Сурт попытался перебить, нo она повысила голос:
— Дослушай! Я умею видеть, и я вижу. Я могу гулять, и гуляю. Но я родилась первого марта тысяча девятьсот семьдесят четвертого года, и…
— А Кайра?
— И Кайра тоже! Кайра — это я, ты что, не понимаешь? Кайра ни на секунду не забывает, что у нее есть тело, и есть люди, которые зовут ее Норой…
Она умолкла, теряясь в попытках объяснить очевидное. Сурт гладил ей волосы, и почему-то ее это раздражало, нo она не хотела сделать ему больно и не убирала его руки. А он осторожно, слово за словом, выговаривал:
— Кайра. Птица чернокрылая. Фея всемогущая. Слушай меня. Не перебивай. Я все понимаю. Но разве ты думаешь, что время повсюду течет одинаково? Может, ты не помнишь своих прошлых жизней, потому что их еще не было? Ведь ты же веришь, знаешь, что наши с тобой походы по мирам существуют на самом деле! Давай попробуем! Отправимся в прошлое, родимся, встретимся, влюбимся…
Они спорили, спорили, а потом прожили две жизни: одну, долгую и счастливую, полную роскоши и интриг, вo Франции семнадцатого века, а другую, трагическую и короткую — в Египте эпохи Птолемеев, и оба раза любили друг друга до конца.
Через несколько лет, в Лувре, он остановится, как вкопанный, перед табличкой «Евпраксия и Пантелеймон — Ромео и Джульетта античного мира». Галина, как курица, будет кудахтать «пойдем, пойдем» и тянуть его за руку, а он, не слыша ничего, будет смотреть на девичье лицо, нарисованное на правой стороне двойного саркофага.
Своего лица он не узнает, потому что зеркала в Александрии были большой редкостью.
6. Я хочу поднять бокал
Кайра стояла на табуретке в переднике и вытирала книги, а Сурт ставил их на место.
— Поосторожней, автограф Крапивина.
— Откуда?
— Как, откуда? Был на вечере, пробился, изловил… обыкновенно.
— Тебе сколько было?
— Да вроде четырнадцать. Но я и сейчас его люблю. Он взрослый писатель, на самом деле, просто пишет о детях. Даррелла ведь не только животные читают!
— Не о детях твой Крапивин пишет, а о мальчиках. Взрослый мужчина еще может изыскать в себе мальчика, а мне это как-то трудно сделать.
Двусмысленность сказанного дошла до обоих одновременно, и оба прыснули со смеху, нo тут в дверь постучала тетя Софа:
— Норочка, Волыня, идемте! Все гости собрались, вы одни здесь крацаетесь. Инночка всего такого наготовила, вы знаете, как это обидно хозяйке, когда еда на столе, а гости не за столом. Как не свои, ей-же Богу! Норка, скажи ему!
Сурт еле слышно вздохнул. Кайра пообещала, что она скажет, и дверь закрылась.
— Идем, Сурт. Будем
— Все на том же, на киршфельдо-понарском. Означает «делать не то, что надо, а то, что хочется».
Они заняли места за исполинским столом, где действительно уже были все — прямо как в записке, которая полнедели висела на кухне:
…Аскольд Иосифович, несмотря на преклонные годы, «смог», а деда Боря сидел где положено, то-есть в центре, нo поодаль от тети Марты. Дело в том, что они души не чаяли друг в друге: Борис Моисеевич Понарский, зэк сталинской закалки, инвалид пятьдесят восьмой статьи, и Марта Ароновна Киршфельд, вдова гениального дяди Макса, семейного тотема. Просто их соседство всегда выливалось в длительные споры о внешней и внутренней политике, и находиться за одним столом с ними становилось затруднительным даже для потомков, которые, в свою очередь, не чаяли души в обоих.
Кайра смотрела на Максима и Арсения, внуков дяди Макса. Они никогда не видели своего деда, нo каждый из них чуть ли не наизусть знал его колкие эпиграммы, очерки, боевую историю (два ордена Славы, брал Берлин) и, наконец, походку, характер, черты лица по сотням фотографий. Они бы с легкостью узнали его на улице, если бы в пятьдесят шестом году его не убили под Будапештом. А кто был Григорий Бахтерев? Ни слова. Ни записки. Пара фотографий. Как не было.
Стол гудел, как расступающиеся волны Чермного Моря. Ларисочка, как институт? (Лара, слышишь, тебя дядя Алик спросил про институт). Паштет передайте, тетя Инна. (Софа, ты рецепт возьми, твоему ребенку мой паштет понравился. Тетя Инна, не называйте меня ребенком, я уже взрослый). Налейте вина, я хочу сказать тост! (Тише! Тише! Дедушка Боря будет говорить тост! Макс, тише, Бориса Моисеевича слушай, он интересное скажет).
Поднялся стремительной седой каланчой старый Понарский и сказал:
— Мы сегодня собрались… (Максик! Не ешь, слушай Бориса Моисеевича)… чтобы отметить важную дату. Это — восемнадцатилетие нашей дорогой Мариночки, которую мы еще все в нашей семье зовем Рысенькой. (Рыся, выпрямись, ты должна быть красивая. Саша, смотри на дедушку.) Рысенька, чтобы ей жить до ста двадцати лет, очень похожа на свою прабабушку Маню, в память об которой (Саша, не поправляй дедушкины ошибки, лучше сам хорошо учись) ее назвали.
Восемнадцать лет — это совершеннолетие. Это число в старой еврейской традиции означает «жизнь». В Государстве Израиль в восемнадцать лет молодые люди идут в армию. В том числе и красивые девушки. Я хочу пожелать тебе, Рысенька, чтобы ты жила долго и в хорошем месте, даже если тебе надо для этого будет пойти в армию. (Шепот по всему столу.) Но ты не волнуйся — девушек, особенно красивых, в боевые места не посылают. Давайте выпьем:
На другом конце стола Аскольд Иосифович и тетя Марта тихо и самозабвенно спорили, в честь кого, собственно, назвали Марину. Остальные осушили бокалы. Аркадий Семенович уравновесил тост своего тестя собственным тостом за дочь: «пусть у тебя будет счастливая жизнь так, как ты этого сама себе желаешь». Потом пили за родителей, за дедушку, за родственников с каждой стороны по отдельности. Выпили и за брата. Кайра все боялась, что будут пить за нее, но обошлось. На каждый тост приходилось по полрюмки вина, и никто не хмелел, хотя бокалы звенели, как на грузинской свадьбе.
Тетя Марта в очередной раз рассказывала, как она впервые познакомилась с дядей Максом.
— И вот, представляете, он подходит ко мне в купе с букетом и говорит: я еду к своей невесте, в … (Ростов-на-Дону! Тетя Марта, в Ростов-на-Дону! Тихо, Саша, не мешай.)… да, вот. Он сказал, что едет к невесте в Ростов-на-Дону. Но! Это он говорит, обратите внимание! (Максик, ну уж про своего-то дедушку ты точно послушай! Мамочка, ну сколько можно слушать одно и то же? Максик, бабушка рассказывает, ей будет приятно.) Так вот: он открывает окно и бросает букет в это окно, и говорит мне…
Сурт держал ее руку под столом. Она улыбалась и ела, отвечала на реплики, наполняла тарелку Сурта (смотри, Неля! Вижу, вижу, тьфу-тьфу-тьфу, только бы не сглазить.), а сама тo парила над столом, тo просто находилась в каком-то пустом пространстве…
И тут тетя Софа встала и провозгласила:
— У всех есть, что выпить? Потому что я буду говорить тост, который никогда еще за этим столом не произносился. (Красненького. Мне тоже. Тише! Тише!) Я хочу поднять бокал за наше замечательное приобретение — за нашу родную Норочку. Недолго мы все с ней знакомы, нo все ее очень любим. Я считаю, что это большое счастье для Волыни, что он познакомился с такой девушкой, которая бы ценила все его достоинства и дополняла бы их своими качествами. Наша Норочка пишет стихи, увлекается фантастической литературой. Они с Волыней соавторы, и я надеюсь, что когда-нибудь мы все прочтем в книгах про их миры, и…
— Извините, мне плохо.
Она выдернула руку, аккуратно встала из-за стола, задвинула стул — и мигом в комнату, собирать вещи. А в спину ей звучал растерянный голос тети Софы:
— Ну что я такого сказала?
7. Второстепенный герой
На неосвещенной скамейке в парке сидел незнакомый мужчина лет сорока, и читал Урсулу Ле Гуин в подлиннике. Он усадил ее рядом с собой и приказал: рассказывайте. Его глаза блестели в кромешной тьме, и она подчинилась.
Как плохо ей было! Хуже, чем плохо. Ниже ада. Глубже бездны. Она собирала вещи, а Сурт подбежал, он плакал, он не соображал, что натворил, и она ему бросила: как ты мог предать, а он даже не понял, в чем состояло предательство. Он просто объяснил маме, что за девочка ходит к ним домой. Надо же было как-то представить! И он не говорил ничего про их путешествия и полеты (еще чего не хватало, каркнула она сквозь слезы), а все свел к фантастике. Не знал же он, что мама поделится с тетей Софой!
— И тогда я ему сказала: «вы как будто все заодно». Я действительно не могла больше! А он сразу выпрямился, и лицо сделалось, как будто сейчас меня ударит, и как будто он ни в чем не виноват, а только я все натворила. Нет, это невозможно! Он подумал, что «вы заодно» — это я про… Вы понимаете? Понимаете, да?
— Понимаю.
Незнакомец говорил низким, как геликон, голосом. Ей захотелось, чтобы он оказался Воландом и унес ее душу в кромешное пекло, где нет никаких мыслей.
— Был у Вас, сударыня Элеонора, неудачный вечер. Вас утомила длительная семейная трапеза. К тому же, мне кажется, Вашей раздражительности способствовали и чисто физиологические причины, не так ли?
В очередной раз изумив саму себя, она призналась, что да, способствовали. Незнакомец развел руками:
— Вот видите, все пройдет, не горюйте. И с Владимиром Вашим помиритесь. Несоизмеримы причина любви и причина ссоры.
Жар прошел, туман растаял. Она вдруг поняла, что теперь вдобавок ко всем бедам совершенно посторонний человек владеет всеми ее тайнами. Человек, конечно, в меру «свой», раз Урсула Ле Гуин, но… дa и можно ли разглядеть хоть слово в такой темноте? Она с трудом разобрала заголовок, в котором буквы были с аршин.
— Ступайте домой, сударыня, Вас матушка заждалась. Только лицо утереть не забудьте. А назавтра в классе встретитесь и на свежую голову договоритесь. Для такой цели и урок пропустить невеликий грех.
— Разберусь… спасибо. Могу я хоть узнать, кому я выложилась?
— Отчего нет, сударыня? Меня Марек зовут.
— А отчества себе не выдумали, Марик?
— Отчеств, сударыня, не выдумывают, разве только если вся жизнь — наша выдумка, как Ваш Владимир склонен полагать. А поскольку отец у меня был Анджей, тo меня можете смело именовать Марком Андреевичем.
— Так Вы — поляк?
— Ясное дело, поляк. А Вы подумали — раз на скамейке сидит, непременно Азазелло?
Она вздрогнула.
— То-то же. Домой, домой ступайте, не заставляйте меня читать Вам наизусть про тьму со Средиземного моря, тем более, Вы и так мне вo всем отчитались.
— А Вы…
— Нет. Считайте меня второстепенным героем в Вашем романе, из тех, что уходят, не возвращаясь.
Она встала.
— Я действительно пойду.
— Ступайте, ступайте.
Он окликнул ее, когда она отдалилась метров на пять.
— Элеонора! Вообще люди, подобные Вам, в последние годы собираются вместе. Сейчас даже массовые игрища устраивают, наряжаются в костюмы. Но я бы не выписывал Вам это лекарство. Одиноким общество не поможет. Идите, Бог с Вами!
…Вот они и встретились в ночном парке, вот и разошлись, и больше не увидятся до конца времен.
8. Была ночь и было утро
Во сне она шла по длинному бульвару, окруженная людьми в латах, как в фильме «Покаяние». Не враги, не жандармы, а общество одиночек, о котором говорил Марек. В диковинных костюмах своих — чего вo сне не бывает! — они шли аж от остановки автобуса, и рядом, не смешиваясь, брели обычные граждане с портфелями, сумками и клеймом заботы на лицах. Меж рыцареподобных юношей случались девы, одетые в шелка, и средне-монашьего полу одухотворенные особи в хламидах и при символах веры от католических распятий до берцовых костей носорога. Обычные с клеймом заботы даже не оглядывались, зная, что эти отстанут у своей точки сбора.
Точка сбора — не то руины какой-то героической эпохи, не то парк чьей-то культуры — напоминала более всего клинику доктора Равино из «Головы профессора Доуэля»: нездешние лица, обращенные в пустоту, стенания о беде, понятной одним стенающим, тоскливая музыка дикарских флейт и тамтамов. Рядом железные рубились друг с другом остервенело, а девы взирали с восторгом и томлением. «Неужели и я такая стала», подумалось ей с ужасом, «хорошо, Сурт не видит»; и тут же она вспомнила, что никакого Сурта уже нет.
Потом она, послушная инстинкту жителя шестой части, стала искать Главного. Неожиданно быстро ей на него указали: высокий, стройный тридцатилетний атлет, шутя отфехтовывающийся от целой кучи латников. Рапиру он держал в левой руке, а правая безвольно повисла вдоль тела. «Что с ним», спросила она, и ей ответили, что нечего волноваться: просто сейчас он играет Бенедикта Эмберского, а так обе руки в полном порядке. Тут-то она стала соображать, что все присутствующие, кроме, быть может, ее самой, кого-то играют, в длительном спектакле без видимого сюжета и режиссера: и рыцари, и дамы, и отшельники, и портфельники с заботой на лице, и тени на земле, и ангелы на небе.
Главный атлет с рапирой в левой, отдуваясь пocлe боя, оказался перед ней и дружески стиснул ее плечо могучей правой, отрекомендовавшись: «Бенедикт». Она спросила: «Эмберский?», а он рассмеялся и объяснил, что он по-настоящему Бенедикт Вартанов, а народ зовет дядей Беном. «А я Элеонора», сказала она, по-Марековски протяжно выговаривая свое паспортное имя, пыльное от долгого неупотребления. И тут дядя Бен расплакался.
«Я знаю, кто ты такая», говорил он сквозь слезы, гладя ее волосы. «Тебя ведь в честь моей мамы назвали. Она была красавица, как и ты, и папа ее никогда не забывал, даже когда уехал и женился на твоей маме. И письма всегда присылал, чтобы мы с тетей Сильвой клали венки на мамину могилу. И твои детские фотографии — они у меня всегда с собой». Из открытого бумажника на нее смотрела маленькая черно-белая Нора, а в соседнем квадратике — незнакомая женщина с горящим взглядом.
«А твоя мама тебе мои фотографии тоже показывала, правда?», спросил Бен, и Нора, не зная, что ответить, проснулась.
За завтраком она спросила маму: «а с кем папа до тебя был?», и мама удивилась: «я же тебе тысячу раз рассказывала про Тбилиси! А больше никого не было, твой папа молодым ушел».
— А отчего та женщина умерла?
— Не знаешь, что ли? Преждевременные роды, на седьмом месяце. И ее не спасли, и дитя утеряли, шалопаи. Видно, не судьба; а был бы сын.
Нина Васильевна помолчала немного.
— А с ее семьей он потом рассорился из-за этого, ты же понимаешь: горный народ, горячая кровь — и нате, дочка померла. Он вернулся сюда, к бабушке, тут мы с Танюшей подвернулись, он и женился. Тоже две сестры, тоже аптекарши. Хотел на Танюше, а вышло — на мне. Я младшенькая, и та младшенькая была. И дочь велел Элеонорой назвать… я ведь хотела из тебя сделать Надежду, мамочку мою уважить. Ну, что Надя, что Нора, складная девочка выросла.
Так они и просидели вдвоем, обнявшись, пока не пробило полвосьмого.
9. Сурт едет с севера
Чудной утешитель-никталоп, любитель Урсулы Ле Гуин, оказался хорошим психологом, нo плохим прорицателем: на следующее утро Владимир Киршфельд в школе не появился, и на второй день тоже. Звонить к нему возможным не представлялось — дa и стоит ли, мерзавцу? Впрочем, конечно же, стоит; но — нет возможности, увы. Меж тем приближали ь новогодние каникулы, грозящие отодвинуть встречу-объяснение на долгую неделю.
В последний день занятий Нина Васильевна поспешила обрадовать возвратившуюся дочку:
— Здравствуй, Нора! Ты вот только пришла, а твой уже заботу проявляет. Я уж не знаю, что он замыслил, нo торопился страшно. Пакетик вон мне отдал и уплыл, весь из себя загадочный. Ты за ним смотри-то, а то у него кожа бледная и глаза блестят. Да, понимаю: не мое дело, верно?
Конверт от «своего» не хотел поначалу рваться, нo одного слова «Норе» известным почерком уже хватало. Когда адресатке удалось справиться с плотной бумагой и клейкой лентой, первые строки, представшие ее глазам, были такие: «
Ничего не поняв, Нора проверила нумерацию страниц. Все правильно.
…Престарелая Тилэ, с трудом переводя дыхание пocлe семидесяти пройденных ступенек, встала у стола и сказала чиновнику:
— Я хочу видеть своего брата Хацкла.
В мире, где жила Тилэ, чтобы встречаться с близкими родственниками, зачастую требовалось специальное разрешение.
— Что-что? Переведите! — потребовал тот.
В городе, где жила Тилэ, люди разного возраста говорили на разных языках. Путая времена и роды, Тилэ повторила на языке молодых:
— У меня брат. Зовут его Хацкл. Я не видела его пятьдесят лет. Теперь хочу видеть. Мне восемьдесят семь лет. Брату девяносто. Время кончается. Сейчас понятно?
Чиновник отхлебнул напиток из чашки и задумался.
— Понятно, нo не совсем. Этот брат
В племени, к которому принадлежала Тилэ, имена людей менялись в зависимости от места проживания.
— Да, милый, ты прав, а я дура старая, — пробормотала Тилэ, доставая из мешочка пожелтевший лист бумаги. — Это у нас он был Хацкл, а у них он не Хацкл. Аскольд Иосифович Шойшвин — вот как зовут его.
…Моя дорогая Кайра! Может, все было и не так. Но ты знаешь, какие настроения бурлили в моей семье все это время, а вызов, который получил вчера дедушкин отчим (ты его видела — отец тети Нели), окончательно развернул всем головы.
Я не могу не ехать. Моя мама — сердечница, и она говорит, что если я останусь, она умрет. У нее уже были два приступа из-за этого. Меня удерживает здесь только надежда увидеть тебя вновь. Но ты сама потеряла отца — пойми мой страх за мать.
Я мог бы увезти тебя с собой, нo я боюсь, что в стране, заселенной чуждым тебе народом, со своим языком и своими проблемами, тебе будет плохо. А я хочу, чтобы тебе было хоть как-то хорошо.
Кроме того, мне надо будет идти в армию, может быть, служить в Ливане или в Газе. Тебе спокойнее без меня, Нора.
Я действительно не знал раньше, что мы ждем вызова, иначе сказал бы. Обычно они — липа, пустая формальность. Но этот — настоящий.
Что еще сказать? Что люблю, что мне страшно? Не по-мужски вроде. Да нет, плевать. Я долго думал над тем, что случилось на дне рождения Марины. Мне кажется, что все-таки ты перегнула палку: спускали же мы с тобой на тормозах капризы твоей мамы! Но я готов согласиться, что вел себя [вставлено: «далеко»] не идеально. Прости меня, если можешь.
Оставляю тебе все наши записи. С того, что я мог, я снял копии себе. Я не покажу их никому.
Я — это глупо звучит, нo я освобождаю тебя. Конечно, ты и так свободна. Но ты понимаешь, о чем я.
В книге скандинавских пророчеств я нашел одно, которое начинается словами «Сурт едет с севера». Будем считать, что мое переселение на юг нагадали вельвы. Господи, как же все-таки тяжело! Прощай. Твой Сурт.
…Из угла в угол ходит по тесной комнате страшная, с огромными глазами навыкате, и не выпускает из рук письма. Она уже не читает — выучила наизусть, только шепчет обрывки фраз: «сама потеряла», «чуждым народом», «спокойнее без меня», «перегнула палку», «освобождаю тебя», «Твой Сурт»; а потом опять: «сама потеряла»… Вот что она шепчет.
А на Землю надвигается небывалый новый год: год мятежа и бегства, последний год империи, год большой войны востока и запада. Астролог Генриха Второго подробно описал этот год в своих четверостишиях, нo о Сурте не сказал ничего. Зато вельва-ведунья действительно начала с этого имени свое пророчество о грядущих бедствиях, и тому, что увидела, дала имя «Рагнарек»: дословно — «рок богов», а на деле — конец света.
10. В синем месяце апреле
Кап. Кап дa кап. Весна победила зиму. Ура весне. Генерал Шварцкопф победил Саддама Хусейна. Ура генералу. Года через два от генерала останется шампунь «Черная голова», а угрюмый багдадец по-прежнему будет восседать на троне в полном вооружении. Ура временным победителям и их победам. Кап.
— Боже, какими мы были наивными! — вздыхает он, и она одергивает: не манерничай.
— Я не манерничаю, это из романса. — Он спохватывается. — Как давно ты мне не делала замечаний! Соскучился.
— Не надо. — Она пытается смягчить фразу. — Не надо соскучиваться, хорошо? Хотя бы при мне.
— Ладно. — Он меняет тему. — Как твой Бурсак?
— Ничего Бурсак… милый. Хороший. Лохматый. Смешной ужасно.
— И поет?
— Пытается. Не, у него хорошо выходит. Он мне позавчера звонит, весь задыхается, говорит — представляешь, меня соседи попросили потише! Я догадалась, в чем дело, нo прикидываюсь шлангом и спрашиваю: ну и? А он: ну так это же значит, что они меня услышали! Через стенку! Вокал, говорит, вокал прорезался!
— Так вы только о его вокале разговариваете?
— Тормоз ты какой-то, Володька. Какая разница, о чем разговаривать? Мы вот с тобой вообще, бывало, молчали — и хорошо.
Встает, прохаживается. Камешки в талую воду — раз, раз. Круги.