Продовольственный магазин, в кабинете директора несколько свертков с деликатесами. "Кому?" — "По заказам". — "Может заказать каждый?" Молчание. Тогда с директором начинаем разбираться. Вынуждена признаться, что заказы распределяются райисполкому, МИДу, райкому партии, городским ведомствам и т. д., все разные и по весу, и по ассортименту, и по качеству.
Посмотрел общий баланс по городу ряда деликатесных продуктов. Странно. По каждому наименованию на несколько тысяч тонн привозят больше, чем съедают с учетом официальной "усушки-утруски".
Систему никто не раскрывает. И тут повезло. Уже знали, что я часто хожу по магазинам, торгам, базам. Знали, чем я интересуюсь. Но, видимо, боялись. А тут выхожу из магазина, иду пешком, догоняет молодая женщина, говорит: "Мне надо вам рассказать что-то архиважное". Тут же назначил ей день, час встречи в горкоме.
До сих пор не могу вспоминать без чувства возмущения ее рассказ о системе взяток, подачек. Ее только втянули, и она не выдержала. Поразительно все продумано. Продавец "должен" обсчитать покупателя и дать определенную сумму в сутки материально ответственному лицу, тот — часть себе, часть руководству магазина. Дальше — общий дележ по руководству снизу доверху, а если едешь на базу — там своя такса. Каждый знает двух-трех лиц, с кем связан. Есть еще и оптовая, крупная система взяток.
Я сделал все, чтобы эту женщину не узнали, боялась очень и просила защитить. Потом перевели в новый магазин. После этого обсудили узким кругом и решили менять не по одному провинившемуся, а целыми секторами, блоками, магазинами, секциями, цехами на базах. Ставить "не зараженную" молодежь. Суды привлекли к уголовной ответственности за год с небольшим около 800 человек.
Но ведь это только часть мафии. До теневой экономики, а она доходит до 15 процентов, до мафии, связанной с политикой, не дошли. Не дали. Срок два года — кончился.
Потом горком, как мне кажется, охладел к этим вопросам.
А что касается встречи с идеологическими работниками в Доме политпросвещения, то для Москвы, привыкшей к гришинским пустым и длинным усыпляющим докладам, такой открытый и откровенный разговор оказался событием. А мне было приятно, что вместе со мной собрались единомышленники, с которыми не страшно браться за любую, самую трудную работу.
А то, что работа впереди предстоит ох какая тяжелая, тут ни у кого сомнений не было. Из тридцати трех первых секретарей райкомов партии пришлось заменить двадцать три. Не все они покинули свои посты потому, что не справлялись: некоторые пошли на выдвижение. Другие вынуждены были оставить свои кресла после открытого, очень острого разговора на бюро горкома или на пленуме районного комитета партии. Большинство сами соглашались с тем, что не могут работать по-новому. Некоторых пришлось убеждать. В общем, это был тяжелый, болезненный процесс.
Не везде замена оказывалась точной, рациональной. Есть такое русское выражение: поменять шило на мыло. Вот и мы провели, как оказалось, несколько бессмысленных замен, не улучшивших стиль работы и состояние дел в районах. Произошло это по разным причинам: во-первых, я уже говорил, что недостаточно хорошо знал кадры Москвы, а во-вторых, вообще сложилась порочная практика подбора кадров по анкетно-номенклатурным признакам. По сути, выдвигается не человек, а его анкета. Поэтому были ошибки.
Когда впоследствии меня критиковали за то, что я жестоко отнесся к первым секретарям, снимая их с постов направо и налево, я проанализировал эту ситуацию. Выяснилось, что при мне сменилось 60 процентов первых секретарей районных комитетов партии. А при Михаиле Сергеевиче Горбачеве 66 процентов первых секретарей обкомов партии. Так что мы с товарищем Горбачевым могли бы в этом отношении поспорить, кто из нас перегнул палку в вопросе кадров.
Но все дело в том, что и для него, и для меня иного выхода не было, кроме как менять тех, кто стал тормозом процесса перестройки. Эти люди были пропитаны застоем, они воспринимали власть только лишь как средство достижения собственного благосостояния и величия. Князьки районного значения. Ну разве можно было их оставлять на своих местах?! Оказывается, нужно было оставлять, во всяком случае, мою политику обновления кадров затем сурово осудили.
Тяжелое впечатление на меня произвел трагический случай с бывшим первым секретарем Киевского райкома партии. Он покончил с собой, выбросившись с седьмого этажа. Он не работал в райкоме уже полгода, перешел в Минцветмет заместителем начальника управления кадров, обстановка там вроде была нормальная. И вдруг совершенно неожиданно — такой страшный поворот. Кто-то ему позвонил, и он выбросился из окна. Позже, когда меня принялись травить, этот трагический случай кое-кто попытался использовать в своих целях, заявив, что человек покончил с собой из-за того, что я снял его с должности первого секретаря райкома партии. Даже легенда была сочинена, будто он вышел с обсуждения на бюро и выбросился из окна. Это абсолютная ложь. Но больше всего меня поразило то, что люди даже смерть человека пытаются использовать как козырную карту.
А вот еще эпизод из моей бурной деятельности на посту первого секретаря, который потом долго мне будут вспоминать. Я имею в виду ситуацию с группой "Память".
Мне позвонили по телефону руководители УВД и почти паническим голосом сообщили, что в центре Москвы собралась "Память" с лозунгами и чего-то требует.
В Москве это был первый массовый несанкционированный митинг. На площадь 50-летия Октября вышло человек триста-четыреста, может быть, даже пятьсот. Стояли они там долго, развернули лозунги вполне пристойного характера: что-то про перестройку, Россию, свободу, загнивание аппарата, и еще был лозунг "Требуем Ельцина или Горбачева". Сайкин несколько раз ездил к ним, но демонстранты не расходились. Прошло несколько часов. Толпа начала разрастаться. Нужно было принимать меры.
Поскольку в нашей реальной жизни, несмотря на Конституцию, дарующую нам многое, были разрешены всего две демонстрации — на Первое мая и Седьмое ноября, существовал испытанный и надежный способ справиться с подобным явлением. Надо было вызвать милицию, окружить демонстрантов и в последний раз потребовать разойтись. А если бы не разошлись, начать разгонять, выкручивать руки, арестовывать, и в результате все закончилось бы привычно и хорошо. Я решил действовать по-другому. Сказал, что встречусь с ними. И с тех пор мои, мягко выражаясь, недоброжелатели обвиняют меня в дружбе с "Памятью". Если бы демонстранты получили дубинками по голове, это бы устроило моих оппонентов.
Я сказал Сайкину, чтобы он передал их лидерам — кажется, тогда во главе "Памяти" стоял Васильев, — что я согласен встретиться с ними и предложил на выбор три адреса: Дом Советов, горком партии или Дом политического просвещения. Они выбрали Дом Советов и пешком пошли туда, в большой зал, он почти на тысячу мест. Когда все расселись, я предложил им высказаться, чтобы разобраться, чего же они хотят. Выступили несколько человек. Какие-то мысли и идеи были здравыми, например, о необходимости бережного отношения к русскому языку, о проблеме извращения русской истории, о необходимости охраны памятников старины и т. д. Были и экстремистские высказывания. В конце встречи выступил я. Сказал, что если вас действительно волнует судьба перестройки, страны, а не собственные амбиции, вы сами сможете справиться с экстремизмом в своих рядах. Приносите свою программу, устав, и, если вы собираетесь действовать в рамках Конституции, регистрируйтесь как общественная организация и начинайте работать. Собственно, на этом все мое общение с "Памятью" и закончилось. Такие скучные вещи, как рамки Конституции, устав и т. д., их мало интересовали. Здоровая часть группы откололась от них. Но мне самому встречаться с группой "Память" больше не пришлось…
В тот момент все мы работали на необычайном подъеме. Руководство страны мне не только доверяло, но и помогало, зная, что такое Москва, и понимая, что в столице надо наводить порядок. Были сменены руководители Управления внутренних дел, КГБ, их заместители, многие начальники Главных управлений и т. д.
Я потребовал от руководства УВД и КГБ регулярно докладывать мне об обстановке в городе, обо всех происходящих ЧП. Одновременно старался помочь, с привлечением широкой общественности, партийных органов, Советов, промышленных предприятий, правоохранительным органам в наведении порядка в столице. Регулярно проводились рейды по всему городу. Происходило это так: как говорится, под ружье вставали все наличные правоохранительные силы города, и район за районом происходил обход каждого двора, каждого подвала, каждого чердака, каждого заброшенного дома. Эти рейды давали неплохие результаты. Неожиданно даже для милиции оказались пойманы несколько преступников, находившихся во всесоюзном розыске. Главное, что эти рейды были не показушными, совершались не ради кампанейщины, а проходили постоянно. Мы меняли их регулярность, ритм, чтобы те, кто боялся встречи с милицией, не могли приспособиться к этим "чисткам" города.
Я уже говорил, Москва задыхалась от перегруженности. Мне захотелось убедиться воочию, а не только по статотчетности, что ситуация с транспортом сложилась крайне напряженная. Ставил себе задачу не просто проехаться в метро, автобусе, пусть даже в часы "пик", а захотел, так сказать, на своих боках почувствовать, как москвичи добираются до места работы.
Например, я знал, что многие рабочие завода имени Хруничева живут в Строгино, новом микрорайоне столицы. Приехал в шесть утра в Строгино, вместе с заспанными рабочими сел в автобус, дальше — пересадка на метро. По дороге усталые, напряженные, заведенные люди много чего говорили о нас, начальниках, разваливших страну… Потом еще пересадка на автобус, и в 7 часов 15 минут, то есть точно к началу рабочего дня, я у ворот этого предприятия. Это только один эпизод, таких поездок было несколько.
Реакция Политбюро на эти мои путешествия в общественном транспорте была своеобразная. Явно, вслух неодобрения никто не выражал, но отголоски раздражения до меня докатывались. Потом, когда настала пора критики в мой адрес, все, что накопилось, было выплеснуто. Поездки в метро и автобусах были названы завоевыванием дешевого авторитета.
Глупо. Главное для меня было самому разобраться, что на самом деле происходит с транспортом, что необходимо предпринять, чтобы чуть-чуть снять нагрузку с людей в часы "пик". После этих поездок мы кое-что решили, например, сделали гибкий график начала работы московских предприятий, пустили новые маршруты, разработали некоторые другие меры.
Кстати, о популярности. Почему-то никто, кроме меня, не захотел ее завоевывать. Раз это так легко: съездил в транспорте и завоевал?! Что-то желания не возникало даже у тех, кто уже давно забыл, что такое популярность. Нет, просто в "ЗИЛах" ездить, действительно, гораздо удобнее. Никто на ноги не наступает, в спину не толкает, в бок не пихает. Едешь себе быстро и без остановок, всюду горит зеленый свет, постовые честь отдают, конечно, приятно…
В общем, для меня была неожиданной такая бурная реакция на поездки в московском транспорте. В Свердловске это было совершенно обычным нормальным явлением, люди как-то и не сильно обращали внимание на то, что первый секретарь обкома едет в трамвае. Едет, значит так надо. А здесь в Москве это почему-то становилось событием, вызывающим многочисленные пересуды.
За время моей работы было выработано несколько принципиальных решений по Москве. Например, было принято внесенное нами постановление Политбюро о концепции развития столицы. В нем содержалось очень важное решение о прекращении набора рабочих по лимиту. Лимит просто терзал Москву. Руководители предприятий, имеющие возможность набирать таким образом рабочих, использовали их на самых неквалифицированных работах. Порочная практика лимита тормозила модернизацию предприятий, потому что гораздо легче было набрать бесконечное число иногородних, чем усовершенствовать производство.
Лимитчики по сути своей оказались рабами развитого социализма конца XX века, не имеющими практически никаких прав. Они были привязаны намертво к предприятию временной московской пропиской, общежитием и заветной мечтой о прописке постоянной. С ними можно было вытворять все что угодно, нарушая закон, КЗОТ: они не пожалуются, никуда не напишут. Чуть что — лишаем временной прописки, и катись на все четыре стороны. А унижение, несправедливость многие заливали водкой. Там, где располагались общежития лимитчиков, криминогенная обстановка была одной из самых напряженных. Кстати, уже через несколько месяцев после моего ухода прописка по лимиту для некоторых организаций была опять возрождена.
Другое важное решение, принятое нами в тот период, относилось к определению предприятий, которые надо было убирать из Москвы, — это касалось заводов, фабрик, загрязняющих город, выпускающих продукцию, вывозимую из столицы. Наметили планы по улучшению структуры центра: надо было выселять многочисленные конторы и отдать центр под магазины, театры, музеи, закусочные, рестораны и т. д.
Крупные акции были проведены по МГИМО, Министерству внешней торговли, Министерству иностранных дел. Когда принесли материалы комиссии по проверке состояния дел в этих уважаемых учреждениях, было от чего ужаснуться: родственные связи, какие-то махинации и прочее, прочее.
Ситуация с этими ведомствами удивительная. Она очень точно отражала всю суть пропитавшей общество двойной морали и откровенного лицемерия. С больших и малых трибун, из всех пропагандистских орудий грохотала истерика по поводу загнивания капитализма, страшных болезней западного общества, ужаса "ихнего" образа жизни и т. д. и т. п. А в это же время папы номенклатурные начальники делали все возможное и невозможное, чтобы запихнуть своих любимых чад в институты, готовящие дипломатов, специалистов для выезда за рубеж. Они готовы были говорить любую ложь, сочинять любую сказку про "развитой социализм", про доживающий последние дни конвульсирую-щий Запад, лишь бы пустили их туда в командировку, хотя бы на месяц-год позагнивать. А там можно было на суточные купить магнитофоны, продать их в комиссионках и выручить сумму с многочисленными нулями.
Пришлось наводить в этих, долгие годы закрытых для критики, организациях капитальный порядок. С МИДом было легче, пришел Шеварднадзе и сам быстро разобрался с псевдоспециалистами, заполнившими главное внешнеполитическое ведомство страны. В МГИМО и Министерстве внешней торговли дело с оздоровлением коллективов шло медленнее, но и там сменили партийное руководство, административное, потихоньку ситуация выправлялась.
Режим работы даже для меня, двужильного, был на самом пределе: с семи утра до двенадцати, а то и до часу, до двух ночи, и полностью рабочая суббота. В воскресенье обязательно или полдня по ярмаркам ездил, или выступления писал, доклады, отвечал на письма и прочее.
Когда слушаю разговоры о том, что, мол, если руководитель работает по двадцать часов в сутки, значит он плохой организатор, поскольку не может правильно составить режим работы, я считаю все эти разговоры несерьезными. Конечно, я мог бы, допустим, после бюро, которое закончилось в восемь вечера, поехать домой — к семье, детям. И это считалось бы хорошей организацией труда. А если после работы еду в магазин, посмотреть, что сегодня на прилавках, потом заеду на завод, поговорю с рабочими, своими глазами увижу, как организована вечерняя смена, и к двенадцати ночи вернусь домой — это плохая организация труда? Нет, это все ленивые выдумали, для собственного оправдания. В тот момент у меня вообще не было такого понятия — свободное время.
Помню, ночью я приезжал домой, охранник открывал дверь "ЗИЛа", а сил вылезти из машины не было. И так сидел минут пять-десять, приходя в себя, жена стояла на крылечке, волнуясь, смотрела на меня. Сил не было рукой пошевелить, так изматывался.
Я, конечно же, не требовал такой отдачи от других, но вот разговоры про начальника, не умеющего организовать свой труд, терпеть не могу.
Несмотря на, казалось бы, явные перемены к лучшему, на эмоциональный всплеск, подхлестнувший всю страну, я чувствовал, что мы начали упираться в стенку. Что просто новыми красивыми словами про перестройку и обновление на этот раз отговориться не удастся. Нужны конкретные дела и новые шаги вперед. А Горбачев эти шаги не делает.
И больше всего он боится прикасаться к партийно-бюрократической машине, к этой святая святых нашей системы. Я в своих выступлениях на встречах с москвичами явно ушел дальше. Естественно, ему обо всем докладывали, отношения стали ухудшаться.
Постепенно я стал ощущать напряженность на заседаниях Политбюро по отношению не только ко мне, но и к тем вопросам, которые я поднимал. Чувствовалась какая-то отчужденность. Особенно ситуация обострилась после нескольких серьезных стычек на Политбюро с Лигачевым по вопросам льгот и привилегий. Так же остро поспорил с ним по поводу постановления о борьбе с пьянством и алкоголизмом, когда он потребовал закрыть в Москве пивзавод, свернуть торговлю всей группы спиртных напитков, даже сухих вин и пива.
Вообще, вся его кампания против алкоголизма была просто поразительно безграмотна и нелепа. Ничто не было учтено, ни экономическая сторона дела, ни социальная, он бессмысленно лез напролом, а ситуация с каждым днем и каждым месяцем ухудшалась. Я об этом не раз говорил Горбачеву. Но он почему-то занял выжидательную позицию, хотя, по-моему, было совершенно ясно, что кавалерийским наскоком с пьянством, этим многовековым злом, не справиться. А на меня нападки ужесточались. Вместе с Лигачевым усердствовал Соломенцев. Мне приводились в пример республики: на Украине на сорок шесть процентов сократилась продажа винно-водочных изделий. Я говорю: подождите, посмотрим, что там через несколько месяцев будет. И действительно, скоро повсюду начали пить все, что было жидким. Стали нюхать всякую гадость, резко возросло число самогонщиков, наркоманов.
Пить меньше не стали, но весь доход от продажи спиртного пошел налево, подпольным изготовителям браги. Катастрофически возросло количество отравлений, в том числе со смертельными исходами. В общем, ситуация обострялась, а в это время Лигачев бодро докладывал об успехах в борьбе с пьянством и алкоголизмом. Тогда он был вторым человеком в партии, командовал всеми налево и направо. Убедить его в чем-то было совершенно невозможно. Мириться с его упрямством, дилетантизмом я не мог, но поддержки ни от кого не получал. Настала пора задуматься, что же делать дальше.
Я все-таки надеялся на Горбачева. На то, что он поймет всю абсурдность политики полумер и топтания на месте. Мне казалось, что его прагматизма и просто природной интуиции хватит на то, чтобы понять — пора давать бой аппарату; угодить и тем и этим, номенклатурщикам и народу — не удастся. Усидеть одновременно на двух стульях нельзя.
Я попросился к нему на прием для серьезного разговора. Беседа эта продолжалась в течение двух часов двадцати минут, и недавно, разбирая свои бумаги, я нашел тезисное изложение той встречи. Помню, вернулся от него возбужденный, в памяти все было свежо, и я быстро все записал.
По сути, последний, как говорят в театре, третий звонок прозвенел для меня на одном из заседаний Политбюро, где обсуждался проект доклада Горбачева, посвященного 70-летней годовщине Октября. Нам, членам, кандидатам в члены Политбюро и секретарям ЦК, его раздали заранее. Было дано дня три для внимательного изучения.
Обсуждение шло по кругу, довольно коротко. Почти каждый считал, что надо сказать несколько слов. В основном оценки были положительные с некоторыми непринципиальными замечаниями. Но когда дошла очередь до меня, я достаточно напористо высказал около двадцати замечаний, каждое из которых было очень серьезно. Вопросы касались и партии, и аппарата, и оценки прошлого, и концепции будущего развития страны, и многого другого.
Тут случилось неожиданное: Горбачев не выдержал, прервал заседание и выскочил из зала. Весь состав Политбюро и секретари молча сидели, не зная, что делать, как реагировать. Это продолжалось минут тридцать. Когда он появился, то начал высказываться не по существу моих замечаний, а лично в мой адрес. Здесь было все, что, видимо, у него накопилось за последнее время. Причем форма была крайне критическая, почти истеричная. Мне все время хотелось выйти из зала, чтобы не выслушивать близкие к оскорблению замечания.
Он говорил о том, что в Москве все плохо, и что все носятся вокруг меня, и что черты моего характера такие-сякие, и что я все время критикую и на Политбюро выступаю с замечаниями, и что он трудился над этим проектом, а я, зная об этом, тем не менее позволил себе высказать такие оценки доклада. Говорил он довольно долго, думаю, что минут сорок.
Честно скажу, я не ожидал этого. Знал, что он как-то отреагирует на мои слова, но чтобы в такой форме, не признав практически ничего из того, что было сказано!.. Кстати, многое потом в докладе было изменено, были учтены и некоторые мои замечания, но, конечно, не все.
Остальные тихо сидели, помалкивали и мечтали, чтобы их просто не заметили. Никто не защитил меня, но никто и не выступил с осуждением. Тяжелое было состояние. Когда он кончил, я все-таки встал и сказал, что, конечно, некоторые замечания я продумаю; то, что справедливо, — учту в своей работе, но большинство упреков не принимаю. Не принимаю! Поскольку они тенденциозны, да еще и высказаны в недопустимой форме.
Собственно, на этом и закончилось обсуждение, все разошлись довольно понуро. Ну, а я тем более. И это было началом. Началом конца. После этого заседания он как бы не замечал меня, хотя официально мы встречались минимум два раза в неделю: в четверг — на Политбюро и еще на каком-нибудь мероприятии или совещании. Он старался даже руки мне не подавать, сухо здоровался, в разговор не вступал.
Я чувствовал, что он уже тогда решил, что надо всю эту канитель со мной заканчивать. Я оказался явным чужаком в его послушной команде.
10 марта 1989 года
Никогда к этому не привыкну. Всякий раз, когда на меня обрушивается клевета, очередная провокация, страшно расстраиваюсь, переживаю, хотя пора бы уже реагировать бесстрастно и спокойно. Не могу!
Недавно мне позвонили из нескольких мест и сообщили, что в райкомы партии спущено анонимное методическое пособие на десяти страницах по дискредитации кандидата Ельцина. Очень скоро один экземпляр мне принесли. Заставил себя прочитать этот текст и опять расстроился. Не из-за того, конечно, что избиратели отвернутся, — полагаю, нормальный, порядочный человек не примет такую анонимку. Поразила меня степень убожества, падения нашего идеологического аппарата, идущего на самые низкие и бесстыдные поступки.
Авторство этой поделки установить так и не удалось, но исходила она из достаточно высокой инстанции, поскольку послужила руководством к незамедлительным и активным действиям. Секретари райкомов партии вызывали партийный актив предприятий, организаций, собирали их в райкомовских залах и зачитывали вслух этот пасквиль. Не могу удержаться, чтобы не процитировать особо памятные места:
"Как ни парадоксально, являясь сторонником нажимных, авторитарных методов в работе с кадрами, он считает возможным входить в общественный совет "Мемориала". Не слишком ли велик диапазон его политических симпатий? И "Мемориал", где он оказался в одной команде с Солженицыным, и "Память", на встречу с которой он с охотой пошел в 1987 году. Не та ли это гибкость, которая на деле оборачивается беспринципностью?"
"Он очень активно борется за выдвижение в на родные депутаты, по существу пошел ва-банк".
"Что движет им? Интересы простых людей? Тогда почему их нельзя практически защищать в нынешнем качестве министра? Скорее всего, им движут уязвленное самолюбие, амбиции, которые он так и не смог преодолеть, борьба за власть. Тогда почему избиратели должны становиться пешками в его руках?"
"Создается впечатление, что в депутатских делах он ищет легких путей, удобную "политическую крышу"".
"Это не политический деятель, а какой-то политический лимитчик".
Предполагалось, что после читки этого документа партийные работники должны пойти в свои коллективы и там открыть глаза трудящимся: какой же, оказывается, нехороший, можно сказать, гнусный тип этот самый Ельцин.
Задумка сорвалась. Нет, конечно, идеологические работники на местах пошли в массы. Но там их так встретили!.. А многие, кстати, и не пошли вовсе, на всякий случай. Кто-то просто возмутился прямо на этих читках и потребовал прекратить провокацию против кандидата в депутаты. В общем, разная реакция была. Но то, что эффекта эта аппаратная выдумка не дала никакого, абсолютно точно. Спасибо газете "Московские новости", она выступила с разоблачением этой акции.
Когда я как-то сел и спокойно подсчитал, сколько было устроено против меня больших и малых провокаций только ради одной цели — чтобы я не был избран, даже сам удивился — этого количества хватило бы на весь Верховный Совет. Срывавшиеся встречи с трудовыми коллективами, потому что не давали залов, распространявшиеся организованным способом анонимки, фальсификация и обман — все это я получил в полной мере.
Совсем грустно стало, когда за дело взялся Центральный Комитет КПСС. Это произошло на Пленуме, на котором, кстати, проводились просто позорные выборы от КПСС как общественной организации. Тогда и была принята специальная резолюция по моему делу. На следующий день во всех газетах было опубликовано решение о создании комиссии во главе с членом Политбюро В. А. Медведевым по проверке моих высказываний на встречах с избирателями, митингах и т. д.
Все началось с выступления рабочего Тихомирова, члена ЦК КПСС, эдакого классического послушного и исполнительного псевдопередовика, взлелеянного и подкармливаемого системой. Таких в недавнем прошлом было много, они являлись как бы выразителями рабочего класса и от его имени поддерживали и одобряли любые, самые авантюрные решения партии и правительства. Начиная от ввода войск в Чехословакию, высылки Солженицына, травли Сахарова и заканчивая бурной поддержкой войны в Афганистане. Для этих целей всегда имелись вот такие "карманные" рабочие. Писатель Даниил Гранин хорошо его назвал — "номенклатурный Тихомиров".
Так вот, он выступил на Пленуме с заявлением, что мы не можем больше позволить иметь в своих крепких рядах ЦК такого, как этот Ельцин. Он выступает перед избирателями на митингах и собраниях, клевеща на партию, позволяет себе высказываться даже в адрес Политбюро, и к тому же он сам бюрократ, хотя в своих выступлениях ругает бюрократию, говорил Тихомиров, я попытался попасть к нему в кабинет, но в течение сорока минут он держал меня, члена ЦК, в приемной…
Это была очередная ложь. Он действительно приходил ко мне и действительно ждал в приемной, но пришел без предупреждения, а в этот момент у меня шло совещание с ведущими специалистами Госстроя. Но как только секретарь мне сообщила, что в приемной ждет Тихомиров, я, зная его, попросил товарищей сделать перерыв. Мы с ним переговорили, пришел он по совершенно несущественному поводу. У меня тогда еще зародилось сомнение: что это он решил ко мне заглянуть?.. А когда он выскочил на Пленуме, все стало ясно.
Я сразу же выступил вслед за ним, сказал, что это клевета. Горбачеву в этой ситуации повести бы дело тоньше, не обращать внимания на этот явно несерьезный провокационный выпад против меня. Но, видимо, он уже был сильно заведен, а скорее всего, вся ситуация была заранее продумана. Он предложил создать эту самую комиссию.
Известие об этом еще больше возмутило людей. В эти дни я получил письма, телеграммы со всей страны с протестами против создания комиссии ЦК. Решение Пленума, честно сознаюсь, добавило мне еще несколько процентов голосов.
"Скажите, наши партийные руководители знают, что в стране нет элементарного: что поесть, во что одеться, чем умыться? Они что, живут по другим законам?"
"В пору разрешенной гласности нам, кажется, все рассказали. Доверили даже тайны политической власти времен "не столь отдаленных". А почему о жизни нынешних правителей — молчок?
Почему народ ничего не знает о своих лидерах, их доходах, их нормах жизни? Или это тайна?"
"Расскажите, как Вы чувствовали себя в "номенклатурном раю"? Правда ли, что там давно и прочно властвует коммунизм?"
(Из записок москвичей во время встреч, митингов, собраний)
Так получилось, что избрание Горбачева Генеральным секретарем в марте 1985 года на Пленуме ЦК обросло различными слухами. Один из мифов гласит, что четыре члена Политбюро, выдвинув Горбачева, решили судьбу страны. Лигачев это сказал прямым текстом на XIX партконференции, чем просто оскорбил, по-моему, самого Горбачева да и всех, кто принимал участие в выборах Генерального секретаря. Конечно же, борьба была. В частности, я уже говорил, нашли список состава Политбюро, который Гришин подготовил, собираясь стать лидером партии. В него он внес свою команду: ни Горбачева, ни многих других в том списке, естественно, не было.
И все-таки в этот раз судьбу Генерального секретаря решал Пленум ЦК. Практически все участники Пленума, в том числе и опытные, зрелые первые секретари, считали, что вариант с Гришиным невозможен, — это был бы немедленный конец для партии, для страны. За короткий срок он сумел бы засушить всю партийную организацию страны, как он засушил московскую. Этого допустить было ни в коем случае нельзя. К тому же нельзя было забывать о его личных чертах: самодовольство, самоуверенность, чувство непогрешимости, страсть к власти.
Большая группа первых секретарей сошлась во мнении, что из состава Политбюро на должность Генсека необходимо выдвинуть Горбачева — человека наиболее энергичного, эрудированного и вполне подходящего по возрасту. Решили, что будем делать ставку на него. Побывали у некоторых членов Политбюро, в том числе у Лигачева. Наша позиция совпала и с его мнением, потому что Гришина он боялся так же, как и мы. И после того, как стало ясно, что это мнение большинства, мы решили, что, если будет предложена другая кандидатура — Гришина, Романова, кого угодно, — выступим дружно против. И завалим.
В Политбюро, по-видимому, так и происходил разговор, наша твердая решимость была известна участникам заседания, поддержал эту точку зрения и Громыко. Он же на Пленуме выступил с предложением о выдвижении Горбачева. Гришин и его окружение не рискнули что-либо предпринимать, они осознали, что шансы их малы, а точнее, равны нулю, поэтому кандидатура Горбачева прошла без каких-либо сложностей. Это было в марте.
А 23 апреля 85-го состоялся знаменитый апрельский Пленум Центрального Комитета партии, где Горбачев провозгласил основные моменты своего будущего курса — курса на перестройку.
Люди поверили в Горбачева — политика, реалиста, приняли его международную политику нового мышления. Всем было ясно, что так жить, работать, как это происходило многие годы, нельзя. Для страны это было равносильно самоубийству. Был сделан правильный шаг, хотя, конечно же, это была революция сверху. А такие революции в конечном счете неизбежно оборачиваются против аппарата, если он не в состоянии удержать народную инициативу в приемлемом для себя русле. И этот аппарат начал сопротивляться перестройке, тормозить ее, бороться с ней, и она забуксовала на месте. К тому же, к сожалению, концепция перестройки оказалась непродуманной. В большой степени она выглядела как набор новых звучных лозунгов и призывов. Хотя слова эти на самом деле совсем не новые, они встречаются и у Канта: и перестройка, и гласность, и ускорение, — эти слова были в обиходе не одну сотню лет назад.
Когда я читал книгу Горбачева "Перестройка и новое мышление", то надеялся там найти ответы на вопросы, каким ему представляется наш путь вперед, но почему-то у меня не сложилось впечатления теоретической цельности от этой работы. Неясно, как он видит перестройку нашего дома, из какого материала предполагает перестраивать его и по каким чертежам. Главная беда Горбачева, что он не делал и не делает в этом отношении глубоко теоретически и стратегически продуманных шагов. Есть только лозунги. Удивительно, но с апреля 1985 года, когда была провозглашена перестройка, прошло больше пяти лет. Почему-то всюду этот период, целых пять лет, называют началом, первым этапом, первыми шагами и т. д.
На самом деле это много, в США — это президентский срок. За четыре года президент должен сделать все, что обещал, что было в его силах. Если страна не продвинулась вперед, его переизбирают. При Рейгане в США произошли позитивные перемены во многих вопросах, и его выбрали на новый срок. Он оказался не так прост, как нам его преподносили. Хотя, конечно, болячки остались. И за восемь лет он их не мог все залечить. Но огромные сдвиги, особенно в стабилизации экономики, были налицо.
У нас же ситуация за эти годы обострилась до такой степени, что сегодня мы уже боимся за завтрашний день. Особенно катастрофично положение с экономикой. Главная беда Горбачева — боязнь делать решительные и крайне необходимые шаги — проявилась здесь в полной мере.
Но, впрочем, не будем торопиться… Став секретарем ЦК, потом кандидатом в члены Политбюро, я окунулся в совершенно новую жизнь. Участвовал во всех заседаниях Политбюро и иногда Секретариата ЦК. Политбюро проходило каждый четверг в 11 часов утра, заканчивалось по-разному: и в четыре, и в пять, и в семь, и в восемь вечера.
В этом отношении заседания, конечно, не были похожи на те, которые вел Брежнев, когда просто готовились проекты постановлений и за пятнадцать-двадцать минут все решалось. Спрашивалось: нет возражений? Возражений не было. Политбюро разъезжалось. Для Брежнева в тот момент существовала одна страсть — охота. И ей он отдавался до конца.
При Горбачеве было совсем иначе. Заседания начинались обычно так. Члены Политбюро собирались в одной комнате. Кандидаты, как вторая категория состава Политбюро, и секретари ЦК, как третья, выстроившись в ряд, ждали в зале заседаний, когда появится Генеральный. За ним шли все остальные члены Политбюро по рангу. Обычно за Горбачевым шел Громыко, потом Лигачев, Рыжков и дальше — по алфавиту. Как хоккеисты, проходили около нашей шеренги, каждый здоровался за руку друг с другом, иногда одна-две фразы на ходу, а часто просто молча. Затем рассаживались по обе стороны стола, место каждого было определено, а во главе стола, стоящего поперек, садился председательствующий — Горбачев.
Забавно, что так же, по категориям, мы все и обедали во время перерыва. В связи с этим мне вспоминается Свердловск, где обед я специально превратил в неформальный обмен мнениями по всеобщим вопросам. Секретари обкома, члены бюро (иногда приглашали заведующих отделами) за тридцать-сорок минут обеденного времени успевали решить целый ряд вопросов.
Здесь, на вершине, так сказать, на партийном Олимпе, кастовость соблюдалась очень скрупулезно.
Итак, заседание Политбюро объявлялось открытым. Горбачев практически не спрашивал, есть ли у кого-то замечания по повестке дня. Начиная заседания, мог поделиться какими-то воспоминаниями, где что он видел, в том числе и в Москве. В первый год моей работы первым секретарем горкома партии такого обычно не было, а во второй год — он все чаще начинал именно с этих вопросов: то-то в Москве не так, то-то плохо, давал мне, так сказать, внутренний эмоциональный настрой.
Дальше начиналось обсуждение какого-то вопроса. Например, кадры, утверждение министров, с которыми перед этим иногда разговаривал Горбачев, а иногда вообще не беседовал, сразу будущего министра вызывали на Политбюро. На заседании кандидат подходил к трибуне, ему задавали несколько вопросов, как правило, мало что значащих, формальных, не проясняющих позицию, точку зрения, взгляд на вещи. В основном утверждение каждого кандидата длилось пять-семь минут.
Обсуждение любого вопроса начиналось с предварительного знакомства с материалами повестки дня заседания Политбюро. Но, на мой взгляд, давали их поздновато. Иногда, правда, знакомили за неделю, но чаще — за сутки-двое, и потому изучить глубоко вопрос, касающийся принципиальных сторон жизни страны, за такой срок практически было невозможно. А надо было бы посоветоваться со специалистами, обсудить его с теми, кто владеет данной проблемой. Но времени давалось мало, то ли специально, то ли из-за недостаточной организованности. Вопросы Секретариата ЦК нередко вообще возникали в пожарном порядке, соответственно так и обсуждались — на одних эмоциях, чаще некомпетентно. Это закручивание особенно любил Лигачев, когда проводил Секретариаты ЦК. Де-юре он не являлся вторым человеком в партии, а фактически тот, кто вел Секретариат ЦК, всегда считался таковым.
Секретариат проходил каждый вторник. Разделение между двумя этими органами управления партии достаточно условно. Впрочем, у Секретариата ЦК были менее важные вопросы, а если вопрос серьезный, то назначалось совместное заседание Секретариата и Политбюро ЦК. И все-таки, несмотря на внешнюю демократичность, это были аппаратные обсуждения. Аппарат готовил проекты, затем их, по сути в отрыве от жизненной ситуации, не зная реального положения дел, и принимали. Некоторые вопросы обсуждались с приглашением ряда руководителей, в основном тех, кто участвовал в подготовке проекта, а проекты готовил аппарат. Так что это был замкнутый круг. И конечно, я это хорошо знал, поскольку почти полгода работал заведующим отделом ЦК, то есть видел всю эту аппаратную работу изнутри.
Обычно вводное слово произносил Горбачев, делал это он всегда пространно, иногда приводил в подтверждение своих мыслей кое-какие письма, которые для него подбирали. Вся эта прелюдия обычно предопределяла итоги обсуждения проекта, постановления, подготовленного аппаратом. Поэтому так и получилось, что аппарат на самом деле ведал всем. Члены Политбюро зачастую чисто формально участвовали в обсуждении этих вопросов. В последнее время Рыжков попытался сломать эту практику, предварительно обсуждая рассматриваемые вопросы на Совете Министров или со специалистами.
После вступительного слова Генерального, по порядку, слева направо по две-пять минут, иногда по существу, чаще — чтобы отметиться, участники заседания высказывались: да-да, хорошо, повлияет, поднимет, расширит, углубит, перестройка, демократизация, ускорение, гласность, альтернатива, плюрализм — к новым словам начали привыкать и потому с удовольствием их повторяли.
Сначала пустопорожность наших заседаний была не так заметна, но чем дальше, тем яснее становилось, что наша деятельность зачастую бессмысленна. Горбачев все больше любовался собой, своей речью — округло говорить он любит и умеет, было видно, что власть его захватывает, он теряет чувство реальности, в нем живет иллюзия, что перестройка действительно широко и глубоко развивается, что она быстро завоевывает территории и массы. А в жизни все было не так однозначно.
Я не помню, чтобы кто-нибудь хотя бы раз попытался выступить достаточно резко против. Но я все-таки встревал. Сначала, конечно, больше прислушивался, а потом, когда получил возможность изучать проекты, вносимые на Политбюро, начал подавать голос, вначале тихо, потом громче, а затем, видя, что вопрос решается ошибочно, стал возражать, и достаточно настойчиво. Споры у нас были в основном с Лигачевым, Соломенцевым. Горбачев больше держал нейтральную позицию, хотя, если критика касалась той работы, которой он предварительно занимался, он, конечно, этого так оставить не мог. Обязательно давал отпор.
Хочется в нескольких словах рассказать о своих коллегах по Политбюро, с которыми работал вместе.
Наверное, стоит начать с А. А. Громыко, члена Политбюро, Председателя Верховного Совета СССР в тот момент. У Громыко была странная роль: он как бы существовал, что-то делал, с кем-то встречался, произносил речи, но на самом деле вроде бы и не нужен был никому. Как Председатель Президиума Верховного Совета СССР, по протоколу он обязан был проводить международные встречи, принимать гостей, но, поскольку переговоры в основном вел Горбачев или, в крайнем случае, они вдвоем, он оказался выключенным из реальной политической жизни. Громыко был как бы перенесен в настоящее из далекого и не очень далекого прошлого. При этом, естественно, он не очень сильно понимал, что происходит вокруг, о чем вообще идет речь. На Политбюро он почти всегда выступал по любому вопросу. Выступал всегда долго, а когда шло обсуждение международных вопросов, тут уж он считал нужным обстоятельно вспомнить минувшие годы, как дела обстояли, когда он работал в Америке, а потом министром иностранных дел, как он встречался с тем-то, и это очень важно учесть, а еще вот он помнит заседания ООН… И так далее. Иногда эти стариковские, безобидные, конечно, но совершенно неуместные и бессмысленные воспоминания продолжались по полчаса, и по Горбачеву было видно, что он еле сдерживает все свое терпенье.
Этот, когда-то деятельный, человек доживал свой век в каком-то им самим созданном, изолированном мире. Его неожиданные заявления на Политбюро типа: "Вы представляете, товарищи, в таком-то городе мяса нет" — вызывали большое оживление. То, что мяса нигде давно уже нет, все присутствующие знали прекрасно… У Громыко был достаточно свободный график. Приезжал на работу к десяти, одиннадцати, уезжал в шесть, по субботам отдыхал, короче, сильно не утруждал себя, да этого от него и не требовалось. Было важно, чтобы он исправно выполнял свою роль и сильно не мешал.
Ко мне он относился нормально. Более того, уже после моего выступления на октябрьском Пленуме 87-го года, когда я еще оставался в составе Политбюро, он, пожалуй, единственный продолжал вести себя так же, как и раньше: здоровался, расспрашивал, как идут дела, и т. д.