Примечание, цель которого объяснить, ничего не объясняет, скорее запутывает дело: «шутливое, хотя резкое», «но имевшее важное местное значение» и т. д.
«Общий морской список» — труд официальный, часть со сведениями о флотской службе Даля вышла через двадцать лет после его смерти, когда все уже и позабыли, что Даль был морской офицер, и знали его — автора «Толкового словаря».
Сообщение биографических подробностей, впрочем, и не входило в задачу историка, собравшего воедино послужные списки русских офицеров-моряков.
Формуляр Даля об этом происшествии (возможно, событии) в его жизни сообщает так же скупо. Графа одиннадцатая: «Был ли в штрафах, под следствием и судом; когда и за что именно предан суду; когда и чем дело кончено». Запись: «Был за сочинение пасквилей и по решению Морского Аудиториатского Департамента вменено в штраф бытие его под судом и долговременный арест, под коим состоял с сентября месяца 1823 по 12 апреля 1824 года»[14]. Запись разъясняет таинственную строку в списке Веселаго: «1823 и 1824. Находился при николаевском порте». Проще сказать, находился под арестом.
«Дело 28-го флотского экипажа о мичмане Дале 1-м сужденном в сочинении пасквилей»[15] начато 3 мая 1823 года.
…В течение некоторого времени «благородная публика г. Николаева поносима была разными подметными письмами…а с 19-е на 20-е число сего апреля месяца ночью во многих местах города приклеены четвертные листы, заключающие в себе пасквиль»[16].
Пасквиль этот приложен к делу — глупейшее стихотворение под названием «С дозволения начальства», написанное от имени преподавателя итальянского языка штурманского училища Мараки (тут же справка: оный Мараки от авторства отказывается).
Сочинитель, пасквилянт (по-Далеву, «пасквильник») объявляет «сброду, носящему флотский мундир», о своем близком знакомстве с некой «подрядчицей», которая «скоро до всех доберется».
Стихотворение могло не отличаться ни умом, ни поэтическими достоинствами, — «публика г. Николаева» отлично понимала, о чем речь.
Главный командир Черноморского флота вице-адмирал Грейг приблизил к себе молодую особу женского пола, которая в глазах «общества» отличалась тремя «пороками»: занималась торговлей, была простого звания и к тому же еврейкой. Созерцать такую женщину рядом со славным российским адмиралом было, по меньшей мере, необычно; тем более сам адмирал откровенно давал понять, что его расположение к окружающим во многом зависит от доброго отношения к ним «молодой особы». Современник вспоминает, как, рассчитывая выслужиться, вертелись офицеры в гостиной у адмираловой пассии…
«По случаю падавшего сильного подозрения в составлении оного пасквиля 28-го флотского экипажа на мичмана Даля 1-го» приказано было полицмейстеру Федорову произвести «в квартире его, Даля, обыск, где и сысканы нового сочинения ругательный пасквиль же вчерне, по собственному признанию Даля, руки его…»
Приложено несколько экземпляров стихотворения «Без дозволения начальства» (подзаголовок: «Антикритика»), стихотворения, также не отличающегося ни остроумием, ни тонкостью насмешки, ни достоинствами слога.
Воспоминания донесли до нас несколько занимательных рассказов о том, как у Даля нашли стихи. Например: полицмейстер закончил обыск и собрался уходить, но матушка Даля указала презрительно на нижний ящик комода, где хранилась старая обувь, — «Что ж там-то не искали?». Дальше как в романах: рассерженный полицмейстер нагнулся к ящику, и… скомканная бумажка с «нового сочинения ругательным пасквилем» у него в руках. Или: полицмейстер, который прямо не мог отправиться к офицеру с обыском, приказал расставить под окнами Далевой квартиры какие-то приборы, якобы для измерений улицы, а сам попросил у матушки Даля листок бумаги; впущенный в кабинет, он быстро обыскал стол и обнаружил черновик стихотворения…
Жаль, не было в живых отца Даля, Ивана Матвеевича, с его вспыльчивостью и двумя пистолетами за поясом: можно было бы для еще большей занимательности устроить пальбу!..
Но ведь с точки зрения «примет времени» и «примет Даля» все произошло гораздо проще и интереснее! Полицмейстеру приказали произвести «в квартире его, Даля, обыск» — он и произвел, не считаясь с положениями закона («примета времени»!). Даль же заявляет следствию решительный протест именно потому, что обыск был произведен с нарушением принятых правил — в его отсутствие, без понятых и т. д. («примета Даля»!).
«История» с пасквилем таит в себе некоторый соблазн: так и «подмывает» вывести ее как пример Далева молодечества (иногда усматривают в ней и Далеву «оппозиционность» — «супротивность», «противосилие»).
В самом деле, главный начальник и супротив — мичман, но вот не испугался — написал стихи, высмеял! А про что стишки-то? Ах, да какая разница, главное, замахнулся, руку поднял… И чуть ли не традиция: в жизнеописании Даля помянуть недобрым словом адмирала, вроде: «Все, что было связано с именем адмирала Грейга, так или иначе приводило к «потрясениям».
Но с именем адмирала Грейга связаны были успешные операции отряда кораблей в составе средиземноморской эскадры Сенявина; удачи в Афонском и Дарданелльском сражениях; на Черном море он явился как деятельный начальник, немало труда положивший на укрепление флота, — при нем стали ходить здесь первые пароходы, усовершенствованы и оснащены механизмами николаевские верфи и мастерские, в городе были открыты астрономическая обсерватория, физический кабинет, музеум, морская библиотека; краткий перечень и тот свидетельствует, что с именем адмирала Грейга связаны были не «потрясения» (в кавычках), а достойные страницы в летописи русского флота. Биография Грейга существовала и вне биографии Даля.
Понять Даля можно: он не из тех, кто ищет благосклонность начальника в гостиной его возлюбленной. Даль умел смешные сценки придумывать и представлять: веселил бы этими сценками Грейгову «молодую особу», глядишь, и дождался бы адмиральских милостей. Но Даль возмущен, он «протестует», если угодно, он «сценку» не для гостиной, а против гостиной сочиняет. Но он к тому же не настолько «чудак», чтобы во всем пренебречь предрассудками времени и среды.
И главный начальник флота оказался не из таких «чудаков»…
Адмирал Грейг стал мичманом на сорок пять лет раньше Владимира Даля: звание было пожаловано Грейгу в день рождения. Крохотное существо кричало в пеленках — уже мичман; существо-мичман было сыном знаменитого адмирала Самуила Грейга (одного из героев Чесменского боя и Гогландского сражения) и крестником Екатерины Второй (Самуил Грейг и лично императрице оказал услугу — участвовал в аресте княжны Таракановой). Алексей Грейг стал мичманом от рождения, с десяти лет плавал на военных судах, с тринадцати бывал в морских сражениях, его хвалили Сенявин и Нельсон. Он не нашел в себе снисхождения к молодому тощему офицеру, который сочинял комедии, боялся качки и до Севастополя ездил в телеге. У адмирала Грейга не хватило гордости, чтобы не заметить бесталанных стишков.
Глупый пасквиль не запишешь в подвиги неудачливому мичману Далю; но и главный командир Черноморского флота не украсил свой послужной список, когда, удовлетворяя личное самолюбие, двинул против молодого офицера всю силу власти, находившейся в его руках, — начал суд, заранее зная, что сам продиктует приговор.
Даль указывал на нелепость суда, где он «ответчик без челобитчика», требовал, чтобы объявили ему, по чьей жалобе (!) начато дело. В ответ его пугали грозными артикулами воинского устава и указами 1683 и 1775 годов, согласно которым «пасквилотворец» наказан быть имеет тюрьмою, каторгой, шпицрутеном и едва ли не смертной казнью. Даль себя виновным, то есть «пасквилотворцем», не признал, хитро утверждая, что сочинение им пасквиля не доказано, найденный же у него черновик стихотворения есть, наоборот, ответ на пасквиль — «антикритика».
Хорошо, что в архиве сохранилось «Дело о мичмане Дале 1-м сужденном…» — иначе вообще трудно было бы докопаться до истины. И в изложении самого Даля, и в пересказе его близких «история» претерпела с течением лет существенные изменения.
«В Николаеве написал я не пасквиль, а шесть или восемь стишков, относившихся до тамошних городских властей; но тут не было ни одного имени, никто не был назван и стихи ни в каком смысле не касались правительства. Около того же времени явился пасквиль на некоторые лица в городе (этот второй пасквиль написан был на жившую в доме адмирала Алексея Самуиловича Грейга, близкую к нему личность. —
Но мы уже знаем, что Даль впервые увидел пасквиль никак не «на столе военного суда», что он его раньше читал (если не написал) и сочинил в ответ эти самые «шесть или восемь стишков» (в действительности — двенадцать). Мы знаем, что стишки эти, хоть и названы «антикритикой», по существу, тоже пасквиль, притом как раз «на жившую в доме Грейга, близкую к нему личность».
В русских пословицах понятия «правда» и «сознание» («признание») часто не совпадают (в сборнике пословиц Даля по разным отделам идут), то есть лгать грешно, а не сознаться иной раз и полезно: «Сам признался, сам на себя петлю надел». Даль не хотел признаваться, хотя приведенную объяснительную записку он сочинял в начале сороковых годов, через двадцать лет после дела о пасквиле.
Воспоминания дочери Даля чуть откровенней объяснительной записки: по городу ходила «глупейшая насмешка в стихах», — автором ее Даль не был; однако дома у него нашли при обыске другое стихотворение («действительно отцовского сочинения»), в котором «он сам трунил над влюбившимся адмиралом». Мемуаристка прибавляет поспешно: никто посторонний стихотворения не читал.
Мельников-Печерский, который, видимо, узнал про «историю» с пасквилем от самого Даля, но уже в 50-е годы, еще осторожнее: «Поседелый адмирал захотел во что бы то ни стало узнать имя дерзкого, что осмелился пошутить над усладою поздних дней его… Кому же написать стихи?.. Разумеется, сочинителю. Дело кончилось тем, что мичман Даль волей-неволей должен был оставить Черноморский флот». Мельников-Печерский, как видим, вроде бы отрицает, что Даль «пошутил» над «усладою поздних дней» адмирала. Далю
Даль всю жизнь старался заглушить в окружающих память об этом деле, пресечь разговоры о нем и имел на то основания. Из формулярного списка Даля узнаем, что лишь 12 апреля 1859 года государь император всемилостивейше соизволил «не считать дальнейшим препятствием к получению наград и преимуществ беспорочно служащим предоставленных» дело о «сочинении пасквилей» мичманом Далем. 12 апреля 1859 года! За несколько месяцев до того, как старик уволен был в отставку!.. Даль с этим «делом» за плечами тридцать пять лет прожил, двух императоров пережил, пока наконец третий соизволил «не считать дальнейшим препятствием». Ох, не случайно Даль к слову «формуляр» («послужной список; вся служебная жизнь чиновника, внесенная установленным порядком в графы») дает в «Толковом словаре» пример: «У него формуляр нечист, замаран подсудностью»!..[17]
Грейг продиктовал приговор: «Лишить чина и за писать в матрозы на шесть месяцев».
Матросская пословица «не все линьком, ино и свистком» — слабое утешение, рядом живет другая: «Не дотянешь — бьют, перетянешь — бьют». Даль послал прошение на высочайшее имя. В столице у Грейга были, наверно, недоброжелатели, которые с удовольствием прочитали насмешливые строки про влюбленного адмирала. Стихи, хороши ли, плохи ли, совпадали с «мнением света». В «Деле о мичмане Дале» много было предвзятого, да и над доказательствами судьи не слишком трудились. Морской Аудиториатский Департамент отменил разжалование «в матрозы», признав достаточным наказанием «бытие его, Даля, под гудом и долговременный арест». Безоружный мичман выиграл битву с поседелым боевым адмиралом, но не следует преувеличивать победы — в том смысле выиграл, что вышло не по-Грейгову. И хотя одновременно Далю присвоили следующий чин — лейтенант (явная шпилька Грейгу) и перевели служить на Балтику, победа не за Далем.
«Судиться — не богу молиться: поклоном не отделаешься». Окончательный приговор по делу о мичмане Дале — почти поклон, но разве только приговор венчает дело? Молодой человек едва вступил в жизнь — и вдруг военный суд, ни за что, за шутку, пусть неуместную, за шалость, пусть ненужную, недостойную даже; и молодой человек видит с ужасом нацеленную на него, тяжелую и неопровержимую военно-полицейско-судебную махину, которой располагал и повелевал государев наместник на Черноморском флоте. Такое впечатление молодости даром не проходит. Ожегшись на молоке, станешь дуть и на воду. Или не хуже сказано: «Тридцать лет, как видел коровий след, а молоком отрыгивается».
«ТОЛКОВЫЙ СЛОВАРЬ». ОТВЛЕЧЕНИЕ ВТОРОЕ
Однако надо собираться в путь, снова пересекать Россию с юга на север (сколько добра в каждом худе для нашего Даля!). Читаем у Даля, как ездили наши предки по малороссийским и новороссийским дорогам: «Что за потешные снаряды для езды!.. Тут рыдван или колымага, с виду верблюд, по походке черепаха; тут какая-то линейка, двоюродная сестра дрогам, на которых у нас возят покойников; а вот линейка однорогая, по два чемоданчика на стороне…или, взгляните вот на эту двуспальную кровать, со стойками, перекладинами, с кожаными, подбитыми ситцем, занавесами на концах; это — линейка шестиместная, то есть в нее садится двенадцать человек».
Середина лета 1824 года…
Пыльные степные тракты, и над ними — неподвижное солнце в выцветшем, тонко звенящем от зноя небе. На обочинах толстые воробьи весело купаются в пыли. Надоедают оводы, глупые и тяжелые, как пули. Тупой стук копыт, щелканье бича, шлепанье тяжелых хвостов по влажным и потемневшим лошадиным бокам.
В Далево время дорога входила в жизнь, становилась ее частью. Была пословица: «Печка нежит, а дорожка учит».
В дороге Даль слушал людей — и схватывал не только суть их речи, но слова, из которых она составлена.
— Проведать бы, нет ли где поблизости кузнеца, — задумчиво молвит возница, сворачивая с тракта на проселок.
А пока куют лошадей, одна из попутчиц охотно объясняет:
— Вот и отправилась в Петербург сынка проведать…
Хозяйка на постоялом дворе предлагает радушно:
— Отведайте, сударь, наших щей.
Случившийся тут же странник-старичок с привычной готовностью принимается за рассказ:
— Поведаю вам, государи мои, историю жизни своей…
Повозился на скамье и, усевшись поудобнее, начинает:
— Не изведав горя, не узнаешь радости…
«Проведать» — «отведать» — «поведать» — «изведать»…
Даль настораживается: слово меняет цвет на глазах.
Слова тревожат Даля. Подобно музыканту, он слышит в речи людей и многоголосье оркестра, и звучанье отдельных инструментов. Он признавался на старости, что, «как себя помнит»,
Но есть еще дело. Пока просто странность, чудачество, ни к чему большому вроде бы не приложимое, — так, потребность души. Один из будущих героев Даля — и тут уж, без сомнения, слышим мы голос автора, — чувствуя необходимость «соединить с прогулкою своею какую-нибудь цель», «задал себе вот какую задачу:
1) Собирать по пути все названия местных урочищ, расспрашивать о памятниках, преданиях и поверьях, с ними соединенных…
2) Разузнавать и собирать, где только можно, народные обычаи, поверья, даже песни, сказки, пословицы и поговорки и все, что принадлежит к этому разряду…
3) Вносить тщательно в памятную книжку свою все народные слова, выражения, речения, обороты языка, общие и местные, но неупотребительные в так называемом образованном нашем языке и слоге…».
…Солнце вдруг тронулось с места, быстро спускается по заголубевшему небу, из ослепительно-белого, словно расплющенного ударом кузнечного молота, оно становится огненно-, потом, остывая, малиново-красным четким кругом, сползающим за край степи. Сверкнул, исчезая, последний багровый уголек, яркая полоса заката сужается понемногу, блекнет (будто размывается или выветривается, что ли), становится палевой, но опять ненадолго — вот покрывается пеплом, тускнеет, а с востока надвигается, поднимаясь и все шире захватывая небо, лиловая тьма. Степь за обочиной еще пахнет теплом и созревающими хлебами, но воздух быстро свежеет; скрип колес, шлепанье хвостов, человеческие голоса в густеющей прохладной темноте звучат резче. Легко дышится. Прохлада сначала пьянит, потом нагоняет сладостную дремоту. Повозка останавливается. Даль открывает глаза, но тут же снова задремывает. Слышит сквозь сон, как кто-то спрашивает возницу:
— Куда путь держите?
Другой голос, басовитый, встревает:
— Не кудыкай, счастья не будет.
Возница сердится:
— Чем лясы точить, подсказали б, где тут на постой проситься, чтоб в поле под шапкой не ночевать.
Встречные в два голоса объясняют.
— Далече? — спрашивает возница.
— Верст пять.
— Близко, видать, да далеко шагать, — прибавляет басовитый.
Щелкают вожжи. Повозка резко подается вперед и опять катится, поскрипывая.
Басовитый весело кричит вслед:
— Добрый путь, да к нам больше не будь!
Даль спохватывается; не проснувшись вполне, шарит по карманам: надо тотчас записать слова, поговорки…
Есть загадка про дорогу: «И долга и коротка, а один другому не верит, всяк сам по себе мерит». Даль мерил дорогу встречами, историями бывалых людей и историями, которые случались с ним, превращая его в человека бывалого; главное же — словами.
Мы всё остерегались сочинять сцены, но (право на домысел!) «нам добро, никому зло — то законное житье»: Даль записывал слова на дорогах, записывал, конечно, и на пути в Кронштадт.
«К ЧЕМУ ДАЛЬ БЫЛ НЕСПОСОБЕН»
«…Надо оставлять пробелы в судьбе, а не среди бумаг», — сказал поэт. Служба на Балтике — пробел и в судьбе Даля, и среди бумаг тоже. Дотошный историк Веселаго (в «Общем морском списке») полутора годов, отслуженных Далем на Балтике, вообще не отмечает. Как не было. Но были эти полтора года, «Лейтенанту Владимиру Ивановичу Далю. В 5-й флотский экипаж в Кронштадте», — читаем на конвертах писем, адресованных к нашему герою, или очень трогательный адрес (Даль потом предлагал вместо «адрес» слово «насыл») на письмах от сестры Павлы: «Его благородию милостивому государю моему Владимеру Ивановичу господину флота лейтенанту Далю на Широкой Армянской в доме Волчихи».
В Кронштадте на берегу сидит лейтенант флота Даль; устроился общежитием с тремя товарищами, тоже неудачливыми моряками: так дешевле — одна квартира и один денщик на четверых.
Про Даля известно только: служил на берегу и выполнял какую-то неинтересную и, видимо, неприятную работу. Иначе вряд ли стал бы проситься с флота, где служить считалось почетнее и выгоднее, куда-нибудь в другой род войск. А он просился в артиллерию, в инженерные части; готов был даже стать простым армейским офицером. Вряд ли стоит говорить здесь о страстном желании исполнять долг гражданский, приносить людям пользу: пехотный офицер в Зарайске или Чаповце мог сделать не больше, чем лейтенант флота на берегу в Кронштадте. Скорее всего служба на Балтике была
Видимо, следует прислушаться к мнению Завалишина, повторенному и подтвержденному Мельниковым-Печерским: на флоте совершались страшные злоупотребления (и не вообще, но где-то рядом с Далем) — избежать столкновения с ними было невозможно; эти злоупотребления «требовали или решимости на отважную и упорную борьбу с ними, к чему Даль, по его собственным словам, не имел ни средств, ни расположения, или пассивного подчинения и уживчивости с ними, к чему Даль был неспособен». Мнение дорого для нас, так как открывает некоторые существенные черты Далевой натуры; мнение как будто и достоверное, так как несколько лет спустя Даль по тем же соображениям оставит службу в военном госпитале.
Творится вокруг непонятное: боевых командиров обходят чинами, наградами; бездари и проныры ездят в Петербург: выслуживают чины на балах, награды — в приемных. В чести мастера докладывать, что дела отменно хороши. Румяный император проследовал на катере вдоль кронштадтского рейда, кивал головой, оглядывая стройный ряд кораблей; а корабли покрасили только с одной стороны — с той, которая на виду. Придворные щелкоперы воспевают в журналах прогулки в Кронштадт, мощь грозных орудий, которые «дышат громами», а в Кронштадте списывают целые форты «по совершенной гнилости». Даль ходит по берегу, видит изнанку Кронштадта — разрушенные форты, непокрашенные борта кораблей, — опускает глаза и помалкивает. «На отважную и упорную борьбу не имел ни средств, ни расположения» — это о натуре, да и военный суд научил его уму-разуму, а ум-разум народом помянут во множестве пословиц про два уха и один язык, про много знай, да мало бай, про молчание — золото.
По датам определяем события, которых Даль оказался свидетелем в Кронштадте.
Он оказался, в частности, свидетелем знаменитого наводнения 7 ноября 1824 года, — вода унесла в море мосты и склады, разрушила береговые укрепления, слизнула батареи и пороховые погреба; вода смыла следы воровства и обмана. Как в пословице «вода все кроет, а берег роет»: беспорядок, нехватку — все покрыла вода. Воры, сколотившие тысячи на копеечном матросском довольствии, торговцы контрабандным товаром, любители расцветить труху яркой краскою составляли длинные ведомости, списывали амуницию, продовольствие, оружие, всего небрежнее списывали людей: «неизвестно, где команда, в живых или в мертвых».
За сто с лишним лет перед наводнением, когда только закладывали Кронштадт, вели по приказу Петра строгий счет убыткам. Тогда точно так же: каждую сваю, каждую скобу разносили по графам, посылали доклады о павших лошадях; рабочие гибли от голода и холода — их в ведомости не записывали. Как и сто с лишним лет назад, взамен погибших и занемогших присылали еще людей — в России народу много. В Кронштадте стучат топоры, пахнет мокрым деревом: рубят ряжи, забивают сваи, настилают доски; растут укрепления, поднимают город над водой. Вода ушла в берега. Все становится на место.
Ничего не стало на место, хотя стала Нева и Финский залив затянуло прочным ледяным покровом. Рядом, в Кронштадте, жили люди — такие же морские офицеры, однокашники по Морскому корпусу, которые, видя непокрашенную изнанку кораблей, изнанку флота, всей России изнанку, не желали опускать глаза и помалкивать, которых уму-разуму пока никто не научил, а может, ум-разум которых в том и состоял, чтобы не опускать глаза да не помалкивать: «Единою пищей сделалась любовь к отечеству и свободе», — писал один из них. Братья Беляевы, Александр и Петр, Арбузов, Дивов — все знакомые по учению, по службе, Дмитрий Завалишин, наконец. Про Завалишина говорилось в обвинительном заключении, что поручал братьям Беляевым «распространять свободомыслие, увеличивать число недовольных и давал читать книги и стихи, наполненные самыми дерзкими и гнусными клеветами на августейшую фамилию».
У нас нет никаких свидетельств того, что Даль имел хоть какое-нибудь касательство к делу 14 декабря 1825 года. Хотя Завалишин при всяком удобном случае и подчеркивает особого рода откровенность, существовавшую между ним и Далем, он, судя по всему, Даля в заговор не посвящал.
К декабрю 1825 года ничего не изменилось в жизни Даля: он не выиграл в карты богатого имения, не получил наследства. Но, как свидетельствует формуляр: «1 января 1826 года уволен от службы с тем же чином, лейтенант».
«Я почувствовал необходимость в основательном учении… Я вышел в отставку, вступил в Дерптский университет студентом…» Но Даль сжимает события: «почувствовал» — «вышел» — «вступил». Между «почувствовал» и «вышел» полтора кронштадтских года, но «вышел» вдруг решительно. Может быть, появились какие-то обстоятельства, ускорившие решение? Может быть, именно в этот час он оказался готов ступить на поприще науки? В сжатой автобиографии, написанной по просьбе видного русского филолога Я. К. Грота, Даль заявляет вполне определенно: «Без малейшей подготовки, сроду не видав университета, безо всяких средств, я вышел в отставку…»
Почему Даль оставил службу 1 января 1826 года, а не 1825-го или 1827-го, надежно объяснить мы не в силах, но то, что в течение важного для всей России 1825 года лейтенант Владимир Даль осмыслял, обдумывал свою судьбу, мы знаем точно: этому свидетельство неоконченный «Роман в письмах», датированный как раз 1825 годом[18]. Мечтательный молодой человек пишет письма другу, рассуждает в них о всевозможных занимающих его предметах, в частности о собственной судьбе, о выборе жизненного пути. В одном из писем размышляет о самоубийстве: рассказывает историю юноши, который «не мог более жить» как все; затем следует оправдание самоубийства — человек возвышенных мыслей подчас так жить не может.
Тема «Даль и 1825 год» вряд ли нуждается в изучении, но некоторые частности привлекают внимание.
Первые сказки, по свидетельству самого Даля[19], написаны им раньше, чем принято считать, — еще в Дерптском университете. Среди них — сказка «О Иване, молодом сержанте, удалой голове, без роду, без племени».
Пройдя многие испытания, навязанные ему царем Дадоном, и окончательно уверившись в злобе и коварстве царя и советников его, молодец Иван «выпустил войско свое, конное и пешее, навстречу убийцам, обложил дворец и весь город столичный… — и истребил до последнего лоскутка, ноготка и волоска Дадона, золотого кошеля, и всех сыщиков, блюдолизов и потакал его». Там есть еще такая подробность: когда Иван «построил армию несметную прямо против дворца царского», Дадон, «струсив без меры», послал к войскам губернатора, который грозил Ивану: «На тебя виселица готова давным-давно!» — но солдаты убили губернатора.
Конечно, не намек (зачем ставить под сомнение «благомышление» Даля!), но отзвук, пусть ненамеренный, пусть непроизвольный, слышится в этой сцене, кажется, и непредвзятому читателю. Даль перебрался в Дерпт в начале 1826 года —
Через две недели после восстания лейтенант Владимир Даль разом зачеркнул десять лет жизни — корпус, Николаев, Кронштадт. Он менял все: место жительства, образ жизни, распорядок дня, одежду, круг знакомых, привычки. Одно с ним оставалось — слова. Дорожный баул со словами. Даль ехал искать свое будущее и не знал, что везет его с собою. Как в прибаутке: