Мощным теоретическим (и практическим) основателем натурализма является Микель Анджело Меризи, прозванный Караваджо по местечку в Ломбардии, откуда он был родом (1569? — 1609). Этот художник провозгласил до того неведомый в искусстве принцип: единственная цель живописи заключается в точной передаче природы, единственный ее идеал — в красоте действительности. Ломбардец Караваджо, так же как и его менее сильный сверстник и единомышленник генуэзец Строцци, пришли доканчивать свое художественное воспитание в Венецию — туда же, куда явились Лодовико и Агостино Карраччи. Но если последние учились на примерах Тициана и Веронезе, в которых так много пластических элементов и так полно разработана формальная сторона, то “натуралисты” нашли себе руководство в творчестве Джорджоне, Бассано, Бонифацио, Бордоне и отчасти Тинторетто. Декоративная сторона, идеализация форм для них не играли роли, и лишь видимость казалась достойной интереса. В дальнейшем рассадником искусства Карраччи явились Рим и Болонья, два интеллектуальных центра Италии, менее других итальянских городов одаренных деятельностью. Судьба завела беспокойного авантюриста Караваджо в Неаполь, в среду самой кипящей жизненности, и здесь основалась его “школа”, давшая между прочими художниками такого гиганта живописи, как испанца Рибейру, и оказавшая через последнего решительное влияние на всю испанскую живопись. Впрочем, и в Риме, где Караваджо жил первое время после Венеции, он успел создать многочисленных последователей, особенно среди нидерландцев и французов, которые затем, вернувшись на свои родины, положили там основание новому живописному течению, приобретшему в некоторых странах и на известные периоды доминирующее значение.
Интереснее гораздо линия “натуралистов”, и в особенности произведения ее родоначальника — первоклассного мастера Караваджо (1569? — 1609). Сын каменщика, Караваджо понял тонкое учение Леонардо о светотени простейшим образом и стал писать картины, в которых действительно изображены люди и предметы, озаренные ярким белым светом, бросающим черные, густые тени. Эффект этих картин среди слащаво-манерного искусства разнообразных эклектиков был ошеломляющим, а разительный успех формулы убедил самого изобретателя в том, что с него только и начинается настоящая живопись — истинное соперничество с натурой. Нечто подобное произошло и в середине XIX века, когда на смену умиравшему академизму выступил Курбе.
Сам Караваджо представлен в Эрмитаже прекрасно. Смелость и прямо какая-то дерзость, с которой он обыкновенно трактовал религиозные темы, обнаруживается в его “Мучении св. Петра”. Особенно поражает своей грубой правдивостью налитая кровью голова старца-апостола, вовсе как будто не шепчущего молитвы, а заливающегося ужасным воплем. Голова эта лишена идеализации, зато представляет из себя чудный “кусок живописи”. Действительно, до Караваджо не писали так просто, сильно и уверенно. Прекрасной, но тоже совершенно прозаичной картиной является “Девушка с лютней”, быть может, та же картина, которую художник считал своим шедевром.
Караваджо.
Как совсем иначе изобразил бы подобный сюжет Джорджоне, картины которого произвели на Караваджо огромное впечатление. И Караваджо постарался передать прелесть цветов и наслаждение музыкой, но именно музыки и аромата в этой картине нет. Все живет чисто внешней, немой жизнью, все лепится, светится, круглится, но нет тайного созвучия между формами и красками. Портрет юноши и этюд пастуха в широкополой шляпе добавляют представление о мастере и, главным образом, об его понимании светотени.
Вообще же искусство Караваджо дерзкое и грубое, но оно в то же время мужественное и бодрящее. Именно простота, грубость и, в особенности, цельность придали ему ту силу, которая помогла Караваджо сыграть роль истинного реформатора живописи и даже ее спасителя. Но не только простота и цельность — положительные черты Караваджо. Можно любоваться, с каким колоссальным мастерством исполнены его картины, как точно, строго и убедительно все нарисовано, как сильно, плотно и красиво все написано. В ранних вещах Караваджо, отсутствующих в Эрмитаже, он и прекрасный колорист, светлый и цветистый.
Испанец Рибейра был самым верным последователем Караваджо. Он поселился в Неаполе и сделал из этого города своего рода твердыню “натурализма”. О нем мы будем говорить ниже, когда обратимся к испанской школе.
“Болонцы”
Эрмитаж иллюстрирует все сказанное более полно, чем другие эпохи итальянской живописи. Линию типичных “болонцев” и “академиков” можно проследить на произведениях самого Аннибале Карраччи, на картинах Гвидо Рени, Доменикино, Альбани, Дольчи, Пьетро да Кортона, К. Маратти, Теста и на некоторых французах. [35] Линию “натуралистов” можно проследить на хорошем подборе произведений самого Караваджо и в творчестве таких художников, как Строцци, Сальватор Роза, как испанцы Рибейра, Сурбаран и Веласкез, как французы Валентэн и Ленэн, как голландец Гонтгорст и фламандец Ромбутс. Наконец, мастера вроде Гверчино, Фети, Фурини, Креспи, Мурильо, Лука Джорджано и Биливерти занимают среднее положение между двумя крайностями. [36] Они искали соединить жизненное брио и блеск колорита “натуралистов” с известными требованиями “законов изящного”.
Карраччи, братья
Сами Карраччи представлены в Эрмитаже менее полно, нежели их последователи. Старшему, Лодовико, приписывается “Положение во гроб” — несколько беспомощная попытка соединить венецианский тон с флорентийской композицией. Этому же мастеру без особых оснований приписывается ряд небольших картин с религиозными сюжетами.
Наиболее совершенная из картин Аннибале — “Явление Христа женам мироносицам”), но хороши также, несмотря на весь свой холод, и “Святые жены у гроба Господня”, “Отдых на пути в Египет”, “Св. Семейство” и совершенно венецианский по тону “Св. Карл Борромейский”.
Аннибале Карраччи
Аннибале Карраччи.
Аннибале Карраччи.
К сожалению, настоящая сила Аннибале, завоевавшая всей школе общее признание, — его декоративный размах, отсутствует в этих произведениях. Об его реалистических исканиях говорит собственный портрет, изображенный в виде недоконченной картины на мольберте.
Аннибале Карраччи.
Рени, Гвидо
Об ученике Карраччи Гвидо Рени (1575 — 1642) мы можем иметь в Эрмитаже исчерпывающее представление. Остаются не представленными лишь широкие декоративные композиции мастера на мифологические темы, вроде плафона “Аполлон и Музы” в палаццо Роспилиози в Риме. [37] О пышности религиозного искусства Рени свидетельствует большая, превосходно написанная картина “Отцы церкви, спорящие о бессеменном зачатии”, происходящая из Перуджии; другим интересным примером его композиционных задач является “Поклонение пастухов”, удачно вписанное в форму восьмиугольника. Любимое настроение Гвидо, наклонность к добродушной сентиментальности передают “Бегство в Египет” (“Св. Иосиф нянчится с младенцем Христом”) и “Юность Богородицы”, особенно последняя картина — очень привлекательная, но, в своем стремлении к изяществу, чуть приторная.
Гвидо Рени
Гвидо Рени
О виртуозной технике мастера можно иметь понятие по этюду “Раскаяние св. Петра”. Идеал женской красоты Гвидо передает обворожительный портрет девушки в тюрбане, считавшийся прежде изображением знаменитой отцеубийцы Беатриче Ченчи, казненной в 1599 году. Наконец, интересен подписной портрет пожилого мужчины, помеченный 1617 годом.
Доменикино
Об искусстве Д. Дзампиери, прозванном Доменикино (1581 — 1641), наиболее последовательном, добросовестном, но и скучном из болонцев, говорят: “Св. Иоанн”, прежняя слава которого объясняется полным соответствием картины формальным требованиям академизма, а также сухая, пестрая в красках картина “Магдалина, несомая ангелами” и копия “Переход через Красное море”).
Доменикино
Картина же “Постройка ковчега”, хотя и носит старинную атрибуцию мастеру, однако исполнена “слишком хорошо” для Доменикино (замечателен нежный серый полутон нагой женщины, так красиво повернувшейся к юноше-плотнику).
Гвидо Рени (Ранее приписываемая Доменикино).
Альбани, Франческо
Кто бы ни был автор этой картины, но она, вместе с “Европой” Альбани, остается едва ли не лучшим произведением школы Карраччи в Эрмитаже. О чувственной прелести и своеобразной грации Альбани (1578 — 1660) можно судить лишь по его игривым мифологическим сюжетам, в которых главную роль играют амуры, писанные Альбани с его собственных ребятишек. Две картины Альбани в Эрмитаже “Крещение” и “Благовещение” принадлежат, несмотря на все свое мастерство, к скучнейшему из того, что создала академическая живопись.]
Кортона, Пьетро да; Дольчи, Карло
Мы не станем долго останавливаться на условных работах других академиков — болонцев и флорентийцев. Каждый из этих художников заслуживает некоторого внимания, но характеристика одного подошла бы и к другому. О выдающемся декораторе Пьетро да Кортона (1596 — 1669) Эрмитаж говорит, во всяком случае, недостаточно. [38]
Пьетро да Кортона.
О слащавом “фарфоровом” Карло Дольчи (1616 — 1686) получаешь, напротив того, необычайно выгодное представление по тонкой и даже красивой в красках картине “Св. Цецилия”, в которой особенно замечательны грустный взгляд красавицы-святой, а также превосходно написанное парчовое ее платье.
Карло Дольчи.
Маратти, Карло
Многочисленные произведения Карло Маратти (1625 — 1713) и Сассоферрато, так же как картины Ланфранко, Мола, Теста и Лути, говорят лишь о тех пределах условности, до которых дошел академизм в своем преследовании изящного. Превосходный портрет папы Климента IX Маратти заставляет особенно жалеть о том, что этот даровитый художник отдал себя всего на удовлетворение вкусов “прециозных” [39], любителей своего времени.
Карло Маратти.
Роза, Сальватор
Но как раз в Эрмитаже можно судить о зависимости другого столпа “натурализма” — Сальватора Розы (1615 — 1673), ученика Рибейры, от принципов Караваджо. Знаменитая картина Сальватора, его шедевр “Блудный сын” есть именно “картина-тип” натурализма. С такой простотой никто еще не подходил к живописи. Роза не позаботился чем-либо разукрасить свою схему и сделать свое изображение более интересным. Он ограничился тем, что в огромном полотне добросовестно, ясно и толково представил пастуха и в натуральный же рост изобразил корову, пару коз, овец и свинью.
Надо, впрочем, сказать, что Роза был темпераментом еще более бурным и мятежным, чем его “духовный дед” Караваджо и его “духовный отец” Рибейра. Вот почему Роза и не был последовательным натуралистом. Если черты натурализма проявляются еще в эрмитажном портрете подгулявшего, увенчанного лаврами поэта, в этюдах бандита и молодого воина, а также в картине “Солдаты, играющие в кости”, то в четырех остальных наших картинах он уже совсем иной: фантаст и романтик, никогда, впрочем, не покидающий оттенка какой-то дерзкой правды, почерпнутой из наблюдений жизни.
Сальватор Роза
Как закопченные шпалеры выглядят две его мифологические картины “Демокрит, любующийся ловкостью Протагора” и “Навзикая, подающая одежды Улиссу” — сильно потемневшие от неудачного состава, которым пользовался в живописи вечно спешивший художник.
Сальватор Роза.
Сальватор Роза.
Однако стоит вглядеться в эту темноту, и тогда отдашь должное самобытности и смелости этих композиций, а также благородному подбору их красок. Отраднее, пожалуй, два небольших пейзажа Розы в Эрмитаже — мрачные, темные, но очень характерные для его настроения.
Среднее между академиками и натуралистами место занимают художники, сумевшие связать лучшие черты как одного, так и другого направления. Среди них много прекрасных мастеров.
Гверчино
Ближе всего к натуралистам стоит Дж. Фр. Барбиери, прозванный Гверчино (1591 — 1661), в особенности работы его второго периода, начавшегося с переселения мастера в 1621 году в Рим, где сильнейшее впечатление произвели на него картины Караваджо. Примером этого периода является наше “Взятие Богородицы на небо” (“Вознесение Мадонны”), в котором так мастерски распределены черные пятна густых теней и с таким тонким расчетом расположена несложная гамма красок. Эта же картина свидетельствует о твердых знаниях Гверчино, об его строгом изучении натуры и об его исключительной технике. Несколько позже написана небольшая картина “Видение св. Клары” (В наст. время назв. — “Видение св. Франциски Римской”), более гибкая и манерная в рисунке и более мягкая в красках.
Гверчино.
Наконец, образцом последней манеры художника (подвергшегося по своем возвращении в Болонью в 1642 году влиянию поздних карраччистов) является сухое, безжизненное и пестрое в красках “Мучение св. Екатерины” (1653).
Фети, Доменико
Эклектика Доменико Фети (1589 — 1624) следует вместе с Гверчино, Кастилионе, Строцци и Дж. М. Креспи считать наиболее отрадным явлением итальянской живописи XVII века. Он не был тем пионером в искусстве, каким был Караваджо, и область его творчества не обширна. Но Фети — художник до мозга костей, и подлинная красота содержится в каждом ударе его кисти, в каждой комбинации его красок. Впрочем, личность Фети не исследована по заслугам. Если он и приближается к кому-либо, то не к своим сверстникам и соотечественникам, не к “болонцам” и прочим академикам, а к художникам и ко всему стилю французского искусства XVIII века, пользующегося ныне таким восторженным признанием. Фети похож на французских художников XVIII века тем, что он, как они, изящен без жеманства, полон жизни без тривиальности, виртуозен без назойливого щегольства и красив без тени педантизма. Наконец, это лучший колорист итальянского сеченто.
Эрмитаж дает хорошее представление о Фети. Два первоклассных портрета рисуют нам его как внимательного наблюдателя и художника, способного строго сосредоточиться на выбранном предмете. В то же время это примеры полного живописного совершенства. Один из портретов изображает юношу в образе героя — Давида, другой — старого актера из труппы герцога Фердинанда Мантуанского, при дворе которого Фети прожил несколько лет.
Доменико Фетти.
Исключительным изяществом отличаются далее два эскиза Фети с религиозными сюжетами. Наконец, настоящей жемчужиной является пятая картина мастера “Юный Товий, исцеляющий своего отца”.
Доменико Фетти.
Фети умер в Венеции, и в картинах венецианского периода он проявляет, наряду с прежней легкостью и страстностью, удивительное умение сосредоточить красочный эффект. Это умение является несомненно следствием его толкового изучения тех сокровищ живописи, которые были разбросаны в невероятном обилии по церквам и дворцам волшебного города. Замечательно, что при этом он не заразился легкой подражательностью поздних “веронезцев”, а сумел остаться верным своему первому увлечению — Караваджо, лишь связав бодрый реализм последнего с виртуозным мастерством и с более блестящей красочностью, на которые его натолкнули венецианские впечатления.
Строцци, Бернардо
В Венеции кончил жизнь и другой большой мастер того времени, Бернардо Строцци (1581 — 1644), капуцин, покинувший родную Геную, чтобы избежать тяжелого дисциплинарного наказания. [40] И этот мастер находился под влиянием Караваджо (или его последователей), но и он сумел отойти от жесткого, сурового принципа натуралистичной школы и найти более декоративные приемы. Эрмитаж обладает его красивой картиной “Св. Маврикий”, имеющей характер портрета, а также большой композицией на ту же тему, как и выделенная нами венецианская картина Фети.
Бернардо Строцци
Однако композиция Строцци не носит следов его пребывания в городе Тинторетто: она слишком грузна и реалистические элементы картины переданы без того тонкого такта, как у Фети. Зачисление мастера в ряды первоклассных художников оправдывается его виртуозной живописью, мягкостью светотени, а также красивой, если и не богатой гаммой красок.
Креспи, Джузеппе Мария
Венеции же обязан своим развитием один из самых удивительных виртуозов конца XVII века причудливый болонец Джузеппе Мария Креспи, в котором встречаются как черты С. Розы, так и красочность Фети и даже отдаленные влияния Рембрандта. Чтобы понять его значительность, следует видеть серию его картин в Дрездене. Но и наш эффектный, сумрачный автопортрет и даже некоторые детали в двух больших, довольно безотрадных картинах заставляют относиться к мастеру с особым интересом. [41]
Джузеппе Мария Креспи.
Мы указали выше, что центром натурализма оказался чуждый художественной традиции и полный страстной жизненности Неаполь. Сюда занес семена натурализма Караваджо, и здесь они взошли в творчестве целой плеяды художников, среди которых первенствующее место занял испанец Рибейра.
Джордано, Лука
Из того же Неаполя, из среды натуралистов вышел и один из самых крупных художников Италии XVII века, который, однако, своими триумфами во всех главных центрах Апеннинского полуострова положил конец натуралистическому течению. Этот художник — Лука Джордано (1632 — 1705) развратил и другую твердыню натурализма — мадридскую школу, после того как он был приглашен ко двору Карла II в 1692 году. Лучший из испанских художников того времени Клаудио Коэльо не перенес обидного предпочтения этого пришельца и умер с досады.
Колоссальный успех Луки Джордано можно объяснить той удивительной легкостью, с которой он впитал и соединил в себе все художественное достояние своего времени. Рибейра дал Джордано твердые основы в рисунке и живописи, умение пользоваться эффектными противоположениями света и теней, с Сальватором Розой он имеет общее в горячечной виртуозности письма, римлянин Пьетро да Кортона открыл ему основы широкого декоративного стиля, во Флоренции и Болонье он присмотрелся к изяществу эпигонов академизма, в Парме он разгадал многие тайны Корреджо. Вероятно, не остались без влияния на него произведения уже умершего Фети, а также работы Кастилионе, работавшего в то время при мантуанском дворе. Разнородные эти впечатления слились в творчестве Джордано в одно гармоничное целое, а его подвижная натура, его колоссальная работоспособность, за которую он был прозван “fa presto”, довершили остальное. Им написано фантастическое количество картин, из которых некоторые колоссальных размеров, и все эти произведения отличаются теми же достоинствами и недостатками. Они исполнены большой живости, краски гармоничны, а письмо бесподобного совершенства. Но в то же время условность композиции, шаблонная и тривиальная привлекательность типов, весь легкомысленный стиль Джордано обесценивают его творение и оправдывают несколько то пренебрежение, в котором оно находится в настоящее время.
Эрмитаж обладает тремя превосходными (двумя подписными) образцами творчества Джордано. “Положение во гроб” может служить примером того чисто церковно-режиссерского искусства, которым владел Джордано. Всевластные иезуиты XVII века не отвергали такой религиозной живописи, ибо ее “риторичность” и внешняя декоративность вязались как нельзя лучше с декламацией проповедей и с архитектурой вычурных храмов.
Гораздо приятнее религиозных композиций мифологические картины Джордано, в которых он более искренен и прост. Разумеется, и мифология его не имеет ничего общего с пониманием богов древних или с тем паганизмом, которым отличались художники XV и XVI веков. Но в подобных сюжетах сильнее сказываются следы неаполитанской школы на Джордано — ее простодушие и искренность, и эти черты, если и не высокого качества, то, во всяком случае, всегда приятны. Впрочем, чисто живописная сторона подобных картин — очень высока. “Отдых Бахуса” Джордано висит в полной темноте, и трудно разглядеть ее красоту, но, будучи вынесенной на свет, она поражает красотой светотени и здоровой простотой замысла. Великолепна и вся живопись — такая легкая, простая и уверенная. [42] Третья картина Джордано “Кузница Вулкана”, пожалуй, еще интереснее в чисто живописном отношении.
Лука Джордано.
Здесь Джордано еще совершенный неаполитанец и натуралист. Бойко и сильно изображена оглушающая работа циклопов, краски ярче и свежее, нежели на “Бахусе”, а вся композиция непосредственнее.
Мы пропускаем других представителей живописи в Италии XVII века, но советуем все же более досужим посетителям вглядеться в разнообразные формальные задачи, разрешенные с удивительным мастерством такими художниками, как Ланфранко, Теста, Чинияни, Чирро-Ферри, Тревизани, Лаури, Биливерти, Канласси, Кантарини, Мола. Теперь же обратимся от этих “талантов и знатоков” к последнему гению, данному Италией (точнее, Венецией), — к Тиеполо.
Тиеполо, Джованни Батиста
Тиеполо (1696 — 1770) такой же упадочник, как и Джордано. И ему ничего не свято. На все — на религию, на жизнь, на человеческие отношения, на историю он взирал с точки зрения только “декоративной” — как на объекты красивых сплетений и на материал для красивых зрелищ. В этом отношении Тиеполо даже был как-то циничнее неаполитанца Джордано. Но как раз в этом цинизме, в уверенности, о которой Тиеполо произносил свои “кощунства” небу и земле, чувствуется подлинное его величие; гигантская сила, лишь надорванная гибелью всякой веры. Фигура Тиеполо, несмотря на весь свой блеск, — трагична. В его “пиршестве” звучат похоронные ноты. При всей ликующей торжественности, которую он любил придавать своим вымыслам, — он всегда печален. Он вырос в эпоху агонии Венеции, и в нем сказалась если не горькая обида патриота, то уныние человека, одаренного наивысшей чувствительностью и видящего, как гибнет прекраснейшее, что создано людьми.
Тиеполо не лил гражданских слез и даже не дожил свою жизнь в родном городе, а поехал по миру раздаривать последние сокровища венецианского великолепия. Однако именно Тиеполо — настоящий венецианец, быть может, самый венецианский из всех венецианских художников. Можно разложить некоторую часть его искусства на элементы.
Одно идет от Веронезе, другое от Тициана, третье (косвенно) от Джордано. Однако не эти элементы существенны. То, чем Тиеполо велик, принадлежит всецело ему самому, и это — последние дары волшебного города лучшему из сынов своих. Эти дары Венеции Тиеполо — единственная по прелести во всей истории живописи серебристая палитра и особый свет. В Венеции, обнищавшей и проданной на разврат пришельцам, все еще светило нежное солнце, оно все еще золотило мраморы, заглядывало в узкие каналы, играло на воде, сверкало на крестах и куполах, оно все еще сообщало характер миража этому рожденному морем городу. Но только людям с обостренной чувствительностью казалось, что венецианское солнце должно скоро уйти, что оно прощается и плачет. И вот настроение по-прежнему “светлого, но бесконечно грустного Аполлона” выразилось в творчестве Тиеполо. Вся чувственность его, вся пышность — лишь яркие цветы на кладбище Венеции. И наш “Пир Клеопатры”, изображенный среди венецианской колоннады и под серебряно-голубым венецианским небом, — не веселый маскарад, а какая-то торжественная тризна, в которую театральная пышность костюмов не вносит радости и где все, наоборот, точно застыло, притаилось в ожидании унылого конца.