Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Трепет забот иудейских - Александр Владимирович Воронель на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

     Так как я в это время "не раскалывался", моя мысль была все время направлена на разоблачение возможных способов воздействия на меня и подготовку к защите. Не было никакого сомнения, что меня сейчас положат на эту скамью и начнут бить.

     И вот, хотя я боялся этого и дрожал от холода босиком на каменном полу, в моем ожидании был оттенок любопытства. Я думал, что теперь узнаю что-то тайное о "них", об "их" средствах, о том, чего никто не знает. Я узнаю о себе, могу ли я выдержать.

     Наконец я дождался. Пришел врач, велел мне нагнуться и долго разглядывал мой задний проход. Оказывается, это была проверка на гомосексуализм, о чем я, впрочем, узнал лишь гораздо позже. Меня не били. Вообще, изолятор КГБ показался мне уголком Европы в море наших тюрем, изоляторов, лагерей.

     Меня не били, но я был совершенно готов к этому.

     Мы все знаем, что нас можно бить. Мы удивляемся, когда нас не бьют. В своих предположениях мы заходим гораздо дальше палачей и подсказываем им, что нам дорого и чего мы не выдержим.

     Однажды у моего следователя во время допроса сидел мужчина в вышитой рубашке. К вопросам следователя он добавлял свои, очень странные: "Читали ли вы Ницше?", "Читали ли вы Шпенглера?" Потом он произнес речь, смысл которой сводился к тому, что он, читавший Ницше и Шпенглера, не заразился фашистским дурманом, а мы, даже не читавшие, заразились, и в этом видна наша гнилостная сущность.

     Мы должны быть вырезаны из общества, как гнилая часть яблока из румяного плода (это его выражение), и главное - должны сами это понять и немедленно с ним согласиться. Сначала я пытался вставить слово, напомнить, что мои взгляды, собственно, не фашистские, а еще более коммунистические, чем его.

     Но он был монологист, не давал себя перебивать, и, кончив речь, сразу ушел, оставив меня в недоумении и расстройстве.

     Потом оказалось, что это был представитель обкома комсомола, которого послали к нам с миром для воспитания, назидания и изучения. Теперь, вспоминая его поведение, я думаю, что больше всего он боялся дать мне открыть рот и вообще как-нибудь впутать его в это опасное дело. Наверное, он чувствовал себя в КГБ еще менее уютно, чем я, и речь его предназначалась не мне, а следователю. Он был интеллигентный человек, и теперь я вспоминаю какой-то налет нервозности в его поведении.

     Вероятно, он думал, что эта встреча для него опаснее, чем для меня, который и так уже сидит, и его поношение немного мне добавит. К тому же он читал Ницше и помнил: "Падающего толкни!" Я думаю, в обкоме его инструктировали либерально: "Посмотрите, разберетесь на месте. С вашей-то эрудицией!" А он думал, как бы с этим поскорее покончить и унести ноги из КГБ. Таким людям не нужно давать инструкций. Они сами за свой страх и риск уничтожат крамолу в своей среде.

     К счастью, с него, наверное, взяли расписку, что он ничего никому не расскажет, и он был избавлен от необходимости стыдиться, скрывая этот случай от жены, друзей, детей.

     Я с тех пор достаточно нагляделся на таких слизняков и представляю себе, что, если б у него спросили в КГБ, что с нами сделать, он сказал бы на всякий случай: "Расстрелять!" А когда бы узнал, что расстрелять по этой статье невозможно, внутренне бы страшно обрадовался и тогда бы уже совсем с чистой совестью настаивал: "Расстрелять и голько!"

     Когда станут писать историю советской России, 45-52 годы будут самым темным периодом - из-за скудости официальной информации и недостатка документов. Но я знаю, что это были годы подпольных кружков. Впервые в тюрьмах появились "политиканы", посаженные за дело, а не по недоразумению.

     Обычный лейтмотив политических заключенных старшего поколения - "ошибка", "недоразумение", "лес рубят - щепки летят" и т.д. Все они жаловались, что ни в чем не виноваты. В конце 40-х гг. опять появились исчезнувшие в 20-х заключенные, которые были виноваты, которые сидели за свои реальные поступки и взгляды. На воле были десятки подпольных молодежных кружков, которые изучали марксизм, писали листовки) издавали рукописные журналы, сочиняли программы, манифесты и пр.

     Я лично был знаком с членами девяти таких кружков в разных городах и слышал еще о двух десятках. Ни один из этих кружков не выходил за пределы студенческого возраста, и деятельность их, вначале очень бурная, становилась все более скромной с увеличением возраста участников.

     Камнем преткновения для всех была идеология, положительная программа, которую юноши не могли выработать в рамках ортодоксального марксизма и не могли заимствовать из-за отсутствия информации извне.

     По мере взросления требования к четкости идейных позиций растут и желание действовать наугад отпадает. И кружки распадались, но количество людей, напряженно ищущих идеологического освобождения и готовых принять любую разумную программу действий, постоянно росло в эти годы.

     Почти в это время были написаны стихи Э. Манделя (Н. Коржавин), который испытывал угрызения совести за наше поколение:

     Можем рифмы нанизывать

     Посмелее, попроще;

     Но никто нас не вызовет

     На Сенатскую площадь.

     Мы не будем увенчаны,

     И в кибитках снегами

     Настоящие женщины

     Не поедут за нами.

     Все-таки его угрызения были преувеличенными.

     Мы рисковали больше, нам было труднее и страшнее, и все же мы не ограничивались одними рифмами.

     Поэтов, впрочем, среди нас было так же много, как и среди декабристов, и женщины любили их так же самоотверженно. Я вспоминаю одного поэта-бунтовщика, который был ранен на фронте. Его рана открылась, и в тюрьму в 1946 году его несли на носилках. Рядом шла девушка и держала его за руку. Потом один раз в десять дней (день передачи) она передавала ему буханку черного хлеба и букет полевых цветов.

     Он сейчас состоит в Союзе писателей, и его поругивают в печати за то, что в его стихах, пожалуй, слишком много о сельхозмашинах и всякой технике: "Следовало бы все же помнить, что основное внимание советская литература должна уделять человеку". Как видно, он прошел очень большой путь "исканий и побед".

     То же произошло и со многими декабристами.

     Правда строчек Манделя состоит в том, что наши переживания останутся почти неизвестными. Мы не знали друг о друге. Нам казалось, что все вокруг осуждают нас, что наши жертвы напрасны.

     В литературе, да и в Самиздате, почти ничего нет о молодых людях этого времени, об умонастроении тех лет. Похоже, что история тогда прекратила течение свое.

     Но все же жизненный опыт или писательская чуткость подсказали А. Синявскому сюжет, связанный с таким молодежным кружком ("Суд идет"). А. Белинков был осужден в 1945 году за попытку выработать собственную идеологию. В. Корнилов написал поэму на эту тему. Вот небольшой список литературных фактов, ставших реальным отражением нарастания оппозиционных настроений в стране, где, казалось, "от молдаванина до финна, на всех языках все молчит".

     Этот рост тайной оппозиции был прерван смертью Сталина и появлением легальной либеральной идеологии. Сначала "Оттепель" Эренбурга, а потом все круче через Дудинцева ("Не хлебом единым") и "Новый мир" к реабилитации и лагерным воспоминаниям.

     Конечно, я теперь очень скептически отношусь к тем революционным идеям, к тем детским мечтам, которые воодушевляли нас в 46-м году, но мне кажется неправильным впечатление, будто все в стране сидели и ждали, пока Хрущев их освободит.

     Не менее (а мне сейчас кажется, что более) многочисленная группа населения, чем в 60-х годах, пыталась организовать сопротивление сталинскому режиму.

     Другой (бескомпромиссный) характер режима определил и другую (конспиративную) форму оппозиции по сравнению с 60-ми годами, но сам факт имел место. Общее число участников известных мне кружков должно быть между ста и двумястами. Если исходить из предположения, что общее число таких кружковцев в 10 раз больше (в такой большой стране, как СССР, это, может быть, сильное преуменьшение), мы приходим к одной-двум тысячам активных оппозиционеров, что во всяком случае не меньше демократов наших 60-х годов, участвовавших в различных формах протеста.

     В тюрьме я познакомился с несколькими молодыми людьми, попавшими туда за то же самое. Их идейный багаж был ненамного больше моего. Один читал Кропоткина и был анархистом. Он писал стихи, например:

     О жди свиданья. Эфемера!

     - Песнь лебединая моя,

     Пока не отвердела вера

     В сухую горечь бытия.

     Таким образом, он был романтиком по убеждению.

     Другие исповедовали чистое искусство. Их главный идеолог и классик был А. Блок. Они тоже писали стихи:

     Миры тоски, как небо, велики.

     А я их взял на худенькие плечицы -

     Я проглотил живого пса тоски,

     И он в груди, кусая лапы, мечется.

     Они предпочли бы отгородиться от действительности, если бы она позволила им это сделать.

     Третьи были совсем как мы, только более начитанные. С помощью экстраполяции Маркса, Ленина и прочих они создали концепцию "искаженного социализма", который якобы под влиянием условий борьбы неузнаваемо деформировался и изменил свою социальную базу. Они убедили меня, что социализм построен, но люди не умеют пользоваться его плодами.

     Их идеология отстает, и поэтому они тратят свою энергию на угнетение себе подобных, используя аппарат насилия, построенный для покорения природы и безудержного развития производительных сил.

     Необходимо, считали они, нравственно реформировать общество и влить наконец в наше социалистическое государство-форму социалистическое же содержание - честную, мыслящую, преданную социализму молодежь. Вот так проявлялся наш материализм. "Форма", "содержание", "влить", "построить", "перестроить", "перевоспитать".

     Все эти слова подразумевают нечто такое, что может быть построено и пущено в ход без участия душевной структуры, внутреннего соучастия человека. Но ничего такого в человеческом обществе нет. И не может быть.

     Я впервые столкнулся с вариантом идеологии: "Идея хороша, но выполнение плохо" - и был увлечен ею. Действительно, казалось мне, если бы начальник был хороший человек, разве он не сеял бы добро?

     Значит, не система виновата, а люди, которые не на ее уровне. Ведь, по-видимому, все несправедливости - это злоупотребления властью, нарушения законов, а не проявление этих законов. Если человек стремится к справедливости, он не может расходиться с законами. То, что мы рассуждали об этом, сидя в тюрьме, не смущало нас. Мы от души прощали системе, которая ведь "должна себя защищать" и, пользуясь только формальными критериями, лишена возможности отличать истинных друзей от врагов. Правда, иногда, отчаявшись, мы задавались вопросом: "А может быть, путь от первой фазы коммунизма ко второй лежит через революцию?"

     Во всяком случае было ясно, что это трудный, мучительный, но благонаправленный процесс, который носит не столько экономический и политический, сколько нравственный, гражданский характер.

     Так как единственной аудиторией для этих моих новых взглядов в течение нескольких последующих месяцев были воры и другое население детской исправительной колонии (все преступники до восемнадцати лет попадают, к сожалению, не в общий лагерь, а в детскую исправительную колонию, которая, вероятно, была бы названа Солженицыным девятым кругом ада, если бы он побывал там), я с жаром излагал свои идеи им и отчасти преуспел. Старые, взрослые воры, попадавшие в колонию благодаря подложным документам на семнадцатилетних, относились ко мне с некоторой симпатией и находили занятным. Это давало мне небольшую передышку от издевательств и побоев на то время, что я общался с ними.

     Надо сказать, что большинство воришек и мелких насильников в колонии были настроены исключительно лояльно и даже фанатично по отношению к советской власти, и я испытал всю тяжесть народного гнева против "отщепенцев и врагов народа".

     Рассказывать о колонии и ее нравах здесь не к месту, - это отдельная тема, которая уведет меня в сторону. Хочу только сказать, что огромное большинство "преступников" были сбежавшие домой ученики ФЗО и ремесленных училищ, которых по законам военного времени судили как саботажников, несмотря на то, что войны уже год как не было.

     Вся эта серая масса "воспитывалась" и управлялась лагерным начальством с помощью "активистов", которые, напротив, все были ворами и хулиганами.

     Активисты имели право не работать и этим правом пользовались. Они тщательно выбирали из общей массы наиболее одаренных подлецов и садистов для включения в свой избранный и привилегированный круг. Этот круг создавал в колонии атмосферу, в которой просто остаться в живых было совсем не просто. Особенно страшно становилось от того, что жизнь в колонии была пропитана макаренковской терминологией и в своем гротескном противоречии сущностей с названиями напоминала ночной кошмар.

     Это противоречие никого не стесняло и лишь подчеркивало полный произвол в выборе идеологии, которым может пользоваться насильник, если он не связан необходимостью считаться с внешним миром. Воры в колонии воспитывали рабочих подростков в духе трудовой дисциплины, и наиболее мускулистые хулиганы получали дополнительное питание для истощенных.

     Здесь впервые мое внимание было остановлено на еврействе. Именно не на евреях и не на антисемитизме, а на чем-то противоположном ему, на какой-то еврейской солидарности.

     Тот факт, что из восьми членов нашей группы семеро были евреями, казался нам случайным. То, что в других группах также очень большую роль играли евреи, не остановило моего внимания. Но та помощь, которую мне охотно оказывали заключенные-евреи, не имеющие никакого понятия о моих идеях, заставила меня с благодарностью подумать, что есть нечто, объединяющее меня с ними.

     Когда в лагерной бане ко мне подошел банщик-зэк и на идиш спросил, не еврей ли я, откуда и по какой статье попал в лагерь, я понял его с помощью школьного знания немецкого и разговоров дедушки с бабушкой. (Дедушка с бабушкой говорили по-еврейски, когда хотели, чтобы дети их не поняли).

     Он проявил такой неподдельный, такой искренний интерес к моей судьбе, что мне стало стыдно моего незнания языка и невозможности соответствовать. Меня поразило, что я был небезразличен этому чужому человеку, как будто бы мы были знакомы в прошлом или близки семьями.

     Он дал мне лишний кусок мыла и велел приходить за любой помощью. Только тот, кто был в лагере, может оценить такую услугу.

     После карантина в изоляторе я с партией малолетних зэков должен был поступить в колонию, и за нами пришел бригадир по кличке Хаим. Усатый самоохранник (среди зэков есть такая привилегированная категория), который до этого казался мне грузином, сказал: "Вот, Хаим, тут двое еврейских ребят - не давай их в обиду".

     Хаим этот (его звали Петя) сидел за бандитизм и однажды на моих глазах повесил мальчишку, надев ему трансмиссионную петлю на шею. Когда мальчишка начал хрипеть и дергаться, он его спокойно снял.

     Он сидел уже два года, и равного ему по какой-то свирепой отчаянности в колонии не было. Но он действительно начал о нас заботиться. Он дал нам кровати возле своей (благодаря этому ночью мы могли спать, не ожидая, что соседи написают нам в лицо) и не давал издеваться над нами в своем присутствии.

     Другие воры, особенно "старики", одобряли его: "Правильно делаешь, Хаим! Своих поддерживаешь! А мы, русские, как волки друг другу". Я с удивлением обнаружил, что Хаим не только не скрывает своей доброжелательности к нам, как делал бы любой покровитель на воле, но и гордится этим, причем особая его гордость состояла в том, что мы такие интеллигентные и образованные.

     Он даже приглашал своих коллег из других бригад посмотреть на нас, послушать и подивиться, какие бывают тонкие и умные люди. Иногда он пытался советоваться с нами, но скоро сформулировал, что для житейских вопросов мы слишком высоко летаем. Было похоже (впоследствии это подтвердилось), что наша "образованность" для него была важнее нашего еврейства.

     Я вспоминаю многих евреев, с которыми встречался в тюрьме и на воле, - бандитов, спекулянтов, парикмахеров, офицеров, художников, академиков.

     Есть ли что-то общее для всех нас? Что толкает столь разных людей на проявления солидарности?

     Эта общая основа, мне кажется, есть. Через двадцать с лишним лет, беседуя с одним американским коллегой на общие темы, я услышал, что наука - вовсе не самое привлекательное поприще для американского юноши и молодежь не рвется в университеты.

     Удивившись, я спросил: "А вы как же?" "Ну, я ведь еврей!" - ответил он, считая, что этим все сказано.

     Вот это традиционное, сохраняемое в семьях уважение к образованности, любовь к учению, пиетет к мудрецам и книжникам, по-видимому, объединяет евреев сильнее, чем общий язык и взгляды на жизнь.

     В этом уголовник Хаим ближе мне, чем Жан-Поль Сартр, Ганс Магнус Энценсбергер или какой-нибудь другой интеллигентный разрушитель культуры.

     Так как отношение к образованию, конечно, не исчерпывает этой общности, а лишь очень ярко ее подчеркивает, я рискну обобщить свое утверждение.

     Через семью, книги, разговоры окружающих и давление неевреев евреи в юности усваивают шкалу ценностей, которая впоследствии оказывается отличной от практической школы других людей. Парикмахер-еврей чувствует себя задетым, когда при нем ругают интеллигенцию. Грузинский еврей-сапожник хвастался передо мной тем, что его жена имеет высшее образование и что он сам, когда наденет свой белый костюм, выглядит как "кандидат наук". Он не сказал: "как секретарь райкома". Еврей имеет претензию считаться интеллектуалом независимо от профессии.

     В этой своей ориентации он чувствует свое фактическое отличие от всех других, причем чем ниже социальный круг, тем больше это отличие. Среди академиков, евреев и русских, различие в понимании духовных ценностей не так велико, как среди шоферов.

     Поэтому евреи-интеллигенты легче ассимилируются, чем рабочие, и меньше склонны к актам еврейской солидарности. Это происходит не из предательского корыстолюбия, а оттого, что их шкала ценностей отличается от шкалы их русских коллег гораздо меньше, чем у рабочих. Солидарность интеллигентов с их интернациональными ценностями перевешивает у них солидарность народную, понимаемую к тому же народом упрощенно. Это связано с самим характером еврейских национальных традиций и еврейской шкалой ценностей, на которой стремление к истине, изучение предмета и наука вообще отождествляются.

     "Святой, праведный" и "ученый" почти синонимы для традиционного еврея. Вести праведную жизнь - это прежде всего "изучать Тору". Эта общая шкала ценностей проявляется не только в том, что глупые и необразованные евреи восхищаются и боготворят умных и образованных соплеменников, вместо того чтобы их ненавидеть, как это принято в России. Но с этой чертой связано и еврейское народное представление о справедливости, и убежденность (так дорого нам обошедшаяся в революцию), что жизнь можно организовать и преобразовать на каких-то рациональных основаниях, и стремление быть "современным", и потребность приобщиться к культурным ценностям человечества.

     У Хаима эта потребность выразилась в том, что он заставлял нас расписывать стены барака грандиозными картинами, а по вечерам рассказывать "романы".

     Он вел себя, как и всякий другой деспот. Но суть дела, мне кажется, в том, что вне зависимости от его практического поведения, теоретически его идеалы были теми же, что и у меня. Его пиетет относился не к определенным идеям или образам, а к культуре как таковой. Сцены из "Трех поросят" на моих фресках он одобрял так же охотно, как "Спартака в битве" или "Кремль поутру".

     Я чувствую, что в ответ на мои рассуждения хочется возразить. Во-первых, и татарин поддерживает татарина, и эстонец - эстонца. Во-вторых, эта теоретическая шкала ценностей напоминает Бога Достоевского, которого несет в себе русский мужик и, даже согрешая, чувствует. По этому поводу можно сказать, что татарин поддерживает в тюрьме татарина потому, что есть некие ценности, которые равно дороги им обоим. И, конечно, сама по себе еврейская солидарность не уникальна. Но уникальна система ценностей, которая объединяет евреев. Ее уникальность состоит в том, что она необычайно близка к нашей общечеловеческой или, выражаясь осторожнее, - к системе ценностей, характерной для нашей европейской гуманистической цивилизации.

     Такое утверждение может показаться бессодержательным, так как на какой-то ступени все ценности всех народов одни и те же. Добро и красота повсюду предпочитаемы по сравнению со злом и безобразием.

     Но у большинства народов (а у русского в особенности) существует большая разница между громко провозглашенными теоретическими и внутренне ощущаемыми практическими системами взглядов. Когда с трибуны ООН громко провозглашаются неотъемлемые права человека, ни испанские фашисты, ни южноафриканские расисты, ни советские коммунисты, ни даже саудовские феодалы и рабовладельцы не чувствуют никакого неудобства, так как в общих формулировках, в принципе они согласны, что равный им человек должен иметь права и т.п. Но практически "всем известно", что негр - не человек, евреи - не народ (вариант - не нация), раб - вообще скотина, а коммунист - советский шпион и т.д.

     Эта ясно ощущаемая всеми разница между практикой и принципами не всегда дается евреям. Их гибкий в основном ум проявляет в этом месте странное отсутствие гибкости, какую-то упорную догматичность. Их динамичный, приспособляемый, в общем, характер в вопросах справедливости, в толковании принципов проявляет необычайную оголтелость, безудержную прямолинейность. Их склонность "качать права" вызывает всеобщее раздражение именно тогда, когда она не диктуется никакими практическими интересами. В таких случаях изоляция евреев от других особенно ярко проявляется. Солженицын в "Раковом корпусе", желая подчеркнуть особую "поперечность" Костоглотова, отметил, что на весь корпус был только еще один такой больной - Рабинович.

     Это упоминание весьма многозначительно. По-видимому, за две тысячи лет евреи так впитали библейские заветы, что разница между писаным и подразумеваемым у них минимальна. Отклонение практического от провозглашаемого воспринимается ими как резкий диссонанс - независимо от содержания явления. Так, большинство советских евреев особенно возмущено государственным антисемитизмом вовсе не потому, что они его жертвы и очень от него страдают, а потому, что он противоречит громко провозглашенному интернационализму. Народный антисемитизм воспринимается евреями сравнительно легко и вспоминается только, когда речь заходит о "дружбе народов".

     Бесчисленные жалобы на то, что "не берут", "не пускают", "не дают", "не принимают", "вычеркивают", помимо вполне объективной информации, несут в себе некий дополнительный элемент, который для стороннего наблюдателя, не понимающего нерва, сердцевины сетований, компрометирует саму проблему. Но родственное внимание, сочувственный взгляд именно в этих преувеличениях, в нередкой безосновательности требований, в гротескных претензиях заик на должность диктора и местечковых мудрецов на роли хранителя чистоты русского языка увидит смысл и пафос народного чувства.

     Когда евреи соглашаются жить по законам других народов, они непроизвольно относятся к этим законам по-своему. Они требуют такого отношения к законам, которое окружающим не свойственно и которого, быть может, не было у самих законодателей. В России провозгласили равенство всех со всеми. И появились евреи, которые хотят равенства во всем. Они хотят, чтобы их бездарность воспринималась так же снисходительно и сочувственно, как и неспособность русских. Будучи такими же чужаками в русской культуре XIX века, как и русские выдвиженцы, они подсознательно чувствуют, что их акцент не хуже малограмотной речи наших вождей (а сознательно они в своей гордыне даже воображают, что гораздо лучше).

     Они хотят, чтобы их глупые дети так же нагло торжествовали над умными, как это принято у других. Эти евреи сопротивляются вытеснению их в интеллектуальные области. Они инстинктивно не хотят быть умнее. Они, в точном соответствии с усвоенной идеологией, хотят вознаграждения за несамостоятельность, за лень, за конформизм, за послушание. Отказываясь от своего национального лица (как мы видим, безуспешно) в пользу русских идеалов, они хотят для себя такого же поощрения русских национальных пороков, какое практикуется по отношению к другим.



Поделиться книгой:

На главную
Назад