Кристиан Паризо. Модильяни
ВИА РОМА, ДОМ 38
Заходящая луна играла в прятки, ныряя в облака, раздираемые крепнущим сирокко на длинные махры, лохматящиеся белесыми кометными хвостами. Укачиваемый морем, Ливорно изнывал во влажной истоме и гулком молчании южной ночи.
В трехэтажном особняке семейства Гарсен-Модильяни, расположенном в центре города, на Римской улице под номером 38, супруга Фламинио Модильяни двадцатидевятилетняя Евгения, в девичестве Гарсен, на двенадцатом году замужества ожидала немаловажного события: рождения четвертого ребенка. Ее благоверный был на пятнадцать лет старше.
Душная ночь никак не кончалась, в голове роженицы роились видения, полные предзнаменований. Время от времени, пытаясь хоть как-то облегчить маету, Евгения вставала и шла к выходившему в сад окошку на кухне; перед самым восходом, малость освежившись под дуновением пахнувшего мятой, лавандой и розмарином ветерка, мадам Модильяни наконец задремала, несмотря на скрежет фиакров и стук деревянных сабо по мостовой.
Вот уже неделю, как ее родня из клана Гарсен, в большинстве марсельцы, съехалась в Ливорно; их разместили на втором этаже. Третий занимал сам глава семейства Фламинио Модильяни с женой и тремя детьми: двенадцатилетним Джузеппе Эмануэле, который впоследствии станет депутатом-социалистом, девятилетней Маргеритой, будущей школьной учительницей, и шестилетним Умберто — ему уготована карьера горного инженера. Все ждут не дождутся наступления счастливого события.
— А ну-ка, живо, разыщите все самое драгоценное, что только есть в доме, и положите на кровать мамочки! — грубовато-приказным тоном возглашает Фламинио.
Дело происходит в ранний утренний час. Внезапно разбуженные дети вскакивают и, еще не успев разогнать последние сонные грезы, торопливо повинуются родителю, с самым серьезным видом отыскивая все свои тайные сокровища, припрятанные глубоко в шкафах или в проемах между комодами. Родня, потревоженная поднявшейся возней, тоже торопливо карабкается по лестницам со второго этажа на третий, ежась от утренней прохлады и перешептываясь. Они присоединяются к детям, собирая по всему дому серебряные и золотые вещи, драгоценности, картины, кружева, чтобы потом положить это на покрывало или подсунуть под простыню кровати, на которой лежит Евгения. Но они-то знают, зачем все это: накануне Фламинио поведал им, что дела складываются не лучшим образом, его фабрика на Сардинии, снабжающая округу дровами и древесным углем, на грани разорения. Он поделился с близкими и другою дурной вестью: не позже, чем нынче утром, за ним должны явиться судебные приставы и большая часть накопленного добра просто-таки окажется на мостовой. Но ему был ведом один весьма предусмотрительный закон: ничего нельзя брать с кровати женщины, собирающейся родить. Он намеревался истолковать этот запрет буквально.
Час спустя частые глухие удары дверного молотка, сотрясшие парадную дверь, подтвердили опасения Фламинио. Жара и общая нервозность усугубили тягостность переживаемого момента. Фламинио побрел отпирать; все в нем помертвело: действительно, на пороге стояли два пристава. Один из них вытянул из кожаной папки связку бумаг и срывающимся фальцетом принялся что-то зачитывать, подвывая привычно монотонным и до смешного торжественным тоном, а тем временем второй приступил к исполнению кое-каких процедур, обычно предшествующих составлению описи. Меж тем Евгения в соседней комнате принялась стонать: ей уже требовалась помощь.
— Повитуху и врача! Живо! — скомандовал супруг.
Джузеппе Эмануэле кинулся к жившей неподалеку повитухе по имени Сара, когда-то принявшей троих старших детей Евгении. Та не замедлила примчаться на зов.
И даже прежде, чем пришел семейный врач, а именно в восемь часов утра 12 июля 1884 года, в большом доме номер 38 на виа Рома раздался крик младенца. На черной мраморной плите кухонного стола Евгения произвела на свет Амедео Клементе. А неделю спустя мохел, практиковавший при местной синагоге, совершил обряд обрезания, после которого младенец стал полноправным членом общины, и случилось это в лето 5644 года по иудейскому календарю.
СЕМЕЙНЫЕ ИСТОРИИ
Еврейские семейства Гарсен и Модильяни имели разную историю. Первые к тому времени еще держались на плаву, особенно благодаря одному из братьев Евгении, Амедею Гарсену, разбогатевшему на торговле недвижимостью и удачных биржевых спекуляциях, вторые обнищали настолько, что подверглись постыдному банкротству. Но так было далеко не всегда.
— А ведь когда-то Модильяни числились банкирами папы, — бурчал кто-нибудь из домашних в дни, когда концы с концами совсем не сводились. Так, по крайней мере, рассказывала позднее Жанна, дочь Амедео Модильяни.
Каковы же факты? Семейство Модильяни, взявшее себе фамилию от Модильяны, маленькой деревушки в Романье, что близ Форли, впоследствии переселилось в Рим: о том позаботился один из предков Фламинио, промышлявший ссудами под залог, после того как он оказал серьезные финансовые услуги какому-то кардиналу. Жанна Модильяни, сомневаясь в достоверности всей этой семейной мифологии, в одной из своих книг дала гораздо более простую версию случившегося: «В действительности все было куда незамысловатее: в 1849 году правительство Папской области поручило некоему Эмануэле Модильяни поставить некоторое количество меди для экстраординарной чеканки монеты на двух фабриках папского монетного двора». Как бы то ни было, но в обмен на оказанные услуги поименованный Эмануэле Модильяни вопреки законодательству Папской области, запрещавшему евреям приобретать в собственность землю, счел себя вправе прикупить виноградники близ озера Альбано. Однако весьма скоро церковные власти, естественно, попросили его отделаться от виноградников в течение суток под страхом более серьезных санкций. Тогда в ярости он якобы покинул Рим и переселился со всем своим семейством в Ливорно.
По другому семейному преданию, клан Модильяни вместе со всей еврейской общиной Рима сыграл большую роль в гражданской войне, поддерживая Гарибальди и триумвират правительства самопровозглашенной Римской республики, пришедший к власти 9 февраля 1849 года и настроенный против власти папы Пия IX. В первый раз местные евреи получили право покидать гетто и считать себя полноправными римскими гражданами. Но триумвират во главе с Джузеппе Маццини продержался всего полгода и капитулировал 2 июля под ударами французского экспедиционного корпуса, отправленного в Италию под командованием генерала Удино. Когда Римская республика пала, множество евреев, решив уйти вместе с Гарибальди, рассеялось по всей Италии. Что до Модильяни, они, как уже было сказано, покинули Рим и в конце того же года обосновались в Ливорно.
И в том же 1849 году, когда семейство Модильяни перебралось в Ливорно, Джузеппе Гарсен перевез своих домочадцев в Марсель.
Некогда Гарсены жили в Испании, но были изгнаны оттуда во время преследований некатоликов и перебрались в город Тунис. В XVIII веке один из Гарсенов, знаток и толкователь священных текстов, открыл там весьма известную по тем временам школу, готовившую просвещенных талмудистов. Затем семейство переселилось в Ливорно, где 6 февраля 1793 года и был рожден тот самый Джузеппе Гарсен, сперва, правда, названный Моисеем, но потом переименованный по старинному обычаю, призванному отвратить зло, послав его по ложному следу (причина была веской: мальчик переболел великим множеством детских болезней). Его родители Соломон Гарсен и Реджина Спиноза прожили в браке не слишком долго (впоследствии никто уже в точности не мог сказать, сколько лет), затем Реджина, овдовев, осталась одна, и на ее плечи легли все заботы о многочисленном семействе, ибо, кроме Джузеппе, у нее имелось еще два сына — Джакомоне и Исакко и три дочери — Анна, Эсфирь, Рахиль. Вдова Соломона Гарсена жила скромно, весь свой жужжащий детский улей растила в большой строгости и учила блюсти достоинство. Сыновей заставила учиться и с ранних лет отдала в работу. Джузеппе стал портным, трудился день и ночь и стал компаньоном некоего Москато, чью дочь Анну взял в жены. Красотой она не блистала, зато была добра, благоразумна и деловита. Их торговый дом в Ливорно процветал, но случилось так, что один клиент, бей из Триполи, задолжав им весьма значительную сумму, отказался платить, вернее, не то чтобы отказался, но, признав долг, объявил о своей неспособности его вернуть. Неудачный оборот событий поставил под вопрос семейное благополучие: такая большая денежная потеря вынудила Джузеппе ликвидировать дело, чтобы начать новое гораздо менее масштабное предприятие. Ему было не занимать ни смелости, ни предприимчивости, но все опять не заладилось. И вот тогда-то Джузеппе подвел черту под попытками снова встать на ноги в Ливорно и со всем семейством подался в Марсель, где у него от прежних дел оставались серьезные связи. На них-то он и рассчитывал, чтобы нажить новый капитал в замышляемых выгодных сделках с Тунисом.
В Марселе после первых трудных лет все наладилось, торговый дом вошел в силу, сам Джузеппе завоевал уважение в деловых кругах и стал человеком приметным. Его прозвали «Консул из Ливорно». У них с Анной Москато уже был к тому времени сын Исаак, и вот в том же году, когда семья обосновалась в Марселе, то есть в 1849-м, он женился на своей кузине Реджине Гарсен, дочери его дяди Исакко. Они в свой черед произвели на свет уйму детей, в числе тех семерых, что выжили, — Евгению Гарсен, появившуюся на свет 28 января 1855 года.
Даже после двенадцати лет замужества Евгения плохо представляла себе, каково состояние дел их семьи, тем более что супруга она видела отнюдь не часто. Большую часть времени Фламинио проводил на Сардинии со своими братьями Абрамо и Альберто, пытаясь во что бы то ни стало поддержать жизнь в угасающем семейном предприятии, к несчастью день ото дня все глубже увязавшем в долгах.
В первой половине XIX века их дед Абрамвита и отец Эмануэле Модильяни приобрели в окрестностях Кальяри участок земли и с согласия тогдашнего министра сельского хозяйства, торговли и мореплавания графа Камилло де Кавура получили разрешение свести тамошний лес, чтобы развернуть производство угля и древесины. Несколько лет спустя они прикупили новые земли, теперь их предприятие вело дела в треугольнике между Макомером, Ориддой и Домус Новус, на площади в шестьдесят тысяч гектаров, включая двенадцать тысяч гектаров пахотной земли, лес и двадцать пять участков для добычи полезных ископаемых. Датированный 1862 годом и нотариально заверенный акт о продаже хранится в Историческом архиве при Университете города Кальяри. Самые плодородные земли находились в Гругуа. Модильяни решили построить там красивую усадьбу и образцовую ферму.
Из троих Эмануэлевых отпрысков с наибольшим рвением взялся за дело именно Фламинио. Он обосновался в поместье и, продолжая расширять и совершенствовать все, что относилось к сельским работам, стал интересоваться заодно прокладкой шахтных штолен. В 1863–1864 годах под Иглезиасом нашли значительное месторождение цинка, причем особенно много его залегало на землях Модильяни.
В Иглезиас, маленький провинциальный городок, до той поры ни у кого не вызывавший интереса, неожиданно устремилось множество деловых людей, биржевых маклеров, инвесторов, инженеров-шахтостроителей, коммерсантов и политиков. О городе заговорили в Европе. Тотчас появились товарные склады, большие и маленькие лавки, постоялые дворы, рестораны, не хватало только современной красивой и комфортабельной гостиницы.
Среди всего этого оборотистого люда, затопившего провинциальный сардинский городишко, было немало уроженцев Тосканы, весьма сведущих в строительстве шахт; от них до самой Тосканы быстро дошли сведения, что здесь надобна первоклассная гостиница. И вот тосканский предприниматель Тито Тачи, впоследствии близкий приятель Фламинио Модильяни, в 1870 году решил выстроить отель в историческом центре Иглезиаса.
«Золотой лев» был открыт в 1872 году и вскоре стал средоточием всех собраний и местом, где заключались все крупные сделки. Именно в «Золотом льве» Фламинио Модильяни обзавелся деловыми знакомствами в среде коммерсантов и политиков, вместе с которыми лакомился прелестями местной кухни: запеченной в духовке уткой, заливным из фаршированной курицы и поросенком, запеченным под соусом «канноно» из одноименного красного вина, знаменитого в тех местах. Здесь высоко ценили продукты, выращенные на землях Модильяни, и напитки с его виноградников.
В той же гостинице Тито Таче при посредстве Энрико Серпиери, первого председателя Кальярской торгово-промышленной палаты, Фламинио Модильяни познакомился с Исааком Гарсеном, отцом своей будущей супруги.
Во время одного из путешествий в Марсель, где была в основном сосредоточена коммерция Гарсенов, Фламинио познакомился с Евгенией. Решение просватать дочь, которой еще не исполнилось и шестнадцати, было принято родителями без ее согласия. О браке договорились главы двух солидных торговых семейств, прочно связанных деловыми обязательствами. Сама свадьба имела место два года спустя. За ней для молодой женщины последовала долгая чреда беременностей, приключавшихся после кратких наездов Фламинио в ливорнский особняк, где она обитала со свекровью и свекром в окружении многочисленных дядюшек, тетушек, не говоря уж о сонме двоюродных, троюродных и четвероюродных братьев и сестер шумного клана Модильяни.
ВРЕМЯ ТОЩИХ КОРОВ
Первые пятнадцать лет семейной жизни обернулись для Евгении цепью тусклых одиноких месяцев, поскольку мужа у нее как бы и не было. Физически он почти всегда отсутствовал, наезжая в Ливорно на десяток дней под Пасху да на такой же срок летом.
Всем тогда казалось, что Модильяни живут довольно богато. Такое впечатление в особенности подтверждал роскошный, кишащий слугами дом на виа Рома, где всегда накрывался стол для целой толпы родственников, деловых партнеров и друзей, собиравшихся там на обильные трапезы и нескончаемые приемы, которые хозяева закатывали в целой анфиладе обширных гостиных второго этажа и столь же просторном бельэтаже, выходившем в сад. Подобное изобилие продлилось первые десять лет и внезапно оборвалось, когда Фламинио столкнулся с первыми финансовыми трудностями, причем одновременно и на Сардинии, и в Ливорно. Конечно, семейство было слишком уж многочисленным, оно буквально проедало доходы его предприятия, уходившие на безрассудные траты, погашение неисчислимых долгов и оплату процентов по векселям. Одновременно усиливались трения между марсельскими Гарсенами и ливорнскими Модильяни, вложившими кое-какие капиталы в лондонский филиал их фирмы. Связанные, как цепями, туманно сформулированными и лишенными логики финансовыми обязательствами, не увязанными друг с другом нотариальными актами и тяжбами, которые раздували нагревавшие на этом руки адвокаты, обе коммерческие фирмы, Гарсенов и Модильяни, шли к разорению.
Вот потому-то 12 июля 1884 года, день, когда Амедео появился на свет, совпал с первым наложением ареста на имущество его родителей, чтобы оплатить просроченные проценты по закладным на дом в Ливорно и фабрику на Сардинии. Фламинио был вынужден продать усадьбу в Гругуа и принадлежавшие ему шахты в Сальтоди-Джесса. Но, несмотря на это, он не отказался от ведения сардинских дел и стал жить на полном пансионе в «Золотом льве» у своего приятеля Тито Тачи.
А чуть раньше, когда Олимпия, дочь его брата Альберто, взяла в мужья некоего Джакомо Лумброзо — еще одна свадьба, венчающая деловой контракт, — Фламинио, содрогаясь от бессильной ярости, отдал по требованию семейства жениха дом на виа Рома в качестве гарантии под приданое. Первым следствием этого «блистательного» свадебного контракта было то, что супруг Евгении, не слишком понимая, как это все обернулось, вынужден был уступить натиску новой родни, пытавшейся лишить его жену и детей крыши над головой. В конечном счете семейство Лумброзо в этом вполне преуспело, захватив весь дом целиком, даже вместе с мебелью.
Так и пошло: имущество заложено и перезаложено, удавка повседневных забот затягивается все туже, бедствия грозят никогда не кончиться. В Ливорно семью буквально душит нехватка средств. Евгения страдает от этого каждодневно.
«Я утверждала, будто никогда не мерзну, — писала она в „Истории нашей семьи“, — так как не имела возможности купить зимнее пальто, а туда, куда все отправлялись в карете, я обычно шла пешком. Разумеется, прежде всего экономили на провизии, я ела по-спартански. Мы никогда не могли предложить гостю даже стакана воды, поскольку среди всех прочих пошлых подробностей повседневной жизни досаждало то, что у нас не имелось приличной посуды, на столе не было ни сносной скатерти, ни приборов… ничего, кроме самого необходимого».
После того как семейство Лумброзо фактически отвоевало дом, Евгения, перебравшись в другой, во избежание худшего потребовала, чтобы его переписали на ее имя. В почти полном одиночестве, храбро рассчитывая только на себя, она занялась обучением и воспитанием детей, сперва зарабатывая на жизнь уроками французского, а затем вместе с сестрой Лаурой организовав небольшую частную школу.
Первая учительница самой Евгении Гарсен, англичанка мисс Уайтфилд, наставляла ее в жестких до ограниченности правилах суровой дисциплины, требуя соблюдения всех негибких формальностей протестантского уклада, вдалбливая ученице ту нехитрую мысль, что жизнь — не увеселительная прогулка, но жертвенное служение без конца и начала, а потому надлежит принимать страдание без ропота и ужимок. Затем последовали счастливые годы обучения во французской частной католической школе, более светской, не пропитанной насквозь духом неумолимой муштры. Называлось то заведение Марсельский институт Ансо.
Итальянский язык был ее родным, но вдобавок в школе Евгения успешно занималась английским и французским, причем последним овладела настолько, что у себя дома сделала его основным. Все эти противоречивые веянья, оставившие свой след со времен ученичества, привнесли должное разнообразие в унаследованную ею с младенчества иудео-итальянскую культуру восприятия жизни, проникнутую серьезными духовными устремлениями; ее интеллектуальное развитие было выше среднего уровня, принятого в тогдашних семьях. Одним словом, к преподавательской стезе Евгения была неплохо подготовлена. А немалую толику душевного спокойствия и умиротворенности она почерпнула из общения с профессором Родольфо Мондольфи, с теплой дружеской преданностью помогавшим ей в самые грустные и тяжелые дни, подбадривая при первых робких шагах на новом поприще; именно ему Евгения и ее сестра обязаны решением открыть частную школу, это удалось им не без помощи нескольких ливорнских друзей: Марко Алатри, Джузеппе Моро, падре Беттини. Этот последний — католический священник, с которым Евгения познакомилась во время поездки в Вико на природу с детьми, — тоже оказал сестрам большую моральную поддержку… Но самым неоценимым было все же именно участие профессора Мондольфи.
ДЭДО — МАЛЕНЬКИЙ ФИЛОСОФ
Евгения назвала сына Амедео Клементе в честь любимого брата, пятью годами ее старше, Амедея Гарсена, надеясь, что малыш унаследует его душевную щедрость и ум, а также в память об умершей в Триполи за два месяца до его рождения сестре Клементине, женщине с очаровательной, исполненной ума улыбкой и черными сверкающими глазами. Вот на кого должен был походить юный Дэдо, как прозвали мальчика.
Отец Евгении Исаак Гарсен во времена своей марсельской юности был блестящим молодым человеком, образованным, исполненным достоинства; он сделался удачливым и весьма уважаемым маклером, биржевым игроком, но затем вынужден был покончить с делами и ликвидировать фирму заодно с ее филиалами в Лондоне и Тунисе. Впоследствии он перессорился почти со всеми членами собственного семейства, со своими сотрудниками и деловыми партнерами, а вдобавок к прочим невзгодам потеряв жену, стал подавать очевидные признаки потери душевного равновесия. В 1886-м его послали доживать свой век в Ливорно, к дочери Евгении, там он и коротал свои последние годы. Он говорил на нескольких языках, был заядлым шахматистом, проводил дни в ностальгических сетованиях о блистательном прошлом, воспоминания о коем еще долго не угасали, но в самом скором времени впал в мрачную брюзгливость — состояние, перемежаемое приступами бурной деспотической раздражительности и мрачной депрессии. Один лишь двухлетний малыш Дэдо, по словам матери, «светлый, как солнечный лучик, немного балованный, но прелестный», понимал старика и сделался его неразлучным спутником.
Как только Дэдо научился ходить, дед взял себе за правило гулять с ним по набережной и пристаням Старого порта. Вместе они созерцали водную гладь, любовались большими кораблями в Новом порту, огражденном от непогоды полукруглым молом, смотрели, как паровозы подкатывают к зданию вокзала, мечтали о далеких путешествиях, забавлялись, наблюдая шумную суету вокруг рыночных лотков, задирали головы, чтобы не пропустить пламенеющие в закатном солнце облака, слушали жалобные крики чаек. У подножия статуи великого герцога Фердинанда Первого с четырьмя пленными чернокожими рабами по бокам, прозванными «Четверкой мавров», они перекраивали земной шар, завоевывая континенты.
Рядом с Исааком Дэдо делался серьезным и задумчивым. Скорее всего, воспоминания о деде мало-помалу стерли из его памяти облик вечно отсутствовавшего отца. Никто не знает, о чем ему рассказывал старик, но позже в кругу семьи Дэдо прозвали «философом». Может, именно дедушка Исаак говорил ему о знаменитых семейных предположениях, согласно которым Барух Спиноза числился в ряду предков клана Гарсен (об этом внук не уставал вспоминать, как и о байке с банкиром, кредитовавшим кардинала, во все время своей парижской эпопеи).
В действительности дед Исаака по отцовской линии Соломон Гарсен женился на женщине, прозывавшейся Реджина Спиноза, ведшей родословную от испанских евреев-сефардов, но она никоим образом не могла быть потомком великого философа по той простой причине, что у него не было детей. Однако же прапрабабка Амедео вполне могла происходить от родственников Спинозы. Так с какой стати будущему художнику лишать себя мечты, выводящей его из чопорного круга ливорнских евреев-коммерсантов?
ИСКУССТВО ДЕТСКОЙ ПОРЫ
К пяти годам Дэдо уже умеет читать и писать, эти навыки у него появились как бы сами собой, от общения с детьми, посещавшими школу матери. В очень раннем возрасте он уже проявляет склонность к рисунку и каллиграфии, как о том свидетельствуют нацарапанные им карикатуры 1893–1895 годов (даты проставлены его собственной рукой), что находятся в единственных двух книгах, оставшихся нам из домашней библиотечки его детства; эти две назывались «Жак Горбун» и «Детский магазин» и некогда принадлежали его тетке Клементине, но были весьма элегантно присвоены хитроумным юнцом, переправившим имя покойной тетушки «Клементина» на «Клементе Амедео».
В свои одиннадцать, летом 1895 года, он подхватывает плеврит и, как все дети, в подобном случае обязанные соблюдать постельный режим, сгорая от нетерпения, чтобы чем-то себя развлечь, лихорадочно набрасывает множество рисунков, уже несущих на себе печать некоторого мастерства, так что его матушка задается вопросом, не растет ли в доме художник?
«Прошлым летом Дэдо серьезно заболел плевритом, — пишет она 20 апреля 1896 года, — и я до сей поры не пришла в себя, такой ужасный страх на меня нагнал его плеврит. Характер этого ребенка еще не настолько оформился, чтобы я могла сказать о нем что-нибудь определенное. У него манеры испорченного мальчишки, но в уме ему не откажешь. Позже станет понятнее, какая бабочка таится в этой куколке. Может, художник?»
Много времени Дэдо проводит с одним из сыновей профессора Родольфо Мондольфи, этот Умберто, несмотря на ощутимую разницу в возрасте (он на семь лет старше), станет его неразлучным другом. Однажды они принялись сообща раскрашивать деревянную этажерку, скорее всего, там была еще закрывающаяся дверца или откидная доска. Маленькая трехногая безделка девяноста сантиметров в высоту состояла из четырех круглых полочек, зажатых между двумя прямоугольными плашками пятнадцати сантиметров в ширину с прорезями вверху для облегчения переноски, эти плашки и служили боковинами. На этих боковинах они изобразили с одной стороны голову мертвеца и женскую головку с уродливыми угловатыми чертами, искаженными гримасой, — нечто вроде разухабисто размалеванной колдуньи, с другой же стороны оказался портрет длиннобородого старца с огромными ушами, наводящего на мысль о черте. Было ли это реминисценцией из прочитанного или карикатурой на кого-то из знакомых? Вдобавок Умберто еще написал портрет Амедео маслом на картоне.
Всю свою жизнь Амедео будет вспоминать о семье Мондольфи: старший, Родольфо, учил его латыни и отчасти был его наставником в том, что касалось будущей взрослой жизни, а его сын Умберто, великодушный, храбрый, начитанный и прекрасно воспитанный, стал ему добрым товарищем; в Умберто рано проступили яркие гуманистические черты характера, он довольно рьяно принимал участие в общественной борьбе того времени на стороне социалистов и в 1920–1922 годах был даже избран мэром Ливорно.
В 1897 году Дэдо учится в лицее Гуэррацци. Особыми успехами он не блистает: его отметки в табеле лишь чуть выше среднего. 11 июля он своей рукой вносит в дневник матери такую запись: «Я сейчас сдаю экзамены. Уже сдал письменную по латыни, и теперь мне остался миньян. Сдав экзамены, я перейду из пятого класса в четвертый» (отсчет ведется по убывающей: выпускной класс — первый). А 31-го дописывает: «Несколько дней назад я писал в этом семейном дневнике, что сдаю экзамены. Теперь могу сказать, что перешел в следующий класс». В одну из суббот августа он в первый раз читает Тору в синагоге в присутствии миньяна, то есть не менее десяти взрослых евреев. Мальчику нужно прочесть «Паршат а-шавуа», «недельную главу» из Пятикнижия, и объяснить смысл прочитанного, а также произнести подобающие молитвы. Таким образом торжественно подтверждается его новое социальное качество: отныне он принадлежит к миру взрослых. Ему исполнилось тринадцать, и мечта деда Исаака, желавшего приобщить внука к традициям и обычаям предков, осуществилась. Впоследствии Модильяни изредка будет писать на изнанке холстов буквы иудейского алфавита или каббалистические символы.
В Ливорно, насчитывавшем семьдесят тысяч жителей, имелась еврейская община в пять или шесть тысяч человек, в большинстве своем происходивших от иудеев-сефардов, изгнанных из Испании в XV веке Изабеллой I Кастильской, прозванной Изабеллой Католической за то, что она реорганизовала инквизицию и усилила ее влияние в стране. В XVI веке первый великий герцог Тосканский Козимо I Медичи преобразовал деревушку на побережье в порто-франко, чтобы открыть себе выход к морю. Следуя по стопам родителя, его сын, великий герцог Фердинанд I, тонкий и прозорливый политик, стал охотно допускать в Тоскану всякого рода предприимчивых людей, как скромных ремесленников, так и богатых негоциантов, облегчая для них возможность вписаться в местное общество. Деревенька сделалась многонациональным городом, одним из самых больших портов средиземноморского побережья, крупным промышленным центром со своими плавильными заводами, верфями, сталеплавильными печами, а несколько позже — еще и со знаменитым училищем офицеров морского флота. Так родился Ливорно. Начиная с 1593 года здесь мирно уживаются с коренными жителями пришельцы всякого рода, представители иных этносов, и между ними — евреи, пользовавшиеся привилегией, обеспеченной им «ливорнской хартией», конституционным законом, каковым великий герцог Фердинанд даровал инородцам тосканское гражданство, свободу передвижения людей и товаров, право приобретения собственности на всей территории провинции, а также позволил им жить без тех утеснений, каким они подвергались в других крупных городах Италии с их системой гетто. Текст хартии гласил:
«Вам всем, торговым людям всех стран, приехавшим с Леванта или с Запада, испанцам, португальцам, грекам, германцам, итальянцам, иудеям, туркам, маврам, армянам, персам и прочим… мы жалуем полную, неотъемлемую и безраздельную свободу передвижения, неотменимое разрешение на приезд, отъезд и долгое либо краткое пребывание, на ведение торговых и промышленных дел, на проживание со своими семействами без помех, а также наезды с торговыми целями в город Пизу и на земли Ливорно…»
С 1896-го по 1901-й Амедео Модильяни не раз пользовался случаем посетить Сардинию вместе с отцом и с разрешения Евгении проводил там по нескольку дней. В гостинице Иглезиаса он завязал дружбу со всеми детьми семейства Тачи: с Нормой, Медеей, Анитой, Клелией, с Есией и Каем, но особенно близко он сошелся с Медеей, хрупкой девочкой, как и он, вечно погруженной в себя. Увы, их дружба длилась недолго: в 1898 году девочка заболела менингитом и в июне скоропостижно умерла. Это печальное событие надолго оставило в его душе тяжелый след. Потом он по фотографии написал портрет своей рано ушедшей подруги. Картина была сохранена Тито Тачи, отцом Медеи, который впоследствии передал полотно ее сестре Клелии, и она свято его хранила. Далее портрет достался ее племяннику Карло, продолжающему жить в Иглезиасе. Черты лица на портрете чуть расплывчаты, портрет исполнен в профиль на очень тонком холсте масляными красками, разведенными скипидаром, а мазок напоминает стилистику маккьяйоли, близкую итальянскому импрессионизму. В правом углу художник оставил место, чтобы вписать даты — одну, должно быть, в память его первой встречи с Медеей, другая свидетельствовала о времени окончания картины. Полотно подписано двумя инициалами, выполненными красной краской так, что «М» обрамляет «А». После расчистки полотна и рамы, проверки аутентичности основы и возраста красителей подпись «Модильяни» (с маленькой буквы) проступила на обороте картины, чуть подальше от края.
В Сульчисе, на Сардинии, бытует непроверенный слух о существовании другого полотна Модильяни «Бабочка» («La Farfalla»), долгое время висевшего в директорском кабинете Общества шахт Монтепони, куда частенько заходил Умберто Модильяни, горный инженер. Бывшие служащие фирмы, горячо поддержавшие эту версию об исчезнувшем подлиннике, свидетельствуют, что полотно провисело на стене выставочного зала, принадлежащего фирме, вплоть до Второй мировой войны. Ныне в этом зале выставлены современные художники. Вероятно, «Бабочка» действительно была юношеской работой Амедео, но, поскольку сюжет для него не характерен, может статься, что она принадлежит кисти кого-нибудь из его близких, например Маргериты, тоже занимавшейся живописью, или даже самого Умберто. Воспоминания свидетелей расплывчаты. То, что удалось доподлинно выяснить и собрать после многолетних поисков: некоторые подробности быта, уточнение кадастров всего, созданного художником, фотоматериалы, запечатлевшие жизнь двух дружественных семейств, — все это хотя бы отчасти заполняет пресловутую «черную дыру», существующую в описании итальянского периода творчества юного Амедео, хотя известно, что свое призвание он осознал уже в тринадцатилетнем возрасте к с тех пор решил посвятить жизнь живописи, рисованию и ваянию.
«Я ХОЧУ ПИСАТЬ МАСЛОМ И РИСОВАТЬ»
1897–1898-й школьный год был для Амедео катастрофическим. По итальянскому — четыре из десяти и столько же по греческому. Ему далеко до прекрасных оценок своего старшего брата Джузеппе Эмануэле, который, сдавая экзамен на степень бакалавра, получил по итальянскому восемь, девять по философии, а по латыни, по греческому, по математике и истории с географией сплошь десятки. В сущности, оба его брата и сестра учились замечательно — в результате Джузеппе Эмануэле сделался адвокатом, Умберто окончил два высших учебных заведения в Пизе и Льеже, а Маргерита стала дипломированной специалисткой по иностранным языкам; на Амедео же, не в пример им, школа навевала необоримое уныние. О его отметках по дисциплине нечего и говорить: они редко поднимались выше средней, что выдавало нестабильность нрава постоянно изнывавшего от скуки, нетерпеливого подростка. Возможно, процесс обучения так его изводил потому, что он оказался, как выражаются ныне, «одарен сверх меры». Тем более что для неуспевающего он был отменно развит и крайне восприимчив к постоянным беседам об искусстве и литературе, ведущимся в семье, что очень повышало уровень его знаний и представлений. Тетушка Амедео, Лаура Гарсен, посвятила себя редактированию статей по социологии и философии, мать юноши переводила на английский язык стихотворения Д'Аннунцио, современные романы и рассказы, сама писала книги и в течение многих лет была «белым негром» одного американского университетского профессора, что позволило ей, помимо занятий классической филологией, открыть для себя крупнейших авторов той эпохи. И вот школьник Амедео предпочитает грезить наяву, живет в выдуманном мирке, населенном сплошь философами и поэтами, а потому на протяжении всей оставшейся жизни ему придется с великим трудом сдавать экзамены и наверстывать упущенное.
«Дэдо не блистал на экзаменах, что, впрочем, нисколько меня не удивляло, ведь он очень плохо успевал в течение всего года. Первого августа он начал брать уроки рисования, к чему давно стремился. Он уже видит себя художником. Что до меня, я не слишком стараюсь его ободрять на этом пути из боязни, как бы в погоне за призрачным счастьем он не запустил остальные занятия. И все же я решила его несколько поддержать, чтобы он вышел из состояния апатии и уныния, куда все мы подчас любим скатываться».
К материальным затруднениям, с которыми Евгения сталкивается все чаще, каждый день выбиваясь из сил в своей маленькой школе, чтобы добыть средства, а на жизнь все равно едва хватает, прибавляется новая забота: в семье драма — Джузеппе Эмануэле в тюрьме. Его арестовали в мае во время демонстрации в Пьяченце и посадили как «подрывной элемент», поскольку местная секция партии социалистов пригласила его, основателя Социалистического клуба, в Ливорно, прочитать цикл лекций. Флорентийский военный суд 14 июля приговаривает его к шести месяцам заключения и большому штрафу по обвинению в призывах к бунту.
Меж тем жаждущий брать уроки рисования Амедео начинает посещать мастерскую, которую сам заблаговременно выбрал. Она принадлежит ливорнскому художнику Гульельмо Микели. Однако через месяц после начала занятий Амедео снова серьезно заболевает. На этот раз у него брюшной тиф, он несколько недель находится на грани между жизнью и смертью. И в лихорадочном бреду, и в дни выздоровления он не перестает повторять: «Хочу рисовать и писать маслом! Только рисовать и писать маслом, ничего более!»
Это станет его символом веры, девизом, идеалом существования, а потому в декабре 1898 года он окончательно покинет лицей Гуэррацци, это почти совпадет по времени с освобождением из тюрьмы его брата (3 декабря).
Никакой школы, никакого лицея, только курс рисунка в мастерской Гульельмо Микели, куда он вернется, как только окрепнет. Амедео рьяно занимается, и очень скоро его работы удостаиваются немалых похвал со стороны наставника.
ПЕРВАЯ МАСТЕРСКАЯ
Как было принято у флорентийских мэтров эпохи Кватроченто (то есть XV века), мастерская Микели представляла собой большую залу, освещенную тремя окнами, она находилась в бельэтаже виллы Бачиокки, на виа делле Сьепи. Терпкий привкус льняного масла там смешивается со смолистой сочностью скипидара. Там царит веселая, свойская атмосфера трудолюбивого радения, а торжественное молчание нарушается лишь истовым нервическим скрипом угля, то царапающего, то бережно ласкающего быстрыми размашистыми прикосновениями бумагу, картон, холст, закрепленный на мольбертах, расположенных у стен зала. Стоящие за мольбертом углублены в себя, полны внимания, поглощены стремлением старательно передать то, что их так волнует. Зовут их Аристидо Соммати, Сильвано Филиппелли, Ландо Бартоли, Ренато Натали, Луэлин Ллойд, Бенвенуто Бенвенути, Джино Ромити и Оскар Гилья. Все они — ливорнцы, некоторые из них внесут свою малую лепту в историю живописи, а иные и вообще не оставят в ней следа.
Аристидо Соммати, милый и любезный молодой человек, отличавшийся мягкой сдержанностью, не слишком верил в свое дарование, а вел себя столь же беспокойно, как Амедео, и притом еще более замкнуто; молодые люди имели общие художественные пристрастия в литературе, музыке и живописи; сверх того Аристидо приобщил Модильяни к технологии изготовления фресок, коей обучился в Ливорнской школе искусств и ремесел. Позже, когда накануне открытия выставки пожар уничтожит все его полотна, он окончательно отойдет от живописи и займется хлебопекарным делом, взвалив на свои плечи заботы о многочисленном семействе.
Сильвано Филиппелли, которого отнюдь не томила жажда новаторства, откроет модный магазин вместе с художественной мастерской и сделает неплохую карьеру преподавателя рисунка.
Ренато Натали никогда не позволит собственному успеху себя ослепить, и те миллионы, что будут приносить его работы, тем более не вскружат ему голову. Он будет неустанно повторять: «Все это сплошное жульничество! Картина — не более чем кусок холста и немного краски: что здесь может стоить миллионы?»
Торговцам картинами, с которыми имел дело, он втолковывал: «Мне бы хотелось, чтобы каждая семья в Ливорно имела хоть одну мою картину». Ибо единственной его целью и заботой оставалось множить все новые виды Ливорно, предназначенные для простых людей, которым так нравились узкие, кривые улочки сумрачных и грязных ливорнских окраин.
Сын валлийского биржевого маклера, обосновавшегося в Ливорно, Луэлин Ллойд сначала обучался коммерции, но по совету преподавателей решил посвятить себя рисунку и живописи. Его работы будут экспонироваться на многочисленных выставках, как в Италии, так и по всему миру.
Бенвенуто Бенвенути, как и Аристидо Соммати, начал с занятий в Ливорнской школе искусств и ремесел. Склонность к эклектизму в искусстве будет толкать его к работе одновременно или последовательно во многих направлениях, коими прославился конец XIX века. Входя в различные объединения или работая в одиночестве, он примет участие во множестве экспозиций и будет часто выставляться до самой смерти.
Однако подлинными соратниками Амедео, рядом с которыми он пройдет часть своего творческого пути и с кем у него завяжутся более крепкие дружеские связи, станут Джино Ромити, Манлио Мартинелли, Луэлин Ллойд и Оскар Гилья.
В сборнике своих мемуаров «Tempi andati» («Былые времена») Луэлин Ллойд вспоминает, как в мастерскую в первый раз вошел «невысокий, хорошо воспитанный молодой человек, болезненно худой и бледный, на его лице выделялись, прежде всего прочего бросаясь в глаза, резко очерченные красные губы. То был Дэдо Модильяни, юноша из очень достойного семейства ливорнских евреев. В его доме все были эрудиты. Отец, маленький, полноватый, очень деловой маклер, всегда облаченный в редингот с фалдами и в цилиндр, был весьма образован. Брат Эмануэле вел адвокатскую практику, сестра преподавала французский. Дэдо рисовал и писал больше от головы, нежели руководствуясь тем, что видели глаза или чувствовало сердце. Он любил рассуждать и спорить, часто приводя меня в замешательство глубиной всяческих познаний — подлинный кладезь премудрости. Я же, бедный парень, которому и его-то собственных глаз не хватало на диалог с натурой, нервно искавший на палитре, как передать глянцевитость листочка или получить небеса бездонной голубизны, — мог ли я углубленно развивать теорию Ницше или мысль Шопенгауэра?».
Таким образом, Луэлин Ллойд едва ли мог сопутствовать своему юному товарищу в его интеллектуальных поисках. Ведь Амедео, которому в ту пору было только шестнадцать, тогда как Луэлину — уже двадцать, читал «Девы скал» Д’Аннунцио и «Так говорил Заратустра» Ницше, не расставался с томиком Бодлера и пылал восхищением к английским прерафаэлитам, направлению, выкристаллизовавшемуся в Лондонской королевской академии художеств в середине XIX века и бунтовавшему против кризиса идеалов, который, как думали адепты направления, явился следствием промышленной революции. Амедео, как и они, считал, что надо брать за образец творчество великих художников-примитивистов, предшественников Рафаэля. Микели прозвал Амедео «сверхчеловеком», отец юноши с иронической нежностью именовал его «Боттичелли»… Между тем пожирание книг служило Модильяни прежде всего средством познать самого себя. Он чувствует в себе силы и способности к великим свершениям, хотя пока еще не слишком ясно представляет, во что выльются поиски. 10 апреля 1899 года его мать записывает:
«Дэдо отказался от иных занятий, кроме живописи, но ею занимается с неостывающим пылом, который меня удивляет и восхищает. Если это не путь к успеху, то тут уж ничего не поделаешь. Преподаватель им весьма доволен. Что до меня, я в этом ничего не понимаю, но мне кажется, что для каких-нибудь двух-трех месяцев обучения он пишет совсем неплохо, а рисует так и вообще замечательно».
Итак, Амедео под руководством Гульельмо Микели познакомился с основами мастерства. Наставник Модильяни, в свою очередь, учился во Флорентийской академии изящных искусств у Джованни Фаттори. Сам Фаттори совсем еще молодым художником в 1875 году провел месяц в Париже, где имел случай несколько раз видеть Камиля Коро, чьи поздние работы, в особенности пейзажи, сильно повлияли на творчество итальянца. Вернувшись в Италию, Фаттори возглавил направление, названное «маккьяйоли», провозглашавшее самоновейшие подходы к творчеству (однако при неукоснительном следовании, по крайней мере на стадии обучения, заветам великих мастеров Возрождения), призывавшее не писать натуру в мастерской, выйти на вольный воздух, передавая на полотне живость спонтанного впечатления, и применять пятна цветов природной гаммы, чтобы создать впечатление подлинности. Своего рода импрессионизм на итальянский манер.
Стремясь максимально раскрепостить своих питомцев, во что бы то ни стало приобщить их к свободе творчества через манеру выражения, выработанную лично, а не по чужим склеротическим меркам и догмам, Микели надолго оставлял их одних в мастерской, а сам отправлялся на пленэр рисовать пейзажи, виды порта и во множестве «марины»: морская стихия ценилась им превыше прочих родов зрелищ. Вернувшись в мастерскую довольно поздно, когда день уже клонился к вечеру, он смотрел сделанное учениками, высказывал замечания или давал пояснения, но никогда не брался сам за кисть или уголь, чтобы подправить контур либо уточнить цветовой оттенок.
«Делайте то, что подсказывает вам чувство, и будьте при этом предельно честны и добросовестны», — любил он повторять, ведя себя в этом царстве красок и линий скорее как дружественный и уважающий вас провожатый, нежели как властный наставник.
Мастерскую нередко посещал и Джованни Фаттори. Когда мэтр бывал проездом в Ливорно, он захаживал к Гульельмо Микели, любимейшему из своих бывших учеников, а потом и просто другу, полностью разделявшему его гуманистические устремления и цели, не говоря уже о воззрениях на эстетику и художественное творчество.
Манлио Мартинелли, последний из той группы учеников, кто в июне 1899 года записался на курсы в мастерскую Микели, запомнил, как Фаттори, посмотрев на то, что делал Амедео, не удержался от похвалы:
«Когда я появился у Микели, Дэдо рисовал натюрморт углем на обтянутом холстом картоне: вазу на фоне драпировки. Техника его рисунков нередко состояла в частичном заполнении листа пятнами цвета горелого хлеба, он работал густой или разбеленной чернью, как полутоном. Фаттори рассмотрел рисунок и очень хвалил».
ЛИВОРНСКИЕ ДРУЗЬЯ
По воскресеньям Амедео и его товарищи в складчину нанимали в мастерскую натурщика и пробовали себя в жанре «ню», а потом отправлялись на полдник к Евгении. Поскольку все они были молоды и без гроша в кармане, к тому же в большинстве происходили из далеких от зажиточности семей, прием, оказываемый им Евгенией, воспринимался молодыми людьми как настоящее празднество. Вечерами они снова встречались под вековыми древами, дорогими сердцу Фаттори и Микели, а чуть позже — уже открывали дверь в кафе «Барди», модное среди молодых деятелей культуры бистро в центре Ливорно, между виа Кайроли и пьяцца Кавур. Заказав себе по «кофе с граппой», они сидели там среди общего мельтешения и гомона, делились новыми наблюдениями, суждениями по поводу распределения на полотне света и тени, приходили в неистовство, ярились и спорили, спорили без конца, как все студенты на свете, уверенные, что уже готовы сказать новое слово в искусстве.
Замкнутый, робкий, краснеющий от любого пустяка, Амедео, как утверждают, тем не менее охотно заговаривал о женщинах. Водивший дружбу с художниками фотограф Бруно Миньяти рассказывал, что Модильяни, с младых ногтей склонный к похождениям, пытался соблазнить горничную Микели — маленькую, бледненькую девицу с черными, словно угли, глазами.
— А ты бы разве не хотел, чтобы она пришила пуговицу к твоим штанам? — как-то спросил он у Мартинелли.
Но когда после кафе вся компания отправлялась в квартал увеселительных заведений, куда-нибудь на виа деи Лаватойи или виа дель Сассетто, Дэдо разбирал стыд, весь его запал сходил на нет, и он обычно отказывался входить в эти заведения.
Итак, Дэдо стал художником, работающим, по словам его матери, «целый день и каждый день». Среди его первых произведений, чья подлинность не вызывает сомнения, заслуживают упоминания «Портовый грузчик» («Le Déchargeur», бумага, уголь, 1898) и «Сельская дорога» («Stradina di campagna», масло, картон, 1898), на которой изображен маленький тосканский проселок под неяркими закатными лучами зимнего солнца; Луэлин Ллойд видел, как Амедео писал этот этюд около Сальвиано, к югу от города; они тогда вместе отправлялись в окрестности Ливорно писать натуру «по живому впечатлению». К ранним работам принадлежат также портрет его малолетней кузины Корины (1899, масло, холст), «Автопортрет» 1899 года (бумага, уголь) и «Сидящий мальчик» — по воспоминаниям Манлио Мартинелли, для этой картины позировал Альбертино, сын Гульельмо Микели, и происходило все это в мастерской его отца. Эти первые работы свидетельствуют о такой зрелости таланта, какой трудно ожидать от пятнадцатилетнего живописца.
Манлио Мартинелли так восхищали произведения Модильяни, что он неизменно сопровождал Амедео за город, если тому хотелось порисовать с натуры. Однажды, когда они писали пейзаж около моста через Ароденцу, бурную речку в трех километрах к югу от Ливорно, какой-то сорванец принялся бросать в них камни, намеренно целясь в коробки с красками, и загнал их со всеми пожитками под мост. В другой раз, когда они обходили местность в поисках сюжета, достойного кисти, попавшаяся на пути крестьянка осведомилась, не торгуют ли они дамскими гребнями, приняв этих молодцов с их котомками за коробейников.
Другой близкий приятель Модильяни Джино Ромити, хотя и был тремя годами старше, не достиг еще полных восемнадцати. При всем том его «Ruscello» («Ручей») уже однажды выставлялся на круглогодичной выставке в Милане. Амедео очень хотелось удостоиться такой же чести, он ради этого даже освоил новую манеру письма, используя особую технику перетекания цвета. Однако подобные новшества его не слишком удовлетворяли: уже через несколько лет Амедео Модильяни уничтожит большинство своих юношеских работ — все, что оставалось в его распоряжении. Пока же с помощью Джино Ромити Амедео заводит знакомство с Джулио Чезаре Винцио, приобщившим молодого художника к дивизионизму — технике, которую Модильяни применит затем в своих тосканских пейзажах.
После того как Ньепс и Дагер отладили производство фотографий, художниками овладели сомнения: к чему натужные заботы о верности изображаемому, точности подробностей и тщательности в воспроизведении текстуры, если фотографии все это вполне подвластно, причем она не делает ошибок и срабатывает почти мгновенно? Отказавшись от проторенных путей описательного реализма, Клод Моне нашел выход, открыв импрессионизм. Он принялся переносить на полотно не точные контуры предметов, но собственное восприятие игры света и тени. Жорж Сёра и Поль Синьяк пошли еще дальше, применив в живописи «закон одновременного контраста», сформулированный химиком Эженом Шеврёлем, согласно которому импульсы света и точечные пятна чистого цвета, расположенные рядом, без смешивания, попадая на сетчатку глаза, обрабатываются глазным нервом так, что получается синтетический цвет. И вот Сёра и Синьяк вознамерились разделить световой поток на сочетание составляющих его цветов (трех основных и нескольких дополнительных) и располагать точечные цветовые пятна на полотне рядом, не смешивая краски. Так родился пуантилизм, который в Италии называли дивизионизмом.
Однако Амедео мало привлекают соблазны дивизионизма, столь притягательные для его друзей, он быстро охладевает, называя эту живописную манеру слишком умиротворенной и прилизанной. Она действительно не подходит его импульсивному темпераменту, его удел — непрестанные мучительные поиски чего-то исключительного. А тут еще Джино Ромити, отдав положенную дань дивизионизму во время совместных этюдов с Луэлином Ллойдом и Бенвенуто Бенвенути, отказался встать под знамена какого бы то ни было из современных направлений:
— Я не стану ни импрессионистом, ни дивизионистом. Я уже являюсь и тем и другим, поскольку стараюсь извлечь пользу из любого изобразительного приема, но писать буду, повинуясь лишь потребности выразить на полотне то, что меня волнует, а не ради получения прав гражданства от той или иной художественной школы.
Джино Ромити станет одним из самых блестящих продолжателей дела Микели и Фаттори. Иногда его будут называть художником цветов, деревьев и весенней природы.