Репетиция*
Соломенное чучело Торчит среди двора. Живот шершавый вспучило,— А сбоку детвора. Стал лихо в позу бравую, Штык вынес, стиснул рот, Отставил ногу правую, А левую — вперед. Несусь, как конь пришпоренный: «Ура! Ура! Ура!» Мелькает строй заморенный, Пылища и жара… Сжал пальцы мертвой хваткою, Во рту хрустит песок, Шинель жжет ребра скаткою, Грохочет котелок. Легко ли рысью — пешему? А рядом унтер вскачь: «Коли! Отставить! К лешему…» Нет пафоса, хоть плачь. Фельдфебель, гусь подкованный, Басит среди двора: «Видать, что образованный…» Хохочет детвора. <1923> На этапе*
Этапный двор кишел людьми — солдатскою толпой. Квадрат казарм раскинул ввысь окошек ряд слепой. Под сапогами ныла грязь, в углу пестрел ларек: Сквозь гроздья ржавой колбасы дул вешний ветерок. Защитный цвет тупым пятном во все концы распух, От ретирадов у стены шел нудный смрадный дух… Весь день плывет сквозь ворота солдатская река: Одни на фронт, другие в тыл, а третьи — в отпуска… А за калиной, возле бань, в загоне — клин коров: Навоз запекся на хребтах… Где луг? Где лес? Где кров?.. В глазах — предчувствие и страх. Вздыхают и мычат… Солдаты сумрачно стоят, и смотрят, и молчат. <1923> Атака*
На утренней заре Шли русские в атаку… Из сада на бугре Враг хлынул лавой в драку. Кровавый дым в глазах. Штыки ежами встали,— Но вот в пяти шагах И те и эти стали. Орут, грозят, хрипят, Но две стены ни с места — И вот… пошли назад, Взбивая грязь, как тесто. Весна цвела в саду. Лазурь вверху сквозила… В пятнадцатом году Под Ломжей это было. <1923> Один из них*
Двухпудовые ботфорты, За спиной мешок — горбом, Ноги до крови натерты. За рекой — орудий гром… Наши серые когорты Исчезают за холмом. Я наборщик из Рязани, Беспокойный человек. Там, на рынке, против бани, Жил соперник пекарь-грек: Обольстил модистку Таню, Погубил меня навек… Продал я пиджак и кольца, Все равно ложиться в гроб! Зазвенели колокольцы, У ворот мелькнул сугроб… Записался в добровольцы И попал ко вшам в окоп. Исходил земные дали, Шинеленка, как тряпье… Покурить бы хоть с печали, Да в кисете… Эх, житье! Пленным немцам на привале Под Варшавой роздал все. Подсади, земляк, в повозку, Истомился, не дойти. Застучал приклад о доску, Сердце замерло в груди — Ветер гнет и рвет березку, Пыль кружится на пути. За оврагом перепалка: Пули елочки стригут… Целовала, как русалка, А теперь — терзайся — тут! Хочешь водки? Пей, не жалко! Завтра все равно убьют. <1923> Привал*
У походной кухни лентой — Разбитная солдатня. Отогнув подол брезента, Кашевар поит коня… В крышке гречневая каша, В котелке дымятся щи. Небо — синенькая чаша, Над лозой гудят хрущи. Сдунешь к краю лист лавровый, Круглый перец сплюнешь вбок, Откроишь ломоть здоровый, Ешь и смотришь на восток. Спать? Не клонит… Лучше к речке — Гимнастерку простирать. Солнце пышет, как из печки. За прудом темнеет гать. Желтых тел густая каша, Копошась, гудит в воде… Ротный шут, ефрейтор Яша, Рака прячет в бороде. А у рощицы тенистой Сел четвертый взвод в кружок: Русской песней голосистой Захлебнулся бережок. Солнце выше, песня лише: «Таракан мой, таракан!» А басы ворчат все тише: «Заполз Дуне в сарафан…» <1923> Пленные*
У «Червонного Бора» какие-то странные люди. С Марса, что ли, упали? На касках сереют чехлы, Шинелями, как панцирем, туго затянуты груди, А стальные глаза равнодушно-надменны и злы. Вдоль шоссе подбегают пехотные наши михрютки: Интересно! Воюешь, — а с кем, никогда не видал. Тем — табак, тем — краюшку… Трещат и гудят прибаутки. Люди с Марса стоят неподвижнее скал. «Ишь, как волки!» — «Боятся?» — «Что сдуру трепать языками… В плен попал, — так шабаш. Все равно что воскрес…» Отбегает пехота к обозу, гремя котелками. Мерно двинулись каски к вокзалу под темный навес. <1923> Письмо от сына*
Хорунжий Львов принес листок, Измятый розовый клочок, И фыркнул: «Вот писака!» Среди листка кружок-пунктир, В кружке каракули: «Здесь мир», А по бокам: «Здесь драка». В кружке царила тишина: Сияло солнце и луна, Средь роз гуляли пары, А по бокам — толпа чертей, Зигзаги огненных плетей И желтые пожары. Внизу в полоске голубой: «Ты не ходи туда, где бой. Целую в глазки. Мишка». Вздохнул хорунжий, сплюнул вбок И спрятал бережно листок: «Шесть лет. Чудак, мальчишка…» <1923> В операционной*
В коридоре длинный хвост носилок… Все глаза слились в тревожно-скорбный взгляд. Там за белой дверью красный ад: Нож визжит по кости, как напилок,— Острый, жалкий и звериный крик В сердце вдруг вонзается, как штык… За окном играет майский день. Хорошо б пожить на белом свете!.. Дома — поле, мать, жена и дети — Все темней на бледных лицах тень. А там, за дверью, костлявый хирург, Забрызганный кровью, словно пятнистой вуалью, Засучив рукава, Взрезает острою сталью Зловонное мясо… Осколки костей Дико и странно наружу торчат, Словно кричат От боли. У сестры дрожит подбородок, Чад хлороформа, как сладкая водка,— На столе неподвижно желтеет Несчастное тело. Пскович-санитар отвернулся, Голую ногу зажав неумело, И смотрит, как пьяный, на шкаф… На полу безобразно алеет Свежим отрезом бедро. Полное крови и гноя ведро… За стеклами даль зеленеет — Чета голубей Воркует и ходит бочком вдоль карниза. Варшавское небо — прозрачная риза Все голубей… Усталый хирург Подходит к окну, жадно дымит папироской, Вспоминает родной Петербург И хмуро трясет на лоб набежавшей прической: Каторжный труд! Как дрова, их сегодня несут, Несут и несут без конца… <1923> Легенда*
Это было на Пасху, на самом рассвете: Над окопами таял туман. Сквозь бойницы чернели колючие сети, И качался засохший бурьян. Воробьи распевали вдоль насыпи лихо. Жирным смрадом курился откос… Между нами и ими печально и тихо Проходил одинокий Христос. Но никто не узнал, не поверил виденью: С криком вскинулись стаи ворон, Злые пули дождем над святою мишенью Засвистали с обеих сторон… И растаял — исчез он над гранью оврага, Там, где солнечный плавился склон. Говорили одни: «сумасшедший бродяга»,— А другие: «жидовский шпион»… <1920> В штабе ночью*
В этом доме сумасшедших Надо быть хитрей лисы: Чуть осмыслишь, чуть очнешься — И соскочишь с полосы… Мертвым светом залит столик. За стеной храпит солдат. Полевые телефоны Под сурдинку верещат. На столе копна пакетов — Бухгалтерия войны: «Спешно». «В собственные руки»… Клоп гуляет вдоль стены. Сердце падает и пухнет, Алый шмель гудит в висках. Смерть, смеясь, к стеклу прильнула… Эй, держи себя в руках! Хриплый хохот сводит губы: Оборвать бы провода… Шашку в дверь! Пакеты в печку! — И к собакам — навсегда. Отошло… Забудь, не надо: С каждым днем — короче счет… Перебой мотоциклета Закудахтал у ворот. <1923> Чужая квартира*
Поручик Жмых, сорвав с дверей печать, Нас водворил в покинутой квартире: Железная, разрытая кровать, На синей печке кафельные лиры, На стенке, позабытый впопыхах, Портрет приготовишки в новой форме. Лишь час назад, на чьих-то сундуках, Мы под дождем дрожали на платформе. Чужой уют… Увы, не в первый раз Влезаем мы в покинутые гнезда… Кто у окна, не осушая глаз, В последний час сквозь сад смотрел на звезды? Кто вырос здесь, в узорном городке, Под сенью лип и старого костела?.. Фонарь дрожит в протянутой руке, Нырнула мышь у шкафа в щелку пола… «Где чайник, эй?» Раскрыт походный стол. Трещит свеча в замусленной бутылке, И вестовой, работая, как вол, У светлой печки сало жжет на вилке. Штабс-капитан, разрыв до дна чулан, Вернулся с книжкой и смеется: «Чехов!» Спирт — на столе. Кряхтит старик-диван. Закуска? Хлеб и горсти две орехов… А завтра вновь отхлынем мы назад, И, может быть, от этого уюта Останется обугленный фасад,— И даже мышь не сыщет здесь приюта. Храпят носы из серых одеял… Не оторвать ресниц от милой книжки! А с койки кто-то сонно пробурчал: «Возьми с собой портрет приготовишки…» <<1915?>> <1923> Замброво Под лазаретом*
Тих подвал библиотечный. На плите клокочет суп. Над окошком чиж беспечный Молча чистит в клетке чуб. В нише старого окошка Спит, клубком свернувшись, кошка, И, свисая над вазоном, Льются вниз дождем зеленым, В ярком солнце трепеща, Кудри буйного плюща. На комоде, как павлины,— Два букета из тафты: Изумрудные жасмины И лиловые кусты… Пред фаянсовым святым Тени плавают, как дым, И, томясь, горит на складке Темно-синий глаз лампадки. Толстый заяц из стекла Спит на вязаной салфетке, Чижик слабо пискнул в клетке И нырнул под сень крыла. Летний день горит на шторах. Там под сводом у дуги Зашуршал протяжный шорох — Это раненых шаги… ………………………………………………… Скучно им… Порой сюда Костыли, гремя, сползают: Люди смотрят и вздыхают,— И в глазах горит: «Когда?»… <<1914>>? <1923> Варшава. Здание университета Будни*
Мелкий дождик так и чешет, Так и лупит, так и льет! По грязному перрону Шагает тусклый штык… К товарному вагону Подъехал грузовик: Нас пять, у всех лопаты, Льет дождик… Мгла и мразь. Понурые солдаты Слезают молча в грязь. Рванули дверь вагона С присловием родным… Картофельное лоно Торчит горбом крутым. Скребем, пыхтим и роем, Горланит паровик. Картошка тусклым роем Влетает в грузовик. Бросаем взлет за взлетом, В ногах пищит гнилье, Дымит солдатским потом Промокшее белье… «Шабаш! К собакам! Буде!» Закрыв рогожей лбы, Сгрудились в кучу люди, Как темные гробы. Друг друга молча греем, Трясется грузовик, А капли липким клеем Ползут за воротник. Мелкий дождик так и чешет, Так и лупит, так и льет… <1923> Отступление*
Штабы поднялись. Оборвалась торговля и труд. Весь день по шоссе громыхают обозы. Тяжелые пушки, как дальние грозы, За лесом ревут. Кругом горизонта пылают костры: Сжигают снопы золотистого жита,— Полнеба клубами закрыто… Вдоль улицы нищего скарба бугры. Снимаются люди — бездомные птицы-скитальцы, Фургоны набиты детьми, лошаденки дрожат… Вдали по жнивью, обмотав раздробленные пальцы, Угрюмо куда-то шагает солдат. Возы и двуколки, и кухни, и девушка с клеткой в телеге, Поток бесконечных колес, Тревожная мысль о ночлеге, И в каждых глазах торопливо-пытливый вопрос. Встал месяц — оранжевый щит, Промчались казаки. Грохочут обозы,— Все глуше и глуше невидимых пушек угрозы… Все громче бездомное сердце стучит. <1923> Ревизия*
Генерал сидит, как Будда. Вьется пыль… Словно ржавая посуда, Дребезжит автомобиль. Морды встречных лошадей Столбенеют от испуга,— Брички лезут друг на друга, А шофер молчит, злодей… «Что ж ты, так тебя и так, Не даешь сигнала, леший?!» Генерал разжал кулак И, смутясь, провел по плеши: «Не выходит… Дуролом! Ты б, того-с, потише, Павел». Тот склонился над рулем И помчался, словно дьявол. Генерал сидит, как Будда, Сбоку врач, как Ганнибал, А мотор, стальная груда, Ржет, как пьяный Буцефал. Быстро в госпиталь вошли: Сбоку шашки, снизу шпоры. Два служителя вдали Дуют вскачь по коридору… Канцелярия, как гроб: Омертвел письмоводитель, Перед ним, понурив лоб, Умирающий смотритель. «Что ж вы, а? Где главный врач?» — «Он, Ва-ва-шество, в отлучке…» Генерал вскочил, как мяч,— С полчаса тянулась взбучка! «Где талоны на дрова? Где фуражный лист ваш? Черти… Не подсчитан?! Черта-с два! Эскулап, вы их проверьте!» Генерал ушел по делу. Врач остался с фуражом — Липкий пот пополз по телу И к ногам скользнул ужом: Из соломы ль вычесть сено, Иль с овсом сложить ячмень? Сколько ест кобыла в день? Сколько влезет, — несомненно… Но раскрыть свое профанство,— Окончательный провал. Врач геройски подсчитал И сказал, зевнув в пространство: «Все в порядке-с. Вот ваш лист. Экономите на сене… Впрочем, я специалист По врачебной гигиене…» Генерал под шорох шин Жмет врача тяжелым задом. Справа рядом Краснокрестный важный чин. Между ними, как в гнезде, Врач сидит с довольной миной. Вон у ржи по борозде Важно ходит аист чинный… Ветер ластится в лицо, Тело робко молодеет, Свежий лес, раскрыв кольцо, За шоссе, кружась, темнеет… Сердце сильного мотора Бьется скоро-скоро-скоро, За спиной Промелькнула старушонка, Васильки спешат вдогонку, Желтый хлеб бежит волной… Генералу генерал Молча всунул в рот леденчик,— И врачу конфету дал, Улыбаясь, как младенчик… Вьется пыль, Дребезжит автомобиль. Генерал опять, как Будда… А за лесом вновь разгул: Эхо пушечного гуда И протяжный, нудный гул. <1923> Ода на оставление доктором Држевецким 18-го полевого госпиталя*
Вы слышите сдержанный внутренний плач, Исполненный скорбью недетской? Покинул, покинул нас главный наш врач, Коллежский советник Држевецкий! Он светел был духом и черен лицом, И матерью был нам, и был нам отцом… Всегда у руля, сквозь туманы и тьму Он вел свой корабль госпитальный. Со всякою всячиной лезли к нему И врач, и сестра, и дневальный — Но все разрешал он, как царь Соломон: Разумно — согласен, нелепица — вон! Любил чистоту он, как юноша ром, Чуть что, багровел он, как свекла, Зато даже мухи не смели при нем Садиться и гадить на стекла… И щетки, и швабры, и метлы весь день За каждым окурком гонялись, как тень. С утра он по лестнице мчался в галоп: То в ванной мелькнет, то у пробы, Минута — сидит и глядит в микроскоп, Как вертят хвостами микробы, Мгновенье: стоит в амуничных дверях — И мчится фельдфебель к нему на рысях… Больных обряжали ли спешно в отъезд,— Как тигр, он гонял по палатам, С челом непокрытым летал на подъезд И черта сулил провожатым… Отправит — и снова грохочут слова: «Не шаркай туфлями! Халат в рукава!» О том, как умел он писать рапорта, Здесь память еще не угасла: Об отпуске ль дойных коров из гурта, Об отпуске риса и масла… И рок никогда к нему не был суров: Давали и масло, и дойных коров… А как восседал он за общим столом! Как шах, как пружина из стали! И сестры с опущенным долу челом Гирляндой его окружали… Сидел он и ел, и за всем его взор Следил, как за хором следит дирижер. Ушел… Овдовели теперь мы, увы… Воскликнем же с нежностью детской: Да будут пути его мягче травы! Да здравствует доктор Држевецкий! Он светел был духом и черен лицом, И матерью был нам, и был нам отцом. 1917, 2 февраля Псков Памяти генерала К. П. Губера*
Жил старик в Житомире, в отставке, Яблони окапывал в саду, А пришла война, поднялся с лавки И, смеясь, сказал родным: «Пойду! Стар? Ну что ж, и старики нужны. Где мои с лампасами штаны?» Днем и ночью ездил он вдоль фронта, Воевал с холерой, с сыпняком. Козырек огромный в виде зонта Всем врачам был в армии знаком. Пищу пробовал, нещадно гнал воряг, Не терпел ни трусов, ни бумаг. Лез в окопы проверять приказы: Как одеты? Что едят и пьют? И у всех ли есть противогазы? Чуть не так — наладит в пять минут. И в окопах вслед ему порой Раздавалось: «Это, брат, герой!» А когда в дни лютой суматохи, В дни, когда ломился русский стан, Лазареты мчались, словно блохи, И на станциях томились сотни ран,— Сколько раз бессонный генерал, Как коня, смирял безумный шквал. Труд бессменный, слякоть, ночи в поле, Все он снес — такой уж был закал. В Петербург далекий поневоле С армией на отдых он попал — Простудился и в крупозке злой Сгинул в утро, брезжущее мглой. Хоронили в полдень на Смоленском. Пели трубы, люди в ногу шли. На гробу, овеян плачем женским, Козырек защитный плыл вдали. Воробьи чирикали кругом… Все-таки не голый фронт, а дом. Спи, старик! Ты был и прост и честен. Сколько жизней ты сберег в полях… Подвиг твой был людям неизвестен — Пусть цветет в моих простых стихах. Пусть цветет… Ты вовремя ушел В тишину лазурных, вечных сел. <1923> Сестра*
Сероглазая женщина с книжкой присела на койку И, больных отмечая вдоль списка на белых полях, То за марлей в аптеку пошлет санитара Сысойку, То, склонившись к огню, кочергой помешает в углях. Рукавица для раненых пляшет, как хвост трясогузки, И крючок равномерно снует в освещенных руках, Красный крест чуть заметно вздыхает на серенькой блузке, И, сверкая починкой, белье вырастает в ногах. Можно с ней говорить в это время о том и об этом, В коридор можно, шаркая туфлями, тихо уйти — Удостоит, не глядя, рассеянно-кротким ответом, Но починка, крючок и перо не собьются с пути. Целый день она кормит и чинит, склоняется к ранам, Вечерами, как детям, читает больным «Горбунка», По ночам пишет письма Иванам, Петрам и Степанам, И луна удивленно мерцает на прядях виска. У нее в уголке, под лекарствами, в шкафике белом, В грязно-сером конверте хранится армейский приказ: Под огнем из-под Ломжи в теплушках, спокойно и смело, Всех в боях позабытых она вывозила не раз. В прошлом — мирные годы с родными в безоблачном Пскове, Беготня по урокам, томленье губернской весны… Сон чужой или сказка? Река человеческой крови Отделила ее навсегда от былой тишины. Покормить надо с ложки безрукого парня-сапера, Казака надо ширмой заставить — к рассвету умрет. Под палатой галдят фельдшера. Вечеринка иль ссора? Балалайка затенькала звонко вдали у ворот. Зачинила сестра на халате последнюю дырку, Руки вымыла спиртом, — так плавно качанье плеча, Наклонилась к столу и накапала капель в пробирку, А в окошке над ней вентилятор завился, журча. <1923> На поправке*
Одолела слабость злая, Ни подняться, ни вздохнуть: Девятнадцатого мая На разведке ранен в грудь. Целый день сижу на лавке У отцовского крыльца. Утки плещутся в канавке, За плетнем кричит овца. Все не верится, что дома… Каждый камень словно друг. Ключ бежит тропой знакомой За овраг в зеленый луг. Эй, Дуняша, королева, Глянь-ка, воду не пролей! Бедра вправо, ведра влево, Пятки сахара белей… Подсобить? Пустое дело!.. Не удержишь — поплыла, Поплыла, как лебедь белый, Вдоль широкого села. Тишина. Поля глухие, За оврагом скрип колес… Эх, земля моя Россия, Да хранит тебя Христос! 1916 НА ЛИТВЕ
Докторша*
I Шумит, поет и плещет Вилия. Качается прибрежная пшеница… У отмели — сырая колея, А в чаще дом — приземистая птица. Я поведу вас узкою тропой,— Вы не боитесь жаб и паутины? — Вдоль мельницы пустынной и слепой, Сквозь заросли сирени и малины… Вот здесь, за яблоней, уютно и темно: Под серым домом борт махровой мальвы. Игрушка детская уставилась в окно, А у порога щит с приветом «Salve»[1] Скорее спрячьте в яблоню лицо! На песню пчелок в липовых сережках Ребенок пухлый вышел на крыльцо, Качаясь робко на неверных ножках. Как хорошо жужжит в траве родник! Как много в небе странной синей краски! И вдруг свинье, взрывающей цветник, Смеясь, грозит кистями опояски… А мать сквозь сад идет на шум в овин, В высоких сапогах, в поблекшем платье, Спешит, перелезает через тын,— Хранит свое добро от местных братьев. Грубеют руки, сердце и душа: Здесь сад, там хлев, и куры, и коровы. Старуха нянька бродит, чуть дыша, И все бубнит, вздыхая, о Тамбове… Муж пал в борьбе с мужицким сыпняком. Одна среди полей и печенегов, Она, как волк, хранит дитя и дом От злых поборов и лихих набегов… Продаст — обманут, купит — проведут, За каждый ржавый гвоздь тупая свара,— Звериный быт сжал сердце, словно спрут, Все дни в грызне — от кухни до амбара. Но иногда, как светлый добрый гость, Зайдет кузнец иль тихая крестьянка — И вот, стыдясь, бежит из сердца злость… Войдут, вздохнут. В платочке меду банка. О муже вспомнят: как он их лечил. Посетуют на новые затеи. Кузнец серьезный, — руки в сетке жил, Тугой платок прильнул к воловьей шее… Комод раскроет, зазвенев замком, Даст кузнецу пакет грудного чая, А гостье лифчик с синим пояском — И вновь в окно засмотрится, скучая. Клубясь, плывут над садом облака. Работа ждет: все злей торопит лето… В стекло стучится детская рука С багряно-желтой кистью бересклета. II Уходит в даль грядой литовский лес. Внизу полотна розовой гречихи. Сквозь клочья сосен мреет глубь небес, А в бурой чаще бродит ветер тихий… Клокочет ключ, студеная вода. На мшистом пне, к струям склонивши плечи, Сидит она, сбежавши от труда, И жадно ловит плеск болтливой речи. Вода звенит о радости земной, Вода шумит о вечности мгновенья. На ярких мхах горит веселый зной, И муравьи бегут у ног в смятенье. У пня в лукошке пестрый клад грибов: Лимонные в оборочках лисички, Моховики — охапки толстых лбов И ветка лакированной бруснички. Она встает, вздыхая, и идет: Спешит сквозь лес к полям и огороду, Теленка приласкает у ворот И бросит в будку хлеба псу-уроду. Табак подсох, на нижних листьях пыль, Пора срывать, развешивать вдоль крыши… Под грушу грузную, кряхтя, воткнет костыль, Шугнет свиненка из балконной ниши… Пройдет к реке и долго смотрит вдаль: Там, далеко, за виленской землею, Угрюмо бродит Русская Печаль В пустых полях, поросших лебедою. Там близкие: сестра, и брат, и мать. Но где? Но живы ль? Нет путей оттуда… Когда б их всех под этот кров собрать, Вся жизнь вокруг здесь расцвела б, как чудо! Проснулся б серый дом и огород… Что ей одной и кровля и избыток! И труд бы стал ей радостью забот, И плыл бы день за днем, как светлый свиток… Она глядит: вдоль бора ожил путь, В песке клячонки напрягают ноги, Плетутся беженцы. В глазах тупая жуть. В телегах скарб, лохматый и убогий. Так каждый день: как будто из могил, Они бредут за шагом шаг оттуда,— И каждый ей желанен был и мил, Как старый гость среди чужого люда. Бежит, — расспросит… Горек их ответ. Телеги завернет к своей калитке: Идет в чулан, и вмиг готов обед, И все, что есть, спеша раздаст до нитки… И вот опять в долину новых бед, Скрипя, ползут невзрачные повозки. Она стоит и молча смотрит вслед. Шумит река. Качаются березки. III