Мичман суетится, вытаскивает из глубокого кармана записную книжку, карандашик, долго дует на закоченевшие пальцы, выводит старательно:
«ЗАМОЛАЖИВАТЬ — иначе пасмурнеть — в Новгородской губернии значит заволакиваться тучками, говоря о небе, клониться к ненастью».
Летят сани по снежному полю, метет низовка, а мичману уже не холодно. И не потому, что замолаживает, заволакивает тучами небо — когда еще отпустит мороз! — а потому, что задумался мичман о своем, залетел смелой мыслью далеко за край бескрайнего поля. И про холод позабыл.
Морозный мартовский день 1819 года оказался самым главным в жизни мичмана. На пути из Петербурга в Москву, где-то у Зимогорского Яма, затерянного в новгородских снегах, мичман принял решение, которое повернуло его жизнь. Застывшими пальцами исписал в книжке первую страницу…
«ИМЕЕТЕ ОТПРАВИТЬСЯ В НАЗНАЧЕННЫЙ ПУТЬ»
До морозного мартовского дня — всего полтора года, до Зимогорского Яма — каких-нибудь полтораста верст. Но пора не приспела — пока у нас с Далем другой путь, пока рассматриваем «Дневный журнал, веденный на бриге «Феникс», идучи из Санкт-Петербурга в различные порты Балтийского моря. Гардемарина Владимира Даля»[5].
Гардемаринами именовали юношей в старших классах корпуса. Гардемарин уже не кадет, но еще и не полный офицер. В переводе слово означает «морской гвардеец».
Шестнадцатилетний «морской гвардеец» Владимир Даль в «дневном журнале» учебного плавания, пожалуй, слишком много пишет о том, что увидел на суше. В журнале подробно описаны города Швеции и Дании. Особенно охотно сообщает Даль о «музеумах», кунсткамерах, мастерских. Перечисляет изрядное количество предметов, привлекших внимание любознательного гардемарина. В стокгольмском музее, например, видели модели рудных насосов, машины для забивки свай, пильной мельницы, телеграфа, а также «стул на колесах, на коем сидящий человек с довольною скоростью сам себя подвигает». Побывали в шведской деревне. Осматривали датскую королевскую библиотеку. Датские кадеты подарили Далю не какую-нибудь картинку с изображением морского боя — стихи. Нельзя ли углядеть во всем этом хоть тоненькую ниточку, которая тянется от юноши в морском мундире к всезнающему старику в халате.
Рассказывая о плавании на бриге «Феникс», можно описать, к примеру, захватывающую сценку. Гардемарин Павел Нахимов, будущий адмирал, взбирается на марс (так называется площадка на самом верху мачты) и спускается оттуда на палубу по веревке вниз головой.
Или нарисовать трогательную картину. В загородном дворце принимает гардемаринов шведская королева. Дама в голубом шелковом платье и шляпе с большими перьями приказывает подать гостям лимонаду, разрешает гулять по саду, разрешает даже ягоды рвать.
Или изобразить, как в Эльсиноре, на том месте, где Гамлету явилась тень отца, гардемарины разыграли сцену из Шекспировой трагедии. (Потом их пригласил настоящий принц датский — Христиан. Он не жил в сером замке, похожем на скалу, — жил в летней резиденции, зеленой и солнечной. Немолодой благополучный мужчина Христиан, у мужчины жена, принцесса Луиза, десятилетний сын Фердинанд. При летнем дворце принца — хорошо налаженное хозяйство: искусно вскопанные огороды, гладкий, чистый скот, сытая домашняя птица.)
Можно сложить милую, полную завлекательных подробностей новеллу о плавании гардемаринов на бриге «Феникс», Но полезнее, наверно, попытаться понять,
Плавание практически завершало, подытоживало пройденный в корпусе курс морских наук. Гардемарины выполняли на судне поочередно матросские и офицерские обязанности. Далю повезло: обычно гардемарины плавали по «Маркизовой луже» — так «в честь» морского министра маркиза де Траверсе окрестили флотские Финский залив. А тут вдруг настоящий поход к дальним берегам — в Швецию и Данию.
В плавание из всего корпуса назначили двенадцать лучших. Наставник у практикантов оказался тоже отменный — лейтенант флота, поэт, академик князь Сергей Александрович Ширинский-Шихматов. И судно для похода избрано было великолепное — бриг «Феникс». Красивейший корабль на флоте; к тому же и быстроходный — делал двенадцать с половиной узлов.
Пополудни 28 мая 1817 года вступили под паруса, отплыли. Но не случайно во времена парусного флота приказ отплывать заканчивался словами: «При первом благополучном ветре имеете отправиться в назначенный путь». Ночью ветер резко переменился, пришлось возвращаться в Кронштадт. Лишь через двое суток ветер позволил сняться с якоря.
С первых же дней плавания выяснилось, что Даль — никудышный моряк. Он знал наизусть все команды, точно определял местонахождение судна, прокладывал курс, но, едва крепчал ветер и волны одна за другой подкатывались под корабль, юный «морской гвардеец», цепляясь за снасти, уползал в каюту. У Даля получалось по матросской поговорке: «На воде ноги жидки».
Но море приносит ощущение простора, чувство свободы. В море тоже служба, тоже колокол, и все же ощущение простора переполняет человека, чувство свободы не покидает его.
После мрачноватых коридоров-галерей — ширь и высь неоглядные. После тесного и жесткого мундира — просторная парусиновая куртка. Ветер ласкает обнаженную шею, вышибает слезу, едко щекочет ноздри, врывается в легкие. Ладони потемнели, от них пахнет смолой; и первые мозоли застыли на непривычных к матросской работе ладонях янтарными смоляными каплями…
В памяти Европы свежи были недавние сражения: мальчиков принимали с почетом не только как юных российских моряков, но как представителей народа, поборовшего непобедимую прежде Наполеонову армию. Гордость за свой народ укрепилась в гардемаринах.
Принцу Христиану доложили, что отец Даля — датчанин, тридцать лет назад уехавший в Россию. Принц обратился к Далю по-датски; Даль отвечал по-французски, что датского языка не знает. Князь Сергей Александрович Ширинский-Шихматов решил во что бы то ни стало найти Далеву родню. Но родственников не находилось. Князь огорчался, а Владимир радовался. Они были чужими, датские Дали, — однофамильцы, не родственники. Даля никогда не тянуло на чужбину. Единственный раз после плавания на бриге попал он за границу, и опять не по своей воле: с частями русской армии перешел Балканы в турецкую войну. Знакомым, отбывающим в чужие края, писал, что у него дома дела много, в своем отечестве.
Плыла по морю частица Руси. На бриге «Феникс» плыли семь офицеров, один доктор, двенадцать гардемаринов, сто пятьдесят матросов. В плавании Даль — раньше ему не случалось — провел три с половиною месяца среди простого народа, среди матросов. Кают-компания сама по себе, но на ограниченной площади брига от матросов и при желании не убежишь. Приходилось, кроме того, вместе с ними нести службу. Матросы, вчерашние мужики, сыпали неслыханными прежде словечками, прибаутками, поговорками, и Даль, думается, эти словечки и поговорки запоминал.
В юности Даль был охотник подразнить товарища: очень точно изображал других — голос, манеры, жесты. А нет ли мосточка между этой чертой Даля и делом его жизни? Уметь мгновенно схватывать суть того, с чем встретился, — разве не нужно это, чтобы тотчас почувствовать самобытную красоту и точность нового слова?
Рассказывая о работе над словарем, Даль писал: узнать русский язык, что «ходит устно из конца в конец по всей нашей родине», помогла ему «разнородность занятий», в частности и служба морская. На бриге «Феникс» Даль впервые прожил долго с людьми, говорившими на том «живом великорусском» языке, ради сбережения сокровищ которого и был затеян «Толковый словарь».
Однажды, много лет спустя, 10 ноября, в день своего рождения, Владимир Иванович Даль написал — видимо, для своих домашних — шуточную автобиографию. Написал раешным стихом, изукрашенным прибаутками, и озаглавил: «Дивные похождения, чудные приключения и разные ума явления… Даля Иваныча»[6]. Про корпус в «Дивных похождениях» рассказывается: «Как Даля Иваныча в мундир нарядили, к тесаку прицепили, барабаном будили, толокном кормили, книг накупили, тетрадей нашили, ничему не учили, да по субботам били. Вышел молодец на свой образец. Вот-де говорит: в молодые лета дали эполеты. Поглядел кругом упрямо, да и пошел прямо. Иду я пойду, куда-нибудь да дойду».
Чтобы стать морским офицером, Даль пересек Россию с юга на север. Окончив корпус, он отправился с севера на юг — из Петербурга обратно в Николаев, на Черноморский флот. Ехал один: младший брат Карл еще на год остался в корпусе. Это хорошо: Карл мог помешать Владимиру записать услышанное от ямщика слово. Из Карла получится хороший морской офицер, Даль 2-й, но служить ему недолго — он умрет молодым.
…Вот мы снова в широком заснеженном поле, в не помеченной на карте точке у Зимогорского Яма. Здесь, по утверждению Даля, начался «Толковый словарь».
Хорошо, что не пропал для нас день, который в памяти Даля остался, наверно, самым прекрасным в жизни.
Сани идут легко, словно под парусом. Мичман Владимир Даль постукивает окоченевшими ногами, дует на руки. Ямщик, утешая, тычет кнутовищем в небо: «Замолаживает…» Даль выхватывает книжечку, записывает слово, принимает решение на всю жизнь.
Молодец вышел на свой образец, но он не пошел прямо и дошел не туда, куда пошел.
РОЖДЕНЬЕ
РАЖДАТЬСЯ — происходить или делаться от причин, от начал; являться.
Каково руки родят, таково плеча износят.
МОРСКАЯ БОЛЕЗНЬ
Даль объяснял: «Похожденье — приключенье, случай, происшествие с кем; особ. в странствовании». Первая после окончания корпуса дюжина годов, прожитая Далем, богата происшествиями и случаями, странствованиями и походами.
Можно писать о «похождениях Даля», но можно о том, как жизненные происшествия, существенные и пустячные, обыкновенные и неожиданные, превращали некоего молодого человека в
В «похождениях» появлялся и проявлялся Даль — «являлся».
Есть солдатская пословица: «Лиха беда полы шинели завернуть, а там пошел». Первую после корпуса дюжину годов Даль еще «завертывал» полы шинели.
Есть и другая пословица: «Лихо заложить киль, а кокоры и добрые люди вставят». Кокоры (древесные стволы, выкопанные с корнем) шли на постройку судов. Даль обозначил пословицу «матросская», но, похоже, она родилась и бытовала среди судостроителей; Даль, наверно, в Николаеве ее записал.
Прибыл служить в Николаев странный моряк, который знает, что тихо море, поколе на берегу стоишь; ходит моряк под парусами и в Измаил, и в Килию, и поближе — в Одессу, и подальше — в Севастополь, а из Севастополя ходит и вовсе далеко — в Сухум-кале, русскую крепостцу на абхазском берегу, но всего охотнее
Идет по зеленому бульвару, повисшему над Ингулом, на крутом берегу; с бульвара видно, как сливаются реки Ингул и Буг. Вдали зеленым дымом, прижатым к земле, клубится роща; Даль с ружьем на плече бродит по роще. Летом шелковица чернеет тяжелыми каплями ягод; тропинки сини от падалицы.
«После корпусного воспитания не было у меня никаких разумных наклонностей: я шатался с ружьем по степи, не брал книги в руки, но при всем том по какому-то чутью искал знакомства и товарищества с лучшими людьми». Это из автобиографической записки Даля, продиктованной незадолго до смерти. «Никаких разумных наклонностей» — старик Даль, воскрешая прошлое, как бы вычеркивал из него Николаев. От этого времени жизни Даля свидетельств осталось немного, но остались все-таки: письма сохранились — матери, брата, сестер (отец умер в 1821 году), письма николаевских друзей сохранились — в них, в письмах этих, есть и про охоту, и про игру в шашки на шоколад, есть и городские сплетни, но есть также и про книги, которые Даль в руки все-таки брал, и про «разумные наклонности» его. Обо всем этом рассказывает и уцелевшая записная книжка — на титульном листе ее Даль написал позже (видимо, в тридцатые годы): «Все, что содержится в этой книге,
О главном для будущего Далевом деле — о том, записывал ли он в Николаеве слова и пословицы, книжка и письма ничего нам не открывают, но вот ближайший к Далю из биографов его (тут уж точно лучше сказать — жизнеописателей), Мельников-Печерский, со стариковской «запиской» Даля спорит: «Живя в Николаеве, он, хотя по собственному сознанию, высказанному в автобиографии, не брал книги в руки, а больше шатался с ружьем по степи, продолжал, однако, тщательно собирать народные слова, записывать песни, сказки, пословицы…» В очерке Мельникова-Печерского много неточностей, но сам «спор» с Далем, само слово «тщательно» — слово очень определенное, вызывают доверие. Впрочем, и без того состав «Толкового словаря» и сборника пословиц, сопоставление многих слов и выражений, в них сбереженных, с прозаическими вещами Даля, посвященными морской службе, позволяют вывести, что на Черноморском флоте, в Николаеве, Даль слова записывал.
Море переплыть — не поле перейти. Всякое бывает: корабль болтают волны, бьют бури; смерчи, страшные вихревые столбы проносятся мимо, сокрушая все на пути. Даль не в силах ужасаться — качает. Однако едва стихает, бледный и разбитый, достает, должно быть, из шкатулки тетрадь, заносит матросские названия смерча: «круговоротный ветер», «столбовая буря» и с особым удовольствием — «ветроворот». В письмах родным Даль по старинке пока именует смерч высокопарным греческим словом «тифон»; открыть дверь «ветровороту» в частное письмо еще не настало время.
На берегу Даль переоденется, сунет в карман заветные тетрадки, отправится в свое плавание. Пройдет по бульвару, пыльной улицей спустится к окраине — туда, где, дымя, чадя смолою, ухая балками и громыхая железом, теснятся бесконечные мастерские — блоковые, канатные, парусные, столярные, конопатные, фонарные, токарные, котельные, шлюпочные, компасные. Даль любит этот мир ремесел, царство умелых рук, точных, как слова, движений; любит золотые россыпи опилок, русые кудри стружки, мачтовые сосны, прямые, пламенеющие, похожие на срубленные солнечные лучи; любит густой запах черной смолы, важно пускающей пузыри в котлах; любит косматые, вспушенные усы пеньки, гулкие удары молота, скрежетанье станков, треск вспоротой парусины. Даль присматривается к ремеслам, в уме примеряет их к своим рукам — у него дар «зацеплять» знанья. Но «зацеплять» слова у него тоже дар, потому он и приходит, не может сюда не приходить (ремесло и
Читаем с вниманием словарь Далев и видим: подобно ископаемому жуку какому-нибудь, встывшему в миллионолетний кусок янтаря, подобно культурному слою, четко проложенному в разрезе археологических раскопок, сохранились в «Толковом словаре» следы, слой николаевской жизни Даля.
Даль все чаще помечает в тетрадках:
Имя городу придумал светлейший князь Потемкин: в память о взятии Очакова — а взяли Очаков 6 декабря (в день святого Николая-чудотворца) 1788 года — предложил князь именовать городом Николаевом «нововозводимую верфь на Ингуле». В 1790 году был на верфи заложен и через восемь месяцев спущен на воду первый корабль — фрегат «Святой Николай». Потемкин волновался: от строительства судна этого «зависит честь моя и Николаевской верфи» — удача оправдывала сделанный светлейшим князем выбор места для возведения города. И удача пришла; она любила светлейшего — «…имя странного Потемкина будет отмечено рукою Истории», — писал Пушкин как раз в ту пору, когда мичман Даль служил в Николаеве.
За три десятилетия с николаевских стапелей немало судов сошло в черноморские воды. 7 мая 1818 года закачался на волнах сооруженный мастером Мелиховым сорокачетырехпушечный фрегат «Флора». На нем и начал морскую службу новоиспеченный мичман Владимир Даль (1-й).
По документам судя[8], Даль и на других судах плавал — на бриге «Мингрелия», на военной брандвахте без названия, но так уж повелось, что его корабль — «Флора». Более того, хотя у «Флоры» своя биография была, хотя в русско-турецкую войну 1828–1829 годов она свою славу заслужила, но такова судьба вещей в жизнеописаниях, — они действуют, пока связаны с героем[9]. Потому для биографов Даля важно не только, что «Флора» — его корабль; для них в жизни фрегата едва не самое главное, что он
Конечно, Даль волновался, когда ступил впервые на палубу
Даль волновался, конечно, голова у него кружилась, но он волновался зря. Ничего интересного, ничего значительного для него, для Даля 1-го, на фрегате «Флора» не произойдет. В «Общем морском списке» про службу Даля на «Флоре» — одна строчка: «1820. На фрегате «Флора» крейсировал в Черном море». В «Толковом словаре» про это: «Крейсировать — крестить по морю… для наблюдения за неприятелем, для охранения берегов и пр.». Под словом «крестить» в словаре дано среди прочих такое объяснение: «Ездить много взад и вперед по всем направлениям».
Строка из «Общего морского списка» раскрывается в уцелевшем дневнике Даля, именуемом «Записки, веденные идучи с эскадрою на 44-х пушечном фрегате «Флоре»…[10] В записках рассказывается о трехмесячных учениях на Черном море летом 1820 года. Останься Даль морским офицером, достигни известных чинов, прославься где-нибудь в Наваринской бухте или при Синопе, — мы, без сомнения, ощупывали бы пытливо каждое слово дневника, стараясь постичь, какую науку для будущего приобрел Даль, «идучи с эскадрою». А наука, бесспорно, была: из «Записок» узнаем о «примерных сражениях с пальбою» (сделали четыре тысячи выстрелов!), да и командовал эскадрой опытный боевой адмирал — Петр Михайлович Рожнов, участник сражений при Гогланде и средиземноморских походов Сенявина.
Но морская наука Далю не слишком пригодилась; для нас дороже разбросанные самоцветами в дневнике подробности — черты и черточки, из которых понемногу складывается портрет и более того — образ.
Даль воинственный: послан в погреба за порохом, принял 52 бочонка пушечного, один мушкетного и три — винтовочного (позже узнаем из «Толкового словаря»: «лучший и мельчайший порох
Но только ли морская болезнь («дурнота») мучила Даля? Не казалась ли ему «морской болезнью» вся служба морская, когда понял он для себя ее бесполезность и — что еще важнее! — для других, для отечества службы своей бесполезность?
Несколько строк из тех же «Записок, веденных идучи…»: «Не только не приносить ни малейшей пользы отечеству и службе, но, напротив того, быть в тягость себе и другим. Неприятная, сердце оскорбляющая мысль — надобно ждать облегчения от времени (если это возможно) или искать другую дорогу»… Похоже, что это — не о качке, не о тошноте — раздумье о жизненном пути, о том, куда прийти «идучи».
Право, умному флотскому офицеру, хваткому до знаний и ремесел и склонному к «всеобщности», и на берегу нашлось бы место — не теплое местечко — место (для других, для отечества) полезное, а Даль сразу — «о другой дороге».
Позже, объясняя причину, по которой оставил он морскую службу, Даль писал, что почувствовал на флоте «бездействие свое, скуку, недостаток занятий», чувствовал «необходимость в основательном учении, в образовании, дабы быть на свете полезным человеком». Он писал это в бумаге официальной, поданной начальству, — куда проще и для начальства яснее было назвать причиной отставки не «высокие материи», а морскую болезнь; Даль, не покривив душой, объясняет, что вышел в отставку, «дабы быть на свете полезным человеком».
НА «СТЕЗЕ ВООБРАЖЕНЬЯ»
Даль не ведал, конечно, всех путей-дорог, которые предстоит ему пройти, но, говоря — «или искать другую дорогу», — он проговаривался: неудачливый мичман эту «другую дорогу» уже нашел.
Одновременно со службою флотской избрал мичман новое поприще, которое, следуя обыкновению того времени (в тетрадке — «ветроворот», в письме же — «тифон»), называл возвышенно — «стезя воображенья». Одним словом, он избрал
В Морском кадетском корпусе словесность не была в числе высокопочитаемых дисциплин. «Поелику в сей части риторики рассматриваются разные роды прозаических сочинений, то учитель обязан проходить оные, соображаясь с назначением учеников, — говорилось в «Программе учебным предметам». — Например, о всем, что составляет собственно дидактический (наставительный) род сочинений, довольно дать гардемаринам одно общее понятие; правила же сочинений ближайших к роду их службы, как-то: писем, донесений и т. п. должны быть изложены надлежащим образом, вместе с упражнениями в сочинении оных». А Даль в корпусе пописывал стихи — это известно из писем, из воспоминаний, «он писал стишки, несмотря на недавнее свое упражнение в искусстве этом и малую опытность, довольно складно и свободно, даже нередко наобум, вдруг, но — гений его был слабосилен; это была обыкновенно одна только вспышка, и начатое стихотворение оставалось недоконченным». Нет, это не из воспоминаний, это опять из повести Даля «Мичман Поцелуев», про главного героя, который, окончив корпус, едет служить на флот, в Николаев. Повесть автобиографична, хотя — это видно из сопоставления ее с документами — не в такой степени, как иным читателям (читателям-биографам в том числе) казалось, повесть не основой, не стержнем автобиографична — подробностями.
У Даля в отличие от мичмана Поцелуева были стихи законченные, и не все кануло в неизвестность; 10 ноября 1818 года гардемарин Даль («по роду службы» должно ему упражняться в составлении писем, донесений и т. п.) посылает матери сочиненную им «историческую поему в белых стихах» — «Вадим»[11]. Сорок шесть пронумерованных четверостиший.
Вот первое — оно сразу прояснит художественные достоинства «поемы» и стихотворный ее размер:
Для тех, кто не в силах сдержать невольной улыбки, приведем «чужую» строфу, тем же размером написанную, — она, если и не спасает юношескую «поему» Даля от сегодняшней иронической оценки, то, по крайней мере, честь автора поддержит — «на миру и смерть красна»:
Это уже не Даль, это Карамзин: известное стихотворение («древняя гишпанская историческая песня») «Граф Гваринос».
(Правда, рядом, в Петербурге, в том же 1818 году юноша поэт сочинил послание к Чаадаеву — «Любви, надежды, тихой славы», и послание к Жуковскому — «Когда, к мечтательному миру»; маститые поэты смотрели на юношу с восхищенным изумлением и надеждой, сбывавшейся воочию.)
Гардемарин Даль, на жесткой корпусной скамье сидя, сочинял и переписывал «историческую поему» свою, герой которой на протяжении сорока четверостиший страдает и вопит на берегах Ладоги — «потерял он Родегаста, потерял он в нем отца». Конец, однако, счастливый: в избушке «среди густых дубров» герой находит Гостомысла и
говорит Вадиму «старец» Гостомысл.
Не станем вдаваться в разбор «поемы», — сам автор, возможно, позабыть ее успел, пока перебирался из столицы на службу в Николаев. Заметим лишь, что интерес к прошлому, к старине новгородской вряд ли случаен. Тут и вышедшая незадолго перед тем «старинная повесть в двух балладах» «Двенадцать спящих дев» Жуковского — вторая баллада «повести» (по содержанию с Далевой «поемой» вовсе несхожая) носит такое же имя «Вадим»; тут сюжеты и герои поэзии, которую мы теперь называем декабристской; юношеский лепет гардемарина не проникнут высокой и напряженной гражданственностью поэтов-декабристов, не озарен возвышенным романтизмом Жуковского, но темы и образы, подобно электричеству, пронизывали воздух — Даль это электричество почувствовал (Пушкин в это время писал «Руслана и Людмилу»).
Даль долго не оставлял стихотворства, писал стихи и в зрелом возрасте, — дошедшие до нас (их немного) малоудачны. В Николаеве — это нетрудно предположить — поэтический пыл молодого мичмана был в самом разгаре, и Даль, наверно, подобно герою своему Поцелуеву, всегда готов «просидеть ночь напролет над самодарным творением своим, излить все чувства свои в каком-нибудь подражании Нелединскому-Мелецкому, Мерзлякову, Дмитриеву, даже Карамзину, которого стихотворения новостию языка своего тогда еще невольно поражали и восхищали. Пушкина еще не было; я думаю, что он бы свел с ума нашего героя».
И в Петербурге, и в Николаеве пели Нелединского-Мелецкого «Выйду ль я на реченьку», пели Мерзлякова — «Среди долины ровныя» и Дмитриева — «Стонет сизый голубочек», но Пушкин уже был. Даль либо запамятовал это, когда двадцать лет спустя писал «Мичмана Поцелуева», либо нарочно запутывал время действия повести. Пушкин уже был. «Все его басни не стоят одной хорошей басни Крылова», — писал он в ту пору про Дмитриева. «По мне, Дмитриев ниже Нелединского и стократ ниже стихотворца Карамзина». Пушкин писал это в Одессе — он был, он жил совсем рядом, когда Владимир Даль служил на Черном море; наш мичман мимо Одессы не раз проплывал, «крейсируя», «крестя по морю» на своем судне.
Пушкин уже был, и Даль про него знал. Не просто читал его (это само собой разумеется), он знал про него, как современники знают один про другого. Николаевский знакомый по имени Рогуля писал Далю, что общий их приятель Зайцевский уморительно декламирует стихи: сдвинет брови, закатит глаза и читает без ударений и повышений голоса — «Так читает Пушкин или Туманский, точно не знаю»[12]. Точно не знает, но узнать нетрудно — в Одессе, слыхал, да запамятовал, кто-то говорил, что не то Пушкин, не то Туманский так читает — уморительно. Запросто очень: некто флотский Рогуля сообщает мичману Далю про Пушкина или Туманского —
Приятель Даля, мичман Ефим Зайцевский тоже писал стихи. С годами он сделался Ефимом Петровичем, и капитаном первого ранга, и генеральным консулом в Сицилии. Его стихи много удачнее Далевых, они и напечатаны раньше — и сразу в журнале Рылеева и Бестужева.
Среди николаевских друзей Даля находим Анну Петровну Зонтаг, урожденную Юшкову, впоследствии писательницу. Анна Петровна в родстве, главное же — в близкой дружбе с Жуковским («милая сестра», — он к ней пишет); это небезразлично, видимо, для будущих литературных связей Даля. Писательницей Анна Петровна стала много позже, но нам не это сейчас важно, — нам хотя бы редким пунктиром обнести, хотя бы двумя-тремя вешками наметить литературное окружение Даля в Николаеве, хотя бы несколько человек назвать, кому мог он прочитать сочинения свои. Такой кружок у Даля, кажется, был. В числе его слушателей, без сомнения, были домашние: если не отец, предпочитавший одинокий досуг в запертом изнутри кабинете (да и умер отец через два года после приезда Даля), то уж наверно мать, вышедшая сама из среды литературной, сестры — во всяком случае, сестра Паулина (Павла), женщина одаренная, пусть не как литератор (хотя позже она займется переводами), но как ценительница литературы; Даль, уже известный писатель, спрашивал ее мнение о своих вещах, считался с ее советами.
Один из ближайших друзей Даля в Николаеве — астроном Карл Кнорре; но здесь дружба особая. Здесь не только литературные чтения, не только обмен новостями и разговоры вообще: с Карлом Кнорре беседы научные; научная, исследовательская (испытательская, что ли) жилка сызмала билась в Дале — даже в самом стремлении записывать и объяснять слова слышится это биение.
Карл Кнорре связывал Даля с «другой дорогой», которая отвечала потребности мичмана в «основательном учении, в образовании»; «другая дорога» Карла Кнорре вела Даля в науку, дорогой этой он спустя несколько лет и пошел, «переседлав» из моряков в студенты-медики. Более того, Карл Кнорре сам как бы олицетворял разительную возможность идти этой «другой дорогой», на которую манил Даля. Поступив на богословский факультет Дерптского университета, Кнорре познакомился с замечательным астрономом, профессором Василием Яковлевичем Струве, увлекся его трудами, бросился ему помогать в геодезических работах, в исследованиях астрономических и в науках этих до того преуспел, что, когда в 1820 году в Николаеве основана была обсерватория, Струве смело предложил молодого ученика своего, более того — сподвижника, туда директором. А было тогда Карлу Кнорре девятнадцать лет. Он и Даль погодки.
Кнорре как бы повторил путь отца Даля, Ивана Матвеевича; от богословия — к точным наукам; пример отца и пример друга — это много.
Пока Владимир Даль — моряк и на «другой дороге» «сочинитель». В Николаеве он даже известный «сочинитель»,
В какой-то зале, в собрании или в частном доме, николаевская публика смотрела «Невесту в мешке», комедию мичмана Даля 1-го.
Гарнизонный майор Архипов приезжает со своей племянницей Лизой в имение к старому богатому помещику Петушинскому, прежде служившему при дворе (один из героев именует его «придворной куклой»), Архипов задумал выдать племянницу замуж за Петушинского, а деньги, оставшиеся ей от родителей, прикарманить. Но Лиза любит молодого офицера Горлицкого. При помощи приключений с переодеванием и проделок горничной Аннушки и денщика — татарина Хамета возлюбленным удается провести скупого опекуна и устроить свое счастье.
Сюжет вроде бы не заимствован, хорошо сбит; содержание житейское, быт написан сочно, быт провинциальный, русский, да не просто русский — южнорусский, черты его и в облике действующих лиц, и в речах их (это уже Далево — умение схватить неповторимые местные черты). Возможно, мы комедию эту не до конца понимаем: зрители, возможно, в портретах и положениях, в репликах иных много больше, чем мы, угадывали, — кто знает, не связана ли Далева пьеса с какими-нибудь николаевскими или «возлениколаевскими» событиями. Но тема не бог весть как значительна, чтобы досконально комедию «разгадывать», зато дата заслуживает внимания. Началом Даля-писателя принято считать год 1827-й, когда впервые были напечатаны стихи его, и даже год 1830-й, когда появилась его повесть «Цыганка», и, того более, — год 1832-й, когда с выходом в свет книги сказок стал он сразу известен, а вот на ж тебе, оказывается, в «заштатном» городе Николаеве шла много раньше комедия его!
В обществе мичмана называют, должно быть, «сочинителем», и ему, должно быть, нравится, что так называют: он молод — честолюбивые мечты сплетаются с мечтами об избранности; годы пройдут, пока он, эту «избранность» толкуя, рядом с возвышенным — «выбранный из числа многих для какого-либо назначенья», поставит простое, житейское «не сподряд». Он не подозревает еще, что быть «выбранным из числа многих» да еще «для какого-либо назначенья» опасно, легче живется, когда «сподряд». Особенно же опасно «сочинительство» (как и «не сподряд») для тех, кто на службе; впрочем, и набравшись мудрости, Даль всю жизнь будет стараться сопрячь два занятия — «служить» и «писать», а ему будут, порой весьма наглядно, объяснять, что такое сопряжение противопоказано.
«ДЕЛО О МИЧМАНЕ ДАЛЕ 1-м, СУЖДЕННОМ…»
Читаем снова «Общий морской список»: «1822. Был в кампании на военной брандвахте у Очакова. 1823 и 1824. Находился при николаевском порте. 1823. Был под судом за сочинение пасквильных писем…»
Феодосий Федорович Веселаго, историк флота, автор «Морского списка», делает в этом месте снисходительное примечание: «Это было собственно юношеское, шутливое, хотя и резкое стихотворение, но имевшее важное местное значение, по положению лиц, к которым оно относилось».