски!…

Потом Саломея уже не смогла гулять с Розой. Руки у нее ослабли, и счастливая Роза срывалась у нее с поводка, отправляясь в свободное плаванье по окрестностям. Бедная Саломея! Она кричала: «Роза, Роза…» Один раз на выходе из лифта собака так сильно дернула за поводок хозяйку, торопясь к двери, на свежий воздух, на простор, что Саломея потеряла равновесие и ударилась головой о строй почтовых ящиков в вестибюле. Пришлось делать рентген, гематома, расплывшаяся на пол-лица, долго не рассасывалась.

Роза была обучена некоторым простейшим номерам собачьей науки: по команде «подает» голос, протягивает лапу, садится, останавливается, замирает, прыгает через барьер, ждет возле булочной или аптеки. Она фантастически умнела с годами. Я, рассказывая своим знакомым о собаке, шутливо напрягая голос, уверяю, что в наше отсутствие Роза отвечает по телефону и может включать и выключать стиральную машину. Роза всегда была очень наблюдательной и внимательной собакой, она прекрасно понимает отдельные слова. Полагаю, если бы собаки жили столь же долго, как слоны, они прекрасно овладели бы человеческой речью.

В сырые и непогожие дни, когда на улице дождь и слякоть, входя в квартиру, Роза, не отряхиваясь, садится на придверный коврик, и ждет, когда хозяин снимет грязные ботинки, а с нее – ошейник. Конечно, она делает попытку сорваться с места, если слышит, что Саломея на кухне манипулирует с её миской. Она начинает нервничать, но все же терпит, когда хозяин пройдет вглубь квартиры и откроет дверь в ванну. Тогда, пожалуйста, Роза, деликатная собака, с разбегу –ап! – запрыгивает в ванну. Она ждет, когда ей помоют лапы и грязное брюхо. С пасти у нее капает слюна. По квартире разносятся ароматы каши с мясом. Сколько же иметь собачьего терпения, чтобы выносить подобное!

Почти в любом состоянии, как бы плохо себя она ни чувствовала, Саломея всегда сама кормит Розу. Она старается даже ходить за ее «геркулесом» и обрезками мяса к стихийному рынку возле метро. Больше килограмма она никогда не берет, больше она уже не донесёт. Когда с балкона я смотрю, как она возвращается с рынка, я опасаюсь, что сумка может ее перевесить и она упадет или что её подхватит и унесёт ветер. И тем не менее, я поддерживаю любые походы Саломеи: в парикмахерскую ли, или в ларёк возле дома за поллитровым пакетом кефира – движение, активность держат ее на плаву.

Как-то я заглянул в «Популярную медицинскую энциклопедию», которая осталась еще от родителей, и прочел статью про гемодиализ. Там указана цифра лет, в продолжение которых больные могут жить на искусственной почке. Кровь отхлынула у меня от сердца. Но вслед за этим я вспомнил и год издания этой книги, и как за последние двадцать лет шагнула вперед техника, в том числе и медицинская. А вот продолжительность жизни собаки ни на день не изменилась. А Роза у нас живет уже около десяти лет.

Это в самом начале нашей «другой жизни», когда Саломея ушла на диализ, казалось бы, ничего не изменилось, кроме одного: всем стало легче. Почти пропали внезапные, как гроза, высокие вечерние температуры. Саломея еще два-три раза в месяц пела спектакли. Несколько раз между двумя сеансами своих процедур, как бы бросая вызов судьбе и предсказаниям врачей, она умудрялась съездить на двух-трехдневные гастроли. Сразу после сеанса диализа – на аэродром, куда-нибудь в Киев или Бухарест на один спектакль, а потом, через день или два, я её встречал в аэропорту серой, почти не могущей сделать несколько шагов, и сразу же вёз в клинику. При этом она тщательно, до поры до времени, скрывала свою болезнь. Вначале еще были ученицы, мастер-класс, она еще могла принять участие в каком-нибудь правительственном концерте. Товарки дивились, завидуя её худобе, сухому блеску в глазах и внезапно возникшей острой, будто прощальной, грации. Она появлялась на сцене еще в открытых платьях, но уже в перчатках, закрывающих руки почти до самых плеч.

Постепенно всё это начинало уходить. Сначала пришлось отказаться от большой сцены, потом от парадных концертов. Уже реже, что-то щебеча и шныряя взглядом по всем углам, забегали ученицы. Саломее, когда-то, как и все оперные певицы, женщине выносливой и сильной, словно волжский грузчик, стало тяжело выходить гулять с собакой, вот тогда-то я начал думать, что и век Розы летит слишком быстро. Кто кого обгонит в этой гонке: природа или возможности медицины?

Как я завидую мужикам, которые могут вплыть в трёх– или семидневный запой, внезапно уйти к любовнице, прогулять, не задумываясь о последствиях, зарплату, проиграть в карты казённые деньги. Это всё люди взрыва и необузданных чувств, ломоносовские натуры. Мне ближе характер Пастернака. Вот только в консерваторское общежитие я смог в свое время забраться на четвертый этаж в комнату Саломеи по водосточной трубе. Я всегда, даже сквозь муть самого безудержного застолья, помнил, что у меня завтра лекция и надо быть в форме, что наступает время расплачиваться за дачу или покупать новую резину на машину, что, кровь из носа, – надо уже сегодня с рассвета расстаться с замечательной, встретившейся мне только три дня назад девушкой, потому что завтра с гастролей возвращается Саломея или надо ехать на вокзал встречать её полудикую родню. Я всё должен был помнить, всё рассчитывать, держать в сознании тысячу обстоятельств.

Итак, наступило время, я начал думать о том, что Роза слишком быстро стареет. И рёшил действовать, озаботился вопросом собачьей демографии. Эта мысль посетила нас обоих, и меня и Саломею, но, кажется, думали мы по-разному. В моем сознании присутствовал совершенно эгоистический момент. Саломея уже не может без Розы: о ком она будет заботиться и кому рассказывать о своих болезнях и прошлых триумфах, кто будет верно встречать её у дверей, заставлять больше двигаться по дому, ходить в магазин или на рынок за мясом, наконец, кто будет лечить от гипертонии, потому что Саломея взяла себе в ум, что, когда она гладит Розу по шерстке, у нее падает давление и меньше болит голова. Присутствие Розы «оттягивало» Саломею от меня, то есть Саломея меньше меня «грузила». Другими словами, я думал о себе в той же степени, в какой и о Саломее.

Саломея Розу жалела как-то по своему: ну как же, собачка не познает радости встречи с каким-нибудь красивым псом, значит, ей так и коротать собачий век девственницей. А разве я когда-нибудь спорю с Саломеей? Я просто подкладываю ей свои собственные решения. Роза – образцовая по родословной собака: не агрессивна, послушна, сметлива, чистоплотна. Достанешь ли в будущем щенка из такой же хорошей и породистой линии? Я уже рассчитал, как примусь содержать двух собак, одну на смену другой. Мама с дочкой или мама с сыном? И задача не казалась мне достаточно трудной.

Но Роза оказалась девицей на удивление высоконравственной. Несколько сезонов подряд мы знакомили её с породистыми кавалерами общей фамилии ротвейлеров, и каждый раз наша перепуганная девица не могла взять в толк, что от нее требуется. С удовольствием бегала за очередным ухажером или от него убегала, трепала его или сама подвергалась трёпке, но заключительного объятия не получалось. В этих долгих лирических играх и я пытался ассистировать, и Саломея часами распивала на кухне чаи с хозяином какого-нибудь пса-тяжеловеса, пока собаки носились по квартире, но успеха от всего этого не было. У меня уже всё давно было рассчитано: кому из наших знакомых уходили и какие щенки, остается ли главный дублёр или дублёрша Розы у нас или воспитывается где-нибудь в интеллигентном, может быть даже в артистическом, доме, откуда его или её, при трагической необходимости, можно будет востребовать. План казалось был уже близок к осуществлению, когда Роза сдалась одному черно-палевому рыцарю, но это был как бы последний день в расписании игр. Я по профессорской привычке всё прочитал не только о ротвейлерах, но и вообще о разведении собак, практически всю пришедшую ко мне в руки литературу.

Мы с Саломеей внимательнейшим образом – как престарелые родители оглядывают талию нашалившей дочки, – наблюдали за Розой, делясь некоторыми вроде бы возникшими признаками. Они, признаки эти, возникали лишь в нашем воображении. Нам показалось сначала, что Роза стала лучше есть, у неё вроде бы вырос аппетит. А кто-нибудь видел собаку с плохим аппетитом? Потом возникло ощущение, будто бы Роза немножко раздалась в ширину. На это Саломея ответила усиленным питанием своей подруги: вместо традиционного телячьего сердца в ход пошла вырезка и говяжья шейка. Как будущая мать, Роза стала получать добавку в рацион: рыночный творог. И она действительно пополнела, стала чаще мечтательно глядеть на холодильник в кухне и плотоядно облизываться.

Самые большие трудности у романиста, да и просто у рассказчика наступают, когда ему необходимо одно событие вписать в другое. Худо-бедно, если мы имеем дело с событиями крупными и знаковыми, на помощь приходит старый как мир приём контраста. Особённо удачно этим приемом пользуется кинематограф: герой умирает на поле брани – его возлюбленная собирается на бал. В моем случае надо описывать ползучее, но тотальное наступление болезни. Что Роза? Ну, кажется, у нее будут щенки, мы их ожидаем. Как прежде, каждое полугодие знакомим нашу собаку, нашу суку, с разными кобелями – между делом, между работой, чтением лекций, бытом. Такое милое прелестное баловство: знаменитая президентская собака, помахивая хвостом, ходит из одной комнаты в другую. Её вовремя выгуляют, вовремя покормят сбалансированным кормом, когда надо, приведут ухажера, и первоклассный ветеринар или специальный мастер по случке за этим присмотрит. Собака ткнется в колени хозяину или хозяйке, ее погладят. Мирная собачья жизнь на фоне мирной и ухоженной жизни. Лишь ее некий благородный фон, как канарейка, которая живет на кухне, как аквариумные рыбки в детской.

Но здесь, в нашем случае, действие с надеждами и неудачами развивалось на фоне жесточайшей болезни, изменений психики, обострений и ремиссий и ясного сознания, что лучше быть не может, выздоровление невозможно, а смерть, если не внезапно и моментально, то обязательно на больничной койке, и что бы с тобой ни случилось, будь то инфаркт, инсульт или диабетическая кома, тебя, в сознании или без, всё равно повезут на каталке в диализный зал. Здесь речь идет не о собаке-игрушке, а о компаньонке, еще одной живой душе в квартире. Это компаньон по жизни, почти равноправный по значению.

Это были годы, когда Саломея из цветущей женщины превращалась в исхудавшую больную пташку. И тем не менее, она продолжала бороться, старалась не быть выкинутой за борт. Летом по субботам продолжала ездить на дачу. Она ни в коем случае не хотела, чтобы я с машиной ожидал ее после процедур дома. Она, во что бы то ни стало, должна была добраться сама. Может быть, для нее это был показатель её автономности, возможностей ее слабых сил. Сама, сама, еще могу! Из больницы ее довозили до вокзала, она мелким крадущимся шагом добиралась до электрички, брала мороженое у разносчицы и погружалась в особый мир вагонной нищеты, который звался миром народным. Через два часа езды я подхватывал её на высокой платформе и вез на наш участок.

Она проводила здесь чуть меньше суток, ну дышала свежим воздухом, ну спала в загородной стерильной тишине. Собаку я привозил еще в пятницу вечером. Роза тут же забиралась в её комнату в мансарде и, распластавшись в жаре на все четыре лапы, так и спала на полу всю ночь, а в открытое окно сочились прохлада и запах цветов. Я всегда смотрел, как Саломея поднималась на второй этаж по лестнице, останавливаясь сначала через три ступеньки, потом через две, а потом, как битву, преодолевая каждую. Я уже не говорю о счастье разговоров в эти вечера, жизнь брала мирную паузу.

Обычно Саломея просыпалась первой. Сначала слышался скрип ее кровати, потом раздавалось цоканье по полу когтей Розы. Потом Роза, припадая на задние лапы, стаскивала вниз своё не худое тело, потом спускалась Саломея, а Роза смирно ждала её у закрытой двери. На этот раз всё произошло примерно на полчаса раньше обычного. Я хорошо помню, как, услышав всю эту звуковую картину, подумал: а не спуститься ли и мне тоже? У собаки течка, уже неделю Роза ходила по московским комнатам, роняя кровяные капельки на паркет. Мы давно оставили все наши эксперименты по воспроизводству ее рода, да и собака по нашим меркам была уже старая. И чего, собственно, беспокоиться, ворота хорошо закрыты, а Роза не протиснется ни в какую щелку, чтобы убежать на неконтролируемое свидание. Я снова задремал, а Саломея на летней кухне занялась своей утренней манной кашей.

Как я ненавижу себя, когда начинаю кричать на Саломею. Потом я спохватываюсь: на кого я ору, на больного человека, на тоненькую – одни косточки и крылышки – птичку. Когда я спустился по лестнице с крыльца, наша тихая Роза уже заканчивала свои свадебные пляски. Я думал, что узкое пространство под воротами не позволит Розе пуститься в любовные бега. Она действительно, моё толстое брёвнышко на ножках, этого сделать не смогла. Но кто сказал, что лохматый, далеко не чистопородный frecher Kerl? не сможет ввинтиться в эту щель, чуть расширив для удобства лаз? Черное дело было сделано.

– Своей жалостью и любовью ты просто губишь собаку! Почему ты выпустила её из дома! Она старая, мы же договорились, что она уже не будет щениться! – Я орал, как мужик в пивной. Уже всё поняв и даже увидев счастливую парочку, не торопящуюся расстаться, Саломея философски заметила:

– С одного раза это не получается.

– Откуда ты знаешь? – я не могу уняться. – Очень часто именно с одного раза это и случается.

Из кухни густыми волнами доносились запахи сгоревшей манной каши.

Проштрафившаяся Роза тем не менее не чувствовала себя виноватой. Разомкнув, наконец, объятия, энергично, будто после дождя, отряхнулась, похлопала ушами и по своей милой привычке улыбнулась мне. Её кавалер мгновенно оценил обстановку и, не дожидаясь, пока я швырну в него тапочек с ноги или любую палку, которой в данный момент не оказалось под рукой, не попрощавшись юркнул в прокопанный им под воротами лаз. Сделал он это быстро, каким-то отработанным приёмом. Пёс был лохмат, пегий с глазами, занавешенными чёлкой.

– Он просто какой-то Будулай! – крикнула вслед ему Саломея и этим разрядила напряженность. Мы все-таки надеялись на солидный возраст нашей собаки. Не беременеть же ей в возрасте матроны!

Полнеет Роза или нет? На этот раз ее уже не кормили вырезкой и творогом, а перевели на традиционную овсянку и дешевое сердце. Замечательная своей неприхотливостью собака! Поев, она счастливо улыбается, облизывается, умильно глядя на хозяев, но при этом лукавое выражение ее морды свидетельствует, что она ничего не ела с рождения. Любимый её прием – сесть на кухне рядом с Саломеей, когда та сварит себе горсточку пельменей или отломает от курицы ножку: половина незаметно переходит в брюшко Розы. А если ей не дают, если на неё не обращают внимания, она надменно тычет носом в колени: как сеньор, требующий от крестьянина своей доли. Здесь подействовать на неё могу только я: «Марш отсюда!» Демонстративно стуча по плиткам пола крепкими когтями, Роза пересекает кухню и демонстративно, вызывающе бросается навзничь на пороге, раскинув лапы и сверля глазами стол.

И тем не менее она, кажется, ширилась в объеме. Я не высказывал своих опасений Саломее, но волновался: несмотря на почтенный возраст, как-нибудь родит, но что делать со щенками. Куда девать – раздавать, дарить – дорогих и породистых щенков, я знал. А вот кто возьмет неаристократических отпрысков лохматого Будулая?

Мне бы следовало для драматизма начать эту главу с удивительного поведения и скрываемого от меня чувствования Саломеи, после того как Роза всё-таки ощенилась. В конце концов, всех больных ее болезнью вместе с инвалидной книжной награждают еще и мудреным диагнозом: аллопатия. Я перевожу это как «люди не в себе». Слишком много Саломее досталось: возбудимая душа артистки, внезапно рухнувшая, превратившаяся в воспоминания слава и еще особая, вызванная болезнью нервность. При такой психике вообразишь себе все, что угодно.

Я опущу также, не останавливаясь на этом подробно, сам факт родов Розы. Она в отличие от нас была молодцом. В пустой квартире – по нашим подсчетам роды должны были состояться дня через три, Саломея спокойно уехала на диализ – она благополучно разрешилась двумя щенками. Каждый раз, судя по произведенному расследованию, перед появлением следующего она перетаскивала предыдущего с антикварного дивана карельской березы, где она расположилась, на диван поплоше, в кабинет. И вот, когда вернувшаяся с диализа Саломея открыла дверь в квартиру, Роза как раз занималась производством третьего щенка.

Я всю жизнь буду поражаться тайнам женской природы и знаю, что разгадок мне никогда не найти. Саломея спокойно допевает спектакль, когда, оступившись на сцене, вывихивает себе лодыжку. В Риме сумочкой бьет в лифте гостиницы молодца, который, грозя револьвером, пытается снять с неё изумрудное колье. Два раза попадает в авиационные катастрофы, но не теряет присутствия духа, ведет себя смело и мужественно. Тут же она впадает в истерику, увидев весело и деловито рожающую собаку.

И тем не менее истерика человека, привыкшего к тысячам несводимых с него глаз, отличается от истерики перед нахамившим водопроводчиком. Первую весть получил я. Я знаю, что во время лекции лучше всего сотовый телефон держать выключенным, и только одна гипотетическая ситуация заставляет меня этого не делать. Я пытался много раз объяснить Саломее и мое университетское расписание, и характер моей публичной работы. Расписание моих лекций, где часы обведены красным фломастером, висит возле телефона в прихожей и в комнате Саломеи, на кухне, на дверце холодильника, и возле телевизора в гостиной, где Саломея любит бывать, расположившись с собакой, – одна в кресле, другая на диване карельской березы. Саломея смотрит канал «Культура» и одновременно чистит картошку, скоблит морковь или режет капусту, разбрасывая по всему пространству разноцветные очистки и крошки. Она крупный художник и пренебрегает мелочами быта. Она гордится, что при таком самочувствии еще может сварить суп или приготовить куриный плов. Народная артистка два часа варит суп, но зато профессор три часа потом отчищает мебель и пылесосит ковёр. Но разве кто-нибудь посмеет упрекнуть мою птичку! Разве я когда-нибудь упрекал?

Довольно часто во время моих лекций раздавался звонок, вводивший меня в стресс, и густой, бархатный голос Саломеи невинно задавал вопрос: «А где у нас лежит зеленый чай?» Или: «Не забудь, пожалуйста, по дороге купить сыра». Или: «Принеси новую книжку Владислава Пьявко, сегодня по телевизору сказали, что она уже продается в магазине «Москва"». Нелегко, имея перед собой сотню глаз студенческой аудитории, объясниться привычно и сказать что-нибудь, спасающее тебя самого от нервного срыва, лучше всего ответить односложно: «Хорошо» и нажать на клавишу отбоя.

В этот раз звонок раздался в самый патетический миг моей лекции. Я читал спецкурс о Ломоносове, на который студенты не очень ходят. Еще в Евангелии от Матфея хорошо сказано о пророке в своём отечестве, это справедливо, это, видимо, лежит вообще природе человека, ему обязательно подавай дистанцию. Но это, наверное, во много крат распространяется на русских. Это особый народ и особая страна: живем в нищете, буквально, как по грязи, топая по своим нефтяным и лесным богатствам, обладаем редкой энергией и природной сметкой, а управлять собой вечно призываем инородцев или иноземцев. Имеем национальных гениев, признанных во всем мире, но предпочитаем поклоняться другим.

Спросите, например, какого-нибудь студента знаменитого элитарного Литературного института (в чьем помещении, называемом тогда «Домом Герцена», в свое время, уйдя от первой жены ко второй, получил квартирку Пастернак – правда, сам он остался на Волхонке, с выбитыми от взрыва храма Христа Спасителя окнами, – туда с удовольствием переселилась рвущая с прежней жизнью Евгения Лурье с сыном), я специально выбрал его, а не свой педагогический университет, поскольку там готовят властелинов духа, а не просто учителей-словесников, как у нас, – спросите, знает ли кто-нибудь из них подробно «Тихий Дон» или «Бесов». Они все готовы об этих произведениях порассуждать, но внимательно их не читали, как не читали стихов Пушкина и Державина, романов Тургенева и Гончарова, пьес Островского. Но они все знают Маркеса и Умберто Эко, наряду с Пелевиным знают Франсуазу Саган, Рембо, Паскаля и даже Абеляра. Естественно, любой из них покажет вам памятник Пушкину, стоящий на Тверской улице, перпендикулярной бульвару того же названия, где расположен их институт, но расскажут ли они, кем был К.А.Тимирязев, памятник которому стоит по другую сторону бульвара? Вот если бы это был Ньютон или, на худой конец, Джон Леннон. А ведь фигуры Ньютона и Тимирязева совершенно равновелики.

Если бы Ломоносов был чехом или венгром, мы бы знали его и говорили о нем, подняв палец кверху, как говорим о Сметане и Петефи. Но знают ли о Ломоносове чехи и венгры? Правда, наша страна во много раз больше, так что, безусловно, новые гении у нас растут, как грибы на нехоженых полянах, чего о каждом заботиться. И почему Ломоносов у нас в таком официальном забросе? Почему даже школьная программа говорит о нём так же условно, как об Илье Муромце? Знает ли кто-нибудь два-три стиха этого гиганта? А вот «На Васильевский остров я приду умирать» и «Не спи, не спи, художник» – достаточно искренние, но поверхностные стихи – известны. Может быть, Ломоносова мало «преследовали» в его время?

Что-то зациклился я на Пастернаке, хотя думаю, вернее стараюсь, размышлять об обоих параллельно. Боюсь, что Ломоносов не герой нашей интеллигенции, она вечно живет сиюминутным, Пастернак ей ближе, она его создала, ей ближе его верхнепочвенный взгляд. Кстати, оба, но, наверное, с разными целями достаточно неразборчиво добивались царской любви. Один, правда, начинал свою игру с высшей властью с вирш, где в смысле новаторства формы и содержания ничего особенного, а вот другой – не последователь, а предшественник – сразу создает и «комплимент», и новый взгляд, и стиль, и новый принцип в поэзии. Вот уж новатор так новатор, но время его подвело, он был у истоков, потом тектонические сдвиги в языке, начатые Державиным и продолженные Пушкиным, многое засыпали. Кому из интеллигентов хочется копаться в «окаменевшем дерьме», ходить по илистой почве истоков? И писем этот гений к родным, к возлюбленным не оставил: на свое, личное, не было времени у этого государственника. Это какой-то сторукий Шива осьмнадцатого столетия: поэзия, математика, стекло, химическая лаборатория, теория света, электричества, закон сохранения энергии, счастливые догадки и вот даже пишет «Российскую грамматику». И – Donner Wetter! – вот оно, чувство и сущность новатора: эту русскую грамматику пишет не на латыни, как было бы естественно и положено по тогдашним правилам, а на русском языке. Какой прорыв, какая дерзость! Какая фигура! Какой немыслимый авторитет при жизни имел в научных кругах за пределами своей родины! И какой поэт! Их у нас, наверное, слишком много, и один заслоняет другого. Даже просто приличного лирика К.Р., поэта совсем не в ранге даже Фета, достаточно, чтобы в любой европейской стране его назвали классиком: «Растворил я окно, стало душно невмочь, опустился пред ним на колени». Вот тебе и лирическая дерзость, когда высочество опускается на колени. Но кто, кроме нашего нелюбопытства, заслонял Ломоносова? Что мы знаем об этом патетическом парении? А что мы знаем, например, о переложении им 143-го псалма? Ну, в лучшем случае студенты знают политически-пафосное: «Что может собственных Платонов /И быстрых разумом Невтонов /Российская земля рождать». Или: «Заря багряною рукою /От утренних спокойных вод /Выводит с солнцем за собою /Твоей державы новый год», если не путают со строфой из «Евгения Онегина»: «Но вот багряною рукою /Заряот утренних долин /Выводит с солнцем засобою /Веселый праздник именин». Любой поэт держится не столько на «значении», которое раздувают литературоведы, учителя и завистливые коллеги, а на этом самом количестве общих мест и признанных цитат и картин. Но может быть, плохо читаемый в наше время Данте держится на иллюстрациях Дорэ? Если бы Дорэ, или хотя бы старший Пастернак вместо лермонтовского «Мцыри», сумел проиллюстрировать оды Ломоносова!

Когда прозвучал звонок Саломеи, я как раз читал вслух крошечное стихотворение Ломоносова «Кузнечик». Вот он, крик о свободе и жизни, в том числе и жизни поэта, заваленной глыбами долга!

Собственно, чего я вытащил этот стих? Чтобы обнаружить величие Ломоносова, достаточно просто сунуть нос в оглавление книги с его стихотворениями. И сразу выясняется, что это был интеллектуал, та редкая порода нашего русского интеллектуала, которая ведет свои раскопки не для демонстраций и блеска, а исключительно для себя, так как это интересно в первую очередь ему. Он хочет быть в окружении своих друзей и собеседников по чину – то переводит из Гомера, то из Горация, то из Вергилия, Овидия, то из Сенеки, то из Лукреция, не говоря уж о младших современниках – Буало, Фенелоне или Руссо. Я люблю его оды, потому что в них есть и мне свойственная некая театральность, и дух парения. На лекциях я люблю, читая отрывки из «Оды на взятие Хотина», рассказывать об истории ее возникновения. Кто бы мог подумать: ведь практически написано по газетным реляциям, и, похоже, никаких сражений сам Ломоносов нигде никогда не видел. Но гений всегда прав, и слово его всеобъемлюще. А «Кузнечик» для меня всегда иллюстрирует другую сторону жизни этого поморского мужика в парике, лентах и придворном кафтане. Оно ведь с каким пояснением подано? «Стихи, сочиненные на дороге в Петергоф, когда я в 1761 году ехал просить о подписании привилегии для Академии, быв много раз прежде за тем же». Сколько в этой ремарке отчаяния и грусти по уходящей жизни!

Прежде чем представить себе тряскую дорогу, не очень хорошую карету, колеблющуюся на английских рессорах и ремнях, как шлюпка в бурю, духоту и неизбежную пыль, тесный камзол, жабо, которое ни в коем случае нельзя запачкать, манжеты, прикрывающие пальцы, всё такое маркое и воздушное, шелковые чулки на тучных ногах, башмаки, которые неизбежно жали… Представим и очевидный ему, логику и государственнику, повод для поездки: ведь все равно подпишут, потому что не такая это власть, где ничего не понимают. Но надо опять ехать, стоять, улыбаться, унижаться, изображать из себя аристократа, остроумца и эрудита, никому не уступать, ведь при дворе только у сильных сила. Боже мой, и сколько же ему надо было просить! И сколько же он просил, сколько написал писем и рапортов, чтобы жизнь сделалась привольнее и умнее. Он просил себе звание, просил жалование, просил убрать неучей, он переписывался об академическом (как раньше, так и теперь) воровстве. Он писал и выскребал оды на тезоименитства, надписи для фейерверков по торжественным случаям. Он выпрашивал деньги на инструменты и на химическую лабораторию. Как он раздражен этой постоянной необходимостью просить! Жизнь проходит, а над каретой, вокруг, без него, без его расслабленной воли, бьется и живет тварный мир.

Кузнечик дорогой, коль много ты блажен,

Коль больше пред людьми ты счастьем одарен!..

Порядок в Петергофе, как и в Версале, един: можно доехать только до ворот, а потом через весь двор и залитые непереносимым солнцем дорожки, обливаясь потом, идти ко дворцу. Я ведь не просто фантазирую: это путь нужных «производственных» разговоров, с необходимостью знать все персоны, все имена, с необходимостью вовремя кланяться. А тот кузнечик, что вдруг, в минутную остановку экипажа, прощелкал на дороге, чья мелодия вошла в сознание, этот кузнечик, вместе с академиком совершает придворный путь.

Телефонный звонок раздался в самом конце моих фантазий по поводу этого крошечного стихотворения. «Образ» кузнечика уже нарисован, я иду к последней цитате:

Ты ангел во плоти, иль лучше, ты бесплотен!

Ты скачешь и поешь, свободен, беззаботен,

Что видишь – все твое; везде в своем дому,

Не просишь ни о чем, не должен никому!

Я люблю это стихотворение невероятно, потому что у русского человека всегда есть проблема выбора между, казалось бы, собственной свободой и долгом, которая прижимает, гнетет, бьет о землю, но без которой счастье твое не в счастье.

Когда, кое-как дочитав лекцию, схватив машину, я примчался домой, здесь все было в полнейшем порядке. Самые нервные, и даже безумные, женщины, всегда знают, как надо правильно поступить. Роза, удовлетворенно облизываясь, лежала на диване карельской березы, где на шелковой обивке расплылось мокрое пятно. В коробке, на теплой подстилке, прикрытые теплой салфеткой, лежали только два (!) щенка, а в кухне пила чай знакомая ветеринарша. Я стал прикидывать: обойдется это мне в ползарплаты или в целую?

Долой, долой подробности и долгие описания! А может быть, подробные описания и нужны, когда не можешь описать сути? Но суть – это другой роман и другие герои. Как описать это странно возникшее нездоровое соединение Саломеи и нашей собаки? Ну, ушла ветеринарша, уже выбраковав, оказывается, «нежизнеспособных» щеночков. У одного из двух оставшихся не случилось сосательного рефлекса, он тоже погиб. А над оставшимся бастардом склонились как бы две няньки, две матери, две самки – Роза и Саломея.

Мне кажется, что эти роды Розы Саломея ощутила как свои собственные, коих никогда не было. Скопившийся, перезревший инстинкт материнства вылился в такую странную форму. Я стал свидетелем медленного, но неуклонного кризиса психики, свинченного с оси сознания. Конечно, мы оба, и я и Саломея, полагали, что жизнь проиграна, если нет детей, не признаваясь в этом друг другу. Может быть, всё и обошлось бы, но ребенок мог обернуться и гибелью Саломеи, да и о каком здоровом ребенке в ее случае можно было говорить!

Но долой рассуждения, лишь моё сознание сбережет все подробности. Я знаю, с каким мужеством и отвагой Саломея сама выцарапывалась к своему обычному, повседневному больному миру. Выздоровление это шло вместе с ростом маленького Будулая, по мере того, как он, как когда-то Роза, сначала перепортил обувь, погрыз ножки у кресел, разорвал обивку на диване. Здесь у Саломеи одна за другой возникли две операции. Это не шутка, когда у тебя в животе две бомбы, весом каждая чуть не в два килограмма.

По возвращении ее из больницы мы отдали щенка в надежные руки. Роза, сама пережившая собственную хирургическую операцию, этого, кажется, и не заметила. Она всё время лежала возле кровати Саломеи и иногда взглядывала в окно, за которым летали птицы. «Роза, потряси ушками», – говорила, выходя из забытья, Саломея. Роза трясла ушками и улыбалась. Улыбались они обе.

Глава восьмая

Пора продолжать мою, без гида, экскурсию по городу. Всё, ранее прочитанное, увиденное в альбомах и книгах, на литографиях в музеях, на планах и географических картах, на почтовых открытках встаёт передо мной и приобретает новое значение. Публичную лекцию надо выстрадать и выходить, накопить мысли, остроты, повторить цитаты – чем меньше, тем лучше, – всё просеять, отжать, лишнее отбросить, не забывая, чтобы вспомнить при необходимости, быть готовым к любым, самым диким вопросам, накопить в себе силы, ощущения, создать образ и мотив лекции, придумать её интонацию и строй. В этом смысле все персонажи публичных профессий похожи друг на друга: на сцене – результаты, за кулисами – основная работа, иногда каторжный труд.

У меня метод один – я выхаживаю, под ритм шагов собираю, формулирую, строю. Завтра, как актер, глотну воздуха, расправлю грудную клетку, подтяну спину и – на кафедру. Всё сначала будет словно в тумане, потом туман рассеется, я стану видеть слушателей, потом начну различать их лица, потом следить за реакцией зрительного зала, регулируя свою интонацию, переставляя куски лекций, чередуя лирические и драматические эпизоды. Слушатель не должен скучать. Останутся ли у него в памяти факты? Кое-что останется, главное, чтобы осталось ощущение, некий клинышек, забитый в сознание, который будет раздражать и беспокоить.

Я уже снова иду, продолжая маршрут. Здесь всё рядом, памятные места, здания и события будто перемигиваются.

Снова от почтамта перехожу улицу – опять раздается мелодичное чириканье, сигнал для слепцов. Для них выбран один из красивейших городов Германии. Здесь же у меня возникает мысль: не ради ли них так упрощено движение в центре, по кольцу.

На другой стороне улицы через невысокую балюстраду видна река – Лан, один из ее рукавов. Мост занимает всю ширину улицы. Собственно, его и не видно, но вот между домами небольшой разрыв: внизу в свежей и прозрачной воде плавают утки, по бокам, вырастая прямо из воды, невысокие трех-четырехэтажные дома, типовая Венеция. Вряд ли это очень старая планировка, скорее всего при Ломоносове был деревянный мост, при Пастернаке – булыжник, скромные телеги. Но пора делать поворот налево, это точка, где кольцо обратного движения, вернее эллипс, стремится в сторону центра, к замку . Сразу же за поворотом городской вид меняется. Если говорить о первоначальной географии, то справа за тесной цепью не очень древней постройки домов поднимается отложина, поросшая лесом, а слева – цепь тех самых домов, за которыми река. Исконно это крутой берег и долина, а впереди улица немножко поднимается, и надо бы привести знаменитую прозаическую цитату поэта о трех уровнях…

Это опять пример, как у талантливого человека получается всё и всё идет в переплавку. Речь идет о цитате из автобиографической прозы Пастернака. Из «Охранной грамоты», в которой изложены перипетии его пребывания в Марбурге: и учеба у Когена, и любовная история с Идой Высоцкой, и сам город. Блестящая, ёмкая и образная проза. Но ведь и поэзия о том периоде тоже неплоха. «Я вышел на площадь и мог быть сочтен вторично родившимся». Не так уж много событий происходит в жизни человека, поэта в том числе. Одни и те же факты переплывают из прозы в поэзию, но каждый раз результат свеж и неожиданен. Дело, оказывается, не в факте и не в сюжете. Но все-таки вспомним цитату, возможно, самое точное и образное, что было написано о Марбурге: «Я стоял, заломя голову и задыхаясь. Надо мной высился головокружительный откос, на котором тремя ярусами стояли каменные макеты университета, ратуши и восьмисотлетнего замка». Собственно, «откос» мы уже прошли раньше, так можно увидеть город лишь с одного места, из долины. А здесь начинается дорога к ратуше и замку. Как раз от церкви святой Елизаветы вверх. Практически церковь эта – четвертая самая крупная архитектурная достопримечательность Марбурга, три предыдущих – замок, ратуша и университет. Не церковь осела, а культурный слой поднялся. Церковь находится на уровень ниже, чем улица, и к ней ведет несколько ступенек. Пастернак бывал здесь с Идой и Леной, сестрами Высоцкими. Где он только в этом городе с ними не бывал!

Я полагаю, что и Ломоносов при всем своем истовом и глубоком православии не смог пройти мимо этого здания. Слишком много дерзости в этих двух башнях, огромном нефе, выразительно и точно построенных пространствах. Легенду о знаменитой маркграфине Елизавете, спускавшейся летом и зимой с замковых круч, чтобы помочь бедным, приводить не стану. У Елизаветы Венгерской с её экстатической страстью вспомоществования, наверное, было некое психическое заболевание, похожее на истерию. Я не говорю, что помощь бедным она рассматривала как вересковый путь вхождения в царство небесное, скорее это именно страсть. Её духовник запретил эти путешествия, но тем не менее тайно экскурсии маркграфини продолжались. Здесь есть нечто от идеальной женщины, любимой Пастернаком как тип. Недаром он пишет в «Охранной грамоте» об упоминании Елизаветы Венгерской почти в каждом дореволюционном учебнике по истории и приводит в пример книжечку о ней издательства «Посредник», с которым сотрудничал Л.Толстой. Значит, сильно запала в душу идея бескорыстной помощи сирым и бедным. А может быть, здесь обмен на посмертную славу, на строку в легенде? Елизавета умерла молодой и похоронена в соборе среди рыцарей и маркграфов. Вот тоже черта Пастернака, идущая скорее не от его копливых предков, а от русского окружения, собственного душевного склада: он был бескорыстен в помощи нуждающимся, деньгами ли, вещами.

Можно представить себе и веселую компанию молодых русских – двух девушек и парня, – притихших под этими гулкими сводами, разглядывающих плиты и надгробные скульптуры и читающих надписи при тусклом свете, сочащемся через цветную мозаику витражей. В то время за экскурсию в крипту собора и в «сокровищницу», наверное, еще не брали плату. Достаточно было положить несколько монет в ладонь сторожа. Можно представить себе и другого русского, круглолицего и румяного, погромыхивающего здесь тяжелыми башмаками. Можно предположить, что в который уже раз этот мясистый и энергичный малый задумался о пользе стекла и об его универсальном характере. Имя Шувалова в сознании этого молодого человека тогда еще отсутствовало. Наверное, отсутствовало и ясное понимание своей роли и значения в русской культуре. Это потом, перед самой смертью, академик напишет об этой своей роли… Не чуждый искусству и жадно поглощающий все признаки иного, не знакомого ему быта, тогда он, глядя на эти тяжелые плиты с высеченными именами, на скульптуры рыцарей и дам, одетых в каменные платья, каких фасонов теперь уже не носят, и в доспехи, которые с повсеместным распространением пушек не надевают, – он думает, что очень уж эти знатные люди тщеславны. Им в обязательном порядке подавай и жизнь после смерти, как вечную память в потомстве после забвения живыми. Вот у них на Белом море, на их поморских погостах, всё проще: деревянный крест – стоит, покуда не сгниёт.

Ни у того, ни у другого в тот момент никаких честолюбивых мыслей об обустройстве своего бессмертия и посмертной славы не было. Однако один оказался похороненным в Санкт-Петербурге в некрополе, среди самых громких фамилий России; другой – на сельском кладбище рядом с летней резиденцией Московского патриарха, месте столь же недоступном для остальных, как ниша в Кремлевской стене. За гробом одного шёл буквально весь Петербург, гроб другого вынесли из дома под тихое жужжание киносъёмки спецслужб. Есть еще замечательный факт: когда хоронили исключённого из Союза писателей одного из крупнейших поэтов России, возле билетных касс Киевского вокзала висело написанное от руки объявление: «Товарищи! В ночь с 30 на 31 мая 1960 года скончался один из Великих поэтов современности Борис Леонидович Пастернак. Гражданская панихида состоится сегодня в 15 час. ст. Переделкино».

Современный храм очень похож на музей. В этом отношении церковь святой Елизаветы ничуть не отличается от сотен храмов, соборов и молитвенных домов Западной Европы. Аккуратно на скамьях для верующих разложены молитвенники; экономно освещая нужные места, горят свечи и лампады. Возле алтарей цветы, стебли которых регулярно подстригают, чтобы цветы дольше простояли. Но всё пространство, тем не менее, выгорожено для туристического маршрута, где надо – висят таблички с историческими пояснениями, в соответствующих местах лежат проспекты, платные и бесплатные, есть кассы, билеты, не очень строгие и тактичные контролёры. Можно спуститься вниз, в крипту, где стоит рака с мощами святой Елизаветы.

И лишь один из углов этого храма, маленький придел справа от входа, не то что не освещен, а как бы в искусственной тени. Всё это сделано очень деликатно. Мы ничего не скрываем, но зачем выпячивать то, что можно тактично подержать в тени… Если бы я об этом не прочел раньше, я бы ни за что не отыскал могилы маршала Гинденбурга. Да, того самого, героя и полководца Первой мировой войны, в тридцать третьем, будучи президентом Германии, передавшего власть Гитлеру. При этом, очень престарелом президенте Гитлер стал канцлером, главой правительства. Как иногда надо беречься старых людей у власти!

В соборе не просто могила, первоначально маршал лёг не в эту землю. Останки Гинденбурга и его жены перевезены в сорок третьем сюда из Померании, из Пруссии, когда над теми землями послышался грохот советских пушек. Выбор города не так прост. В Марбурге когда-то находился капитул одного из рыцарских орденов. Рыцарь к рыцарю. Останки перевезли, упокоили в соборе и – залили бетоном. Навеки. Реликвии должны вечно излучать свою магическую силу.

Как страшно глядеть в эту темную неосвещенную дыру с огромной каменной плитой. Сколько для нас, русских, возникает здесь привычно-печальных раздумий. А я возвращаюсь к своей старой мысли: разбитый союзниками Дрезден, где не был пощажен Цвингер и другие реликвии культуры, а поле битого кирпича и черепицы демонстрировало лишь мощь химии и металлургии, и – целехонький, рождественски-уютный и хвастающий своей древней историей Марбург. Предположить, что где-нибудь в Лондоне или Вашингтоне, в штабе, у карты Германии сидел человек, которому слово «Марбург» навевало имена Джордано Бруно и Ломоносова, Рильке и Пастернака, – абсурдно. Не логичнее ли думать, что какое-нибудь мифическое всемирное братство решило во что бы то ни стало сохранить гнездо старинных рыцарей и забетонированную, как дот, могилу старого маршала?

Мог ли такой поворот мировых событий ХХ века, связанных с взаимоотношениями России и Германии, одного из «врат учености» наших гениев, быть ими предугадан? Ломоносов немецкого апломба «наелся» в студенческих кампусах Марбурга, и во фрейбергской лаборатории берграта Генкеля, и в Санкт-Петербургской академии, где царствовали Шумахеры. При нем прусский король Фридрих II, чуть было не поставивший его самого под ружье, спровоцировал Семилетнюю войну, где в битвах у разных «дорфов» – Гросс-Егерсдорф, Цорндорф, Кунерсдорф – был бит. Ну а Пастернак «проворонил» Первую мировую – как Ленин Февральскую революцию, а Сталин Октябрьскую – и после добровольческого порыва в защиту «малых народов» скрылся от рекрутчины на уральской границе Европы и Азии. В войну и укороченная нога могла не стать основанием для белого билета. И уж если здесь у лектора возникли в его собственном сознании некоторые подловатые мыслишки о русском классике, продолжим их. Так сказать только для разминки ума, не для лекции. Как бы это мог сформулировать, человек не слишком любящий Пастернака? А вот так. Собственные переживания для поэта всегда были приоритетными. Смерть горячо любимой матери за неделю до нападения Германии на Польшу затмила факт новой мировой катастрофы. Уход из жизни отца в мае 45-го смикшировал радость народной Победы. Не особо перебирая можно сказать, что муза поэта «косым дождем» прошла по Великой Отечественной войне. С ее началом Пастернак уехал в Чистополь на Каме, среди его газетных стихов последующих четырех лет серьезного внимания исследователей заслуживают, пожалуй, лишь посвященные памяти Марины Цветаевой: «В молчаньи твоего ухода /Упрек невысказанный есть». Но скорее на свежий воздух, протестантский сумрак навевает не лучшие мысли.

После церкви святой Елизаветы улица раздваивается: если держаться чуть левее, по ходу всей массы автомобилей, то снова придем к бывшему зданию доминиканского монастыря, закрытого Филиппом Красивым так же энергично, как ныне закрывают левые партии, и превращенного в университет. В этом здании расположен старинный актовый зал. Возможно, в нем бывал Ломоносов; Пастернак вместе с сестрами Высоцкими был точно, есть свидетельство. Зал выглядит очень величественно. Раньше существовал обычай: принимая абитуриента в университет, ректор жал ему руку. Есть вероятность, что этой церемонии не избежали и трое русских студентов в ХVIII веке.

От эпохи ученичества Ломоносова сохранилось четыре документа. Все они хранятся теперь в Гессенском государственном архиве. Все три понадобятся во время лекции. Интересно, конечно, было бы забежать и в облицованное желтоватым песчаником здание госархива. Оно построено в имперском стиле – строгие прямые линии, классический портик, – внутри стилизованные под факелы светильники. Так и кажется, что тут могло помещаться гестапо или что-то похожее. В советском кино именно в подобные дома входят люди в черной форме, на фоне таких интерьеров разгуливают Штирлицы; здесь обязательно должно пахнуть кожей и дешевым гигиеническим одеколоном.

Мимо архива я пройду, если хватит времени, в самом конце всей экскурсии, когда с замковой скалы, с другой ее стороны, от ратуши – макета номер два, – спущусь обратно в долины, чтобы гордо спросить у любого прохожего: «Не поможете ли мне найти улицу Бориса Пастернака?» Это приблизительно в одном районе. Фотографии улицы Пастернака и здания архива, как и копии документов, я много раз рассматривал в Москве. Каким образом, кстати, я смог увидеть их? Повторяю: копии, конечно, копии, но как тщательно сделанные, в какой чудесной папке!

Итак, от церкви снова пройдем по ступенькам, но уже вверх, и оглядимся. Слева улица, ведущая к университету, напротив – кафе, и мимо него поднимается к историческому центру нарядная и богатая улица. Наш путь к ратуше, к дому ректора Вольфа и далее. Но сначала хочу обратить ваше внимание на видимую с этого перекрестка большую аптеку. Кстати, если к церкви Елизаветы идти от почтамта, как раз напротив гостиницы есть еще одна аптека Adler –Apotheke, на нее тоже стоит обратить внимание.

Ах, как все же не хочется бесконечно вводить в роман современные фигуры и нагружать его политикой. Но, с другой стороны, какой роман без политики? Если же она написана плохо, то отпадает, как позолота на коже. «Позолота вся сотрется, свиная кожа остается!». Как понимать эту почти детскую прибаутку? Но – к кафе. Именно сюда в Alter Ritter (Старый рыцарь) сюда зашла, побывав в Марбурге зимним днем на встрече с учителями-русистами, супруга (мне-то лично ближе и теплее слово «жена», но не положено по протоколу) нынешнего президента России Людмила Путина. Да, просто зашла выпить кофе и поболтать с мэром Марбурга Mёллером и обаятельнейшей здешней русисткой Барбарой Кархоф. Перед этим ей уже был сделан драгоценный подарок: довольно большая папочка, в которой с немецкой аккуратностью были наклеены на специальные паспарту великолепно выполненные копии архивных документов, связанных с жизнью в Марбурге Ломоносова. Таких копий, такой ясности и чистоты ни у кого в России больше нет. Сунем сюда нос.

Боже мой, какое счастье, когда всё спокойно на душе, когда получаешь временную передышку! Сейчас, после телефонного звонка из Москвы, вроде бы и погода стала повеселее. Какие замечательные облака проносятся в небе высоко над крестами церкви Елизаветы! Можно совершенно отчетливо предположить, что Саломея уже позавтракала, сварила себе на молоке манную кашу, рассыпав при этом по всему кухонному столу крупу, по плите, на поддоне расплылось большое пятно от выплеска пришкваренного молока, которое разогревала для кофе – она позавтракала и умиротворена. Ну, что же делать, если я лучше подготовлен, чтобы мыть раковину, чистить кастрюли, вытирать плиту («Чем писать романы», – слышу я ее иронический голос, пропустим это мимо). Нельзя же из-за подобного раздражаться все время! Это моя плата за жизнь с замечательным и глубоким человеком, подпитывающим меня своим духовным здоровьем и ясным пониманием ценностей жизни. До сих пор во мне звучит ее партия Азучены в «Трубадуре». Мог ли я и смогу ли когда-нибудь своим незамысловатым искусством вызвать у людей такую же страсть и волнение? Может быть, всеми своими «успехами» я обязан ей. Просто, бывало, сидим, пьем чай, говорим об искусстве, о видимом подъеме кинематографа и о столь же зримом падении литературы. И ничего особенного она не говорит, просто, облизывая ложечку с черносмородиновым вареньем, замечает: «Нет в стране общественной жизни, вот и нет литературы. Все только друг с другом борются». Мне не надо ничего больше объяснять и разъяснять. Да и фразу эту в ее немыслимой простоте каждый мог бы произнести сам, но для меня всё будто осветилось. Детали – это моя специальность, их я достану, они уже давно вьются возле меня, ожидая, как я их уложу, и час настал: теперь только дело техники и исправности компьютера, чтобы построить на десяти страницах здание новой статьи, И потом кто-нибудь отметит: «Как проницателен этот профессор!». Да, он счастлив и поэтому проницателен. Это же надо: так проницательно разглядеть в студентке третьекурснице консерватории будущую оперную звезду, которая, в свою очередь, так проницательно из обычного филолога выстроит и дельного литературоведа и, похоже, какого ни на есть романиста.



Поделиться книгой:

На главную
Назад