Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Трепет забот иудейских - Александр Владимирович Воронель на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Трепет забот иудейскихCopyright 1976 A. VoronelПосвящается Эмилю Любошицу

ПРЕДИСЛОВИЕ К ПЕРВОМУ ИЗДАНИЮ

Последующие события обладают такой мощной преобразующей силой по отношению к прошлому, что часто пристраивают весь сюжет к развязке, как длинный сон приурочен к звонку будильника. Потому-то сюжет обычно и выглядит правдоподобно, что мы смотрим на него через эту схему: будущее есть результат и следствие прошедшего. Но мне так легко представляется выбрать нужные события из прошлой жизни, что я не могу разделить эту наивную веру.

     Слишком часто я видел, как будущее формирует, дополняет и даже корректирует прошедшее, так что только постепенно оно становится тем, чем мы хотим его видеть, - подготовкой и основанием для настоящего, и даже не просто настоящего, а того настоящего, которое отвечает нашим представлениям о нем.

     Поэтому мне совсем не хочется объяснять, как от того, что было выражено шесть лет назад в этой рукописи, я перешел к тому, что думаю и чувствую сейчас.

     И что я думаю теперь не то или не совсем то, что шесть лет назад, и не то, что три года назад, и т.д.

     К тому же и в рукописи было выражено совсем не все, что я тогда думал, а только небольшая часть.

     Почти на каждое утверждение у меня уже и тогда было отрицание и даже отрицание отрицания, и прервал я свое писание не по писательским причинам (как, впрочем, и начал его), а по жизненному сюжету, который призвал меня к действию. И это действие, не будучи включено в повествование, тем не менее присутствует в нем и значит больше, чем объяснение, хотя само и остается непонятным.

     Мысль многомерна и представляется как некое тело, имеющее свою топологию и объем. Но изложение всегда разматывается, как нить, и существует только в одном измерении. Поэтому изложение может быть прервано, но мысль, которая составляет моток, от этого своей формы не меняет. От читателя следовало бы ожидать, чтобы он всматривался в эту форму, а не следовал за нитью на ощупь. Может быть. это и невозможно. Может быть, и нет вообще на свете такого читателя, который на 121-й странице кстати вспомнит намек, сделанный в осторожной и расплывчатой форме на 6-й странице и по другому поводу.

     Но, если он все-таки есть, этот идеальный читатель-собеседник, который на лету ловит намеки и распутывает неясности, читатель-труженик, готовый заполночь сидеть над твоим трудом, как над своим, читатель-друг, который не соблазнится возможностью демагогии по поводу мнимых противоречий и продолжит мысль, а не сузит и исказит ее, - такой читатель (или точнее - такое наше представление о читателе) остался пока в России. Этот фундаментальный факт долго еще будет определять наше настроение и образ мыслей. В связи с этим я довольно легко отношусь к факту возможного непонимания или даже злонамеренного истолкования моих мыслей здесь, на Западе. R уже слышал по поводу своей рукописи, что это антирусская книга, а также, что она антисемитская. Хотя я понимаю, что никто не примет всерьез мое мнение по этому вопросу, я сказал бы, что не считаю свою книгу даже антисоветской. Все эти анти используются людьми, которые не умеют думать, для того, чтобы отделаться от реальных проблем, ибо ни одна реальная проблема не сводится к ряду, составленному из "да" и "нет".

     Пожалуй, ни один русский писатель не миновал в той или иной форме постановки историософского вопроса об уникальности судеб русского народа. Эта постановка такова, что за ней всегда {хотя часто и вопреки воле автора) видится образец, внушенный библейской историей.

     Ф. Достоевский, В. Соловьев, Н. Бердяев, обсуждая свои концепции национальной судьбы и предназначения, приводят в качестве примера ("только один пример") исторические судьбы Израиля. Но никто из них не признает {не признается себе), что никакого другого примера для них и не существует, ибо уникальность - это как раз то, что не повторяется. И если бы кто-нибудь, власть имеющий, пообещал им, что русский народ в своем историческом развитии достигнет уровня и значения в мировой истории, принадлежащих, скажем, английскому народу (что во всех остальных отношениях было бы очень неплохо), ни один из этих писателей не был бы польщен представившейся возможностью.

     Только один народ, несущий на себе сверхисторическую и сверхъестественную задачу, привлекает к себе в метаисторическом смысле внимание русской культуры. Часто это внимание сочетается с убеждением, что роль этого народа уже сыграна в далеком прошлом и историческое право первородства как бы уже отобрано у него чудесным образом для других.

     Это удивительное, непризнанное, подсознательное соперничество русских писателей дополняется не менее удивительным фактическим соперничеством евреев, обретающихся целиком внутри русской культуры.

     Современный ассимилированный русский еврей представляет собой в одном отношении беспрецедентное явление. Ни немецкие евреи, ни испанские марраны в прошлом, как бы глубоко они ни проникли в соответствующую культуру, не претендовали на роль ее чуть ли не единственных хранителей. Между тем теперь в СССР, из-за многолетнего перерыва в культурной традиции, такая ситуация возможна.

     Это связано с громадными культурными потерями во время гражданской войны в России. И только теперь русская культура возрождается. Она переоткрывается новой русской интеллигенцией и воспринимается в России, как некая новость. И здесь евреи очень часто вправе чувствовать себя первооткрывателями и хозяевами, подобно Иакову, весьма умножившему стада Лавана. Но все же много пестрого скота в стадах лавановых, и не миновать раздела.

     Этот провиденциальный спор и невольное соперничество не завершатся в нашем поколении и еще принесут множество трагедий нашим детям. Судьбы русской культуры и Израиля причудливо переплелись, и это бросается в глаза человеку, приехавшему в Израиль из России. Но и Россия со своими проблемами видится отсюда иначе, и спор этот приобретает здесь новый смысл. На нашем поколении в значительной степени лежит ответственность за исход и направление развития этого конфликта, в котором возможен все же, хотя и с некоторой натяжкой, хэппи-энд.

     Я надеюсь, что моя книга может послужить для этого читателю так же, как она когда-то послужила мне.

     Израиль, Дор, 1976.

Скажи мне, чертежник пустыни,Сыпучих песков геометр, - Ужели безудержность линийСильнее, чем дующий ветр?Меня не касается трепетЕго иудейских забот.Он опыт из лепета лепит,Он лепет из опыта пьет.О. Мандельштам

     Желание писать возникло у меня не рефлекторно, а в связи с идеей целесообразности: когда судьба давала мне особенно убедительные доказательства уникальности моего опыта, когда сомнений в том, что сей мир я посетил воистину "в его минуты роковые", вовсе не оставалось, я всегда ощущал некоторую избыточность своего видения и сожаление о том, что "такой материал пропадает даром".

     С возрастом во мне окрепло также ощущение, что жизнь человека имеет свою композицию, музыкальную форму, которая требует от исполнителя (а похоже, что человек - исполнитель, а не композитор) постоянного напряжения и большой чуткости к замыслу, к стилю произвеведения. Некоторым эта чуткость подсказывает своевременный конец. Так, я думаю, Януш Корчак, оказавшись в бесчеловечной ситуации, выбрал свое правильное решение из ощущений почти музыкальных, во всяком случае не имеющих ничего общего с разумом, из чуткости, которую хочется назвать эстетической, настолько она далека от обычных соображений.

     И то, что ему удалось не сфальшивить, показывает возможность осуществления замысла в целом, реализуемость некоего плана, который нам дано ощущать в себе в виде религиозного или эстетического идеала.

     Я очень хорошо представляю, как он был опечален тем, что судьба его решилась именно так, как мысль его лихорадочно искала выхода, как мучительно придумывал он детским судьбам и своему подвигу какое-нибудь оправдание, целесообразность и как мысль о собственном предательстве, высказанная врагами, вызвала у него только злость без оттенка соблазна. Думаю, что никакого искушения здесь не было. Разве когда к влюбленной женщине на улице пристает пьяный хулиган, она преодолевает искушение? И разве, если хулиган ее убьет, ее поведение можно будет назвать героическим?

     Мы все поступаем так в аналогичных обстоятельствах, только аналогичные обстоятельства у разных людей разные. Эту аналогию нужно искать не в абсолютной значимости событий, а в их значении для данной души. Тогда мы увидим, что, хотя у разных людей разные мелодии (и поэтому они берут разные ноты), но по своему отношению к самой музыкальной теме очень многие обнаруживают удивительное сходство. Это и есть та чуткость, лежащая в природе человека, о которой я говорил.

     Кажется, что восхищение чужим благородным поступком часто возникает у тех, кто внутри себя несет совсем другую основную тему, либо у людей, которые своей мелодии совсем не чувствуют или все время заглушают и перебивают ее.

     Восхищение, в частности, Корчаком возникает у тех, кто видит реальную дилемму: бросить детей или остаться? Для них искушение реально и реальна борьба мотивов. Поступок Корчака становится в их глазах каким-то подвигом абстрактного гуманизма и рецептом благородного поведения. Между тем, хотя он не мог бы поступить иначе, он, я думаю, ощущал свой поступок, как глупость, и никому не порекомендовал бы расстаться с жизнью и деятельностью на благо живых для предсмертного утешения умирающих. Но предать детей и отпустить их умирать одних - это значило бы как-то уступить злодейству, в чем-то согласиться с ним, своим разумным решением как-то его подтвердить. Нечто вроде: "Богу - богово, а кесарю - кесарево". На это способен только человек, смиряющийся перед силой.

     С детства помню неотвратимо повторяющийся поворот сюжета, когда поверженный рыцарь падает с коня и победитель с кинжалом у горла спрашивает: "Сдаешься?", и мое ощущение невозможности сдаться, неспособности сделать это искренне, и удивление, если рыцарь действительно сдается.

     И еще большее удивление, когда оказывается, что он сделал это не из хитрости и не собирается обмануть, бежать и страшно отомстить за свой позор.

     Значит, есть люди, которые могут с легким сердцем признать себя побежденными, раскаяться и действительно изменить свое поведение, свои симпатии и антипатии?! Возможно, таких людей большинство. Они способны как-то прерывать свою мелодию и делать паузу в незапланированном месте под давлением внешних обстоятельств. Но это также значит, что их музыка не композиционна, как музыкальный антракт, и может длиться произвольно. У такой музыки не может быть заключительной фразы, и план жизни таких людей совершенно иной.

     В оркестре их партия - тамтамы, диссонансы, в жизни их роль - грешить и каяться, в число их музыкальных средств входят скрежет и шумы, без которых теперь не бывает современной пьесы.

     Но для меня главное - замысел, мелодия. Борьба начал, встречное противопоставление музыкальных тем, столкновение мотивов приемлемо для меня лишь, как момент в общей композиции. Очень важный, драматический момент, но по отношению к замыслу - подчиненный.

     Композиция включает много других моментов, и разрешение конфликта ее не исчерпывает, так как она представляет собой некое конечное сооружение, она имеет границы во времени и хотя и соотнесена с событиями, но существует независимо и наряду с ними. Если эта мелодия кончилась, никакие события ее не заменят.

     Представим себе, что Корчак остался бы и отпустил детей одних. Он проснулся бы наутро и стал думать о том, что дети чувствовали в газовой камере, как они о нем вспоминали, что говорили или кричали. И он понял бы, что жить с этими мыслями не может, что его музыка уже смолкла и он остался, как безбилетник, который с адским трудом проник в зрительный зал, но, оказывается, уже после сеанса.

     Пустые кресла, мусор и семечная шелуха, грязный, заштопанный экран - для этого он так старался? Покориться и остаться жить ради самой жизни - это не всегда кажется хорошим концом.

     Вечная борьба начал для меня так же непривлекательна, как назойливый повтор в пьесе. Жизнь, зaполненная преодолением искушений, сводимая к противоречиям выглядит, как песня, все куплеты которой заменены припевом. Мне чужда эстетика нереализуемых идеалов, борьбы между Богом и Дьяволом, извечного грехопадения. Кажется, что в этом христианство делает уступку дуализму или даже язычеству.

     Человек оказывается не творением, имеющим свою цель, а полем боя, где сражаются ангелы с демонами.

     Я всегда чувствовал себя совершенно иначе. Я всегда ощущал, что должен что-то успеть, что я обязан что-то выполнить, что у меня есть цель. И вот это ощущение композиции, обязательности требует от меня некоторого итога.

     Однажды, на лекции по архитектуре, я услышал такую мысль: "Архитектурная форма развивается в борьбе с ограничениями, которые ставит материал, то есть преодолевая несовершенство материала и вместе с тем обнажая его прелесть. Все эти шатры, куполы, параллелепипеды суть традиционные формы, соответствующие материалу (бревнам, кирпичу, железобетону).

     Но как быть современному архитектору, который планирует свойства материала и тем самым лишается надежной опоры в ограничении?!

     Как создать форму, органичную... чему?

     Это касается и стихосложения, где ограничение формы дает опору творчеству, а свободный стих легко теряет признаки искусства. Это касается и всей жизни человека.

     Люди, воспитанные в определенных традициях, с молоком матери воспринявшие какие-то догмы, могут проявить свое величие в форме служения этим догмам либо в освобождении от этих догм. Но как жить поколению, которое может выбирать догмы, мораль и традиции? Как жить людям, не получившим от прежнего почти ничего реального?

     Особенно если ощущение композиции требует какой-то упорядоченности и не позволяет вести жизнь, как у птиц небесных... Как понять все, что с нами случилось? Зачем все понимать? Как жить дальше? Что было? Что будет? Чем сердце успокоится?

     На эти вопросы, конечно, не может быть прямого ответа, но жизнь человека, увиденная и рассказанная под определенным углом зрения, содержит какой-то ответ. Начиная, я еще не предвижу его вполне. Он еще не сложился.

     Оставляю в стороне всю область подсознательного, так как для нее была бы нужна художественная одаренность, которой я в себе не чувствую. Таким образом, детство мое может вмещаться только в виде осознанных воспоминаний. Я начну сразу с идейных метаний юности.

     Вся жизнь вокруг нас была пронизана политикой.

     Детские воспоминания наполнены "врагами народа", "фашистами", "коммунистами", а юность связана с войной.

     Очень ясно помню, как мама за руку подводит меня к лотку с ярко-оранжевыми апельсинами. На мне испанка с кисточкой, и я понимаю, что эти апельсины и моя испанка связаны с тем, что испанцы - герои, что они - наши друзья.

     И в это время репродуктор говорит что-то о врагах народа и о том, что начальник генерального штаба маршал Егоров - предатель.

     И я ужасаюсь: "Что же теперь будет с испанцами?" - и спрашиваю, успел ли он выдать все секреты врагу. Оказывается, не успел. Какое счастье! А ведь еще немного, и...

     Поэтому идейные метания наши тоже были связаны с политикой. Мы все были марксистами, не зная ничего иного. Когда у нас возникли сомнения, мы обратились к нашим первоисточникам - Марксу, Ленину. Даже Сталин давал пищу критически настроенному уму в сороковых годах в советской стране.

     Я помню, как, читая "Вопросы ленинизма", где Сталин описывает (довольно реалистично), что произойдет, если партия оторвется от народа, я не мог отделаться от впечатления, что он меня провоцирует.

     Он подсказывал нам, "чего нельзя думать".

     Могли ли сомнения не возникнуть? В сущности, обращаясь к первоисточнику с ревизионистским покушением, мы совершали довольно обычную в науке операцию перехода: "теория - эксперимент - теория".

     Однако обычность такого перехода в точных науках предполагает развитую теорию, то есть такой переход возможен в вопросах, находящихся в стадии углубленного изучения, разработки деталей. В социальных науках мы находимся в стадии уточнения понятий, выбора идеализированных моделей и выделения основных эмпирических закономерностей.

     Крах марксизма здесь так же естествен, как и любой другой однопараметрической теории, которая пыталась бы исчерпывающим образом объяснить столь сложный объект. Теории выполняются только на идеализированных моделях, и степень их приближения к реальности зависит от многих факторов, среди которых главное зачастую от нас ускользает.

     Статистические данные в таком случае часто не помогают, а мешают, так как в том, какие цифры берутся в качестве показателя, уже содержится определенная точка зрения. Тем более если это подтасованный и обработанный в определенном направлении материал.

     Но часто интуитивное представление о предмете выделяет более существенные черты, чем статистика, и эмоциональное впечатление может быть важным эмпирическим материалом.

     Эмпирическим материалом для нас служила послевоенная (1945-1946 гг.) Россия, в которой зарплата рабочего была триста-пятьсот рублей, а порция мороженого стоила двадцать рублей.

     Весь народ был разделен на литераторов (литер "А"), литербеторов ("Б") и коекакеров (кое-как). На именинах у директорского сына нам давали подарки (кульки с конфетами) , которые мы растягивали на месяц и пили чай вприглядку.

     (Помню, что на этом празднике я впервые увидел в частном пользовании сифоны с газированной водой и кинопроектор и был потрясен таким вопиющим расточением народных средств.)

     Нам приходилось видеть опухших от голода людей. Оборванные инвалиды на базаре истошно пели песни, просили милостыню и обжуливали народ в карты и в "веревочку". В темных переулках убивали за пиджак.

     В "особторгах" и коммерческих магазинах витрины ломились от икры, колбас, сыров и прочего, про что я только читал у Диккенса.

     В советской литературе зато нельзя было прочитать ничего похожего на окружающую нас разнообразную жизнь.

     Конечно, это не согласовывалось с Лениным, ни тем более с Марксом. Но в таком случае единственным выходом для советского юноши была борьба, причем борьба бескомпромиссная и не считающаяся с последствиями.

     Здесь я хочу сказать несколько слов о разнице между фашизмом и коммунизмом и о том, что какие-то традиции, вопреки сказанному выше, до нас дошли.

     Независимо от того, насколько сходна практика этих двух режимов, есть пункт, в котором различие идеологии имеет принципиальное значение.

     Этот пункт - воспитание молодежи. Как бы ни были урезаны, опошлены и искажены идеалы русского XIX века и европейского социализма в изложении наших учебников, газет и пропагандистов, они ничем не напоминали: "когда еврейская кровь брызнет под ножом" и т.п. Правда, был Павлик Морозов и "если враг не сдается - его уничтожают".

     Но все эти вещи тонули в море русской классики, которая издавалась и официально одобрялась. Не находя достаточно пищи в действительности, молодежь увлекалась чтением, и этот порок советская власть поощряла - вместо того, чтобы категорически запретить и заменить маршировкой и спортом.

     Таким образом, молодой человек обнаруживал расхождение между теорией и практикой, когда его убеждения уже складывались на почве добрых чувств и его дальнейший вынужденный компромисс всегда носил как бы тайный и постыдный характер.

     Поэтому, обнаружив такое расхождение, мы не сомневались ни минуты, что должны бороться, и задумывались только о формах этой борьбы.

     Внимательное чтение Ленина и особенно комментариев к нему в старых изданиях дало нам представление об оппозиционных программах 20-х гг. Жизненные наблюдения указывали на многочисленные язвы современности (благо они прямо бросались в глаза). Этого было достаточно для построения теории перерождения ("буржуазного", конечно) и составления политической программы перехода власти в руки рабочего класса в духе профсоюзной "рабочей оппозиции", децизма и т.п. Идея возвращения к истокам всегда возникает, как первый вариант попытки обновления.

     Нас было семь мальчиков и одна девочка. После долгих дебатов о методах борьбы (причем соображения личной безопасности отбрасывались, как несущественные) мы пришли к необходимости агитации населения с помощью листовок. Нам удавалось написать печатными буквами и расклеить к праздникам до сотни листовок, которые мы помещали возле хлебных магазинов (где скапливались по утрам громадные очереди) и на портретах передовиков, развешанных по сторонам улиц. Иногда, рано утром, мы приходили в эти очереди и прислушивались к реакции толпы. Реакция была сочувственная.

     Тем более удивился я позднее, когда увидел у следователя все наши листовки, аккуратно подшитые и пронумерованные. Было похоже, что ни одна не пропала. Принесены они были в КГБ добровольными доброжелателями, лояльными гражданами.

     Нас беспокоила неэффективность, точнее - малая производительность нашего труда, и мы уже начали готовить гектограф (глицерин, желатин и еще что-то), когда нас арестовали.

     В подробностях нашего ареста, ночных допросах, очных ставках и других тюремных переживаниях самих по себе нет, мне кажется, ничего особенно интересного, но на некоторых моментах я хотел бы остановиться.

     Меня почти в самом начале (не сразу после ареста, а продержав ночь в боксе - камере без койки) завели в какую-то кордегардию, посреди которой стояла длинная скамья, и велели раздеться.

     Я разделся до трусов, но мне велели снять и их.



Поделиться книгой:

На главную
Назад