Каждый наш нормальный гражданин должен быть отважным воином, точно так же, как всякая нормальная моча должна быть светлоянтарного цвета. (Вдохновенно цитирует из Хераскова.)
Но только вот такое соображение сдерживает меня: за такую Родину, такую Родину я, нравственно плюгавый хмырь, просто недостоин сражаться.
Доктор. Ну почему же? Мы вас тут подлечим… и…
Гуревич. Ну так что же, что подлечите?… Я ни за что не разберу, какой танк и куда идет. Я готов, конечно, броситься под любой танк, со связкой гранат или даже без связки…
Доктор. Да без связки-то зачем?
Гуревич. Неприятель взлетает на воздух, если даже под него кидаются вообще без ничего… Мой вам совет: побольше читайте. Ну, а уж если не окажется ни одного танка поблизости, тогда хоть амбразура найдется, точно. Чья – не важно. Я, не мешкая, падаю на нее грудью – и лежу на ней. Лежу, пока наш алый стяг не взовьется над Капитолием.
Доктор. Паясничать, по-моему, уже достаточно. У нас, вы сегодня же убедитесь, скоморохов пруд пруди. Как вы оцениваете ваше общее состояние? Или вы серьезно считаете свой мозг неповрежденным?
Гуревич (пока зануда-доктор пощелкивает пальцами по столу). А вы – свой?
Доктор (желчно). Я вас просил, больной, отвечать только на мои вопросы. На ваши я буду отвечать, когда вы вполне излечитесь. Так как же обстоит с вашим общим состоянием, на ваш взгляд?
Гуревич. Мне это трудно сказать… Такое странное чувство… Ни-во-что-не-погруженность… ничем-не-взволнованность, ни-к-кому-не-рас-положенность… И как будто ты с кем-то помолвлен… а вот с кем, когда и зачем – уму непостижимо… Как будто ты оккупирован, и оккупирован-то по делу, в соответствии с договором о взаимопомощи и тесной дружбе, но все равно оккупирован… и такая… ничем-вроде-бы-непотревоженность, но и ни-на-чем-не-распятость… Короче, ощущаешь себя внутри благодати – и все-таки совсем не там… ну… как во чреве мачехи…
Доктор. Вам кажется, больной, что вы выражаетесь неясно. Ошибаетесь. А это гаерство с вас посшибут. Я надеюсь, что вы при всей вашей наклонности к цинизму и фанфаронству уважаете нашу медицину и в палатах не станете буйствовать.
Гуревич (чуть взглянув на Натали, оправляющую свой белый халатик).
Доктор (нахмурясь, прерывает его). Я, по-моему, уже не раз просил вас не паясничать. Вы не на сцене, а в приемном покое… Можно ведь говорить и людским языком, без этих… этих…
Натали (подсказывает)… шекспировских ямбов…
Доктор. Вот-вот, без ямбов, у нас и без того много мороки…
Гуревич. Хорошо, я больше не буду… вы говорили о нашей медицине, чту ли я ее? Чту – слово слишком нудное, по правде, и… плоскостопное…
Доктор. Ну-ну-ну-ну, довольно, пациент. В дурдоме не умничают… Вы можете точно ответить, когда вас привозили сюда последний раз?
Гуревич. Конечно. Но только – видите ли? – я несколько иначе измеряю время. Само собой, не фаренгейтами, не тумбочками, не реомюрами. Но все-таки чуть-чуть иначе… Мне важно, например, какое расстояние отделяло этот день от осеннего равноденствия или там… летнего солнцеворота… или еще какой-нибудь гадости. Направление ветров, например. Мы вот – большинство, не имеем даже представления: если ветер нордост, то куда он, собственно, дует: с северо-востока или на север-восток, нам на все наплевать… А микенский царь Агамемнон – так он клал под жертвенный нож свою любимую младшую дочурку Ифигению – и только затем, чтобы ветер был норд-ост, а не какой-нибудь другой…
Доктор (заметив взволнованность больного, дает знак всем остальным). Да… но вы отклонились от заданного вопроса, вас унесло норд-остом.
Так когда же вас последний раз сюда доставили?
Гуревич. Не помню… не помню точно… И даже ветров… Вот только помню: в тот день шейх Кувейта Абдаллах-ас-Салем-ас-Сабах утвердил новое правительство во главе с наследным принцем Сабах-ас-Салемом-ас-Сабахом… Восемьдесят четыре дня от летнего солнцестояния… Да, да, чтоб уж совсем быть точным: в этот день случилось событие, которое врезалось в память миллионов: та самая пустая винная посуда, которая до того стоила двенадцать или семнадцать копеек – смотря какая емкость, – так вот в этот она вся стала стоить двадцать.
Доктор (смиряя взглядом прыскающих дев). Так вы считаете, что в истории Советской России за минувшие пять лет не произошло события более знаменательного?
Гуревич. Да нет, пожалуй… Не припомню… Не было.
Доктор. Вот и память начинает вам изменять, и не только память. В прошлый раз вашим диагнозом было: граничащая с полиневритом острая алкогольная интоксикация. Теперь будет обстоять сложнее. С полгодика вам полежать придется…
Гуревич (вскакивая, и все остальные вскакивают). С полгодика?
Доктор. А чему вы удивляетесь, больной? У вас прекрасный наличный синдром. Сказать вам по секрету, мы с недавнего времени приступили к госпитализации даже тех, у кого – на поверхностный взгляд – нет в наличии ни единого симптома психического расстройства. Но ведь мы не должны забывать о способности этих больных к непроизвольной или хорошо обдуманной диссимуляции. Эти люди, как правило, до конца своей жизни не совершают ни одного антисоциального поступка, ни одного преступного деяния, ни даже малейшего намека на нервную неуравновешенность. Но вот именно этим-то они и опасны и должны подлежать лечению. Хотя бы по причине их внутренней несклонности к социальной адаптации…
Гуревич (в восторге). Ну, здорово!…
Доктор (титулованный голос его переходит в вельможный). Об этих ямбах мы, кажется, с вами уже давно договорились, больной. Я достаточно опытный человек, я вам обещаю: все это с вас сойдет после первой же недели наших процедур. А заодно и все ваши сарказмы. А недели через две вы будете говорить человеческим языком нормальные вещи. Вы – немножко поэт?
Гуревич. А у вас и от этого лечат?
Доктор. Ну, зачем же так?… И под кого вы пишите? Кто ваш любимец?
Гуревич. Мартынов, конечно…
Доктор. Леонид Мартынов?
Гуревич. Да нет же – Николай Мартынов… И Жорж Дантес.
Натали (пользуясь всеобщим оживлением) Так ты, Лева, теперь чешешь под Дантеса?
Гуревич. Нет-нет, прежде я писал в своей манере, но она выдохлась. Еще месяц тому назад я кропал по десятку стихотворений в сутки – и, как правило, штук девять из них были незабываемыми, штук пять-шесть эпохальными, а два-три бессмертными… А теперь нет. Теперь я решил импровизировать под Николая Алексеевича Некрасова. Хотите про соцсоревнование?… Или нельзя?…
Доктор. Ну, почему же нельзя? Соцсоревнование – ведь это…
Гуревич. Я очень коротко. Семь мужиков сходятся и спорят: сколько можно выжать яиц из каждой курицы-несушки. Люди из райцентра и петухи, разумеется, ни о чем не подозревают. Кругом зеленая масса на силос, свиноматки, вымпела – и вот мужики заспорили:
Может быть, продолжить?
Доктор (отмахиваясь). Нет-нет, не надо… Борис Анатольевич, Наталья Алексеевна, будьте добры, проводите больного до четвертой палаты. И немедленно в ванную. (Гуревичу) До… водобоязни, надеюсь, у вас дело еще не дошло?
Гуревич. Не замечал. Если не считать, что с ванной у меня куча самых кровавых ассоциаций. Вот тот самый микенский Игорь Агамемнон, о котором я вам уже упоминал, – так вот его по возвращении из Пергама в ванной зарубили тесаком. А великого трибуна революции Марата…
Люси (не слушая его, обращается к доктору). А почему все-таки в четвертую? Там одни вонючие охламоны… Там он зачахнет, и у него появятся суицидальные мысли. По-моему, лучше в третью. Там Прохоров, Еремин, там его прищучат…
Доктор. Суицидальные мысли, вы говорите… (Гуревичу). Еще последний вопрос. Когда-нибудь, пусть даже в самой глубокой тайне, не являлось ли у вас мысли истребить себя… или кого-нибудь из своих близких?… Потому что четвертая палата – эта не третья, и нам приходится подчас держать ухо востро…
Гуревич. Положа руку на сердце, я уже отправил одного человека туда – мне было тогда лет… не помню, сколько лет, очень мало, но эта все случилась за три дня до новолуния… Так мне был тогда больше всего неприязнен мой плешивый дядюшка, поклонник Лазаря Кагановича, сальных анекдотов и куриного бульона. А мне мой белобрысый приятель Эдик притащил яду, он сказал, что яд безотказен и замедленного действия. Я влил все это дядюшке в куриный бульон – и что ж вы думаете? – ровно через двадцать шесть лет он издох в страшных мучениях…
Доктор. Мда: Шут с ним, с вашим дядюшкой: А на себя самого – ни разу в жизни не было влечения наложить руки?
Гуревич. Случалось, и только позавчера, во время Потопа…
Доктор. Всемирного?…
Гуревич. Ничуть не всемирного. Все началось с проливных дождей в Орехово-Зуеве… У нас в последнее время в России началась полоса странных, локальных катастроф: под Костромой, средь бела дня, взмывают к небесам грудные ребятишки, бульдозеры и все такое. И никого не удивляют эти фигли-мигли. Примерно так же обстояло в Орехово-Зуеве: дожди хлестали семь дней и семь ночей, без продыха и без милосердия, земля земная исчезла вместе с небесами небесными.
Доктор. А какие черти занесли нас в Орехово-Зуево?!… Татарина из московского хозмага?
Гуревич.
Короче, когда на город обрушилась стихия, при мне был челн и на нем двенадцать удалых гребцов-аборигенов. Кроме нас, никого и ничего не было над поверхностью волн… И вот – не помню, на какой день плавания и за сколько ночей до солнцеворота – вода начала спадать и показался из воды шпиль горкома комсомола… Мы причалили. Но потом какое зрелище предстало нам: опустошение сердец, вопли изнутри сокрушенных зданий… Я решил покончить с собой, бросившись на горкомовский шпиль…
Еще мгновение, ребята!… И когда уже мое горло было над горкомовским острием, а горкомовское острие – под моим горлом, – вот тут-то один мой приятель-гребец, чтоб позабавить меня и отвлечь от душевной черноты, загадал мне загадку: «Два поросенка пробегают за час восемь верст. Сколько поросят пробегут за час одну версту?» Вот тут я понял, что теряю рассудок. И вот – я у вас. (Поднимается с кресла)
И с того дня – мещанина в голове… нахт унц нэбель… все путается, теленки, поросенки, Мамаев курган, Малахов курган…
Натали. У тебя не кружится голова, Лев? Иди тихонько, тихонько.
Все сейчас пройдет, тебя уложат в постель…
Гуревич (покорно идет). Но все отчего-то мешается, путается, поросенки, курганы… Генри Форд и Эрнест Резерфорд… Рембрандт и Вилли Брандт…
Доктор (вслед им). В третью палату. Глюкоза, пирацетам.
Гуревич (удаляется с сопровождающими и голос его все приглушеннее). Эптон Синклер и Синклер Льюис, Синклер Льюис и Льюис Кэррол, Вера Марецкая и Майя Плисецкая… Жак Оффенбах и Людвиг Фейербах… (уже едва слышно)… Виктор Боков и Владимир Набоков… Энрико Карузо и Робинзон Крузо.
Акт второй
Прохоров. Если бы ты, Михалыч, был просто змея, – тогда еще ничего; ну, змея как змея. Но ты же черная мамба, есть такая южноафриканская змея – черная мамба! – от ее укуса человек издыхает за тридцать секунд до ее укуса! На середку, падло!…
Как тебе повезло, педераст, дослужиться до такого неслыханного звания: контр-адмирал ГПУ? Может, ты все-таки боцман ГПУ, а не контр-адмирал?
Алеха. Мичман, мичман, я по харе вижу, что мичман!…
Прохоров. Так вот, мичман, мы тут с Алехой подсчитали все твои деяния. Было бы достаточно и одного… Первого сентября минувшего года ты сидел за баранкой южнокорейского лайнера?… Результат налицо – Херсонес и Ковентри в руинах… Удивляет одна лишь изощренность этой акции: от всех его напалмов пострадали только старики, женщины и дети! А все остальные… а все остальные – словно этот холуй над ними и не пролетал!… Так вот, боцман: к тебе вопиют седины всех этих старцев, слезы всех сирот, потроха всех видов – к тебе вопиют! Алеха!
Алеха. Да, я тут.
Прохоров. Так скажи мне и всему русскому народу, когда этот душегуб был схвачен с поличным за продажею на Преображенском рынке наших Курил?
Алеха. Позавчера.
Михалыч (мычит) Неправда все это, позавчера я был здесь, никуда из палаты не выходил, все свидетели, и медсестричка Люся кормила меня пшенной кашей с подливкой…