Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Знак земли: Собрание стихотворений - Николай Алексеевич Тарусский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

За звонаря и метельщика Нынче буря. Лезет в звонарню И за метлой в вокзал Вносится, Синяя, в белой медвежьей шкуре, Крутится язычками, Шипит у шпал. Снова замерзшим Яиком И Пугачевым Душат сугробы. Там начисто, здесь бугры. Сабли рубили; Косило дождем свинцовым; Крышу снарядом снесло; Замело костры. Конские гривы. Сугробы. Без стекол. Патроны. Мусор. Этот вокзал. Этот перрон. Без людей. Занос. В дальней усадьбе Уралец ли белоусый, С пикою, гонит Помещиков На мороз? Впрочем, ни семафора! И вовсе не скрип кибиток: Медленное колесо, Бибиков по пятам, Вьюга проходит трубы, Вьюга свистит в забытых Зданиях снежной станции, Лезет к колоколам. Стрелочник ли? Грабитель? В замети за вокзалом – Бледное пятнышко света. Ночь. Человек. Фонарь. Вот он возник, тревожный. Вот он бредет по шпалам, Весь в башлыке, в тулупе, Сквозь снеговую гарь. Вьюга шипит и лепит. Мир набухает бредом: Гречневой кашей, Полатями, Песенками сверчка… Бледное пятнышко света! Вот, никому не ведом, Он фонарем колышет, Смотрит из башлыка. За звонаря и метельщика! С брагой да с песней! Кто ж он? Зачем на безлюдьи, Под непогожий снег, Выше на шпалы Какой-то станции неизвестной И с фонарем Себе ищет пути Человек? 1931

ГАЛИЦИЯ

Года еще грозили черным веком. Судьба вязала натуго в снопы И молотила, чтобы по сусекам Текло зерно. Басистые попы Учили жить в благополучьи сельском, Как на лубке, среди цветистых мис И рыбьих глаз. Напрасно в Старобельском, Черниговском, Подольском на карниз Садились голуби. Напрасно пьяный, Отмахиваясь от пчел и ос, На карусели в люльке деревянной Пел новобранец, закружась до слез, С девчонкою с пшеничною косою, В козловых полсапожках… У крыльца Прощаются. И над страной глухою Гремит телега в песенках скворца. И меднокудрый, в ласковых веснушках, Начищенные свесив сапоги, Как в воду канул. А в лесу волнушки, А на воде – зеленые круги. Солдаткой ли прокоротать разлуку? Иль схоронить двадцатую весну? И заводила костяную скуку Дробь прялочья. О, дань веретену! О, волчий вой несытых псов, глядящих На круглое кровавое пятно Луны морозной! Как холстину в ящик, Дни свертывали – и в сундук на дно! Чтоб нитка дней закручивалась лише И не соскальзывала с челнока, Ее слезами муслила Ариша, В загадках и домеках про сынка. «Размыкал ли здоровье год за годом?» – Опара лезла на пол из квашни. И сетку пчел набросив на колоды, День проходил, знакомый искони. «Вот как живой глядится, только темень… То из окна. То из угла». Темна Галиция. Доской ткачихи время Скрипело из-под смурого рядна. Галиция! Страна солдатской меры! Страна крестов! Страна бескрестных ям! Там спят они, и под шинелью серой Их руки нежно тянутся к корням. И если кликнуть, то не сосняками Взъерошился б железный кряж Карпат, А великодержавными штыками Отвоевавших начисто солдат. За камнем бы отодвигался камень! В землистом пепле с головы до ног, Они восстали бы из братских ямин, И их никто бы сосчитать не мог. Пусть съела ржа штыки, манерки, сабли, Пускай в орбитах не хватает глаз, Иван ли, Федор, Дмитрий, Поликарп ли, Грозней живых взглянули бы на нас. И шепотом по их рядам могильным Вдруг пробежало бы: «Хозяйки ждут! А письма где? Иль тоже стали пылью? Мы умерли, но где же страшный суд? Где страшный суд, которым нас, бывало, Попы пугали? Тот единый час, Когда рядами посредине зала Поставили б живых и мертвых нас?..» И грянул суд. Но не из книг поповских! Он запалил поместья и в дыму С окраин петербургских и московских Пошел ломиться в смоляную тьму. И ложный мир, в котором не защита, А смерть скрывалась, затрещал, отцвел. И – на куски, как старое корыто! Завыли чащи. Из солдатских сел Пошло катиться и пошло метаться. Иван ли, Федор, Дмитрий, Поликарп, В дыму, в крови отщелкивают двадцать Бессонных суток. И впервые скарб, – Тот деревянный лад, где плавал голубь, Плеща крылами, сторожа сундук, – Вдруг стал ненужным и каким-то голым И несподручным для мужицких рук. Арина вышла. Прислонив к надбровью Ладонь ковшом, взглянула. А к садам Идет в цвету, исполненный здоровья, Весь новый, не из Библии, Адам. Арина смотрит. Не узнаешь гостя: Как будто Федор и как будто нет? И всё гудит. И веком моет кости По соснякам. И вьется новый след. 1933

V

* * *

Здесь весенняя ночь завивает листки дубков. Темным, теплым, широким сердцем течет В голубом и зеленом. Ей дышится глубоко, Оттого что она соловьям потеряла счет. В соловьином дыму, как в росе, тяжелеет ветвь. Отгудели жуки. Запилил, засверлил коростель. Что зима! Что снега! Уж земле надоело говеть: Месяц скрипку настроил – и понеслась карусель. Птицеловом ли в рощи: с подкличкой ли на селезней, Чтобы хвоя с листвой растворились в крови, пока Звезды мир обжигают, как бой заплескавших лещей Вырывает весло у задумавшегося рыбака. Водополье до неба. Но каплям стук весел. Клубит. Словно в звезды и в облака бьешь веслом. В жирных блестках затон. Желтоглазый буксир не трубит. Но ударило в сеть, и мотню распирает углом. Ты, земля, в теплоте нераспахнутых почек, в листках, В трубку свернутых влажно-зеленой мерлушкой, – моя! Ты давно вручена нам, по-родственному близка, Пусть отцами становятся нынче твои сыновья! 1930

* * *

Ливень ли проливмя, дождь ли солнц, Или метели косой хлыст, Празднество листьев ли, или сон Омута с бурей в одно сплелись? Апрельский сок ли бродит в сукáх, Мягчит зеленое кружево; Июль клубнику ль несет в горшках; Сентябрь по-охотничьи ль, в осоках, Зайдя по колено, кружится? Декабрь ли играет по всем щелям И у дверей порошит снежком, И заяц петляет по полям, Чтобы за куст улететь прыжком? Слов не хватает. Это – земля, Это зеленое, вьющееся, Это летящее на поля Голубоватыми кущами! А долгой осенней ночью взгляни На небо – под скрип скворешника! Глубокое, как августовские дни, С серебряным перемешанное, Оно, паутиной весь мир застлав, Несется, несется над смертью трав. Всё пристальней смотрят глаза твои, – Рвет ветер смятенье синее. Планеты, серебряных мух рои, Запутались в паутине. Земля же, единственнейшая из звезд, Иные законы вызнав, Сквозь мировой, сквозь седой мороз Летит, пьянея от жизни. 1930

ОСЕНЬ

Эта девочка в кубовом ситце С хворостиною возле гусей, Что-то кажется мне, согласится, Если буду с упрямством проситься Я в подпаски гусиные к ней. Вот труба выпускает колечко За колечком на воздух: гуляй! Я усядусь на этом крылечке Рядом с девочкой. Тихая речка. Белый домик. Старушка. Сарай. Осень, что ли? Наверное, осень? В паутину лозинок, в дымок Разбредаются гуси: их – восемь. И колхозник, ныряющий в просинь, Запирает сарай на замок. Так сидеть до скончания мира! Вся в веснушках, как в зернышках льна, Может, вечером вымолвит: сыро! А в туманах телушка со сна Вдруг плеснет колокольчиком сирым. А над нами – линялый халат Полосатого небосвода. Как кузнечики, прыгают в сад Звезды. И на пчелиных колодах Листьев лисьи папахи висят. Я назавтра возьму хворостину И, за кубовым ситцем следя, Неожиданный сторож гусиный, Буду стряхивать паутины И гадать о намеках дождя. 1934

* * *

Я себя не находил. Под стук Памятных теплушек, – годы вниз, – Небо из железа, тяжесть рук, – Под откос стремительно неслись – Без любви, поддержки и порук. Дым прошел. Отгрохотал состав. Я очнулся. Сосны. Небо. Май. Сумерки. И по метелкам трав Мокрые – как паучков сгоняй! – Звезды наползают на рукав. Здесь когда-то в ситцевом платке Повстречалась… Что сказать и как? Тени хвой дрожали на руке, Золотая вилась на виске Паутинка. Плыл вечерний мрак. Что сказать? Что я еще не весь Отошел, что поезд не унес, А забыл в бору тебя, как весть О каком-то счастьи, что невесть Почему ты скрыла зной волос. Скинь платок! Сияй, сияй! А бровь – Уголком, и скорбен узкий рот. Где тебя я видел? Жизнь? Любовь? И увижу ли тебя я вновь В плахте, с коромыслом, у ворот? Как листок, запутавшийся вдруг В волосах, так в памяти моей Ты останешься, далекий друг, Знаками гудящих рельс, ветвей, Летних кос и загорелых рук. 1928

* * *

Уж гармошки, скрипки и шарманки Расклубили празднество листвы… Знаете, на первом полустанке Мы сойдем, услышав крик совы! Будет полночь в деревянных крышах. Будет сторож, белый, как в мелу. Будет кашель. Будут в черных вишнях Окна, дом и клетки на полу. Прогремит телега. В дальнем лае Где-то померещится село. Где-то ночь. И кто-то спит в сарае. И какой-то тополь бьет в стекло. И сова какая-то над низким Станционным зданием слегка Вдруг простонет. Далеко ли? Близко? Может быть, оттуда? С чердака? Ночью хлынет ливень. – Я люблю вас. Ночью хлынет ливень. – Всё равно. Знаете, у сов короткоклювых Слуховое выбито окно! И сидят рядком в пушистой вате Чердака. И мчатся поезда… Я живал когда-то на Арбате, Но не помню, как я жил тогда. 1932

VI

МАТРОС И ТРАКТИРЩИК Поэма

Время и место действия:

Зауралье, 1918 год

1. Трактирщик

Средь чайников, блюдец, чашек, Заснувших под огоньком Коленчатой свечки, рядом С лягушечьей головой, В стеблистых усах сомовьих, Поплескивала веслом Дубовая пясть сидельца, Сочащаяся тишиной. В косых петушках рубаха, И пуговиц не видать, А всё в завязочках синих. Весь белый, как мукомол, Грудастый скопец Тихонько Подумывал про кровать Да бога молил, Чтоб ночью Никто к нему не зашел. Лицо его было шире Тележного колеса; Сомовьи, в икринках, глазки Поблескивали сквозь очки. Он был безбород, дороден. А тоненько, как оса, Жужжал про себя, уткнувшись В бумажные пятачки. А на пшеничное темя, Примасленное слегка, Спускался в ребристых балках Задымленный потолок. И в темные стены въелись Заржавленные века, И этих чугунных бревен Не брал ни один жучок. Везде полумгла стояла. Сафьяновые язычки Лампадок Влипали в темень Нарубленных углов. И с черной стены глазели Мерцающие зрачки Дремучих и бородатых Облупленных образов. Горбатые табуреты – До пояса высотой, – И на паучьих ножках Приземистые столы. Трактир истекал безлюдьем. И мертвенной тишиной Дышали как бы живые Мохнатые углы. Сиделец дремал за стойкой. И всхрапывал вместе с ним, Весь в пятнах неяркой свечки, Бревенчатый узкий зал. И только в окошко ливнем Хлестала густая темь Еловых столетий. Гулко разухался Урал. Сиделец дремал за стойкой. Как вдруг затрещала звень Окошка. Скоба поднялась, запрыгала. За стеклом Раздвинула сетку ливня и веток Литая тень. Сиделец Топор припрятал И крикнул: «Сейчас! Идем!» Затрясся. Крестясь, метнулся: «Отколева черт занес?» Откинул, надувшись, Ржавый, Гремучий тугой засов, И ночь окатила мраком Карасий заслон часов, Ворвавшись, как вихрь, сквозь двери. И с вихрем вошел матрос.

2. Матрос

С матроса текло. Плечистый, Он был рыжеват и ряб. Вошел и оскалил бодро Веселые клыки. «А, с кисточкою, хозяин! Когда бы не твой корабль, Запутался бы средь елок, Доняли бы сосняки. Китайская непогода! Тайфунище! Тарарах! Скрутились земля и небо! Горюха и бардадым! А полк не уйдет далече, Хотя б и на всех парах Спешил через эту слякоть. Чуть свет я пущусь за ним. А полк не уйдет далече!» И вымокший снял бушлат; Потом бескозырку сдернул, Гремя, положил наган, Стянул и поправил пояс В шарах разрывных гранат И звонкой ладонью шлепнул По желтым сапогам. «Пойди-ка сюда, хозяин! – (Волчиная желтизна Клыков проблеснула снова), – Смеясь подмигнул: – Того-с… Наверное, есть запасец. Наверное, не одна Хранится в глухом подвале Среди крысиных гнезд? А ну-ка… – <И плотно крякнул колодовый табурет Под задницею матроса.> – Заваривай поживей! – А я покурю покамест». И вынул тугой кисет, Поигрывая желваками И гусеницами бровей. Сиделец, соображая, Помалкивал и решал: («Московских кровей, должно быть? Такому и не перечь!») «Хорошему человеку-с Ответится по душам. Прозрачен, как божья слезка: Едва удалось сберечь». И тотчас же на подносе Поставил на мытый стол Широколицый чайник, Завернутый, как платком, Малиновым плеском красок, Стакан и густой рассол С пупырчатыми огурцами, Разлегшимися рядком.

3. <Самогон>

<И, задирая чайник, Облапливая стакан, (А ветер под крышей где-то Играл на одной струне) По воздуху трижды щелкнув, Подобно тугим куркам, Гость высосал самогонку До капелек на дне.> Сиделец нырнул за стойку. И снова затих трактир. Хоть гость был румян и молод, А в комнате всё равно Какою-то пугачевщиной Бредил стемневший мир Глазастых икон, И ливень Свинцом заливал окно. За стойкой, как бы гранитной, Из целого куска, Сгибающей половицы! Глыбаст и беловолос – Сиделец опять задрыхнул, С хитринкой, исподтишка <Подсчитывая стаканы, Хоть их не считал матрос.> В смущенных мозгах сверлило: Не чаял и не гадал. Ударило, как дубиной: Ни денег, ни головы. Сынком али внуком может Прийтись по своим годам! А смотрит христопродавцем. Табашником. Из Москвы. От этих не жди пощады, – Плевком затирают дух. Иконы на щепки рубят, А щепки – на самовар. И в душеньку человечью, Как в ярмарочный сундук, Ручищами залезают, Кто б ни был: И млад, и стар. Ужель до села добрались? Ужель на селе разбой? Ведь чехи-то отступают. А этот прибрел отколь? Должно, от полка отбился? Ишь, хлещет труба трубой! Ишь, бродит, Как пиво в бочке, Московская злая соль!

4. Бред

<А чайник всё легче, легче, И скоро ему конец. Хотя самогон был жгучим, Как пытошная смола,> Матрос приподнялся, С хрустом Раскусывая огурец, И буркнул: «Как в бане побыл И вымылся добела! <От маковки до мизинцев Пробрало твое зельё.> Спасибочка! Гранмерсите!» И вдруг раскатил глаза. Шатнулся. Икнул, Уселся. Да что это? Как зверье, Задвигались табуреты, Столы и образа. Широколицый чайник, Пылая малиной щек, Подпрыгивал на подносе, Глумился и хохотал. Горбатые табуреты, Откинувшись на бочок, С приземистыми столами Ползли через узкий зал. Закручивались лампадки, Вытягивался огонь. Глазастый и темноликий, В задымленных венцах Кержацкий раскол Повытек из выщербленных икон; И скитники подходили На высушенных берцах. Покачивались скелеты. И бедра из черных язв (Вериги и власяницы) Сочили вонючий гной. И каждый тащил колоду, В которой последний час Он встретил в еловой келье Среди тишины лесной. Ощерившись по-собачьи, Отплевывая слюну, Настоянную на желчи И горькой разрыв-траве, – Как будто в скиту, Что спрятан В еловую целину, – Таежные чудотворцы Анафемствовали Москве. Да что это? А над ними За стойкою, Как гора, Огромный и неподвижный Сиделец стоял в очках – Средь чайников и тарелок, Средь всяческого добра, Разложенного на темных Засаленных кружках. Сиделец молчал. И молча поглядывал сквозь очки. И, может быть, спал? Не видел? А все-таки им одним Трактирная ночь дышала. По знаку его руки Восстал на матроса Этот Кержацкий Еловый Рим. Сумятица! Шаг за шагом, Они подбирались вплоть: Столы, табуреты, старцы Завыли: «Чужак! Чужак!» Уж воздуха не хватает. Уж страха не побороть. Уж кровь, как кузнечик, звонко Трещит в висках и ушах. Колдуют! Да что бы это сказать им? Каким словцом Отделаться от наважденья? Как быть, чтобы вой умолк? Приблизились, Окружили, Охватывают кольцом. И вот, Раздувая ноздри, Он бросил врагам: «Нью-Йорк!»

5. Знак Москвы

И разом – опять как было. Лампадки. Иконы. Сонь. Огромная тень сидельца Стоит на густой стене. Матрос веселел: «Словцо-то! Эх, тульскую бы гармонь, Да я б их плясать заставил И кланяться в ноги мне!» Матрос веселел: «Словцо-то! Петушье! С горчичкой! Эх! Да я б их плясать заставил, Да я б их!..» И в переверть Пошел-пошел каблуками Колоть-колоть орех, С пристуком, С огнем, С присвистом: Геть-геть-геть! Упарился – и к сидельцу: «Здорово, братишка! Скис? Балдеешь от чайной скуки? Нет жизни на полный ход? Промыкался по амбарам Среди сундуков и крыс? А я-то царапнул гущи: Скитаюсь десятый год. Бывало, шуруешь в топке, Дожаришься до того, Что имя свое забудешь. И – кверху: Айда, Греми! А небо в горящих углях, А прямо над головой Кокосовые бомбы Упрашивают: Возьми! Да, Я, кочегар, Поплавал! И, уж не в пример тебе, Я видел такие страны, Где люди черны, как дым. Там всё, что для жизни нужно: Тепло, как в твоей избе, Плоды под руками, Птицы, – Куда там какой-то Крым! Там жизнь ни гроша не стоит, Лишь в рощу войди – и сыт: Там финики и фисташки, Как милые, Скачут в рот. И этим-то дымнокожим На добрый аппетит Жилось бы да поживалось, Без горя и без забот. А вот как выходит всюду На нашей-то на земле – Уж я ли ее не знаю! И сахарный этот край Таким, брат, наперчен зудом; И варятся, Как в котле, Все черные, Вороные, А белые хлещут чай. Повсюду одно и то же, Пройдись по любой стране! Внизу-то – Мы, кочегары. Жара! Нагишом! Потей! А чистенькие, Как цацы, В крахмальном полотне Похаживают с прохладцей Над головой твоей. Я крепко всё время думал И вот за десяток лет Не разумом – Кровью – Вызнал, Что только одни они Похабят такую жизню, Которой прекрасней нет, И в топках По кочегаркам Сжигают наши дни. И, так-то шуруя в топке, Я выжег в себе зарок: По гроб До кровинки самой Последней, Взасос, Взахлеб, Кусаться за мировую… Пускай говорит курок И гадов С катушек валит – Раскокать, Нацелить в лоб! И эдакое накипело. Сквозь Красное море шли, Сквозь Черное море перли, А я – Всё внизу, В дыму. А тут Октябрем хватило – Сорвались И понесли За нашу… За мировую… Не отдадим никому! И на капитанский мостик Взошел я впервые тут. А гадины наступают. Наказывает Москва – Идти на Урал, Где снова Свистит казачий кнут. И чехам На пятки встала Проворная братва». Сиделец молчал. И гулко, трескуче захохотав (Свинцом поливает окна, И меркнут глаза икон), Присаживаясь на стойку, Матрос засучил рукав, И на предплечье выполз Гребенчатый дракон. Сиделец молчал… Но ярый Гость тут же сорвал рывком Чересполосый тельник. Расхватывая швы, И грудь обнажил. В колосьях, В обнимку с кривым серпом, Сиял Угловатый молот – <Таинственный> знак Москвы.

6. За окном

А ливень, Не уставая, Обхаживал темный мир, Сгустившийся за окошком. И версты – Через овраг – Закручивались как петли, Завязывая трактир. И села в оврагах мокли, Как в плещущих ковшах. А псы под крыльцо забились. И в воздухе пепел плыл. Чешуйки огней погасли. В бревенчатых кораблях Похрапывали уральцы, Набравшись медвежьих сил, Среди сундуков и крынок, С берданками в головах. Похрапывали уральцы, Грудастые кержаки. Мохнатые рты сосали Смолистую благодать. А темень перетряхала Кондовые сундуки, Узорчатые укладки, Задвинутые под кровать. Каемчатые шали. Оленьи пимы. Платок С крестами. Паневы. Кики И бисерная объярь. И библия в темной коже, – Узоры гусиных строк В отметках отцов и дедов, – Семейный календарь. Настоянное в столетьях, Бродило еще вино Хлыстовских богородиц, Юродивых и христов. Еще по ночам радели. Еще не так давно Вертелись и выкликали Радельники из хлыстов. И ливень шумел в окошко Стодавнею темнотой. Матрос был один. И сёла, Пригорбившись за окном, Шептали сидельцу в уши, Водили его рукой, Когда он полез под стойку За спрятанным топором.

7. Разговоры

«Московская ересь? Метка Антихриста? Как персты, Горящие адским жаром, Коснулись? И знак когтей Оставили? Этот дьявол, Явившись из темноты, Быть может, уже давненько Сожжен в черноту углей?» «Не сорок, а сто простится!» Всё так же стоял матрос. Сиделец играл глазами И молча – вершок к вершку – Тянулся За топорищем. Смуглел обнаженный торс. И вот На одну секунду Матрос наклонил башку. И – крррак! Загремела чашка. И – жжжжах! Отлетел кусок От стойки. Блеснув плотвою, пронесся топор. Едва Матрос отклонил затылок. Ошибшийся на вершок, Сиделец очками брякнул И жмурился, как сова. Матрос отскочил: «Так вот что? Не выдержал! Проняло! – (А впрочем, в лице всё тот же) – И щелкнул зубами: – Ну-с! Другому теперь придется Считать твое барахло. С тобой же, По нашей правде Московской, Расправлюсь, гнус! Спасибо, А я-то сразу Не понял, Не раскусил Звериных твоих ухваток, Хотя и не так-то прост. Хитрил, Лебезил, Подлюга, Но хватит ли черных сил В твоих обомшелых лапах, Чтоб был посрамлен матрос? Медвежья душа, Не думай, Что только за черепок, За свой черепок, Плачу я. Зарок-то Ведь мною дан Бороться За всех трудящих! И если тебя, Дружок, Оставить вот так, Так ты же Накинешь На нас Аркан». И стал натягивать тельник И поправлять ремни. Оделся – и снова к стойке. (Как вытащенный карась, Сиделец губами шлепал.) «Ну, что там: как есть одни! Никто не придет на помощь! Очки надевай! Вылазь! Да, кстати: топор отдай-ка! Тебе не с руки такой: Еще поотрубишь пальцы! – (Сиделец мотнул веслом И отдал топор.) – Ну, то-то ж! <Гони-ка теперь второй Такой же кипучий чайник, – Мы вместе разопьем. Ну, живо…»> И тут сиделец Вдруг распустил лицо, Стянул его сеткой складок: «Ужели? <Еще?> Сейчас! А может быть, солонинки? Домашнее есть пивцо». Матрос перебил: «Довольно! Подумай! Последний час!» И вот они сели вместе (В окошко стреляла дробь) За стойкою, друг против друга, Под ризами икон. <«Ну, что же, по первой трахнем!» И, сталкивая лоб в лоб Наполненные стаканы, Расплескивали самогон.> «Сельцо-то у вас большое?» – Спокойно спросил матрос. <Сиделец (Рука вприпляску) Вдруг уронил стакан.> «Большое-с. Народ вальяжный. У кажного сто полос». – «Ну, а твое хозяйство? Не отдано батракам?» – «Никак-с». – «А нажился?» – «Что вы! Какая нажива?! Чушь! Торгую: Селедка, вобла, Сомовинка, требуха. Бывало, по целым суткам Среди мужиков верчусь – Одни пятачки-с, В кармане попрыгивает блоха. Покаюсь, Зубами грызся За ветошку, За половичок. И бог посетил молельца: Недаром ни ел, ни спал, – В конюшне жеребчик сытый, На скотном ревет бычок. По грошикам собиралось, А крышу листом застлал. Ко мне мужички, Как к брату, Чтоб ржицы или овса… Мы – старой, отцовской веры. Сельцо-то у нас, как рай. Избушки стоят, что пышки. Как прянишные. Роса Крупнее слезы христовой. И что ни год – Урожай. Покаюсь, Земля-то вовсе Не круглая. И хотя б Сегодня вниз головою Расскакивалась сторона, Наш боженька – в этих соснах, А там, за тайгою, хлябь, Земной окоем, Пучина, В которой ни дней, ни дна. Вот вы, Почитай, Повсюду Бывали, А ни шиша Не вывезли. Толку только, Что весь, как в огне, В грехах. А я, Хоть и грыжу нажил, Зато уж моя душа, Как голубь крылами, плещет, И боженька – в головах». ………………………………… «Да, Я побывал, Поплавал. Всё правильно, Стоерос! Вот тельник и бескозырка Да вылинявший бушлат – Имущество и богатство, Которое я привез Из дальних морей, А всё же Я знаю, Что я – богат! И всё это мое богатство, Которое я добыл, Которое здесь со мною, Куда бы я ни попал, – Хорошая злая правда! Она придает мне сил, И с нею, Кержак, Надеюсь, Мы высвободим Урал. Вот ты Всё – в домок. В укладку, Под печку, В чулан, В карман! Потеешь, Сидишь квашнею, Накапливаешь рубли, И всё – для себя. И что там Какой-то батрак Иван! Пущай его подыхает, Лишь дни бы В довольстве шли! Я вижу твою замашку: Тебе-то Не то что финн, А даже С другой деревни Земляк твой, Кержак, Паук, – Чужой человек. Сторонний. Запрешь, Подожжешь овин, А только б не поделиться, Не выпустить бы из рук! А я по-другому лажу, И правда моя не та: Людишки-то все едины, А нации все равны, И братьев я вижу всюду – Та самая босота, Которая легче ветра: Имеет одни штаны. А кто он такой, братенник – Япошка ли, Персияк, Иль этакий Дымный, черный, Что солнцем своим сожжен, – Не всё ли равно! Всех жалко! За всех подымай кулак! Чтоб наша… Чтоб мировая… Чтобы простой закон…» ………………………………… ………………………………… <«Ну, что ж, тарарахнем снова!» Проехались по вторым.> Потом замолчали. (Ровно, всё так же гудела мгла.) Сиделец обмяк, расплылся. Матрос закурил. И дым Пошел заплетать восьмерки, Вытягиваясь вдоль стола.

8. Московский закон

Московский закон – железо. В четыре часа утра (В окошке стихает ливень, Зеленый туман встает) Матрос раздавил цигарку И щелкнул курком: «Пора! Мне ждать надоело. Амба. Готовься! Иди вперед!» Сиделец заныл, захныкал. Матрос протянул: «Ага! Еще распускаешь слюни! Умей отвечать, Умей!» И стал открывать окошко. И тут-то, как ураган, Сиделец махнул за стойку И спрятался за ней. «Эй, боженька, не балуйся! – В окошко полезла ветвь. Раскачивалась седая, Трясла дождевой горох. – – А то как пальну гранатой! (Замолк. Ни гу-гу в ответ.) А то как пальну!» И вылез – Грудастый, Большой, Как стог. Он медленно поднимался. Он медленно вырастал Над черным квадратом стойки. Он вновь уронил очки. Он белые брови сдвинул. Он шел через узкий зал. Он шел на матроса, Вскинув Дубовые кулаки. «Как поле под саранчою, Погибну. А то бы снес Башку И в засол отправил. Стреляй, Москворецкий вор!» ……………………………. И рявкнул наган. Четыре Щелчка Отпустил матрос… …………………………….

9. Утро

Уж ржавое рысье солнце Катило через тайгу По мамонтовым бивням Курящихся елей. Уж хариусами стреляло, Изогнутыми в дугу, В разлившихся черных речках, Покрытых пушком гусей. Уж щука встречала утро В коряжистых омутах И длинным утиным носом Торчала из лозняка. Уж ветки, как дудки, пели В серебряных рукавах, В сквозной кисее из мошек, Очнувшись от столбняка. Уж пчелы сшивали воздух, Разорванный на куски Свинцовою плетью ливня, Уж грела, дымила падь, – Когда, показав на солнце Веселые клыки, Матрос до своих добрался, Чтоб с ними идти опять. Наяривала гармошка, Отхватывала часы. В порубленных папахах И сдвинутых картузах Бойцы рубежи стирали (Покручивали усы, Завертывали цигарки) И солнце несли в глазах. Прославленные партизаны, Уральские горняки, Матросы и новоселы – Крестьянская босота – Шли доменною дорогой, Зажав в кулаках гудки. А мир, Как пустая бочка, Гремел И летел Скрута. Декабрь 1933 Москва

VII

ГОГОЛЬ

Горьким словом моим посмеюся. (Из Иеремии.) Надпись на могильной плите Средь всяческих пенатов родовых – То с антресолями, то с флигельком, В гурьбе крылец, чуланов, кладовых – Похаживает колокольный гром. Там уплетают жареных гусей, Что жир пускают, гузку приподняв. А тут, среди яровчатых свечей, Заухал дьякон, русый Голиаф… И всё слышней славянофильский гам. 10 И черт, – удобный выбран особняк, – На лесенках заводит тарарам, А утром – прыг и – прямо на чердак! Старушки. Божьи люди. Узелки С просфорками. Чешуйчатая зыбь Церковных глав… Сыграют в дурачки Иль сочинят побаски про борзых, В углах покрестят – нечисть напугать, И лежебоками в пуховиках Ко сну отходят. И пошел жужжать 20 Дворянский храп в бревенчатых веках. А он возьми и выбери Москву! Зазимовал, остался и к Толстым Переселился. Думал: проживу Лишь до весны, а там – в любимый Рим! «Здесь, может быть, удастся мне засесть За книгу, и тогда – не до баклуш, На Via Felice, сто двадцать шесть, Уж как-нибудь спасусь от мертвых душ». Шипит в трубе домашнее тепло. 30 Стреляет печь. Шуршат половики. А он то перепишет набело, То перечитывает черновики. В покоях тихо. Но почти до слез Работать трудно. А из глаз течет Такая боль. А за окном мороз Развешивает по карнизам лед. И, вглядываясь в жирный блеск икон, Он вспоминает, что везде-везде Жизнь, как дорога, что повсюду он 40 Как бы носился от звезды к звезде. Что, выставив великопостный нос И черный галстух в бегстве размотав, Потряхивая скобой волос, Он трусил их и удирал стремглав. В лице – старушье, вдовье. А они, Куда б ни попадал, уж тут как тут (Без обыска, лишь в двери загляни), Здороваясь, выходят и жуют, В губернских длиннополых сюртуках, 50 Пирог с начинкою… из осетра. Все шепчут, и у каждого в зрачках – Скучища постоялого двора. И вздутой, круглой, как диванный пуф, Кобыльей ляжкой, замыкая круг, Завидев длинный гоголевский клюв, Кувшиннорылый во весь дух Вышаркивал навстречу: – Пармезан-с. И макароны. Поросенок. Дичь. – И снова приходилось в дилижанс 60 Усаживаться и пространства стричь. И что ни год, тошнее было жить: Уроды обступали всё тесней. И он придумал: мертвых оживить, Как посоветовал отец Матвей. Но – где ж! Едва он брался за перо, – Из завитушек, из гусиных строк, Выскакивали прямо на бюро, И штопором – по воздуху – вприскок. С бессонницами запросто. Чуть лег, 70 То рыжиками пахнет, то сосной; В окно косится православный бог, Черт русско-византийский – за спиной. Гудит крестец, и позвонки мозжат. И шильцем ввинчивается укол Лукавой мысли: «Кабы сжечь подряд Тетрадки все, то я б покой нашел. Завязли в строках, словно тарантас В колдобинах. И даже коренник Не вытащит. Сгорят – сгорят как раз: 80 И пуговиц не соберешь от них». Вот в ночь во вторник зашипело: три. Приплясывает в руке свеча. «Тихохонько печурку отвори Да вьюшкою не брякни сгоряча». И прочь с подушек. Заскрипел диван. Дивясь всему, – еще в расчесах сна, Камзол до пят, – перхатый мальчуган Идет за ним. Босая тишина Пошлепывает в комнатах. В руке 90 Свеча воняет салом. А метель, Ворвавшись с улиц, на половике Волчком винтит. И, отщелкнув портфель, Усаживается в кресло колесом, – С хитринкою взглянув исподтишка И прошептав: «Теперь уже не сон», Глядит перед собою, как в века. Горят, горят. И гаснут. А еще Не догорели. И опять – опять Весь в черном опереньи – под плащом – 100 Бросается тетрадки зажигать. И вздулось пламя, как рогатый мак. Чадит бумага, морщась и треща. Закатываются в снеговых потьмах: То Плюшкин, сумасшедшая моща; То Собакевич, избяная печь, В чугунной обуви, а по губам – Навар стерляжий; то сорочья речь Коробочки, одетой в драдедам; То Чичиков – брусничный с искрой фрак, 110 Шкатулочка под мышкой – в полноте Благопристойнейшей – на всех парах, Верхом на указательной версте. А там еще мордастые – а там Все те, что докучали столько раз, Перекрутясь, подобно калачам, Ползут в печной, гудящий ночью, лаз. И всё сгорело. И такая глушь Расширилась по комнатам. Такой Пустынностью над пепелищем душ 120 Наполнились покои. И свечой Так затрещала тишина. И столь Высоким стало трюканье сверчка – Что мир погас………………………… ………………………………………… А в улицах, пока не рассвело, – Во мгле помещичьих календарей, – Среди полупотухших фонарей Опять летит седое помело По улицам, где ветры разошлись, 130 Среди сугробов – к будке, где блоху Вылавливает алебардщик из Оборчатой шинели на меху. 1933

ДИТЯ

Сегодня кухне – не к лицу названье! В ней – праздничность. И, словно к торжеству, Начищен стол. Кувшин широкогорлый Клубит пары под самый потолок. Струятся стены чистою известкой И обтекают ванну. А она Слепит глаза зеленой свежей краской. Звенит вода. Хрустальные винты Воды сбегают по железным стенкам 10 И, забурлив, сливаются на дне. И вот уж ванна, как вулкан, дымится, Окутанная паром, желтизной Пронизанная полуваттной лампы. И вымытая кухня ждет, когда Мать и отец тяжелыми шагами Ее сосредоточенность нарушат И, всколебавши пар и свет, внесут Дитя, завернутое в одеяло. Покамест мрак бормочет за окном 20 И в стекла бьется ветками; покамест Дождь пришивает ловко, как портной, Лохмотья мглы к округлым веткам липы, Заполнившей всю раму, – мать берет Ребенка на руки и осторожно Развертывает одеяло, вся Наполненная важностью минуты. И вот усаживает его На край стола, промытого до лоску, И постепенно, вслед за одеялом, 30 Развязывает рубашонку. Вслед За рубашонкой – чепчик. Донага Дитя раздето, ножками болтает, Свисающими со стола. А между тем Отец воды холодной добавляет В дымящуюся ванну. И дитя Погружено в сияющую воду, Нагретую до двадцати восьми. Телесно-розоватый, пухлый, в складках Упругой кожи, в бархатном пушке, 40 На взгляд бескостный, шумный и безбровый, Еще бесполый и почти немой, – Он произносит не слова, а звуки, – Барахтается ребенок в ванне И шумно ссорится с водой: зачем Врывается без предупрежденья В открытый рот, В глаза и в уши. Он По-своему знакомится с водой. Сначала – драка. Сжавши кулачки, 50 Дитя колотит воду, чтобы больно Ей сделать. Шлепает ее ручонкой, Но безуспешно. Ей не больно, нет! Она всё так же неизменна, как Была до драки. И дитя готово Бежать из ванны, делая толчок Неловкими ножонками, вопя, Захлебываясь плачем и водою. То опуская, чтобы окунуть Намыленное темя, то опять 60 Приподнимая, мать стоит над ванной С довольною улыбкой на лице. Она стоит безмолвно, только руки Мелькают, словно крылья. Вся она – В своих руках, округлых, добрых, теплых, По локоть обнаженных. Пальцы рук Как бы ласкаются в прикосновеньях К ребенку, к шелковистой коже. Вот Она берет резиновую губку, Оранжевое мыло и, пройдясь 70 Намыленною губкой по затылку Дитяти, по спине и по груди, Всё покрывает розовое тело Клоками пены. Тихое дитя В запенившейся взмыленной воде Сидит по шею, круглой головой Высовываясь из воды, как в шапке Из белой пены. Как тепло ему! Теперь вода с ним подружилась и 80 Не кажется холодной иль горячей: Она как раз мягка, тепла. А мать Так ласково касается руками Его спины, его затылка. Нет, Приятней не бывает ощущений, Чем ванна! Ах, как хорошо! Сполна Всем телом познавать такие вещи, Как гладкое касание воды, Шершавость материнских рук и мыло, Щекочущею бархатною пеной 90 Скрывающее тело. А в окно Сквозь форточку сырой волнистый шум Сочится. Хлещет дождь, скользя с куста На куст, задерживаясь на листьях. И ночь стучит столбами ветра, капель И веток по скелету рамы. Мать Прислушивается невольно к шуму. Отец приглядывается к ребенку, Который тоже что-то услыхал. 100 Уж к девяти идет землевращенье. Дождь, осень. Дом – песчинкою земли, А комната – пылинкой. И пылинка – В борьбе за жизнь – в рассерженную ночь Сияет электрическою искрой, Потрескивая. В комнате дитя, Безбровое и лысое созданье, Прислушивается к чему-то. Дождь Стучится в раму. Может быть, к дождю Прислушивается дитя? Иль к сердцу? 110 К пылающему сердцебиенью, Что гонит кровь от головы до ног, Живым теплом напитывая тело И сообщая рост ему и жизнь. С каким вниманьем, с гордостью какою, С какой любовью смотрят на него Родители! Посасывая палец, Ребенок так внимательно глядит Прекрасными животными глазами. Как воплощенье первых темных лет, 120 Существований древних, что еще Истории не начинали, он На много тысяч поколений старше Своих родителей. Но этот шум Сырой осенней ночи ничего Не говорит ему. Воспоминанья Далеких лет, родивших человека, Исчезли в нем. Он позабыл о ней – Глубокой темноте перворожденья, И никогда не вспомнит, если есть 130 Благоухающая мылом ванна, Чудесная нагретая вода – И добрые ладони материнства. 1929

НОЧИ В ЛЕСУ Стихотворения 1934–1939

I

ГУСИ

С моим манлихером в руках Я лег в густой ивняк. Горбатый месяц, весь в усах, Ощупывает мрак. И клочьями, кошмой висит Мрак на ветвях кривых. Там в черном лаке щука спит, И прыгать сиг отвык. А вкруг меня на сотни верст – Кочкарники и мхи. Лишь волк, бродя при свете звезд, Их знает, как стихи. Лишь осторожный красный лис Ведет им точный счет. Я жду, чтоб светом налились Колодцы черных вод. Давно течет в моей крови Соленый млечный путь. Устал я в легкие мои Вбирать ночную муть. С моим манлихером в руках Я затаясь лежу И сквозь окошко в ивняках На озеро гляжу. Качает первый ветерок Тростинку над водой. Комар, расправив хоботок, Хлопочет над рукой. И вдруг – я, впрочем, для того Всю ночь прозяб, простыл – С высот несется торжество Крылатых шумных сил. С жужжаньем к озеру стремглав – Лишь сыплется роса – На голубые щетки трав Слетают небеса. Средь расходящихся кругов – То плески, то хлопки. Клубами белых облаков Всплывают гусаки. И всё на свете позабыв, Слежу – слежу гостей – Размахи крыл, крутой извив Завитых в кольца шей. Я в сердце превратился весь, Пульсирую, дрожу. Пора дыханье перевесть, Приладиться к ружью! И выстрелы, как ураган, Взрывают праздник птиц. Кустарники по берегам С мольбою пали ниц. Я сбрасываю башмаки, Кидаюсь в глубину. Я зарываюсь в тростники, В озерную волну. Трепещущего гусака Я поднимаю ввысь. О, как сильна моя рука, В которой смерть и жизнь! 1935

ПРИОКСКАЯ НОЧЬ

Спокойная, курящимся теченьем, Река из глаз уходит за дубы. Горбатый лес еще дрожит свеченьем, И горные проплешины, как лбы, Еще светлеют – не отрозовели, Но тем черней конические ели. Июньский пар развешивает клочья По длинным узким листьям лозняка. Чуть смерклось, чуть слышнее поступь ночи, Скруглясь шарами, катят что есть мочи Кустарники над грядкою песка, – Туда, к лягушкам, в их зеленый гром, Раздребезжавшийся пустым ведром. Горбатый лес в содружестве деревьев Сплетает ветви и теснит стволы. Берез плакучих, никнущих по-девьи, Кора чересполосая средь мглы, Как будто бы на части разрубаясь, Чернеет и белеет меж дубами. Дубов тугих широкие корзины, Что сплетены из листьев и суков, Расставленные тесно средь ложбины, Полны лиловой мглою до краев. И с завитыми щупальцами корни Ползут, подобно осьминогам черным. Ель поднимает конус, как стрела, Сквозит резной каленый наконечник. Чуть ветерок, чуть поплотнее мгла, Всё – в кисее, всё – в испареньях млечных. Суки шуршат. И в глубине ствола Стучит жучок. И капает смола. И сок, как кровь, течет по древесине. И на макушках виснут нити сини. Лес гулко дышит, кашляет, не спит. Лес оживает в точках раскаленных Звериных глаз. Между кремнистых плит Ползет из лаза тропкою зеленой К хозяйственным урочищам излук Щетинистый дозорливый барсук. Круги бегут, а язычок лакает, Чуть возмутив закраину реки. Сопят ежи. И ласточкой мелькает Речная крыса – там, где тростники, Где голубеют тени, где квакуньи Клокочут, славя прелести июня. Горбатый лес, прохладная река, Земля, трава, объединив дыханье, Легко несут его под облака. Мир пахнет кухней. Ночь вовсю кухарит: В одной кастрюле варятся у ней Зверье и рыба, травы, жир ветвей. О, дикое, чудовищное блюдо, Посыпанное сверху солью звезд! Из-под лиловой мглы, как из-под спуда, С тяжелым скрипом выкатился воз. Колес не видно. Всё покрыто дымом, В нем прячется дергач неутомимый. Внизу река, как баня, вся в пару; Слышнее плеск купающейся рыбы. Закованный в пятнистую кору, Сом выплывает деревянной глыбой И, распустив белесые усы, Спешит на отмель глинистой косы. Рыбачьи весла движутся неслышно И курева светящийся глазок По берегам, навесистым и пышным, Плывет средь остеклившихся осок. Лишь спичка, вспыхнув, озаряет лбы… Река из глаз уходит за дубы. 1936

ГЛУХАРЬ

В очках рябинового цвета, Огромный оперенный ком, Среди запутавшихся веток Шипел, болтал над сосняком. И сосны, в рыжем небе вздыбив Верхушек черные горбы, Дрожали, покрывались зыбью От непонятной ворожбы. А клокотанье шло кругами. Он истекал, как соловей, Восторгом, бульканьем, щелчками, Весною, соками ветвей. Чудовищный кочан, весь черный, Пульсируя средь облаков, Казался сердцем непокорным Чешуйчатых кривых стволов. Как будто бор жизнелюбивый, Вдруг обалдев от тишины, Прорвался в горловых извивах Трубы, припадочной, счастливой И трижды пьяной от весны. 1935

РЫБОЛОВ

А. П. Соловьеву Как тетива, натянута леса. Толкает лодку быстрое теченье. Куст ярко-рыж, как зимняя лиса, И от него ложится полоса На рыболова. Защищенный тенью, Он шляпу снял. И в радужках, в глазах Зеленоватый, цвета винограда, Всплывает день, блестит река в лесах, Спускается медлительное стадо. Коричневой ореховой рукой, Дугообразным опытным движеньем Он, вытянув насадку над водой, Забрасывает поперек теченья Кузнечика, намокшую лесу И вновь, и вновь следит за их проплывом, А лодка вся как будто на весу – И нет границ меж небом и заливом. И, будто бы поднявшись над землей, Она висит в кустах среди сережек. И рыболов лесою, как петлей, Вмиг облачко поймать, как рыбу, может. Но – нет! Он только взрослый рыболов! И он не хочет, чтобы скрылась лодка Под одуванчиками облаков. Он не достанет удочкой короткой До неба. И, пропахнувший рекой, Весь в серебре чешуек, в мокрых травах, Лишь голавлей, чуть смеркнется, домой Он принесет с осанкой величавой. Подобно связке золотых лучей, Скрепленные узлами из бечевок – Они лежат средь кухонных ножей, Кастрюль, капусты, луковых головок. 1939

ЛОВЛЯ СОМОВ

Какой тут дом! Мы в логовище ночи. Наверно, здесь, в клубящихся кустах, Среди осок, багульника и кочек, В свивальниках из черного холста Она, едва родившись, не ходила, – Чуть почернели дикие яры, Чуть вечер, чуть июль развел пары Над этим вот померкнувшим бучилом. Взяв лягушонка, пойманного в травах, Пробей крючком лишь кожицу спины! Он должен быть живым. Он должен плавать Среди восьмисаженной глубины. Спусти его! Не терпится! Скорее! Вот легкий всплеск. Насадка за бортом. Вот в глубине, в подводной галерее, Среди коряг он кружится волчком. Едва фотографирует сетчатка Чуть видные, обвернутые в мрак, Одетые в мохнатые перчатки Кривые руки илистых коряг. И тут-то вырывается из мрака Страшилище, что не вместишь в ушат, Пудовый сом, которому так лаком Любой из побережных лягушат. Челнок дрожит. Дубовая катушка, Вращаясь, с треском отдает шнурок. Трясет рывок. Летит весло из клюшки. Трещит катушка. Вертится челнок. Трещит катушка. Сердце вперебой Работает. И, право, не на шутку Встревожишься, когда в воде густой, Как выходец из преисподней жуткой, Сом вымахнет усатой головой. И вот лежит в челне пятнистой глыбой, Как порожденье ночи, как намек На времена, когда мы не могли бы Существовать, а он бы княжить мог. 1939

ГУСИ ЛЕТЯТ НА СЕВЕР



Поделиться книгой:

На главную
Назад