— Ты видишь, да, Рафаэль?
Я поморгал, смахивая слезы, и наклонился вновь, и заглянул, и увидел: багрово-оранжево-желтая бесконечность шуршала, шептала, шелестела там внутри.
— Такими были ее волосы раньше. Как хвосты тех лисиц богатыря Самсона[23], даже рыжее, чем лисицы, и ярче, чем факел.
— И что же с ними случилось?
— Их загасили.
А когда я спросил у Матери, правду ли говорит Авраам и как это женщинам гасят волосы, она сказала:
— Зачем тебе ковыряться в этом, Рафаэль, зачем тебе все это, а? — А потом вздохнула: — Это правда. Их загасили. Иногда даже у совсем простого человека получается такое красивое выражение. — И подытожила: — Но чего вдруг сестры? Они ведь такие разные.
АВРААМ-КАМЕНОТЕС ТОЖЕ
Авраам-каменотес тоже жил в нашем районе, но не в нашем квартале, а по другую сторону дороги, в переулке, ответвлявшемся к западу. У него был там огороженный каменной стеною двор, а в том дворе харув[24], и олива, и маленькие грядки чеснока, петрушки и зеленого лука, и пещера, вырубленная в скале, и маленький, каменный, очаровательный и вечно закрытый домик, который он построил собственными руками.
Четыре высеченные из обработанного мрамора ступеньки поднимаются с уровня двора к входной двери дома, и тончайшая насечка на этих ступенях выглядит так, будто он только-только закончил обрабатывать их своим зазубренным молотком. Ничья нога никогда не ступала на них, ничья подошва их не топтала, ничей каблук не дырявил их резной узор, и я никогда не видел, чтобы сам Авраам когда-либо входил в этот дом. Он всегда сидел в своей «люльке», как он называл свое рабочее место под натянутым на шестах джутовым навесом, который соорудил себе во дворе, и обтесывал там свои камни.
Тяжелые удары молотка да звон бьющего по камню зубила вечно разносились над его двором, и каждый день, по пути в детский сад и обратно, я слышал эти звуки. Однажды я спросил Бабушку, кто это живет в том дворе, и она сказала: «Какой-то себе каменотес». А когда я сказал, что мне хочется зайти к нему и посмотреть, как он работает, Рыжая Тетя состроила гримасу и сказала: «А что там смотреть? Самый обыкновенный человек. Сидит, как пес, на улице, стучит молотком и разбивает камни».
Однако Мать, и Бабушка, и Черная Тетя промолчали, и я почувствовал, что в презрении Рыжей Тети скрывается какая-то тайна, но мал был еще и не стал в нее углубляться.
Через два года после смерти Отца произошел несчастный случай с Дядей Элиэзером. Племенной бык насмерть забодал его в коровнике кибуца Афиким, и он тоже разом потерял все свои титулы: ветеринар, и автодидакт, и брат Рыжей Тети, и муж Черной — и стал просто «Нашим Элиэзером».
Тогда Черная Тетя приехала, чтобы жить вместе с нами. Женщины купили соседнюю квартиру и присоединили ее к нашей, и отныне все они — Мать, и Бабушка, и обе Тети — окружили меня ласковостью своих рук, мягкостью своих глаз, запахом своих тел, и мудростью своих умов, и сладостью своих ртов тесно, вплотную, почти до удушья.
А ты, хоть ты и моложе меня, и была еще ребенком, и мы могли бы стать двумя детьми четырех матерей, — ты тоже присоединилась к этим четырем вдовам. И вскоре пять женщин превратились в одну — в Большую Женщину с десятью глазами, и с шестью грудями: твои еще не расцвели, а мамины уже исчезли, — и с десятью руками, и с пятью ртами, и тогда звуки обработки камня, которые раньше казались мне просто странными и вызывали мое любопытство, теперь стали так соблазнительны, что трудно было устоять.
Время шло, соблазн возрастал, смелость прибывала, и в один прекрасный день я забрался на каменную стену, окружавшую двор Авраама-каменотеса, и заглянул внутрь. Я увидел оливу и харув, большой каменный стол, стоящий на железных ножках, и каменные тропки, и грядки чеснока и петрушки.
— Заходи, заходи, мальчик, заходи! — позвал меня каменотес, и я увидел широкую спину, мускулистые руки, белую от пыли голову и загорелый, изрезанный морщинами затылок.
Я уселся на заборе, но не решился войти.
— Ты меня не помнишь, да, Рафаэль? — повернулся он ко мне.
— Нет.
— Конечно, как тебе помнить, ведь в последний раз мы с тобой встречались на твоей брит-миле[25].
Я не ответил.
— И еще я был у вас дома на шив'е[26] твоего отца, — сказал он. — А когда вы соединяли две квартиры, я помогал женщинам строить, но тебя тогда не было дома. Вы тогда уехали, ты и она. Слазь, слазь со стены, — тут же добавил он. — Спрыгни и иди сюда.
Я спрыгнул внутрь двора.
— Нас тогда отправили в мошаву Киннерет, меня и Рыжую Тетю.
— Вот как ты ее называешь? Да, хватило бы мне ума и смелости, я бы тоже называл ее Рыжей Тетей.
Бабушка, ее дочери и внучка остались тогда в доме — присматривать за строительством, а ей велели отвезти меня в Киннерет, «в семью». Вначале она рассердилась: «Кровные родственницы остаются дома, а просто родственницу выгоняют вон?! — но потом, когда услышала, что Авраам придет помогать в соединении квартир, сердито объявила: — С этим псом я не желаю ни минуты находиться под одной крышей!» — и отправилась со мной в мошаву.
В Бабушкином старом базальтовом доме давно уже жили другие люди, и другие коровы мычали в коровнике, на балке которого повесился Дедушка Рафаэль. Мы гостили в соседнем доме, который раньше принадлежал господину и госпоже Шифриным и в котором жила теперь тетя Иона, вдова дяди Реувена. Его фотография, верхом на подаренной ею лошади, которая и сбросила его в конце концов, и разбила его голову о базальт, красовалась на стене рядом с портретом его отца, Дедушки Рафаэля, которого я знал по такому же портрету у нас дома.
Я помню страшную жару, белые туманы, что ползли над гладью Киннерета[27], угрызения совести тети Ионы: «Я привела ему лошадь из нашей семейной конюшни, самую безопасную, и именно эта лошадь сбросила его...» — и косые взгляды людей, когда Рыжая Тетя гуляла со мной вдоль главной улицы мошавы. На северном конце этой улицы стоял красивый двухэтажный базальтовый дом, и Тетя всё пела мне тонким и раздражающе-манерным голосом песню, которую я с тех пор ненавижу: «Там, где плещут Киннерета волны, замок высится, роскоши полный...» Слова этой песни я запомнил только из-за двух ее зарифмованных взвизгиваний в конце: «Сидит он и учит Тор-УУУ / из уст самого Элия-ГУУУ».
Не поднимаясь с деревянной доски, на которой он сидел во время работы, каменотес протянул длинную руку, взял белую полоску мрамора и прямо у меня на глазах, широко раскрывшихся в удивлении, разбил мрамор и изготовил мне потрясающий подарок: «пять камешков» для игры. А потом, с молниеносной скоростью, окончательно обтесал их несколькими осторожными, легкими ударами зубила.
— Возьми, возьми, Рафаэль, это для тебя, — сказал он. — Возьми и покажи эти пять камешков своей тете и скажи ей, кто их сделал, а потом приди и расскажи мне, что она сказала, да, Рафаэль?
— Какой тете? — спросил я, хотя уже знал.
— Той, о которой мы только что говорили.
Вечером я вернулся, вошел через ворота и сказал ему, что сказал ей, но она не сказала ничего.
Я с любопытством следил за выражением его лица.
— Ты можешь приходить ко мне, когда захочешь, да, Рафаэль? — сказал он. — Приходи, приходи, я всегда здесь, весь день, никуда не ухожу.
Я принял его приглашение не колеблясь. Я рос в доме с Бабушкой, Матерью, сестрой и двумя Тетями — которые воспитывали меня, гладили меня, запоминали для меня воспоминания и соревновались за мое внимание.
— Может, ты знаешь, как мужчина мог бы расти еще лучше?
— Нет, — отвечаю я им, заученно, послушно и с готовностью. — Нет, мама, нет, бабушка, нет, тети, кажущиеся мне сестрами, нет, сестричка-паршивка. Я не знаю, как мужчина мог бы расти еще лучше.
Теперь у меня было куда убежать. Каждый день я навещал Авраама-каменотеса, не раз скрывался у него и долгими часами смотрел, как он работает.
«Побереги глаза, как бы искра не влетела», — повторял он.
Я еще расскажу о нем, о его дворе и о его молотках и зубилах, которые лежали у него наготове в двух серых ведрах. «Мужчина должен укладывать свои рабочие инструменты в одном и том же порядке, — говорил он мне. — Так, чтобы он мог найти их, даже не помня и даже с закрытыми глазами».
И о его пещере, и о его камнях я тоже еще расскажу, и о его запертом доме, и о его любви к Рыжей Тете. К ней и к погашенному пламени ее волос.
МНЕ БЫЛО ПЯТЬ ЛЕТ
Мне было пять лет, когда погиб Отец. Я хорошо помню тот армейский «виллис», что свернул с главного шоссе, поднялся по нашей грунтовке, припарковался около Дома слепых и выплюнул из себя трех торжественных герольдов, которые направились прямиком к нашему дому.
В те времена на грунтовой дороге, взбиравшейся к нашему кварталу, почти не было движения. Изредка появлялась закрытая машина, в которой привозили очередных слепых, сирот или сумасшедших, да еще заворачивал порой в гости маленький серый «стандард», принадлежавший сыну двух стариков из пятого блока. То был толстый, улыбчивый парень, который состоял в кооперативе «Эгед»[28], что, по мнению Бабушки, делало его «большим богачом», так «чего удивляться, что у него собственная машина».
У Рыжей Тети и Дяди Эдуарда тоже была собственная машина. Я видел ее на фотографиях, которые Тетя разглядывала у себя в комнате. Но после того, как Наш Эдуард был убит, Рыжая Тетя продала ее, потому что не умела водить и не хотела учиться. А тогда они с Дядей Эдуардом без конца путешествовали и без конца фотографировались. Я видел их стоящими у ворот церкви, что на горе Тавор[29], и на вершине Мухраки[30], и в гавани Тель-Авива, и на заросшем берегу ручья Александр[31]. Вокруг пустынно — ни домов, ни людей, только Дядя с Тетей стоят, выпрямившись, в полном одиночестве. Вот они — веселые, улыбаются той улыбкой, которой улыбаются супруги, когда поблизости никого нет и они сами фотографируют себя автоматической камерой.
А еще, раз-другой вдень, в квартал заворачивала голубая «де-сото» Хромого Гершона, водителя такси, который снимал квартиру во втором подъезде первого блока. Один мальчишка, который жил там же, но этажом выше, — его имя я хорошо запомнил, потому что мать звала его из окна не иначе как «Амо-о-а-а-с!», и когда она выпевала это имя, то под конец маленькое округлое «о» ее рта распахивалось в широкий прямоугольник «а», — так вот, этот «Амоас» рассказывал нам, что Хромой Гершон скрывает в штанах протез, а в багажнике машины — «томаган»[32]. И хотя никто из нас никогда не видел ни того, ни другого, ни протеза, ни «томагана», даже их предполагаемого существования было достаточно, чтобы меня каждую ночь охватывал жуткий страх, когда Хромой Гершон возвращался с работы и по стене моей комнаты медленно проползали широкие полосы света, вычерченные фарами его «де-сото» сквозь щели в ставнях окна.
Этот Амоас был довольно противный малый, весь состоявший из новостей и слухов, которые всегда казались сомнительными и неизменно оказывались верными. В Иерусалим он приехал из «Рананы»[33], как он называл свое прежнее место жительства, и хотя был из религиозных и носил на голове вязаную кипу, быстро подружился со всеми детьми квартала и влез во все местные секреты. Кроме истории с «томаганом» Хромого Гершона, он поведал нам еще о «каменной шкатулке» Авраама-каменотеса, в которой «денег навалом, но крышка такая тяжелая, что ни в жисть не откроешь, даже замка не надо», и сказал, что знает место, откуда можно подглядывать в комнаты слепых девочек, когда они раздеваются перед сном.
— Только нужно очень тихо, а то они ужас как слышат, эти слепухи, — шепнул он, когда мы прокрались туда. А на обратном пути вдруг объявил: — Нет, правильно говорят, что самолучшее — это когда зрячий мужик женится на слепой бабе!
— Почему? — спросил я.
— Алеф, он может делать, что захочет, она все равно ни фига не увидит, а бет[34], потому как она его будет все время шшупать.
Однако это его утверждение опровергли сами слепые дети, которые сказали мне, что наоборот — самое лучшее и общепринятое — это когда слепой мужчина женится на зрячей женщине.
— Почему? — спросил я.
— Потому что слепая женщина не может так прибрать в доме, как зрячая, — сказали они.
Я помню, что этот ответ вызвал у меня какое-то неясное разочарование. Прошли годы, и, уже став «юношей по всем приметам и признакам», как выражалась Большая Женщина, я завел себе привычку спрашивать разного рода женщин, какое сочетание, по их мнению, предпочтительней в браке: зрячий мужчина и слепая женщина или наоборот, — и в результате наслушался множества ответов, как на подбор весьма практичных и скучных, кроме двух, твоего и Роны. Ты сказала, что самая лучшая пара — это зрячая женщина и слепая женщина, а Рона, моя бывшая жена, моя нынешняя возлюбленная и моя будущая беда, сказала, что вопрос глупый, потому что все супружеские пары в мире состоят из слепого мужчины и зрячей женщины.
Я НЕ РАЗ
Я не раз встречал Хромого Гершона также при свете дня, когда он медленно ехал в своем такси по нашей грунтовке. Иногда он останавливался возле меня и окликал: «Рафаэль, слышь, Рафаэль! Я знал твоего отца, доктора Майера. Он мне жизнь спас во время войны[35]. Ну, человек был! Ну ничего не боялся, ни снарядов, ни пуль, возился с моей ногой прямо под обстрелом. — Потом он медленно-медленно трогал с места, и голос его словно вытекал из удаляющегося окна: — Неправильно это, не пристала ему такая смерть. Ну, прямо как маленький чертенок был... человек что надо...»
Жизнь Хромого Гершона была спасена, но нога его была раздроблена, и через несколько дней врачи в Афуле отрезали ему ее совсем. Он пролежал в больнице целый год и вышел оттуда с протезом и с «зеленым билетом»[36] — сочетание слов, которое Бабушка произносила с тем же завистливым волнением, что и «член кооператива "Эгед"».
Посеребренный лебедь со сладострастно изогнутой шеей сверкал на широкой голубизне капота его машины. Каждый день Хромой Гершон до блеска надраивал все выпуклости своего «де-сото», с особенным усердием обрабатывая серебристого лебедя и хромированные клыки между фарами. Этот лебедь прямо-таки завораживал всю детвору нашего квартала, но никто не осмеливался даже прикоснуться к нему, потому что простая логика убедительно подсказывала, что Хромой Гершон, ни минуты не колеблясь, выхватит из багажника свой боевой «томаган» и всадит очередь в любого, кто первым протянет руку к его заветному лебедю.
А еще у Гершона был старик домохозяин, из ветеранов Дома сумасшедших. У этого старика было несколько квартир в нашем квартале, и он зарабатывал, сдавая их внаем. Каждый день он выходил из Дома сумасшедших, спускался на главную дорогу, подымался возле Дома слепых и шел, опираясь на палку, в наш квартал — поприветствовать свои квартиры и проследить за их жильцами. В квартале все называли его «Мать-Перемать», потому что во время ходьбы он непрестанно сквернословил, как будто задавая этой бранью ритм своим ногам или же смысл — своей жизни, а может, и то и другое сразу.
Мы не раз видели, как он топал по дороге, оставляя за собой висящий в воздухе шлейф гневных словесных обломков и продавленные палкой ямки в пыли. Он всегда начинал обход с первого блока, где с усилием втаскивал свое тело во второй подъезд, взбирался на второй этаж и, даже не думая постучать, входил в квартиру Хромого Гершона, открывая ее своим ключом.
«Хоть он и псих, а ничего не забывает», — говорила Черная Тетя.
Мать-Перемать проверял, все ли краны на месте, не снял и не унес ли Хромой Гершон дверь от квартиры, раковину из туалета или ручку от окна, а затем входил в спальню, чтобы убедиться, что у Гершона не ночевали какие-нибудь «гостьи», поскольку «гостьи», как известно, имеют привычку, поднявшись поутру, заявить, что у них есть права на человека, с которым они переспали, а также на квартиру, в которой они ночевали, и примеров этому пруд пруди.
Из квартиры не раз доносились страшные крики, и мы, квартальная детвора, всё надеялись, что в один прекрасный день Хромой Гершон выхватит из багажника машины свой боевой «томаган» и наконец-то всадит очередь в своего психованного домохозяина — как потому, что нам очень хотелось увидеть настоящее убийство, так и затем, чтобы раз и навсегда завершить спор с задавакой Амоасом: есть у Хромого Гершона этот «томаган» или нет.
ТАК ИЛИ ИНАЧЕ
Так или иначе, но в тот момент, когда у нашего дома появился армейский «виллис», я сидел на одной из скал на обочине грунтовой дороги и вместе с соседскими детьми смотрел, как «Слепая Женщина» учит семерых своих воспитанников. Со всеми с ними я играл и все их имена запомнил навсегда, из-за той особой мелодии, которую им придавало непривычное ударение на предпоследнем слоге[37], но так никогда и не научился различать, кто из них Аврам, а кто Яков, а кто Давид, или Герцель, или Шимон, или Ави, или Рувен.
Я написал «Слепая Женщина» в кавычках, потому что так ее называли все жители нашего квартала. Она жила и работала в Доме слепых и очень выделялась среди всех прочих его обитателей. Как все слепые в частности и братья по несчастью вообще, обитатели этого дома были очень похожи друг на друга (четверо Наших Мужчин, каждый в своей рамке, тоже кажутся мне иногда похожими друг на друга), тогда как она была совершенно иной — высокая, прямая, со звонким голосом и парой зеленых глаз, слепота которых угадывалась не сразу.
Она проводила долгие часы в парке Дома слепых, то объясняя работавшему там садовнику-инвалиду Готлибу, что именно следует посадить и посеять, то обучая слепых детей находить дорогу на запутанных гравийных дорожках. В тот день — день, когда армейский «виллис» появился в нашем квартале, — она впервые вывела своих воспитанников на грунтовую дорогу, чтобы научить их, как пройти от Дома слепых до автобусной остановки.
Сначала она им объясняла на словах, а они, как обычно, раскачивались, стоя на месте, как раскачиваются все слепые, будто молясь или пытаясь что-то различить в своем теле.
Затем они начали практиковаться. «Шагайте и считайте шаги, ребята, шагайте, и считайте, и запоминайте», — повторяла Слепая Женщина.
«Раз, два, три, четыре, пять...» — громко считали слепые дети на ходу.
Вот она, словно вырезанная на сетчатке моих глаз, — идет уверенно и прямо по усыпанным гравием дорожкам запретного парка Дома слепых. А иной раз, когда мы осмеливались прокрасться в этот запретный парк — тихо-тихо, ступая самыми кончиками затаивших дыхание пальцев, — мы видели, как она молча стоит подле притаившегося в парковых глубинах маленького, зеленого декоративного бассейна, в котором днем посверкивали золотом пузатые рыбки, а по ночам искрами вспыхивали светлячки.
Обычно она стояла там одна, а иногда — с Готлибом, с этим безногим садовником, который охранял, и удобрял, и сажал, и подстригал все, что она ему указывала, и ездил по скрипучему гравию дорожек на своей большой инвалидной тележке, вылавливая детей, прокравшихся туда поиграть, и спугивая влюбленные парочки, нашедшие там укромное место.
А иногда она гуляла там со своими воспитанниками — поразительно похожими друг на друга своими именами с одинаковыми ударениями на предпоследнем слоге, своими одинаковыми темно-синими беретами и одинаково высокими, одинаково стоптанными ботинками, — которые под ее руководством заучивали и запоминали каждое дерево, каждый куст и цветок по их запаху и вкусу, прикосновению и шелесту.
«Она нам совсем как старшая сестра, — сказал мне как-то один из них. — Она нас охраняет, и учит, и никогда не бьет, как другие учителя, а еще она умеет предсказывать будущее».
«Шагайте и считайте, дети, — учила она их сейчас. — Считайте шаги и запоминайте препятствия».
А нам крикнула: «Тише! Слепые дети учатся ходить по дороге!»
«Шесть, семь, восемь...» Один за другим («И не подглядывая», — со смехом добавляет моя сестричка) спускались слепые дети по склону дороги, считая шаги и запоминая препятствия низкими и громкими голосами.
«Девять, десять, одиннадцать, двенадцать... учительница, тут яма посреди дороги... тринадцать, четырнадцать... двадцать один, двадцать два... здесь электрический столб, учительница...»
«Сто тридцать семь, сто тридцать восемь, сто тридцать девять, сто сорок, сто сорок один шаг. Я пришел к автобусной остановке, учительница, я пришел».
«А теперь возвращайтесь. Идите назад и опять считайте, — позвала Слепая Женщина. — Смотрите ногами, глядите памятью».
Мы, хитроумная ребятня, тотчас придумали себе игру под названием «Вслепую». Мы тоже закрывали глаза и тоже считали шаги — от большого тополя у входа и до цветущего куста в конце тротуара, от грунтовой дороги и до столба электропередачи, от своего дома и до улицы перед бакалейной лавкой.
Вот мы идем — дрожащие веки, тщательно наигранная притворная слепота, а глаза то и дело подглядывают сквозь испуганный просвет ресниц, а руки то ли нащупывают путь, то ли защищают тело, — вот мы идем и считаем, изображая, будто оступаемся, пока наконец не приходим к цели.
Сто сорок один шаг асфальта и пыли от входных ворот Дома слепых до автобусной остановки на обочине дороги.
Двадцать восемь шагов плиток пола от их комнаты с пианино, темно-синие звуки которого поднимались из окон и таяли между домами квартала, и до их столовой с вонью грязных клеенок, намертво приклеенной к стенам, вонью такой оглушительной, что ее не могли перебить даже ветки мирта, которые Слепая Женщина специально разбрасывала по полу, чтобы другие слепые наступали на них, и тогда приятный запах раздавленных миртовых листьев наполнял бы воздух.
И восемь шагов белого гравия от последнего ряда кустов до маленького зеленого декоративного бассейна с лениво плавающими в нем жирными, выцветшими золотыми рыбками — там, в самом сердце запретного парка, за их Домом, там, где каждый, прокравшийся по парковому лабиринту, рисковал встретиться со страшным Готлибом, который ездил по дорожкам на своей инвалидной коляске, сажал растения, обрабатывал парк и охранял его для нее.