— Комбриг запаса. Однако от армии я не оторвался. Меня часто приглашают инспектировать кавалерийские соединения.
— Комбриг, так сказать, в переводе на испанский — генерал. Вот меня, например, здесь именуют — хенерал Гореф. Значит, и вы — хенерал Лукач. Короче, считаю необходимым немедленно направить вас в распоряжение альбасетских воевод. Там вы принесете несравнимо большую пользу, чем где-то поблизости от Мадрида, ползая ящерицей по голым камням. А месяца через полтора сможете ввести в бой вами же организованную и подготовленную войсковую единицу. Согласны?
— Есть, товарищ комбриг.
— Меня зовут Владимир Ефимович. На этом мы с вами простимся. Генерал Миаха встает рано и, пожалуй, заждался.— Он повернулся к Ратнеру, которому что-то нашептывал Кириллов.— Попрошу вас обеспечить генералу завтрак и исправную машину. Желаю успеха,— протянул он руку Лукачу.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Ко времени появления генерала Лукача альбасетская база формирования уже имела целый штат человек из двадцати разного ранга ответственных военных и партийных работников.
Сразу же по приезде Лукач отправился знакомиться с майором Цюрупой, который неофициально заведовал имевшим теперь особое значение местным оружейным складом. Представительный Цюрупа, тоже принадлежавший к новому типу советских командиров, рассказал, что еще в начале октября замысел создания интернациональных войсковых частей представлялся труднореализуемым. Коминтерн, однако, по мнению Цюрупы, правильно поступил, направив в Испанию группу своих работников и среди них молодого, но дипломатичного и настойчивого итальянского партийного организатора, называемого здесь Галло.
Во второй половине октября Ларго Кабальеро дал согласие на формирование боевых частей из иностранных добровольцев при условии, что они вольются в республиканскую армию, будут беспрекословно подчиняться ее командованию, а также руководиться не платформой какой-либо одной партии, но демократическими и антифашистскими идеалами всего Народного фронта. Местом для разворачивания этой работы было избрано Альбасете.
В Альбасете имелась всего одна жандармская казарма, распущенный доминиканский монастырь, несколько разгромленных анархистами церквей, один большой отель и очень немного других сколько-нибудь вместительных зданий. Кроме отличного ресторана при отеле, столовой в казарме, именуемой рефектуаром, и нескольких мелких таверн, негде было и накормить прибывающих. Стало также ясно, что непросто будет и с обслуживанием, поскольку почти все работоспособные мужчины уже ушли или собирались уйти на фронт, а женщины, воспитанные в сложном переплетении давних, но и очень укоренившихся мусульманских обычаев и последующих строгих католических норм, вряд ли согласятся ухаживать за таким множеством холостых мужчин-иноземцев.
Тем не менее Галло «со товарищи», как сказал Цюрупа, не жалея своих сил, взялись за неразрешимую, казалось бы, задачу и к концу первой декады октября располагали казармами распущенной гражданской охраны и оборудованной в бывшем гараже столовой, с поварами, официантами и необходимой посудой, способной пропускать до трехсот едоков в час, а также складами обмундирования, амбулаторией и многим еще.
Пока шли все эти приготовления, угрожая беспорядком вызвать недовольство иностранных волонтеров, все переходящие, переезжающие и переплывающие испанскую границу весьма кстати задерживались недоверчивыми анархистами в пограничной крепости Фигерас, рассчитанной на очень большой гарнизон. А вскоре после начала всей этой деятельности в Альбасете прибыл Андре Марти с небольшой свитой и женой, «очень молодой да еще, вообразите, и хорошенькой», с оттенком удивления прибавил Цюрупа.
Лукач понимал, что направление сюда деятеля такого масштаба придавало всем, кто попадал в Альбасете, и всему, что здесь делалось, новое и более веское значение. Цюрупа рассказал еще, что сразу же после приезда Марти, то есть с середины октября, поезд за поездом начали доставлять из Фигераса первых добровольцев. Их оказалось столько, что уже через три дня все приготовленные помещения были заполнены до отказа, и пришлось реквизировать брошенные местными богачами дома. С трудом справлялась с перегрузкой и столовая. Но понемногу жизнь все же налаживалась. Добровольцев вывозили из перенаселенного Альбасете и размещали по местечкам и селам неподалеку, где из них должны были складываться отдельные батальоны.
Узнав у Цюрупы, что было возможно, Лукач усердно включился в общую деятельность. За первые два дня он на предоставленном ему «опельке» объездил все четыре вчерне уже существующих батальона, посетил расположенный еще дальше от Альбасете артиллерийский полигон и пригородное стрельбище. Он с интересом будущего хозяина внимательно присматривался к командирам и бойцам.
Не без некоторого изумления он узнал, что испанская Пехотная бригада в действительности представляет собой вовсе не бригаду в том смысле, в каком эта войсковая единица существовала в австро-венгерской, германской или русской армиях, где в нее сводились два, а то и три полка. Здесь она практически представляла собой всего лишь один полк, но с приданными полевой артиллерией, эскадроном, отдельной саперной ротой, взводом связи и собственной медицинской службой. Таким образом, вполне могло быть, что все четыре батальона уйдут с первой бригадой, как намечалось, где-то около двадцатого ноября, по завершении месячного обучения. Но возможно, что какой-то из них будет оставлен, чтобы послужить ядром второй бригады, которую, судя по всему, должен будет принять он, генерал Лукач.
Ближе всего его сердцу был наиболее дисциплинированный и лучше других организованный немецкий батальон, состоявший под началом бывшего кадрового капитана германской армии Ганса Кале, долговязого человека с очень умными глазами. (Батальон будет носить имя Эдгара Андре, бельгийца по происхождению, одного из самых любимых руководителей германского пролетариата. Ему, кстати, приписывалось авторство недавно распространившегося повсюду антифашистского приветствия поднятым кулаком. Приговоренный в национал-социалистском рейхе к смертной казни и отказавшийся подать на имя Гитлера просьбу о помиловании, Эдгар Андре 6 ноября 1936 года с варварской театральностью будет публично казнен: палач топором отрубит ему голову на плахе.)
Кроме немцев и австрийцев в этом батальоне числилось несколько англичан (в том числе правнук Дарвина и племянник Черчилля) и до сорока человек венгров. Лукач побеседовал с ними. Все они оказались политэмигрантами из хортистской Венгрии, живущими во Франции. Разговаривая с соотечественниками на родном языке, Лукач пришел в такое воодушевление, что закончил беседу несколько излишне громкими фразами, к каким обычно не прибегал.
В итальянский батальон Лукача повез сам Галло. Не говоря по-немецки, он вынужден был объясняться с Лукачем на весьма приблизительном русском, даже недостаточное знание которого он из конспиративных соображений скрывал.
Представив генералу Лукачу только что назначенного командиром батальона майора Паччарди, Галло пояснил, что он привез с собой из Парижа сразу тридцать добровольцев.
Высокий, хорошо сложенный шатен, с румяным лицом, Паччарди понравился Лукачу. Однако, проведя часа два в его батальоне, Лукач про себя отметил некоторую внешнюю беспорядочность — особенно по сравнению с немецким батальоном,— разнобой в обмундировании (что, конечно, больше всего зависело от испанского интендантства), небрежное ношение этой неунифицированной формы, недостаток воинской подтянутости, излишне вольное общение с командованием.
Зато польский батальон Лукач во всех отношениях одобрил. Между прочим, он неожиданно встретил в нем того начинающего седеть чубатого дядю, на которого обратил внимание, когда тот со своим большеносым спутником садился на Аустерлицком вокзале в его вагон. Тогда он уверенно определил, что они тоже из Москвы. Сейчас встреча почему-то была скорее прохладной. Переложив из правой руки в левую купленную им в Париже великолепную трость и протягивая знакомому незнакомцу ладонь, Лукач назвал уже привычную третью свою фамилию.
— Петров,— сухо произнес тот, добавив, что он инспектор пехоты.
Это значило, что он главный контролер всей ее боевой подготовки, однако, пресекая такое широкое толкование, Петров пояснил, что из-за отсутствия обученных командных кадров в польском, политически хорошо подкованном батальоне он, Петров, прикреплен к нему одному.
Батальон единодушно принял имя Ярослава Домбровского, поляка, бывшего офицера русской армии, боровшегося за освобождение Польши с царским правительством и бежавшего из московской пересыльной тюрьмы в Париж, где он впоследствии стал генералом Парижской коммуны, руководившим всеми ее вооруженными силами и убитым в бою. Батальоном Домбровского командует Ульяновский, молодой коммунист из рабочих, все военное образование которого сводится, однако, к отбытию воинской повинности у пана Пилсудского.
Представленный Петровым бывший жолнерж, понятно, напускал на себя преувеличенную серьезность, но у него была приятная и смышленая физиономия. Комиссаром при нем состоял пожилой мастеровой, неторопливый, с замедленной русской речью. Фамилия его была Матушчак.
Среди командиров рот был один западный украинец, но, как рассказал Матушчак, украинец этот, Иван Шеверда, явился в Испанию сразу после демобилизации из французского иностранного легиона. Матушчак прибавил еще, что надежные французские товарищи поручились за него.
Возглавить французский батальон «Парижская коммуна», по мнению альбасетских кадровиков, должен был Людвиг Ренн, но партийное и военное руководство Пятого полка[Объединение добровольческих формирований КПИ, ядро будущей регулярной Народной армии. КПИ рассматривала организованную ею часть не как «полк коммунистической партии, а как военную организацию Народного фронта».—
Дольше, чем требовала вежливость, Лукач в «Парижской коммуне» не задерживался, потому что объясняться здесь можно было лишь через миниатюрного адъютанта, а тот все сильнее смущал Лукача своей развязностью, но еще больше — почти опереточной нарядностью. Он умудрился где-то раздобыть тончайшего темно-синего сукна бриджи и френч с декоративными погончиками, поверх самозваной формы узенькая грудь Сегала перекрещивалась светло-желтой портупеей с лакированной кобурой. На шее Сегала, будто приготовившегося сниматься в батальном фильме, висел еще громоздкий футляр с морским цейсовским биноклем. Тогда как сам генерал Лукач оставался пока безоружным и разгуливал в обыкновенных, отлично, правда, выглаженных дорожных брюках, спортивною стиля куртке и штатской шапочке с квадратным козырьком.
Из всех, с кем генералу Лукачу привелось познакомиться на базе формирования интернациональных бригад, наибольшее и огорчительное разочарование вызвал в нем сам Андре Марти, хотя до личного знакомства Лукач всегда относился к нему с предопределенным пиететом. Бывая теперь на приемах новых добровольцев, он мог судить, как убежденно, страстно и почти не повторяясь произносил свои приветственные речи Марти. Галло как-то заметил, что в Андре Марти удачно сочетаются бурный темперамент, образное мышление и безошибочная законченность политических формулировок. Наблюдал Лукач и за тем, как, будучи в хорошем настроении, Марти поддерживал беседу за обеденным столом штаба и был, видимо, не бездарным рассказчиком.
Но замечал Лукач и другое. Едва он начинал говорить, как все, словно по команде, одновременно умолкали и с подчеркнутой заинтересованностью поворачивались к нему, если же возникало молчание и кто-либо из сидящих за трапезой вполголоса начинал рассказывать какой-нибудь анекдот, вызывая веселый смех ближайших слушателей, Марти бросал недовольный взгляд в его сторону и тут же привлекал внимание завтракающих или обедающих к качеству вина или к необыкновенно острому соусу, подаваемому к жаркому.
Однако при столь мелочной ревности к чужому успеху этот, безусловно, одаренный человек обладал прирожденным демократизмом, никогда не требовал для себя никаких привилегий или исключений, был по французской партийной традиции на «ты» с подчиненными, в частности и со своим вестовым, к которому обращался не иначе, как со словом «камарад».
На пятые сутки пребывания в Альбасете генерал Лукач, прихватив Сегала, заехал на прием к Марти, желая узнать, каково положение со сроками доставки артиллерии, давно обещанной интернациональным бригадам. Вестовой почтительно попросил подождать, потому что в данный момент у товарища Марти его жена... Не успел он договорить, как через закрытую дверь послышался гневный и все более громкий крик, то доходящий до настоящего рева, то вдруг срывающийся в петушиную фистулу. Почти с ужасом Лукач узнал голос Марти. Истерический вопль все возрастал и с удвоенной силой ворвался в приемную, когда дверь рывком открылась, и бледная Полин, в белом врачебном халате, переступила порог. Не опуская головы, но ни на кого не глядя, она быстро пересекла переполненную комнату, и с лестницы донесся удаляющийся перестук ее каблучков.
Успевший тем временем прошмыгнуть в кабинет старообразный вестовой, как ни в чем не бывало, появился на пороге и сделал Лукачу знак, что можно войти.
Марти сидел, поставив локти на разложенные перед ним бумаги и подперев кулаками взлохмаченные седые виски. Он поднял голову на шум шагов и сравнительно успешно изобразил некое подобие улыбки.
— Садитесь, товарищи,— кратко перевел Сегал его хриплое и гораздо более длинное предложение.
На сухой вопрос Лукача, и не пытавшегося делать вид, что он ничего не слышал, Марти ответил, что двенадцать орудий с заводов «Шкоды» уже в Испании и давно должны быть в Альмансе, но что-то их все нет и нет. Не только он сам, но в равной степени и «камарад Сюрупа» и «женераль Клебер» сорьезно обеспокоены этим. По всем расчетам, первая бригада должна отбывать на фронт недели через две, но не может же она выехать неукомплектованной, без собственной батареи?
Выслушав перевод, Лукач постучал пальцами по сгибу трости и хотел было в завершение беседы заметить, что громкие споры проникают, между прочим, в приемную и что, как ему кажется, с этим следовало бы считаться, но, посмотрев на своего адъютанта, смахивающего на восковой манекен в витрине венского магазина для господ офицеров, и представив себе, как тот будет интерпретировать его осторожное замечание, предпочел воздержаться.
Однако, сидя в бойком и вертлявом «опеле», Лукач долго не мог успокоиться. Только что происшедшая семейная сцена продолжала возмущать его. «Всякое невладение собой сколько-нибудь ответственного товарища почти всегда вульгарно,— размышлял он,— а здесь еще получилось некрасивое, как говорят русские, выношение... нет, вынесение сора из избы...»
К раздражению, которое вызвало в нем поведение Марти примешивалась и острая жалость к Полин. Молодая была так унижена перед посторонними... В нем чуть ли не с детства сидело убеждение, что женщины вообще совершенно особые существа, ни в чем не похожие на мужчин, и что если они принадлежат не всегда к прекрасному, то всегда — к слабому полу, трогательно беззащитному и очень легкоранимому. Грубость, проявленная кем бы то ни было по отношению к женщине, всегда вызывала в нем кипучее негодование и часто заставляла вступать в неловкие и не имеющие к нему лично ни малейшего отношения конфликты. И то, что Марти позволил себе истерично орать на собственную жену, которая к тому же годилась ему в дочери, навсегда уронило этого человека в его глазах.
Вот уже почти неделя, как генерал Лукач занимался организацией будущей первой интернациональной бригады. Все это время поезд ежедневно привозил от двухсот до трехсот новых добровольцев, и понемногу торжественная процедура их приема упростилась. На перрон, на котором люди, выйдя из вагонов, выстраивались по национальному признаку, приходили два или три «респонсабля»[ Ответственный
Прибыли наконец и пушки. Их действительно оказалось двенадцать, новехоньких и со всеми положенными причиндалами. Это позволяло создать четыре батареи, но намекало также на возможность значительного усиления двух первых бригад артиллерийским дивизионом. Но, к разочарованию обоих генералов, и Клебера, и Лукача, начальник базы заявил, что его обязали сформировать четыре интернациональных соединения и все они должны иметь собственную артиллерию, для того и прислано двенадцать орудий.
Утром в день прибытия пушек Лукач отправился на полигон в Альмансу и там неожиданно наткнулся на знакомого венгра, оказавшегося артиллеристом. Правда, генерал Лукач встречался с ним всего лишь один раз на общем собрании венгерских эмигрантов в Москве, но зато хорошо знал его брата, некогда входившего в состав подпольного Политбюро ЦК партии и представлявшего ее в Коминтерне. Здесь фамилия артиллериста стала немецкой. В сочетании с испанским именем Мигель она звучала не слишком убедительно, и, вероятно, поэтому советский специалист, опекавший полигон со всем его содержанием — пушками, снарядами и людьми,— звал этого испано-германского венгра московского происхождения просто-напросто Мишкой.
Однако Мигель Баллер был настоящим пушкарем, в чем Лукач смог удостовериться по истечении уже десяти минут беседы с ним на родном мадьярском,— он окончил артиллерийское училище в СССР. Серые выпуклые глаза Баллера смотрели внимательно и добродушно. Здесь его уже успели назначить помощником командира начерно подобранной батареи, и вместе с нею он должен отправляться на фронт в составе первой бригады, но Лукач с этим не согласился и сказал, что попробует договориться с Клебером, который обязан понять, что означает для венгра, командующего бригадой, хотя бы один венгр-офицер в батарее.
От Баллера генерал Лукач узнал, что в Альмансе есть еще один пушкарь, тоже из Москвы,— болгарин Белов, командовавший батареей еще в империалистическую войну. Лукач изъявил желание немедленно познакомиться с этим самым Беловым, и Баллер, размахивая руками, повел ритмично постукивающего на ходу тросточкой генерала к одноэтажному зданию, бывшему до недавних пор каким-то складом, а сейчас превращенному в штаб артиллерийских формирований. Баллер попросил минуточку подождать и почти сразу вывел своего протеже, оказавшегося вторым из поездных попутчиков Лукача, которого он ошибочно принимал за кавказца.
Белов сразу расположил к себе Лукача вежливостью и четкой, несмотря на употребление старомодных русских оборотов и книжных слов, дисциплинированной речью. И Лукачу стало ясно, что заставить этого товарища, очевидно поднаторевшего не только в артиллерийских расчетах, командовать тремя полевыми пушками все равно что стрелять из них по воробьям. И он тут же предложил Белову подумать о возможности стать начальником оперативного отдела в штабе второй бригады.
На 4 ноября Марти назначил совещание всех ответственных за обучение первой бригады. Предстояло решить вопрос о ее окончательной готовности, о том, сколько и какие батальопы в нее войдут, и о возможной дате ее отправления. На совещании он выступил первым и объявил, что испанское республиканское правительство приняло решение, которым определен для первой интернациональной бригады ее порядковый номер в Народной армии, где она будет именоваться то ли Девятой, то ли Одиннадцатой бригадой — это еще не выяснено — с прибавлением почетного определения: интернациональная. Это решение подчеркивает полное и безоговорочное подчинение бригад испанскому командованию, их органическое включение в созданную регулярную армию республиканской Испании.
Человек двадцать присутствующих увлеченно зааплодировали, а Марти предоставил слово генералу Клеберу. Тот встал, пригладил курчавые волосы и довольно чисто заговорил тоже по-французски. Главным в его речи было требование, чтобы во вверяемую ему бригаду обязательно были включены все четыре наличных батальона, поскольку предварительное их обучение будет завершено в ближайшие десять — двенадцать дней, а офицерами и комиссарами все они уже укомплектованы. Требование свое он подкрепил логичным утверждением, что первая из интернациональных бригад рекомендует все следующие за нею, а потому, вступая в сражение, она должна своим боевым духом, а также своей численной мощью произвести на врага подавляющее впечатление. Но, устрашая фашистов, она одновременно послужит вдохновляющим примером для недостаточно стойких анархистских колонн. Именно с этой целью он и добивается включения в ее ряды всех, до последнего, боеспособных людей, находящихся в Альбасете.
Похожий на вооружившуюся до зубов фарфоровую пасторальную статуэтку Сегал нашептывал перевод на ухо Лукачу, и хотя того сильно огорчала мысль, что из его рук навсегда вырывается крепкий немецкий батальон со своим долговязым толковым Гансом и, что самое главное, с полноценным взводом венгров, он не мог не признать безусловной правоты Клебера и аплодировал ему вместе с остальными.
Однако в ночь па пятое произошло нечто непредвиденное, о чем стало известие еще очень рано утром. Из Мадрида прибыло несколько направленных по разным альбасетским адресам, но одинаково тревожных известий о резком ухудшении военного положения столицы. Еще до рассвета Цюрупа с помощью мотоциклиста разбудил и собрал в своей законспирированной резиденции при оружейных складах всех советских инструкторов, а также Клебера, Лукача и Петрова, чтобы объявить о телефонном разговоре с комбригом Горевым, состоявшемся около трех часов ночи.
Горев сообщил, что всю последнюю неделю отступление на западном от Мадрида фронте ускорялось. Контратака под Сесеньей не удалась, а потому принесла лишь временное облегчение. Командование мятежников передало по радио реляцию, из которой следовало, что, подойдя в настоящий момент вплотную к Мадриду, оно отдало приказ взять его 7 ноября. Дата, конечно, избрана не случайно и должна послужить красноречивым «поздравлением» Москве. На город предпримут одновременное наступление четыре колонны, ведомые опытными мятежными генералами, пятая колонна из сочувствующей им части мадридского населения выступит изнутри.
Обычно спокойный и деловитый, Цюрупа взволнованно подчеркнул, что ситуация чрезвычайно тревожна. Ее серьезность подтверждает и тот факт, что анархисты, в продолжение трех с половиной месяцев отказывавшиеся, следуя своей догме, вступить в правительство Народного фронта, сегодня введут в него четырех министров. Главная трудность сейчас в том, что под Мадридом нет не то что стратегических, но и вообще каких-либо резервов. Все, что имелось, использовано до последнего человека и вытянуто в одну линию.
— В этих условиях,— обвел глазами своих внимательных слушателей Цюрупа и остановил взгляд на Клебере,— в этих тяжелых условиях Владимир Ефимович обращается к вам ко всем с категорическим настоянием: немедленно направить в Мадрид первую интернациональную бригаду в том виде, в каком она есть. Самое ничтожное промедление может привести к непредвиденным последствиям.
— Будет сделано,— уверенно произнес незнакомый Лукачу маленький худенький инструктор, даже в мешковатом лыжном костюме сохранивший неистребимую воинскую выправку.
— Не сомневаюсь, товарищ... Фриц,— с еле заметной заминкой перед немецким уменьшительным именем отозвался Цюрупа.— Ваша общая задача,— добавил он, обращаясь к остальным, — помочь генералу Клеберу и его штабу сейчас же начать готовить бригаду к отъезду и соответственно мобилизовать бойцов, моя же — убедить местные городские и железнодорожные власти, а также анархистский профсоюз железнодорожников в срочной необходимости собрать к вечеру пассажирские вагоны в числе, достаточном по крайней мере для двух тысяч человек. Интендантство должно быть отправлено на грузовиках. За дело!
В свою очередь Марти и Галло получили по телефонограмме. В обеих указывалось: все волонтеры, вне зависимости от степени их подготовленности к бою, но вооруженные и обмундированные, не позже утра 6 ноября должны быть в осажденной столице. С небольшим опозданием курьер доставил генералу Эмилю Клеберу запечатанный пакет из военного министерства, содержавший приказ — через два часа по получении его выступить с находящейся под его командованием Одиннадцатой интернациональной бригадой в распоряжение мадридского штаба обороны, с тем чтобы рапортовать о своем прибытии не позднее полудня 6 ноября.
К десяти Марти созвал всех на сверхэкстренное совещание. На нем было сообщено, что итальянский батальон Гарибальди за последние четверо суток принял в свои ряды свыше трехсот человек необученного пополнения, причем ни обмундирования, ни оружия на них пока не получил, всего же триста пятьдесят итальянских волонтеров еще не имели винтовок. Посему приказ о сформированной Одиннадцатой бригаде (интернациональной), который отдается сегодняшним числом и будет подписан камарадом Марти, комиссаром базы камарадом Гелло и начальником штаба камарадом Видалем, гласит, что Одиннадцатая состоит из трех батальонов: первый — немецкий, командир камарад Ганс, комиссаром же выдающийся германский коммунист, бывший депутат рейхстага и герой единственного удавшегося побега из концентрационною лагеря Дахау камарад Баймлер, второй батальон — «Парижская коммуна», командир камарад Дюмон, комиссар член Центрального Комитета французской компартии камарад Ребьер, третий — «Домбровский», командир камарад Ульяновский, комиссар камарад Матушчак. Бригаде приданы кавалерийский эскадрон и батарея артиллерии.
Несмотря на склонность Марта к обсуждению мельчайших подробностей, совещание на этом было закрыто, и Альбасете будто закипело. Уже днем три 75-миллиметровые пушки с зарядными ящиками, маскированные одеялами своей прислуги, двинулись на трех платформах специальным поездом из Альмансы на Мадрид. В самом Альбасете почти всю ночь при свете факелов грузился эскадрон, и в близких к товарным путям домах никто не спал от нервного ржания и взвизгивания породистых коней, вводимых по деревянным настилам в вагоны, и басовитой, главным образом французской, брани коноводов.
А утром на плацу бывшей казармы гуардиа сивиль выстроились все три отбывающих батальона. Местный любительский духовой оркестр в составе девяти музыкантов без передышки громко играл бодрый и невероятно протяженный «гимн Риего». За ним исполнялся «Интернационал», а за ним снова «гимн Риего». В редких же промежутках минорно звучала недавно распространившаяся среди революционной европейской молодежи французская комсомольская песня на слова Вайяна Кутюрье и конечно же — мажорная итальянская «Аванти, пополо».
Одетые не слишком однообразно, но все же преимущественно в темно-синие, коричневые и черные вельветовые куртки и такие же брюки с напуском на солдатские ботинки, немецкий батальон, батальоны «Парижская коммуна» и «Домбровский» выстроились по порядку рота за ротой, с пулеметным взводом на правом фланге. Правее же каждого батальона, рядом с развевающимся по ветру самодельным знаменем, стояли командир с комиссаром и штаб. Светло-желтые портупеи с четырьмя подсумками спереди придавали бойцам необходимое единообразие, а разного размера и цвета рюкзаки за спинами нарушали его. Ближе других к общеармейскому стилю были французы, обмундированные в одинаковую форму, отдаленно напоминающую об альпийских стрелках, но еще больше благодаря легким каскам с гребешком времен мировой войны. Польские же добровольцы определенно смахивали на статистов, ангажированных для съемки фильма о группе европейских исследователей, готовящихся проникнуть в дебри Амазонки.
В оркестре вдруг особенно гулко забухал тамбур, потом затрещала барабанная дробь, и в центре тянущегося вдоль всего второго этажа балкона появился Андре Марти, в закрывавшем правое ухо и спускавшемся до шеи грандиозном баскском берете и расстегнутом канадском полушубке, позволявшем обозревать внушительный живот. За Марти широко шагал кривыми ногами в обмотках Видаль, а за ним двигалась целая группа, большей частью одетых в такие же, как и на Марти, белоснежные кожухи с белыми бараньими воротниками, присланные недавно из Оттавы. Над всеми возвышался Клебер. И он был в канадке с поднятым воротником, но без фуражки, и ветер шевелил его густую шевелюру. Рядом с ним стояли: не худой даже, а тощий, очень бледный Галло, Лукач в своем полуспортивном костюме и с неизменной тросточкой на руке, Петров, отбывающий с Одиннадцатой официально на положении инспектора пехоты, тут же был Фриц в рыжем своем одеянии и несколько кадровиков.
Оркестр смолк. Послышались французские, польские и немецкие команды. Батальоны замерли. И над ними загремел могучий голос Марти. Он говорил о необходимости строгого соблюдения воинской дисциплины и о невозможности отречься от нее теперь, после зачисления в списки «волонтеров свободы», на которых с тревогой и надеждой взирает весь мир, и еще о том, что в ближайшие дни, если не часы, им предстоит вступить в смертный бой.
— Вперед, дорогие мои товарищи! Вперед, герои! За хлеб, мир и свободу! За прекрасный, гордый, непобедимый Мадрид! За испанских женщин и детей, защищая которых вы сражаетесь и за свои семьи! В бой за спасение человечества от фашизма!..
И, поднеся правый кулак к берету, он запел «Интернационал», подхваченный и стоящими на балконе и всею бригадой но меньшей мере на десяти языках.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Только теперь начиналась для будущего командира Двенадцатой бригады настоящая работа по собиранию всех приехавших и приезжающих и по сплочению их в единый боевой организм. Правда, батальон Гарибальди, если не считать последнего пополнения, был уже не только сформирован, но и обучен ничуть не хуже других, отправившихся сражаться. Но то, что ему оставили именно этот батальон, было главным (хотя и тайным) огорчением Лукача, и лишь пожелание не хотевшего разлучаться со своими соотечественниками Луиджи Галло стать комиссаром новой бригады утешало, как, впрочем, и наметившееся возникновение второго немецкого батальона, фундаментом которому должна была послужить отзываемая с Арагонского фронта прославленная центурия Тельмана. Лукач с удовлетворением представлял себе, каким будет батальон, построенный на столь твердом основании. Радовали и сведения, поступающие из Фигеpaса, где, как и перед формированием Одиннадцатой, скопилось уже до тысячи волонтеров, задерживаемых там с последних чисел октября на сей раз уже не по причине начальной альбасетской неразберихи, а из-за переполненности всех подходящих помещений и в самом городке и даже в окружающих селениях.
Как и в прошлый раз, среди прибывающих больше всего было французов, за ними шли поляки из Франции и бельгийцы, в Альбасете же нетерпеливее всего ждали югославов, болгар, румын и греков. Ведь здесь собралось уже свыше ста югославов и болгар, а в отделе кадров давно лелеяли мечту порадовать Георгия Димитрова созданием балканского батальона его имени. Так или иначе, но, в общем, на бригаду народу набиралось. Времени же на окончательное ее сцементирование, как и на предварительное обучение, должно было хватить с гаком. Республиканское командование рассчитывало на ввод ее в строй не раньше самого конца ноября, то есть минимум через две декады.
Еще вчера, получив сообщение, что сегодня, 7 ноября, в день, когда дома будут праздновать девятнадцатую годовщину Октября, должны прибыть почти пятьдесят фронтовиков из демобилизованной центурии Тельмана, генерал Лукач выехал встретить их.
Ганс Баймлер рассказал ему, что центурию эту основали проживавшие в Барселоне немецкие эмигранты, а также спортсмены, приехавшие в нее на международную Спартакиаду. Она организовывалась в противовес Олимпиаде в гитлеровском Берлине. Многим из съехавшихся в столицу Каталонии любителей спорта неожиданно пришлось переключаться с легкой атлетики на смертельное состязание по стрельбе в уличных боях, возникших на главных улицах каталонской столицы. После победоносного окончания их в самой Барселоне выяснилось, что, к несчастью, в Сарагосе, Теруэле, Уэске и некоторых других провинциальных городах верх одержала взбунтовавшаяся армия. Поэтому очень скоро возник чрезвычайно стабильный Каталонский фронт, куда почти сразу же ушли сражаться и добровольческие центурии, составленные из иностранцев. Принявшая имя Тельмана была одной из первых и самых многочисленных. Ганс Баймлер провел с нею около недели в боях, пока не был отозван в Мадрид.
Утро неожиданно выдалось дождливое и холодное. Подъезжая к вокзалу, Лукач не в первый раз отметил про себя, что в этой удивительно самобытной стране все и происходило удивительно. Можно было бы понять и даже счесть простительным, если бы поезд опоздал, допустим, на полчаса, но он по необъяснимым причинам пришел минут на двадцать раньше, чем следовало по расписанию. Лукач догадался об этом, увидев людей, шлепающих по лужам хорошо знакомым несколько частым шагом догитлеровской германской пехоты, если она не на параде. Уже закаленные в сражениях, бойцы, числом больше полного взвода, в насквозь промокших комбинезонах и набухших, как губки, зеленых суконных беретах, видимо, не придавали плохой погоде преувеличенного значения. Рядом с ними по мостовой шагали, тоже в ногу, два немецких кадровика из штаба Марти, вышедшие встретить знаменитую центурию. Отстав метров на сто, опираясь на костыли и поджав перевязанную ногу, по тротуару прыгает немолодой тельмановец, а рядом с ним, деликатно стараясь не обгонять его, идет второй, без берета, с окутанной ватой и бинтами головой, он несет два рюкзака — один за плечами, другой в руках.
Пока Сегал торопливо передавал указание генерала плохо понимающему его шоферу, тот успел проскочить мимо и мокрого взвода и двух раненых, поспешающих во всю доступную им прыть, после чего лихо развернулся и притормозил, уже слегка обогнав их.
Не вступая в длительные объяснения, Лукач тоном приказания предложил обоим немцам побыстрее лезть в машину. Сегал с немым протестом подставил свою нежную особу под ливень, потому что в их «опелечке» всем не разместиться. Раненые, смущенно улыбаясь, с трудом забрались в машину, и «опель» понесся к больнице. По пути Лукач разузнал, что этим же поездом приехало около двухсот французов, валлонов и фламандцев и без малого сто поляков и других славян, а среди них с десяток белых русских. Рассказчик, очевидно коммунист, был законно шокирован такой несообразностью — разве мы в них нуждаемся? — но признал, что в пути они вели себя, как все остальные. О своей центурии он сообщил, что из более чем двухсот бойцов тридцать два были убиты и еще шестнадцать умерли от ран в тылу, а вообще-то ранено никак не меньше ста. Они оба тоже находились еще в госпитале, но, узнав от навестившего их Баймлера о выводе центурии с передовой и отъезде ее на переформирование, сбежали из него, чтобы не оторваться от своих. Раненые рассказали о том, как помог им Баймлер на фронте. Он каким-то образом сумел раздобыть для центурии двести пар французских солдатских ботинок, так что хватило на всех оставшихся в строю, и еще пар двадцать передали соседям...
Ссадив раненых у больницы и обменявшись с ними «рот фронт», давно заменившим в германской революционной среде все Guten Morgen и Guten Tag, Лукач кое-как объяснил своему водителю, что необходимо вернуться на вокзал.
Уже совсем неподалеку от него машине встретилась гораздо более многочисленная и еще сильнее, чем центурионы, промокшая толпа, бредущая по пузырящимся лужам. Заметнее всего она отличалась от обстрелянных немцев даже не своей цивильной, как выражался Фриц, одеждой, а поражающим несоответствием этого подобия пехотного строя и зримой, какой-то общей опущенностью шагавших в нем. А рядом с этой промокшей до костей понуростью бодро шел в брезентовом плаще и капюшоне, из-под коего торчал один мокрый нос, Видаль, соблаговоливший встретить своих соотечественников.
Однако то, что открылось Лукачу на самой станции, выглядело еще печальнее. За небольшим зданием в конце перрона, выстроившись в две шеренги, стояло рядов пятьдесят — шестьдесят никем не встреченных людей, и с каждого из них стекала вода, может быть чуть менее энергично, чем она течет во время проливного дождя из водосточных труб. Но, в отличие от только что встреченных французских и бельгийских волонтеров, эти выглядели отнюдь не угнетенными, а только очень-очень терпеливыми. Между тем издали можно было заметить, что они не только промокли, но что им еще и холодно.
Лукач негодовал: никто в альбасетском штабе не додумался заранее явиться сюда, чтобы, дождавшись поезда, поскорее увести новичков из-под ливня, немедленно переодеть, обсушить одежду, а их самих накормить, напоить горячим кофе и обязательно поздравить.
— Estado mayor[Генеральный штаб
Он взбежал по лестнице к кабинету начальника базы в сознании не только своих прав, но и безусловной правоты своего негодования, однако в приемной перед ним вытянулся вестовой с физиономией пожилого лакея.
— Он выехал сегодня, в Ма... ну, туда, куда собирают французов и валлонов, да и фламандцев... В этой Ма... Маоре сейчас закладывается франко-бельгийский батальон, который будет носить имя Андре Марти...
Круто повернувшись, Лукач сбежал в нижний этаж, постучался к Видалю и, не дожидаясь приглашения, вошел. Начальник альбасетского штаба недовольно оторвался от бумаг. Лукач сразу же, отбивая такт тростью, принялся выкладывать ему свое возмущение. Конечно, товарищ Видаль и сам знает, насколько важно военачальнику всегда предвидеть возможные перемены погоды, а следовательно, и заранее предусмотреть необходимые варианты встречи вновь прибывающих. Ведь массовое заболевание гриппом непременно создаст затруднения в организации Двенадцатой бригады. Но кроме чисто практических имеются еще моральные соображения. Или майор Видаль считает возможным, чтобы люди, добровольно приехавшие сразиться за Республику, испытывали полное небрежение к себе со стороны тех, кто не готовится, как они, рисковать жизнью, а присланы, чтобы принимать их с дружбой и уважением, хорошенько позаботиться о них, должным образом организовать, обучить, снабдить оружием и проводить на фронт. Это ведь самое откровенное безобразие, когда кое-кто заботится о своем здоровье и респонсабли в непромокаемых плащах с опозданием приходят встречать промокших до костей волонтеров, у которых зуб на зуб не попадает. Как будущий командир этой бригады, он, генерал Лукач, решительно протестует против такого поведения и требует, чтобы впредь оно не могло повториться...
Уже берясь за ручку двери и тем подчеркивая, что его дело было заявить протест и никаких объяснений, а тем более оправданий он слушать не желает, Лукач увидел побелевший нос и потемневшие глаза Видаля, и ему стало очевидно, что близкого друга в лице этого человека он уже никогда не приобретет.
«Ну и черт с ним»,— внутренне махнул рукой Лукач.
Заехав в волонтерскую столовую и удостоверившись, что первой кормится центурия Тельмана, тут же и подсыхающая, Лукач отправился в Альмансу. Сдержанный Белов и еще более, чем обычно, жизнерадостный Баллер, оставленный-таки Клебером Лукачу, доложили ему, что батарея до сих пор не сформирована потому, что артиллеристов среди прибывающих добровольцев оказывалось немного. Оба считали, что завершить ее создание удастся ве ранее двадцатого числа.
Только к вечеру Лукач добрался до бывшего доминиканского монастыря, а выйдя из «опеля», усмотрел Фрица, уже отпускавшего точно такой же свой. Фриц очень нравился Лукачу, хотя, познакомившись у Цюрупы, они встречались всего дважды, да и то на ходу. Воспользовавшись случаем, Лукач пригласил его к себе:
— Хоть к ночи вспомним, какой нынче день.
Фриц охотно согласился.
Войдя в свою келью, Лукач, еще не раздевшись, поставил на электроплитку кастрюльку с водой, а затем, сбросив куртку, принялся доставать из тумбочки все, что у него имелось съестного. В комнате было чисто и скорее прохладно, но благодаря теплу, исходящему от раскалившейся плитки, становилось даже уютно. Пока вода закипала, два непьющих и некурящих мужа разговорились. Фриц не преувеличивал конспирации, и Лукач узнал, как того по имени-отчеству и фамилии, что с шестнадцатого года участвовал в мировой войне, имеет военное образование, все экзамены сдал на «отлично» и аттестовали его нормально, на полковника, только от аттестации до производства немалая дистанция, так что еще недели три назад он ходил в майорах, командуя в этом знании Третьим полком Пролетарской дивизии, уже дна года, как его полк лучший в ней по всем показателям. Известно стало Лукачу и то, что у Фрица остались в Москве жена и две дочки. Затем наступила очередь Лукача, и он назвал свой закрепленный паспортом литературный псевдоним и сознался, что, случается, в свободное время пописывает, прибавил, что тоже женат и что его Вера Ивановна прехорошенькая, а дочка, Талочка, будущей весной закончит десятилетку. При этом выяснилось, что хотя Фриц ничего из написанного московско-венгерским писателем не читал — да и когда командиру полка книжки читать? — но названное имя он слышал.
Когда вода закипела, Лукач заварил купленный еще в Париже, и даже в сухом виде благоуханный цейлонский чай и приготовил с дюжину бутербродов с вяленой ветчиной и пресным здешним сыром. Лишь тогда оба почувствовали, как зверски голодны, и за какие-нибудь двадцать минут прикончили все, запивая еду крепчайшим напитком. Фриц совсем растаял и рассказал, что в начале семнадцатого был произведен в прапорщики, а в гражданскую командовал пехотным полком.
— Был у нас парень один, очень здорово стихи сочинял. И вот, недавно получаю письмо, и написано оно, представляете, этим самым моим прежним бойцом. Напоминает он, что зовут его Алексей Сурков и что это он печатает стихи в центральных газетах. Может, слыхали?
Лукач не только слыхал, но и знаком был с Сурковым по РАППу. Фрица это окончательно покорило. Прощаясь, он даже на «ты» перешел:
— Спасибо тебе, дорогой. А то и лег бы и встал натощак. Еще раз с праздником тебя и будь здоров. А насчет бригады твоей, так чем смогу...
Утром Лукач поехал в бывшую казарму гуардиа сивиль. Там еще спали, но у ворот стоял часовой и без пропуска не впустил, а вызвал начальника караула, и уже тот повел Лукача к командиру батальона, недавнему создателю и руководителю центурии Тельмана — comandante Шиндлеру. Вежливый голубоглазый человек лет пятидесяти, с тихим голосом и сдержанным поведением, он пленил Лукача, но после десятиминутной беседы генерал почувствовал, что тот предельно утомлен.
Шиндлер коротко доложил, что в казарме — вместе с отозванными с Арагона — провели ночь триста шестьдесят семь человек немцев и австрийцев, есть и несколько эльзасцев, считающих себя немцами. Всего на неполные две роты. Чтобы получился батальон, надо бы еще, как минимум, триста волонтеров.
От тельмановцев Лукач завернул к себе, где разбудил Сегала и делившего с ним номер польского кадровика, даже спавшего в очках, возможно чтобы лучше видеть сны. Первого генерал усадил за перевод на французский исписанной четким почерком Фрица тетрадки, на обложке которой стояло: «Взвод в обороне», а второго, чтобы не терять времени, за то же, но уже с сегаловского перевода на польский, а затем поехал посмотреть на вчерашних поляков.
Их разместили не очень удобно — по пустующим домам. Однако ни в одном из них никого не оказалось, за исключением пожилого дневального, крепко спавшего у входа на железной койке с матрасом. Лукач растормошил его, и тот на отчаянном немецком объяснил, что все отправились в кино поблизости — выбирать себе командира и комиссара. Лукач, услышав это, поднял брови и решил, что необходимо срочно переговорить с Галло об анархистских тенденциях в еще не организованных группах. Желая узнать, как сам дневальный относится к подобному образу действий, Лукач для начала спросил, поляк ли он.