— Все, кончай базарить! И заруби на носу, что я говорил… А конское мясо оприходовать и до последнего грамма — на передок. Чтоб досталось каждому солдату… Все!
Пока комбат разговаривал по телефону, у Воронкова снова возникла к нему неприязнь, однако теперь она имела точное обоснование: ровесники-то ровесники, но один — лейтенант, ротный, второй — капитан, командир батальона, у одного — единственная медаль «За боевые заслуги», как у ординарца Хайруллина, у второго — ордена Красного Знамени, Отечественной войны и Красной Звезды плюс медаль «За отвагу». Зависть? Да нет, что-то другое. Что? Скорей какая-то обида. На кого? На что? На свою судьбу, наверное…
Воротился к столу комбат, выпил по третьей — неизменные три четверти. Он нисколько не хмелел, прищуренные, под припухлыми веками глаза были незамутненные, уверенные, холодноватые. Мужской взгляд, правильно. Взгляд фронтовика, офицера, трижды орденоносца, правильно. А вообще-то, видать, воюет он здорово, ежели в таком возрасте уже комбат и ордена по обе стороны груди. Это в нынешние времена важнейшее, чем определяется нужность, ценность и, так сказать, уважаемость человека, — к а к он воюет. Да, да, в годы войны — это решающее, остальное — второстепенно. И, наверное, неплохо, что он, Воронков, попал под начало капитану Колотилину, боевому, бывалому командиру. Значит, все как надо, все путем. И не злись, не дергайся…
— Ну так вот, — сказал комбат. — Я приветствую, что ты прибыл в роту… Только роты самой нету…
— А где она? — спросил Воронков и сразу же понял нелепость своего вопроса, ибо капитан, не меняясь ни выражением лица, ни голосом, тускло ответил:
— После погибельного наступления кто в земле, кто в госпитале… От роты осталось семь человек, во всем батальоне — около сорока…
— Ясно, — промямлил Воронков, едва не поперхнувшись горбушкой.
— Ни замполита, ни адъютанта старшего… Ни парторга, ни комсорга… Я один за всех… И из ротных один ты будешь…
«Комбат да его ординарец и сохранились», — подумал Воронков, некстати подумал — сам понял. И припомнилось: с ним уже так было, прибыл после госпиталя на взвод, а взвода-то и нет, ни одного человека не осталось: война. Пришлось командовать самим собой и дожидаться пополнения. И тут придется дожидаться, когда пришлют с маршевой ротой солдат и сержантов, а возможно, и офицеров — на взводы. Так что все привычно, попал в родную стихию, отлежался в госпитале — вступай во фронтовую колею и старайся не выбиваться из нее…
— Ты сколько раз был ранен? — спросил вдруг Колотилин.
— Трижды.
— А я, представь, ни разу. Хотя бывал в переделках… Везет!
— Везет, — согласился Воронков, поражаясь: неужто за два года не царапнуло, не контузило? Точно, везучий…
Потом комбат расспрашивал, на каких фронтах, в каких армиях воевал Воронков, и сам называл свои фронты, свои армии, — и в этом у них никакого совпадения не было; потом хлебали крепчайший, дегтярной черноты чай из термоса, сдабривая печеньем с маслом из офицерского доппайка, — Воронков и здесь не терялся, уминал. Капитан же хрустел печеньем неохотно, как бы через силу, зато на чаек налегал; на белом лбу выступили капли пота, комбат вытерся своим несвежим носовым платком; а вот подворотничок у него был непорочной, девственной белизны, на загорелой шее это впечатляло; потом Воронков спросил, как же остатки батальона держат оборону на таком растянутом участке, комбат ответил: «Так и держат… Как твоя рота: ночью пятеро дежурят, двое спят, днем — наоборот…» — «А что же немцы? Не лезут?» — «Разведка изредка наведывается. Но в принципе гитлеры обескровлены, как и мы. Не до жиру… Обстрелы — это поставлено… словом, живем мирно. До поры, до времени…» — «Это, конечно, товарищ капитан». — «И позволь поправить: мы не остатки батальона, а третий стрелковый батальон». — «Вас понял…»
Ординарец Хайруллин начал убирать посуду. Воронков опять не к месту подумал, что комбат, ординарец да и командир хозвзвода уцелели в т о м наступлении, и сказал:
— Товарищ капитан, я хотел бы в свою роту…
— Пожалуйста. Хотя я-то предполагал: переночуешь у меня, а завтра утром представлю тебя личному составу…
— Я бы сегодня прошел по обороне. Что и как…
— Ладно. Но это мы проделаем вместе. Я ведь каждую ночь самолично проверяю посты… И в твоей роте, разумеется… Через пяток минут двинемся… Хайруллин, чайку повторить!
2
Первым по траншее шел капитан Колотилин, за ним — Воронков, замыкающий — Хайруллин с автоматом за спиной. ППШ был и на плече комбата. У Воронкова на плече — «сидор», тощий вещмешок, в котором все имущество — смена портянок, ни шинели, ни плащ-палатки, в очередной госпиталь уволокли в одном хэбэ[1] и даже без пилотки, в госпитале, при выписке, от щедрот своих выдали пилотку, ношеную-переношеную, как у старика ездового, безлошадного ныне. Ничего, автомат получит, по вещевому аттестату получит и шинелишку с плащ-палаткой, а по продаттестату будет кормиться вполне законно, не как комбатов гость — как ротный командир. И будет порядок!
Стенки траншеи мазались глиной, жирная грязь на дне чавкала под сапогами, ветер посвистывал над траншеей, и пули, как сквозняки, посвистывали: дежурные пулеметчики с господствующей высоты — комбат обозначил ее 202,5 — уже обстреливали наши позиции, уже в поздней летом вечерней тьме над нейтралкой зависали осветительные ракеты; с нашей стороны покамест ни ракет, ни трассирующих очередей — тут-то и без объяснений комбата понятно: не разгуливаемся, экономим, ближе к полуночи начнем стрелять из ракетниц и из пулеметов. Да и то, по-видимому, не так активно, как немцы: народу маловато, боеприпасов маловато. Пополнение прибудет, боеприпасы подвезут, тогда и врежем противнику!
На повороте, за изгибом траншеи, у виска прошлась очередь, Воронков отшатнулся, однако испуга не испытал. Напротив, испытал некую веселость: миновало, слава богу, во-вторых, слава богу, он будто у себя дома. Привычно. Война. И он при деле, то есть при войне. Нужен. Без него не обойдутся. А сейчас главное — воевать. И хорошо воевать. До полной и окончательной победы…
Он не отставал от капитана Колотилина, шагавшего размашисто, уверенно: конечно, хожено-перехожено, знакомо, ориентируется хоть с закрытыми глазами. А он новенький, да и недолеченная все-таки рана досаждает. Прихрамывал, однако не отставал еще и оттого, что сзади сопел Хайруллин, грозил наступить на пятки.
Стрелковые ячейки и пулеметные площадки попадались пока что пустынные, оборона выглядела г о л о й, а в землянки комбат не заходил: может, и там людей не было? Иногда останавливался внезапно так, что Воронков чуть не налетал на него, вовремя притормаживал; сзади притормаживал Хайруллин, чудом не налетал на Воронкова. Обернувшись, комбат рассказывал и показывал лейтенанту: минные и проволочные заграждения, фугасы, скрытые или непростреливаемые подходы к нашей траншее, окопы передового охранения, секторы обстрела, система огня и прочее, прочее, касающееся позиционной обороны на участке третьего стрелкового батальона. И конечно, третьей стрелковой роты этого батальона (по полковому счету она была девятой). Ибо рота лейтенанта Воронкова располагалась ближе всех к командному пункту Колотилина и — что самое существенное — на стыке с первой ротой другого батальона и — бери выше — другого полка! А каждый мало-мальски подкованный в воинском ремесле скажет вам: противник всегда нащупывает стыки и наносит удар по ним. Впрочем, и мы так же поступаем — бьем по стыкам рот, батальонов, полков, дивизий, армий, фронтов. Правда, стыки фронтов и армий, как и дивизий и полков, — проблемы не моего разумения, у меня заботы поскромней, но что стыки, фланги требуют особого внимания — эта истина действительна и для лейтенанта Воронкова.
Было душно и волгло. Нагретая за день земля исходила теплом, лощинки и болотца дышали испарениями. В чистом и высоком небе гудел невидимый самолет, и гул этот словно метался от звезды к звезде и заставлял их пульсировать.
Воронков взмок — не надо было надуваться, чаек выходит потом, — но даже несвежего носового платка не было, утирался рукавом. А пот стекал и стекал по щекам, за ушами, по шее, на губах было солоновато, как от крови. Воронков отфыркивался, отплевывался, и комбат повернулся:
— Умаялся? Сбавим темп… Да скоро и наблюдатель будет…
Шагов через тридцать они приблизились к пулеметной площадке, с которой сипло, прокуренно спросили пароль, комбат назвал, прокуренный голос смягчился:
— Здравию желаю, товарищ капитан.
— Здоров, Гурьев. — Комбат протиснулся в ход к ручному пулеметчику, пожал ему руку. — Давно заступил? Когда сменяешься? Как ведут себя гитлеры?
Гурьев отвечал отрывисто, коротко и по существу, затем попросил:
— Товарищ капитан, закурить не найдется? Душа требует…
— Держи сигарету! Кури в ладонях… А что же, старшина разве не выдал махорку?
— Обещал: завтра.
— Сегодня должен был… Вздрючу! «Дегтярь» в порядке?
— В порядке, товарищ капитан…
Они засмолили, и Колотилин, будто вспомнив, сказал:
— Да, Гурьев: знакомься, новый командир роты, лейтенант Воронков…
Пожав твердую, крепкую ладонь, Воронков при огоньке вспыхнувшей от доброй затяжки сигареты на миг увидел твердые, жесткие черты гурьевского лица — в морщинах, в родинках. Ну вот, одному подчиненному его уже представили. В роте семь человек — на представление, даже такое сольное, времени много не уйдет. Далось тебе это представление. А как же: командир роты, лейтенант Воронков, не фунт изюму…
— Ну, бывай, Гурьев… Не вздумай спать на посту.
— Что вы, товарищ капитан! Когда-сь рядовой Гурьев кемарил на посту? Не было такого!
— И быть не должно! Я ведь еще наведаюсь, учти…
— И я наведаюсь, — сказал Воронков.
— Милости прошу к моему шалашу, товарищи офицеры. — Гурьев, не таясь, хохотнул.
— До встречи. — Комбат выбрался в траншею, а рядовой Гурьев снова сипло хохотнул — вслед им.
В траншее Колотилин сказал:
— Учти, ротный: это надежный солдат, пороху понюхал, не подведет…
— Понял, товарищ капитан.
— Но накачивать нужно. Нормальную температуру в нем поддерживать нужно. Как и в любом… А то в обороне быстренько разбалтываются…
«Бывает», — подумал Воронков, радуясь, что комбат сбавил ходкость, словно и сам притомился.
— А что будет, ежели фрицевская разведка утащит кого из задремавших? Что мне будет? Да и тебе…
— Большие неприятности светят, товарищ капитан. Вплоть до трибунала.
— Именно, лейтенант. Именно! Потому, как учат вожди, бдительность — наше оружие…
Возможно, Колотилин шутил, но говорил нейтрально-спокойно, даже невозмутимо. Ну и хорошо. А коль вожди учат, будем сохранять и крепить бдительность. Тем более, не дай бог немецкие разведчики кого выкрадут — неудобства нам засветят большие, это уж в точности. И с должности полетишь, и в звании воинском понизят. Вообще могут разжаловать — и пожалуйте в штрафбат. Все бывает, все могут. Потому что война — обоюдоострый нож, все равно резанет, как ни прикоснись. И не хочешь, а неизбежно прикоснешься. Весь вопрос в том, как тебя резанет — до смерти или нет…
Задумываться на ходу — не стоит: Воронков оступился, замешкался, и сзади его — нечаянно, разумеется, — лягнул Хайруллин. Как будто специально метил — по больной ноге. Черт бы тебя подрал, верный ординарец. А точней: черт бы меня подрал, не разевай хлебало, не отвлекайся. Больно все-таки…
— Извини, товарищ лейтенант.
— М-м…
— Извини, извини.
Тыкает. У ординарцев это принято. Подчиненные его начальника, считается, как бы подчиненные и ординарца. Кем считается? Самими ординарцами. Еще бы: при начальстве отираются. Спасибо, что «товарищем лейтенантом» назвал. А мог бы и запросто: «Воронков» или там «Саша». Спасибо, рядовой Хайруллин!
Постепенно траншея сползла в низину, и грязи на дне стало сверх щиколоток. Правда, кое-где набросаны доски и бревна. Но скользки, проклятые, гляди в оба, иначе поскользнешься и грохнешься, чего доброго.
Зашагали помедленнее, иногда упираясь руками в траншейные стенки, тоже скользкие, ненадежные. Миновали два пустых окопа, неглубоких и полузалитых затхлой, вонючей водой, комбат пояснил:
— Здесь посты не выставляем, нейтралка проходит по болоту. Да ее, собственно, и нету, нейтралки. Болото непроходимо…
— Понял, товарищ капитан.
— Я не закончил… Для страховки периодически высылай кого-нибудь сюда проверить, да и лично наведывайся. Мало ли что…
— Понял, товарищ капитан, — повторил Воронков со странным самому себе упрямством.
— Через полсотни метров, на взлобке, взводная землянка, в ней и живет твоя рота. Вторая рядом, пустует. Можешь занимать под свои апартаменты… Если хочешь, лейтенант, оставайся, дальше пойду без тебя…
— Нет, товарищ капитан, буду сопровождать вас до стыка, как положено.
— А не устал? После госпиталя-то силенки скудные?
— Не устал. Разрешите сопровождать?
— Валяй!
Ну, Воронков и в а л я л: не отставал от комбата, не пропускал ни полслова из того, что рассказывалось на ходу о нашей обороне и немецкой, присматривался к местности, познакомился еще с одним бойцом, неразговорчивым, угрюмым автоматчиком в прожженной плащ-палатке, он при них выстрелил из ракетницы; разбрызгивая капли, ракета неживым белым светом залила ничейное поле, упала, погасла, дымя. В ответ на это из немецкой траншеи — как раз напротив — взмыла осветительная ракета, да вдобавок шарахнули и трассирующей очередью из крупнокалиберного пулемета. Наш автоматчик отозвался на очередь увесистым матюком. Обменялись, так сказать, любезностями, кто на какие способен.
Доведя Колотилина до фланга батальона, Воронков сказал:
— Товарищ капитан, разрешите остаться?
— Оставайся, оставайся. Устраивайся. Отдыхай. Если что — звони мне на КП, телефонист передаст… И я, если что — позвоню тебе… Бывай!
— До свидания…
Комбат и ординарец скрылись за поворотом, и Воронков внезапно ощутил тревожное, сосущее душу одиночество. С чего бы? Ты еще спрашиваешь, Саня Воронков! Не с того же, конечно, что комбат с ординарцем уходят все дальше, и ты в траншее как бы один. И не с того, что попадающему после госпиталя в новую часть нужно время, чтобы сойтись с людьми, если уж не сдружиться. Потому одиночество сосет твою душу, сказал себе Воронков, что не столь давно стал ты не то что круглым сиротой, а… как бы это выразиться… трижды круглым, что ли. Да, можно так выразиться, можно…
Сперва пришла весть о гибели родителей. Соседи отписали: так и так, мол, Санек, крепись, потому отец твой и мать расстреляны за помощь подпольщикам. Сообщали об этом престарелые супруги Берендючковы, что жили наискосок через коридор, почти дверь в дверь. Когда освободили родной город, Воронков сразу же послал одно за другим три письма-треугольника родителям: как пережили оккупацию, отзовитесь, дорогие. Он боялся наихудшего, и оно, наихудшее, случилось.
Затем пришло письмо от однополчан брата:
«Отписываем вам, товарищ Воронков Александр Борисович, что гвардии старшина Воронков Георгий Борисович…»
И на сей раз было употреблено уже навеки врезавшееся в память слово о т п и с ы в а т ь, слово с каким-то скрытым, смертельно опасным значением. Так вот, однополчане и отписали: при взятии населенного пункта Грайворон танк гвардии старшины Воронкова Г. Б. был подбит, загорелся, взорвались снаряды и баки с горючим, никто из экипажа не спасся.
Ну и последнее письмо — от Оксановой подруги, от Фени Чавкиной:
«Многоуважаемый Шура, с прискорбием довожу до вашего сведения…»
А доводила до сведения, то есть о т п и с ы в а л а Феня Чавкина, о том, что ее лучшая подружка и «ваша близкая знакомая» Оксана Доленко была тяжело ранена, когда «юнкерсы» разбомбили госпиталь в лесу близ деревни Вязники, и что Оксаночка долго не мучилась, скончалась, не приходя в сознание. Эта-то близкая знакомая была первой и единственной женщиной, которую Воронков любил но-настоящему, по-мужски…
Подведем итоги: больше у него никого нет, ни деда с бабкой, ни дяди с теткой, ни двоюродного брата или сестры, ни какой-либо б л и з к о й з н а к о м о й. Школьных друзей разметало по фронтам, фронтовые же товарищи менялись часто, поскольку часто выбывали из строя. Ведь капитану Колотилину он упомянул только про три ранения, ибо они тяжелые, а было еще два, когда дальше медсанбата и полевого госпиталя не уплывал, — так что легкие ранения не в счет. Да, подведем итоги: один, как перст. Что ж удивляться, если тоскливое, гнетущее одиночество порой сдавливает горло, как петлей, и душа начинает корчиться? Воронков видел однажды, как по приговору военного трибунала вешали обер-ефрейтора, карателя, мародера, насильника, взятого в плен и опознанного местными жителями: накинули петлю, машина отъехала, и немец закачался в петле, — руки-ноги сводило судорогами. То были корчи физические, у Воронкова же моральные. Вот так: подытожили…
Воронков возвращался по траншее, окончательно измотанный, приволакивая левую ногу: перед капитаном хорохорился, а теперь скис. Судорогой не сводило, но болела она зверски. Нет, не зверски, терпеть можно. По-видимому, любую боль можно вынести, физическую ли, душевную ли, коль живешь. Коль продолжаешь жить, несмотря ни на что.
В том числе — и на плен. То, что он там перенес, не вспоминать бы. Но вспоминается, куда от этого деться: что было — было. Однако тогда, в лагере, умирая от голода, жажды, побоев, глумления и не умерев все-таки, тогда он не чувствовал одиночества и сиротства, надеялся: вырвется из ада — и вырвался. Встал в воинский строй, хоть и не тотчас. Были еще испытания, но, проходя сквозь них, он знал: есть мать и отец, есть старший брат. Правда, Оксана и ее любовь были еще впереди, после плена, после очередного ранения в с т р о ю. Впрочем, плен — отдельная тема, о нем и не следует распространяться. Он и капитану Колотилину про такой факт своей биографии не заикнулся. А зачем? Кому это положено — знают. Остальным необязательно, извините…
Он ковылял до мрачного, сутулого автоматчика, вскинувшегося при его появлении: не дремал ли часом, славяне это умеют и на посту. Автоматчик пульнул ракетой, пульнул короткой очередью, для острастки, до немцев тут было метров сто двадцать, выжидательно уставился на Воронкова. Тот подумал, что немецкий пулеметчик врежет немедленно длиннющей очередью, но из вражеской траншеи не ответили.
— Как служба? — спросил Воронков.
— Нормально, — нехотя отозвался молчаливо-угрюмый автоматчик, фамилия его, кажется, Зуёнок, комбат называл, да вылетело из башки. Точно, Зуенок. По фамилии и произношению — белорус.
— Из каких вы краев, Зуенок?
— С Могилевщины.
— Скоро вступим в Белоруссию.
— Когда-нибудь дойдем…
— Будем наступать — дойдем быстро! Как вы считаете?
Зуенок пожал плечами, разговаривать ему явно не хотелось. А Воронкову не то чтобы хотелось, но надо же как-то знакомиться с подчиненными, налаживать контакты. Тем более с солдатом опытным, бывалым. И пожилым. А солдатам, которым за тридцать, Воронков говорил уже «вы». Неудобно было «тыкать» человеку старше тебя на десяток лет. А если на двадцать? На тридцать? И такие бойцы попадались Воронкову, отцу-командиру. Молодым, ровне, «тыкал» без церемоний, да молодежь и не поняла бы его вежливости.
Воронков спросил, кто и во сколько сменит Зуенка, тот сквозь зубы ответил, протяжно вздохнул, поплотней закутался в дырявую плащ-палатку. Разговор не клеился. Ну, ладно, не приставай к человеку, Воронков, ты малость передохнул, топай дальше, познакомиться еще успеешь.
— Я пошел, — сказал Воронков. Зуенок неопределенно хмыкнул: дескать, счастливо. Иди, мол, скатертью дорога.