Синтагма относится как к языку, так и к речи. К синтагмам, принадлежащим языку, Соссюр относил устойчивые соединения, которые воспроизводятся целиком в речи. При этом под синтагмой Соссюр понимал единицы любой протяженности и любого типа: как простые слова (
Значимость члена синтагмы обусловлена его противопоставлением либо предшествующему, либо последующему элементу, либо тому и другому вместе. Таким образом, процедуры синтагматического анализа состоят, по Соссюру, из приемов членения языковых последовательностей и определения их состава, а также способов установления влияния одной единицы на другую и/или же их взаимодействия. В основе синтагматического членения лежит линейный характер знака. Соссюра интересовал преимущественно грамматический аспект действия принципа линейности.
Этот аспект синтагматических отношений получил преимущественное развитие в концепции синтагмы Ш. Балли и С. Карцевского.
В отличие от Соссюра, определение синтагмы Балли основано на принципе бинарности: «...всякая синтагма является продуктом грамматического отношения взаимозависимости... между лексическими знаками, которые принадлежат к двум дополняющим друг друга категориям... всякая синтагма бинарна» [Балли 1955: 116]. Балли подходил к вопросу синтагмы с позиции языка и речи. С точки зрения речи полная синтагма представляет собой предложение, а частичная – его часть. Ассоциативно полную синтагму он сводил к предложению, содержащему личный глагол с субъектом – номинативом или его эквивалентом. Тем самым он развивал вербоцентрический подход к предложению: «...в индоевропейских языках всякое грамматическое отношение является глагольным» [Там же: 120]. В отечественном языкознании сходную позицию занимал А. А. Шахматов: «...глагол выражает представление о действии – состоянии, мыслимом в зависимости от представления субстанции» [Шахматов 1927]. Такой подход созвучен точке зрения современной когнитивной лингвистики: «...в акте обозначения глаголом были зафиксированы или объективированы структуры знания, более сложные по сравнению со структурами знания об объектах или их темпоральных признаках» [Кубрякова 2004: 267].
Основываясь на том, что Соссюр связывал относительную мотивированность с синтагматическими объединениями, Балли полагал, что любой знак, мотивированный своим означаемым, является тем самым синтагмой, в том числе и имплицитной [Балли 1955: 144, 145]. Так же, как и в эксплицитных синтагмах, в имплицитных один член является определяемым, другой определяющим (
Понятие синтагмы и синтагматических отношений занимает важное место в лингвистической теории С. Карцевского. Он исходил из определения синтагмы Ш. Балли как бинарного сочетания, члены которого соотносятся как определяемое (
Карцевский пошел дальше Балли, определяя подлежащее как «
Карцевский ввел термин «скрытая синтагма», связанный со сдвигом формальных и семантических значений слов и их переносным употреблением. Примером формального сдвига может служить субстантивация прилагательного («сытый голодного не разумеет»); примером семантического сдвига – смысловые различия слова «стакан» в предложениях «Дай мне стакан чая» и «Я разбил стакан». С этим явлением Карцевский связывал лексикализацию – утрату словом или целым выражением сначала синтагматической, а затем морфологической структуры. Этот процесс может затрагивать как внутреннюю синтагму («опахало», «отнять», в которых выделение морфем становится затруднительным), так и внешнюю синтагму («шут гороховый», «гусь лапчатый», в которых прилагательное нельзя ни отнять, ни заменить другим, поскольку оба слова представляют единый смысл).
Хотя существуют терминологические различия в понимании синтагм С. Карцевским и Л. В. Щербой, их идеи в аспекте, относящемся к устному высказыванию, очень схожи. Синтагма Щербы соответствует части фразы у Карцевского. Именно как сочетание этих частей понимал фразу Карцевский. Как и у Щербы, части фразы в понимании Карцевского не соотносятся однозначно ни с какими привычными синтаксическими категориями, как об этом свидетельствуют приводимые им примеры: «Я сказал / что завтра уезжаю»; «Рыбы плавают, а птицы летают»; «С милым / рай и в шалаше»; «С милым рай / и в шалаше». Т. М. Николаева справедливо отмечает: «Идеи введения в синтаксис новых единиц и, соответственно, новых отношений и семантики намного опередили свое время» [Николаева 1978: 14].
Учение С. Карцевского о синтагме служит дополнительным аргументом в пользу его принадлежности не к Пражской, а к Женевской школе, поскольку в первой понятие синтагмы (за исключением ее русского представителя Н. С. Трубецкого) не было методическим принципом. Более того, пражские лингвисты критиковали синтагматику за стремление сводить взаимоотношения языковых элементов к бинарному отношению «определяющее – определяемое». Задолго до генеративной грамматики Карцевский описывал фразу в виде дерева зависимостей с подлежащим в роли вершины – абсолютного определяемого. Фактически он также предвосхитил теорию актуального членения, говоря об определении членов фразы, которые не совпадают с выделением членов предложения. Отблески идей В. Гумбольдта проявляются в предположении Карцевского о том, что изначальной формой языка является диалог.
Определение синтагмы, данное Соссюром во введении ко 2-му курсу лекций, как «комбинации, которая проявляется в речи», и в 3-м курсе лекций, как «комбинации двух или нескольких одновременно представленных единиц, следующих друг за другом», вызывает ряд вопросов, основной из которых: является ли эта комбинация – синтагма – знаком. Р. Годель отмечает, что у Соссюра понятие синтагмы, так же, как и понятие знака, носит самый общий характер и относится к универсалиям языка [Godel 1969a: 118].
По мнению А. Фрея, нет сомнения, что Соссюр считал синтагму знаком [Frei 1962: 128]. Так, в конспектах студентов есть следующая запись: «...только часть знаков в языке являются полностью произвольными. Другие знаки дают основание различать степени произвольности». Далее следуют примеры
Выше приводилось мнение Балли, который, основываясь на связи относительной мотивированности с синтагматическими объединениями, полагал, что любой знак, мотивированный своим означаемым, является тем самым синтагмой, эксплицитной или имплицитной [Балли 1955: 144, 145].
Фрей стремился показать, что синтагма как «комбинация знаков является сама по себе знаком» [Frei 1962: 129]. При этом он основывался на методе субституций и трансформаций, которые, по его мнению, демонстрируют, что синтагма заменяется монемой, другими словами, ведет себя грамматически как монема. Во фразе
Другие представители Женевской школы также считали синтагму знаком. По мнению Э. Сольберже, в конечном счете имеются «только два вида лингвистических знаков: синтагмы и монемы» [Sollberger 1953: 46].
Понимая по-иному произвольность лингвистического знака, Э. Бюиссенс возражал против наделения синтагмы качеством знака. В рецензии на работу Ш. Балли «Общая лингвистика и вопросы французского языка» он писал, что, являясь верным последователем Соссюра, Балли не замечал противоречий в его учении. «Соссюр полагал, что знак может быть “относительно мотивированным”, например, если dix и neuf являются произвольными, напротив dix-neuf представляет собой случай относительной мотивации. Очевидно, что комбинация dix-neuf мотивирована по отношению к dix и neuf. Но Соссюр склонялся к тому, что dix-neuf является относительно мотивированным знаком. Истина, однако, в том, что dix-neuf не является знаком. Соссюр смешивает этот случай с тем, что он сам ранее определял как синтагму: “...то, что синтагмы являются мотивированными, вовсе не свидетельствует о том, что имеют место мотивированные знаки, даже относительно мотивированные”» [Buyssens 1947: 276]. Отрицание Бюиссенсом знакового характера синтагмы Фрей объясняет пониманием им знака как монемы – неразложимого элемента: «...при рассмотрении знака в понимании Соссюра Бюиссенс подменяет, сам того не замечая, определение знака Соссюром своим собственным определением» [Frei 1962: 129].
Еще в лекции 1-го курса, посвященной морфологическому анализу, Соссюр писал по поводу слова
Обобщая это замечание Соссюра, Фрей высказал мысль, что синтагма не может адекватно определяться как сумма составляющих, поскольку последние должны быть скреплены синтаксической связью (производное
Присоединяясь к мнению Фрея, А. Бюрже полагал, что любое высказывание должно интерпретироваться как синтагма. «Монема подобная Halte может фигурировать в плане тактики только как синтагма, например Halte!, где она комбинируется с катеном, в данном случае с интонацией, только благодаря которой слово приобретает нужное значение “остановитесь”» [Burger 1969: 77].
Фрей дает следующее обобщенное определение синтагмы: «То, что называют “непосредственными составляющими” синтагмы (определяемое и определяющее, ядро и спутник, субъект и предикат и др.) являются попросту сегментами, и не они образуют синтагму. Базовыми элементами синтагмы являются, с одной стороны, сегментные знаки, а с другой, – катен, который обусловливает ее комбинацию» [Frei 1962: 139].
Если синтагма – это знак в соссюровском смысле, она должна включать означающее и означаемое. Но это теоретическое следствие наталкивается на трудности, как только мы стремимся установить, чему конкретно соответствуют означаемое и означающее синтагмы. Фрей отвергает идею представления означающего синтагмы как линию, состоящую из означающих монем, образующих синтагму, так же, как и означаемого, поскольку эта идея несовместима с учением Соссюра, в соответствии с которым означающее и, соответственно, означаемое не могут существовать вне их единства. Таким образом, только знаки могут объединиться в синтагмы:
Следовательно, означаемое и означающее синтагмы являются следствием не комбинации означающих и, соответственно, означаемых, а знаков.
Таким образом, А. Фрей показал, каким образом монемы могут комбинироваться в синтагмы. Средством комбинации служат знаки особой природы – абстрактные, несигментные сущности, такие как порядок знаков, просодические средства интонации, акцентуации и др. (катены – по его терминологии). Несмотря на их особую функцию, катены входят в качестве простых знаков в систему нетактического (несинтагматического) характера, в тактическом (синтагматическом) же плане мы имеем дело только с синтагмами. Таким образом, Фрей определял синтагму как объединение, по крайней мере, двух монем в составе более сложной единицы.
Еще в 1929 г. Фрей ставил перед синтагматикой задачи, которые впоследствии стали предметом исследования семантического синтаксиса: «...изучение дискурсивных отношений предполагает исследование хранящихся в памяти классов» [Frei 1929: 33]. Класс одинаковых синтагм образует модель, характеризующуюся функциональным значением. В своих последних работах Фрей разрабатывал структурные методы выделения синтагм [Frei 1966].
Р. Годель также склонялся к тому, что синтагма является комбинацией знаков. «Синтагматическое объединение определяется линейным характером означающего. Синтагма является, таким образом, группой знаков в речевой цепи, точнее, знаком, означающее которого разлагается на значимые сегменты, т. е. на звуковые отрезки, каждый из которых обладает значимостью» [Godel 1969: 116].
В Женевской школе был поставлен сложный вопрос о природе синтагмы в аспекте дихотомии языка и речи. Во 2-ом курсе лекций Соссюр писал, что мы говорим синтагмами и вероятный механизм языка состоит в том, что мы имеем типы этих синтагм (модели построения, говоря современным языком) в голове, и в тот момент, когда мы их употребляем, мы приводим в действие ассоциативную группу. Таким образом, синтагма принадлежит как языку, так и речи. Следует проводить различие между синтагмами как типами и синтагмами in praesentia актуальными, конкретными реализациями более абстрактной модели на уровне сложных знаков – продукта языкового процесса, который сам является абстракцией по отношению к бесконечным возможностям конкретных реализаций моделей в речи.
Трудности определения линейности обусловлены сложным взаимодействием синтагматического и парадигматического планов в процессе функционирования языка. Попытка определить линейность с учетом того, что конкретная языковая единица является своего рода местом взаимодействия двух основных системных отношений языка, была предпринята Б. Мальмбергом. «В означающем, состоящим из единиц выражения (фонем), господствует обязательный порядок фонем и групп фонем (слогов и др.). Этот порядок, следовательно, не детерминирован никаким свободным выбором со стороны говорящего. В синтагматике структура определяет место каждого фонологического члена, а на знаковом уровне – каждой морфемы, ее место (номер, если можно так выразиться) в цепи, и это место в свою очередь подчиняется фонотактическим и синтаксическим ограничениям системного характера» [Malmberg 1981: 145].
Е. С. Кубрякова справедливо отмечает, что «соотносительное определение синтагматики и парадигматики принадлежит к одному из самых сложных теоретических вопросов лингвистики» [Кубрякова 1990: 448].
Вопрос о соотнесении синтагматического и парадигматического анализа впервые был поставлен Л. Ельмслевым [Ельмслев 1960]. Синтагматика противопоставлялась им прадигматике на основе логических отношений конъюнкции в синтагматике и дизъюнкции в парадигматике. Первым типом отношений он характеризовал речь, процесс, вторым – язык как системно-структурное образование.
Развитием проблемы соотношения парадигматики и синтагматики в коммуникации можно считать понятие выбора, о котором писал Соссюр и которое в дальнейшем было развито А. Мартине. «Наша память, – указывал Соссюр, – хранит все более или менее сложные типы синтагм... когда нужно их использовать, мы прибегаем к ассоциативным группам, чтобы обеспечить выбор нужного сочетания» [Соссюр 1977: 162]. Согласно Мартине [Martinet 1967], релевантные элементы языка, обладающие качеством языковых единиц (монемы или фонемы) соответствуют в речи видам выбора со стороны говорящих субъектов. Понятие выбора служит ему для проведения различия между синтагмами и монемами. Каждый член синтагмы, даже морфологический, является предметом отдельного выбора. Монема требует единственного выбора. Продолжая мысль Мартине, можно сказать, что в процессе коммуникации говорящий субъект делает предварительный выбор на уровне парагдигматики и окончательный – в синтагматике.
Понятие выбора, избранного в качестве критерия, приводит к другому распределению: с одной стороны, конструктивные, синтетические образования, а с другой, – связанные, которые одним из первых исследовал А. Сеше [Sechehaye 1921], другими словами, свободные и устойчивые синтагмы. По мнению Балли [Балли 1955: 118] и, очевидно, Соссюра, судя по его описанию механизма языка [Соссюр 1977: 160 – 166], только свободные сочетания являются собственно синтагмами. Неразложимые сочетания типа
Задача лингвиста состоит в разграничении разных типов синтагм и в их классификации. Поскольку элементы синтагматической группы заданы вместе, они должны прежде всего быть идентифицированы посредством операционного анализа. Принцип синтагматического анализа был разработан Л. Блумфилдом: при анализе синтагмы должны быть выделены ее непосредственные составляющие, или архичлены [Блумфилд 1968]. Если последние также являются синтагмами, анализ каждой синтагмы продолжается до тех пор, пока мы не получим «составляющие синтагмы» (термин А. Фрея [Frei 1963]). Конечные составляющие синтагмы являются простыми единицами – значимыми сегментами. Независимо от Блумфилда Ш. Балли применял тот же принцип анализа [Балли 1955: 116 – 117].
У Соссюра минимальные значимые единицы не имеют собственного названия. Эта лакуна объясняется тем, что Соссюр считал свою теорию синтагмы незавершенной и намеревался продолжить ее разработку. Развивая учение Соссюра о синтагматике, в Женевской школе был создан термин «монема» для обозначения знака, означающее которого далее не делимо (подробнее см. § 4). «Выделение монем, – пишет Р. Годель, – должно, в принципе, совпадать с конечным результатом синтагматического анализа: монемы будут представлять собой конечные составляющие» [Godel 1969: 130].
Американские лингвисты для обозначения простого знака как минимального значимого сегмента используют термин «морфема» или «морф». Они не используют родового обозначения для сложных знаков, таких как синтагма, довольствуются традиционными выражениями
Э. Бюиссенс, подобно американским лингвистам, не использовал термин «синтагма», но уделял большое внимание разработке понятия монемы. По его определению монема «наименьший сегмент, означающее и означаемое которого могут быть одновременно общими для двух слов, в остальном несхожих, либо могут противопоставлять два слова, в остальном схожих» [Buyssens 1967: 113]. Так, если сравнить
Поскольку синтагма в Женевской школе определяется как знак, она, следовательно, объединяет означаемое и означающее, и если последнее неразложимо, оно может быть таковым только по отношению к означаемому: каждый сегмент способствует формированию значения в целом. Тем самым каждый является носителем отдельного элемен та означаемого, «элемента смысла», по выражению Мартине [Martinet 1968: 296]. Он отмечает, что в такой глагольной форме, как
В 1-ом курсе лекций, рассматривая понятие состояния языка, Соссюр говорил: «Можно рассуждать о грамматической проблеме. Так, каждый может судить, соотносится ли avoir chanté с одним понятием» [Godel 1957: 55]. Вопрос Соссюра состоял в том, содержит ли вспомогательный глагол означаемое. Ответ на этот вопрос дал Э. Бюиссенс: «Знак не обязательно должен иметь смысл, но он должен обладать функцией. Рассмотрим, например, два выражения Il a regardé и Il est regardé. Они имеют разный смысл, но невозможно наделить собственным смыслом сегменты a и est. Они лишены смысла, хотя и выполняют важную функцию в сочетании с participe passé» [Buyssens 1960: 30]. То, что Бюиссенс назвал функцией, Соссюр называл значимостью. Значимость
Преимущественное внимание Женевской школы принципу линейности означает переориентацию от системно-структурного подхода, характерному для Соссюра, к функциональному. Представители этой школы ограничивали изучение синтагматики главным образом сферой синтаксиса. В современном языкознании наряду с синтаксической синтагматикой изучаются синтагматические отношения и других уровней: фонетическая, фонологическая, морфологическая, лексическая синтагматика.
Среди понятий, введенных в научный оборот Соссюром, учение о синтагме получило наиболее благоприятный отклик со стороны лингвистов. В то же время, в отличие от широкого понимания синтагмы в Женевской школе, большее распространение получило определение синтагмы в более узком смысле. Некоторые лингвисты употребляют термин «синтагма» в значении семантико-синтаксической единицы. Другие, например Н. Руве, пользуются словом «синтагма» для перевода англ. Noun Phrase и Verb Phrase [Ruwet 1967: 384]. Однако, надо заметить, что в генеративной грамматике символы NP, VP означают как синтаксические группы, так и составляющие фразы.
§ 4. Вопрос единиц языка и речи
В свое время Ф. де Соссюр сетовал на то, что «в области языка всегда довольствовались операциями над единицами, как следует не определенными» [Соссюр 1977: 143]. В середине 50-х гг. XX в. эти слова Соссюра почти буквально повторил Э. Сольберже: «...наука о языке находится в парадоксальном положении, не зная в точности, какими единицами она собственно оперирует» [Sollberger 1953: 45].
В лингвистике широкое распространение получило представление о слове как основной единице языка. Признавая, что слово «есть единица, неотступно представляющаяся нашему уму как нечто центральное в механизме языка» [Соссюр 1977: 143], Соссюр тем не менее отказывал ему в этом статусе. Причина в том, что слово не соответствует конкретной единице в определении Соссюра как единству означаемого и означающего. Так, произношение
Изучение рукописных источников «Курса» свидетельствует о том, что решение проблемы слова Соссюр искал в теории синтагматических и ассоциативных отношений. Так, в синтагмах
А. Сеше считал, что бессилие грамматистов дать определение слову, которым они постоянно пользуются, объясняется тем, что это понятие рассматривается только с точки зрения синтагматики [Sechehaye 1930]. Слово выступает в качестве единицы ассоциативного плана, точнее как минимальная единица, поскольку единицы более высокого порядка, чем слово, также входят в качестве членов в ассоциативные группы. Трудности выделения слова в качестве единицы побудили Балли заменить его понятием «синтаксическая молекула».
Точки зрения, сходной с Соссюром и Сеше, придерживался Р. Годель. Понятие слова, считал он, может стать более ясным, когда рассматривают отношения in absentia. В таком случае слово определяется как минимальная единица ассоциативного порядка. Членами ассоциативных отношений являются слова или группы слов, означаемое которых, как правило, объединяет лексическую значимость и одну или две грамматических значимостей. Грамматические значимости являются продуктом двух типов объединений, которые Годель называет классами слов и парадигмами. Они являются произвольными, поскольку не обязательно соответствуют определенным концептам, а определяются их оппозициями. Так, значимость генетива не одна и та же в латинском, греческом и немецком. Оппозиции, в свою очередь, проявляются в различных означающих, и эти различия являются всегда результатом временной эволюции. В латинском языке, например, значимость аблатива представлена слиянием прежде различимых значимостей (аблатив, инструментальный и частично локативный).
Большой вклад в разработку понятия единицы внес Фрей. Он ввел по образцу фонемы термин «монема». «Под монемой я понимаю любой знак, означающее которого далее не делимо, в то время как синтагма – это объединение, по крайней мере, двух монем в единицу высшего порядка» [Frei 1941: 51]. Эта проблематика получила дальнейшее развитие в работах Э. Сольберже [Sollberger 1953]. В лингвистической литературе ошибочно приписывается введение в научный оборот термина «монема» А. Мартине, который ввел это понятие в собственную терминологию и способствовал его распространению [Мартине 1963: 379].
У Соссюра мы не находим четкого определения «значения», а также его соотношения с понятием «значимости», которому он придавал очень большое значение. Рассмотрение этой сложной проблемы, начатое основателями Женевской школы, было продолжено их учениками и последователями. Близок пониманию Балли значимости и значения как виртуального и актуального А. Бюрже. Основываясь на общем явлении полисемии, присущей языку, он считает, что семантические варианты слова (например:
Хотя система значимостей отличается от языка к языку, перевод возможен: распределение значений между знаками различно, но значения всегда реализуются в определенном контексте. В приведенном примере один и тот же знак имеет два значения, а в таком языке, как английский, значения представлены двумя знаками:
Отмечая близость тезисов Балли и Бюрже, Р. Годель пишет: «Мы видим, что Бюрже, подобно Балли, располагая значение в речи, по-иному понимает отношение последнего к значимости, возможно, он близок к пониманию значения и значимости самим Соссюром...» Суммируя идеи Балли и Бюрже, Годель продолжает: «Таким образом, можно признать, что каждый из элементов, принадлежащих системе языка, в том числе фонемы, ударение и т. д., характеризуется значимостью. Значение, напротив, выступает в высказывании. Оно не вытекает единственным образом из значимостей, используемых для образования сообщения, т. е. означаемого фразы, а зависит также от ситуации, отношений между участниками акта коммуникации, их рода деятельности» [Godel 1966: 54 – 55]. По мнению Т. де Мауро [De Mauro 1972: 465], такая трактовка Годелем соотношения значения и означаемого близка ноологии Л. Прието [Prieto 1964].
Соссюр четко не разграничил «значимость» и «смысл»: «...значимость – элемент смысла, но важно не рассматривать смысл иначе как значимость» [Godel 1957: 236]. Годель ставит вопрос: как обозначить «элемент смысла», который не является значимостью, но который, тем не менее, может приобретать смысл в качестве значимости. Он полагает, что смысл в соссюровском представлении можно обозначить как «лексический признак» означаемого или как «лексическую значимость» члена системы [Godel 1981: 47].
Р. Амакер различает два вида значимостей: грамматические, составляющие ассоциативные ряды закрытого типа, и лексические, ряды которых бесконечны. Лексические значимости в психологическом и семантическом плане более важны. Он сравнивает их с абстрактной сетью, которая покрывает «материю, подлежащую означиванию» [Amacker 1975: 173]. Но каждый раз, когда конкретная лингвистическая единица представляет лексическую значимость, она сопровождается, по крайней мере, одной грамматической значимостью, соответствующей классу или категории, которым принадлежит единица.
Значимость, считает Амакер, может быть определена как «элементарная значимая лингвистическая единица, принадлежащая системе языка» [Amacker 1974: 41]. В таком определении понятие значимости может с успехом покрыть «монему» в понимании Мартине (но не монему Фрея, единицу процесса), а также релевантные признаки означаемого у Прието (подробнее ч. II, гл. III § 2). Наконец, значимость в таком определении примерно соответствует тому, что Де Мауро, вслед за Прието, назвал лексической или морфологической «ноэмой».
Соссюр считал, что не существует существенной разницы между явлением и единицей, что издатели «Курса» правильно интерпретировали как «парадоксальное следствие: то, что обычно называют “грамматическим фактом”, в конечном счете соответствует определению единицы...» [Соссюр 1977: 154].
Фрей и Амакер распространили понятие значимости на синтаксические отношения. Лексические и грамматические значимости Амакер относил к первому типу «абстрактных сущностей», а синтаксические значимости, «служащие для значимых ограничений совместной встречаемости сегментов» – ко второму типу [Amacker 1974: 42]. С точки зрения конкретной реализации в речи синтаксические значимости находятся на втором уровне абстракции, логически отличающемся от первого, являющемся уровнем сложного знака по отношению к его реализации. Но в действительности оба уровня абстракции сливаются в языковом знаке, поскольку синтаксические значимости возникают только под действием того же ассоциативно-синтагматического механизма, что и лексические и грамматические значимости. Рассмотрение синтаксических отношений как значимости представляет научный интерес и имеет право на существование: «В конечном счете правила языка, – писал В. М. Солнцев, – являются проявлением свойств единиц языка, поскольку эти свойства лежат в основе возможных связей и отношений между единицами языка» [Солнцев 1977: 149].
В записях Соссюра имеются замечания о единицах речи: синтагме как свободной комбинации говорящим субъектом, которая проявляет себя в дискурсе и предложении. Как свидетельствуют конспекты студентов, Соссюр колебался относительно статуса предложения как единицы языка или речи, полагая, что имеется целый ряд типов предложений, принадлежащих языку. Колебания Соссюра, замечает Амакер, связаны с его определением речи как области реализации звуков и конкретных смыслов, а также как области проявления воли и выбора со стороны индивида. Наиболее четко статус синтагмы, и предложения в качестве единиц сформулирован Соссюром во 2-м курсе лекций. «Мы говорим исключительно синтагмами, и вероятный механизм состоит в том, что мы имеем
Таким образом, в Женевской школе сформулирована двойственная природа лингвистических единиц в рамках свойственной этой школе концепции языка и речи. Следует заметить, что вопрос разграничения и природы единиц языка и речи – один из центральных в теории языка – до настоящего времени продолжает оставаться дискуссионным, и, следовательно, актуальным.
Одним из следствий линейности знака является возможность языкового творчества, без чего, в узком смысле, невозможна «свобода» говорящего субъекта, а в широком – литературное творчество. Рукописные источники «Курса» свидетельствуют о том, что Соссюр четко осознавал это важное следствие линейности знака: «Творческая деятельность может быть только комбинаторной и заключается в создании новых комбинаций».
«Литература – это труд, затрачиваемый на сближение слов», – говорил поэт П. Валери. Интересно замечание Р. Барта по этому поводу: «Мнение Соссюра о языке очень близко высказыванию Валери... хотя они ничего не знали друг о друге» [Barthes 1985: 225].
Вопрос о языковом творчестве, рассматривавшийся в Женевской школе, приобретает новое звучание в связи с интересом к нему современной когнитивной лингвистики. Рассматривая проблему субъективности в когнитивной лингвистике, В. А. Гуреев пишет: «Вопросы о том, насколько человек свободен в языке, в каких областях языка и на каком языковом материале эта свобода проявляется, являются весьма актуальными в современной лингвистике» [Гуреев 2005].Глава V Вопросы внешней лингвистики
При изучении рукописных источников «Курса» обращает на себя внимание то, что Соссюр рассматривал две возможности изучения языка (внутреннюю и внешнюю) как две составные части единой науки – лингвистики. Слово «лингвистика», – писал он, – вызывает прежде всего идею совокупности внутреннего и внешнего исследования [Engler 1967: 59].
В Женевской школе получили развитие идеи Соссюра, относящиеся к двум областям внешних исследований: соотношение языка и мышления и вопросы нормы и языковой политики.
§ 1. Соотношение языка и мышления
К проблеме взаимосвязи языка и мышления Соссюр подходил с позиции своей концепции языка как системы значимостей. Он исходил из того, что наше мышление представляет аморфную массу, где нет различий отдельных единиц, представлений и т. д. Членение, упорядочивание этой области осуществляется лишь благодаря языку, причем в каждом конкретном языке этот процесс происходит по своему. Такой подход вытекает из понимания языка как системы произвольных знаков, наделенных присущими им отношениями значимостей. «Согласно Фердинанду де Соссюру, – писал А. Сеше в статье “Мышление и язык, или как понимать органическую связь индивидуального и социального в языке”, – произвольные знаки... имеют значимость только потому, что они взаимообуславливают и определяют друг друга. В результате этого возникает строгое равновесие всех частей системы, которая осуществляет произвольное, но совершенно точное членение мыслительной материи в данных пределах» [Сеше 2003б: 194].
Сходный подход развивал и сам Сеше: «...язык представляет собой систему, наложенную на мышление и его выражение». Из этого он делал вывод, что «язык отображает характер мышления, и... француз не может думать абсолютно так же, как русский» [Там же: 196].
Для женевских лингвистов характерно истолкование языка как механизма, органически связанного с мышлением, выступающего средством познания объективной действительности, вместилищем и хранилищем результатов познавательной и созидающей духовной деятельности человека, общества. Для каждого отдельного индивида родной язык является средством общения, а также орудием мышления и средством осознания действительности. «Родной язык, – писал Ш. Балли, – неотъемлем от нашего мышления. Он тесно связан со всей нашей жизнью – личной и общественной» [Балли 1955: 28]. Развитие мышления ребенка, например, неразрывно и необходимо связано с родным языком, на основе которого оно осуществляется и с его же помощью выражается. В статье «Преподавание родного языка и формирование сознания» Ш. Балли писал, что язык играет важнейшую роль в формировании мышления, и из всех факторов, участвующих в развитии мышления, ни один не может сравниться по глубине своего действия с языком, особенно в раннем детстве [Bally 1935: 206].
Вместе с тем Балли и Сеше полагали, что родной язык оказывает глубокое влияние и на конкретную форму нашего мышления: говоря, мы привыкаем мыслить в определенном русле. В их работах встречаются высказывания, близкие к положениям теории «лингвистической относительности».
В личных записях и самого Ф. де Соссюра привлекает внимание сравнение языка со стеклами очков, через которые мы созерцаем предметы [62] . В то же время он критиковал мнение, согласно которому структурные особенности языка отражают психический склад языкового коллектива. Так, синтаксическая конструкция, характерная для семитских языков – выражение отношения определяющего к определяемому существительному простым соположением слов, – «не позволяет делать каких-либо определенных выводов относительно семитского мышления» [Соссюр 1977: 264]. Он также считал, что явления эволюции не определяются обязательно психическими причинами: «...психологический характер той или другой языковой группы мало значит по сравнению с таким фактом, как исчезновение одного гласного или перестановка ударения, и прочими аналогичными явлениями, в каждый данный момент способными перевернуть взаимоотношения между знаком и понятием в любой из форм языка» [Там же: 265].
У Балли и Сеше встречается сравнение, сходное с соссюровским. При этом воздействие языка на мышление они связывали с произвольным характером знака: «...в самом деле, если основываться на произвольности, следует сказать, что каждый язык – это призма, которая преломляет мысль особым образом» [Bally 1928: 46].
Женевские лингвисты, отмечая важную роль языка в формировании мышления, стремились особенно подчеркнуть активное влияние языка на мышление, причем они это делали еще в более категоричной форме, чем Соссюр. «Если мысль воздействует на язык, – писал Ш. Балли, – то и язык в меру своих закономерностей формирует мысль» [Балли 1955: 25].
Во многих своих работах Балли и Сеше развивали идею о влиянии структуры языка на мышление говорящих на нем индивидов. «Для большинства логика языка, – указывал Балли, – это логика родного языка» [Bally 1914: 463]. По его мнению, «мы непрестанно стремимся приспосабливать речь к своим потребностям, но и сама речь заставляет нас подчинять наше мышление общепринятым формам выражения» [Балли 1955: 25].
Балли полагал, что установленные им общие характерные черты языка (для французского – предпочтение простых произвольных знаков, преобладание прогрессивной последовательности в расположении синтагм, аналитическая тенденция развития, статическая тенденция выражения) «должны придавать мысли определенный аспект, определенным образом его (язык. –
Если Вайсгербер в мышлении и языке пытается выделить черты, свойственные отдельным национально-языковым коллективам, и стремится обосновать особенности их языкового мышления, языкового членения и классификации внешней действительности как результат индивидуально-коллективного проявления общечеловеческой способности мыслить, познавать и именовать явления и свойства окружающего мира, то представители Женевской школы в обосновании и объяснении национальной специфики языков подходят к данному феномену с другой стороны, подчеркивая, что каждый член языкового коллектива должен мыслить и говорить более или менее сходно с другими потому, что жизнь в коллективе приучила его думать и смотреть на вещи так же, как и остальные члены группы. Доказательством тому служит тот факт, что при определенных обстоятельствах каждый может выучить любой другой язык. «Проблема языка, в конечном счете, является лишь одним из аспектов проблемы отношений индивида и общества» [Sechehaye 1933: 52].
Рассматривая связи языка и мышления в ракурсе соотношения социального и индивидуального, Сеше, вслед за Гумбольдтом и Соссюром (язык предоставляет говорящему иллюзорную свободу, как бы говоря: «Ты волен выбрать в языке что угодно, но ты выберешь то, что я, язык, тебе подскажу»), ставил вопрос об ограничении лингвистической свободы. По его мнению, система языка как социального явления сковывает возможность выражения индивидуальной мысли. «Как бы француз ни старался, он не будет думать в точности так, как немец или как русский, по той простой причине, что он говорит на другом языке; он обречен думать как француз, в том смысле, что он формирует свои мысли в рамках французских лексических и грамматических средств. В этом, бесспорно, ограничение его свободы» [Сеше 2003б: 193]. Вместе с тем Сеше выражает свое несогласие с преувеличением, по его мнению, этого феномена Л. Вайсгербером: «...он (Вайсгербер. –
В отличие от Вайсгербера, женевские лингвисты ставили вопрос о связи познания окружающей действительности с языком в более осторожной форме; они рассматривали эту связь в аспекте соотношения индивида и общества, основываясь на восходящем к Соссюру понимании языка как социального продукта [63] , правила актуализации которого носят императивный характер. Именно на этой стороне вопроса они сосредоточили внимание.
Настаивая на влиянии языка как социального установления на выражение индивидуальной мысли, Сеше в то же время стремился подчеркнуть, что здесь нет речи о параллелизме языка и мышления – вывод, который нередко делали критики, например, Л. Вайсгербера, основываясь на ранних работах последнего. Подобная интерпретация связи языка и мышления могла бы вести к отождествлению языка с физическими и психическими признаками расы и к «интеллектуальному скептицизму»; «...уже тот простой факт, что человек, принадлежащий к определенной расе – белый, негр, китаец – может, как на родном, говорить на любом языке, если только он начал его изучать достаточно рано и изучал достаточно долго, вызывает недоверие к самому принципу параллелизма» [Сеше 2003а: 189].
В работах Сеше содержится конструктивная критика параллелизма языка и мышления с позиций рационализма и социологической концепции языка. «Существенный недостаток учения о параллелизме, по нашему мнению, состоит в том, что, отказывая индивидуумам в эффективном контроле над выражением их собственной мысли, представляя их движимыми некими “расовыми” силами... это учение в то же время снимает с них ответственность за само их мышление» [Сеше 2003в: 190]. «...вопреки часто высказываемому мнению о подчинении разума языку, у могущественного разума нет ничего более гибкого и податливого, более управляемого – ничего, чем он более свободно располагает в своих целях, нежели языка» [Там же: 201]. В формулировках Сеше содержатся основные аргументы, служащие и в настоящее время опровержением параллелизма языка и мышления: общее мышление у всех народов, возможность понятийного мышления, несовпадение единиц мышления и речи.
Следует отметить, что Сеше наметил когнитивный подход к этнолингвистической проблематике. Мировосприятие обусловлено не только языком, но и концептуализацией как основой нашего сознания. «Не решив философской проблемы природы априорных понятий, которые лежат в основе всякой логики и всякого мышления, очевидно, что мы не будем иметь данных о значении, с которыми согласятся все люди, принадлежащие определенной культуре, на каком бы языке эти люди ни говорили. И именно в рамках этих априорных понятий человеческий разум создает классификацию явлений» [Сеше 2003б: 197].
К проблеме «лингвистической относительности» примыкает вопрос о зависимости становления структурных особенностей отдельных языков от развертывания конкретных форм культуры данного народа.
Критикуя К. Фосслера, Сеше и Балли [Балли 1955: 24] выступают против упрощения и чрезмерно прямолинейного толкования связей между явлениями из области культуры и явлениями из области языка: «Еще более сомнительно, что в старофранцузском употребляли дополнение, выраженное одушевленным существительным в дативе, перед дополнением, выраженным неодушевленным существительным в аккузативе... только потому, что в ту эпоху господствовал культ героев» [Сеше 1965: 80].
Балли иронически относился к упрощенной трактовке связей между этнической структурой, уровнем культурного развития народа и его языком. «Говорят, что дикари имеют специальные названия для каждой ноги животного, но вспомните о наименованиях, которые дают немецкие охотники ушам и лапам зверей... Английскому путешественнику кажется странным, что в языке народа, чуждого цивилизации, используется один и тот же глагол “любить”, когда речь идет о друзьях и о еде. Англичанин смотрит на мир с точки зрения своего языка, где различаются глаголы
Говоря о взаимоотношениях между языком и мышлением, необходимо отметить, что прямолинейное установление однозначных связей между строем языка и мышлением не может, с точки зрения современного языкознания, считаться плодотворным. При любом строе языка возможно вполне развитое современное абстрактное мышление.
Языку принадлежит важнейшая роль в формировании мышления, в познании окружающей действительности. Сам процесс отражения действительности в сознании людей не может быть осуществлен без посредства языка. Язык, закрепляя и выражая наши мысли, является носителем наших знаний об окружающем мире. Язык способен выразить не только наши знания об окружающем мире, но и наше отношение к явлениям внешнего мира, к другим людям и к самим себе – он способен выразить наши эмоции и волевые побуждения. Язык, таким образом, формулирует, закрепляет и выражает всю совокупность сложнейших отношений и явлений действительности. Посредством языка мы получаем возможность познавать, усваивать весь опыт, накопленный предшествующими поколениями. Язык, закрепляя успехи познавательной деятельности человека, дает возможность осуществлять дальнейшее познание человеком окружающей действительности. Таким образом, человек познает с помощью языка и внешнюю реальность, и свой собственный язык, и свое общественное и индивидуальное сознание. Язык охватывает и воплощает в своей ткани все аспекты человеческой деятельности.
Сложные взаимоотношения языка, мышления, познания, культуры относятся к фундаментальным проблемам науки о языке и нуждаются в дальнейших серьезных исследованиях.
Проблему связи языка и мышления Сеше рассматривал как гуманитарную: «Проблема мышления и языка является одним из аспектов проблемы отношений индивида и общества, и поскольку эти отношения представляют особую сложность в мире людей, – где встает перед нами проблема свободы, – это позволяет говорить, что мы просто стоим перед общей проблемой – проблемой человека» [Сеше 2003б: 207].
Выдающиеся представители Женевской школы А. Сеше и Ш. Балли явились предтечами постановки многих основных вопросов современного рассмотрения языка как этнокультурного явления.
Проблематика роли языка в формировании мышления, познания объективной действительности, национально-культурного своеобразия оформилась в различные направления исследования этнокультурной специфики речевой деятельности: этнолингвистика, этносемантика, изучение национального менталитета, языкового сознания и картины мира, языковой личности. При этом широко используются междисциплинарные подходы, а также когнитивный, коммуникативный и дискурсивный.
Следует заметить, что в современных этнолингвистических исследованиях, в отличие от Женевской школы, очевидно, под влиянием когнитивной лингвистики, в качестве исходного пункта чаще всего берутся не языковые значимости, а концепты. Примером сопоставительных исследований в ракурсе этносемантики, основанных на понятиях значения и межъязыковых значимостей, могут служить работы В. Г. Гака [Гак 1983].
Исследование данной проблематики имеет не только важное теоретическое, но и практическое, прикладное значение. Примером может служить актуальная задача изучения межкультурной профессиональной коммуникации (деловые переговоры, контакты, разного рода презентации и др.), которая в связи с глобализацией мировой экономики занимает ведущее место в современной общественной языковой практике. Межкультурное профессиональное общение представляет собой социальное взаимодействие его участников, имеющих национально-культурную специфику своего социума и стандартизованный национально-культурный стереотип. Перед исследователями стоит задача выделить национально-культурные нормы этого вида коммуникации с целью повышения ее эффективности и прогнозирования коммуникативных неудач [Кузнецов 2001: 38].
§ 2. Вопросы нормы и языковой политики
Среди определений языка и речи Соссюром есть определение языка как пассивного и речи как активного. Выше отмечалось, что это разграничение, связанное с креативностью, в «Курсе» не раскрыто, поэтому нередко понималось в буквальном смысле. Складывалось, прежде всего, впечатление, что если принять точку зрения Соссюра, то окажется невозможным организованное вмешательство общества в языковой процесс, организованное руководство этим процессом, невозможна языковая политика [Jespersen 1925; Wagner 1947].
В нашей стране резкой критике в этом плане Соссюр подвергся со стороны Л. П. Якубинского [Якубинский 1929]. Языковая политика определялась Якубинским как «сознательное вмешательство класса в развивающийся языковой процесс, сознательное руководство этим процессом». Критика Якубинским Соссюра была основана на том, что Соссюр «мыслит возможность познания языка лишь путем рефлексии, созерцания со стороны, забывая о субъекте языка, коллективе». Соссюр рассматривал говорящих как инертную и консервативную массу, в то время как тот или иной класс в той или иной общественно-исторической ситуации может выступать либо как активная, либо как инертная сила. При этом Якубинский ссылался на пример Чехии начала XIX в., когда активность национальной буржуазии могла привести к преобразованию лексики чешского языка. Эта позиция Якубинского, очевидно, связана с переоценкой возможностей сознательного вмешательства в язык, вообще характерной для советского языкознания 20 – 30-х гг. XX в.
В статье «Язык и речь», полемизируя по этому поводу с О. Есперсеном, Ш. Балли писал: «Когда Соссюр утверждает, что индивидуум не может изменить язык и распоряжается только в речи, само собой разумеется, что имеются в виду условия, в которых действие закона проявляется абсолютным образом, например, когда индивидуум по своей инициативе намеревается изменить нечто существенное в системе: во французском языке он строит утвердительную фразу, помещая сказуемое перед подлежащим, либо прямое дополнение перед глаголом или произвольно изменяя произношение слова, говорит ordre вместо arbre и т. п. Однако никогда Соссюр не заявлял, что язык полностью независим от индивидов» [Bally 1926: 694].
Ш. Балли, как бы стремясь разъяснить позицию Женевской школы по этому вопросу, писал, что язык усваивается индивидом активно: «Человек никогда не относится к языку совершенно пассивно; одни младограмматики популяризировали идею совершенно бессознательного отношения человека к языку». Балли допускает в принципе возможность вмешательства человека в жизнь языка: «Чем больше прогрессирует и облагораживается цивилизация, тем больше подвергается язык обработке и обдуманным изменениям... Такое вмешательство мысли, все более и более активное, создает впечатление, что языки не являются исключительно натуральными продуктами» [Балли 1955: 395]. В качестве примера Балли приводил примеры литовского, норвежского, современного иврита, определенный успех международных искусственных языков.
Не подлежит сомнению, что люди могут и должны вмешиваться в развитие языка с целью оптимизации речевых средств выражения мысли. Еще И. А. Бодуэн де Куртенэ убежденно говорил: «Разве можно заботиться о чистоте какого бы то ни было языка, не допуская вмешательства свободной воли человека в его чисто естественное развитие?» [Бодуэн де Куртенэ 1963: 40] [64] .
Проблема управления развитием языка неразрывно связана с повышением грамотности и общей культуры. Система языка недоступна лингвистически неграмотному индивиду и не осознается им как система, а овладеть ею, – писал Ф. де Соссюр, – можно лишь путем размышления [Соссюр 1977: 106]. Система языка становится осмысленной с ростом грамотности и образования [65] . «Уже приобщение к письменному языку, – отмечал Ш. Балли, – способствует развитию у читающего и пишущего простейших навыков размышления и анализа» [Bally 1935: 160]. Примечательно, что из двух путей повышения языковой культуры: традиционного – путь пуризма и второго – пути науки [Винокур 1925: 8], женевские лингвисты считали верным только второй.
С ростом языковой культуры массой говорящих яснее сознается норма и отклонения от нее, люди становятся чуткими к любым языковым изменениям и воспринимают их оценочно, разумно. Благодаря этому создаются хорошие условия и для специального научного регулирования языковой системы [66] . «Деятельность Французской Академии, – писал Балли, – была не напрасна, но претворению в жизнь ее реформ препятствовал тот факт, что ее члены представляли интеллектуальную элиту и реформы ее предназначались для элиты... Самые стихийные, самые традиционные формы социальной жизни мало-помалу попадают под контроль сознательной воли. Было бы странным, если бы язык полностью избежал этой участи» [Bally 1935: 167].
Для успешного проведения языковой политики и разработки вопросов культуры речи важно определить понятие языковой нормы.
В учении Ф. де Соссюра, не выделявшего норму в качестве самостоятельного лингвистического понятия, содержались, однако, известные предпосылки для рассмотрения языка как традиционной, или нормативной системы. Утверждая произвольность языкового знака по отношению к «изображаемой им идее», Соссюр отнюдь не отрицает его обязательности по отношению к тому коллективу, который пользуется данным языком. Традиционность знака является одним из его существенных признаков: «Именно потому, что знак произволен, он не знает иного закона, кроме закона традиции, и, наоборот, он может быть произвольным, что опирается на традицию» [Соссюр 1977: 107]. Таким образом, можно утверждать, что в социальной обусловленности и традиционности языкового знака коренится и его обязательность, в свою очередь предопределяющая существование нормативного плана языка. Известно, впрочем, что основные положения теории Соссюра лежали в иной плоскости и нормативная сторона осталась в его концепции нераскрытой.
Нормативные способы выражения, – писал Ш. Балли, – «не существуют в языке в чистом виде, но тем не менее являются безусловной реальностью» [Балли 1961: 46]. Определяя норму с социологической точки зрения, Балли пришел к выводу, что она в принципе не отличается от других видов социальных норм поведения. В работе «Язык и жизнь» он определяет норму как «императивное принуждение», которое можно сравнить с полицейскими предписаниями, с необходимостью платить налоги, подчиняться запретам уголовного кодекса и т. д. [Bally 1935: 181].
В отличие от Пражской школы, в которой литературному языку и связанным с ним проблемам отводилось большое место, женевские лингвисты рассматривали литературный язык всего лишь как стилистическую дифференциацию языка: литературный язык характеризуется прежде всего социальной значимостью, это – признак изысканности, интеллигентности, образованности; лингвистика не может его рассматривать иначе как один из специальных языков. Как таковой, он занимает место, правда, почетное, рядом с административным языком, языком науки, спорта и т. д.» [Bally 1935: 38] [67] .
Для установления критерия нормативности, по мнению Балли, следует обращаться к устной речи: «Учитывая, что язык создан прежде всего для устного употребления, было бы ошибкой не принимать последнее за норму» [Балли 1955: 34] [68] . Более четко эта мысль высказана им в статье «Мысль и язык»: «...разговорная народная речь – дверь, открытая в язык завтрашнего дня, в то время как литературный язык, являющийся продуктом размышлений, заимствует свои выразительные средства почти во всех эпохах прошлого. Не должны ли мы принимать за норму средний разговорный народный язык?» [Bally 1922b: 134 – 135]. Эту установку можно считать правильной в том смысле, что живой речевой опыт следует закономерным и активным тенденциям, которые не всегда могут быть своевременно уловлены в практике нормализации (нормативные грамматики, словари, справочники и т. п.). Склонность Балли недооценивать письменную языковую традицию, которая представлялась ему чуть ли не искусственной, уже была подвергнута критике в нашей лингвистической литературе [Будагов 1955: 404].
Такая позиция неправомерна. Языковой коллектив в лице его выдающихся представителей – писателей – оказывает воздействие на литературный язык, а в целом и на общенародный язык. Не следует упускать из виду, что разговорный устный и литературный языки представляют собой разновидность общенародного языка, оказывают влияние друг на друга, в том числе и в плане нормы. «Язык, – справедливо отмечал Бодуэн де Куртенэ, – не есть ни замкнутый в себе организм, ни неприкосновенный идол. Он представляет собой орудие и деятельность, и человек не только имеет право, но это его социальный долг – улучшать свои орудия в соответствии с целью их применения» [Бодуэн де Куртенэ 1963: 140]. Тут же он говорил о том, что даже обучение родному языку в начальной школе способствует овладению нормами литературного языка и тем самым его нормированию.
В этом отношении Женевской школе можно противопоставить Пражскую школу, представители которой считали, что «письменный язык – это весьма плодотворное понятие, развитие которого дает возможность представить в новом свете целый ряд общетеоретических языковедческих проблем» [Вахек 1967: 534].
Идея «нормы» была намечена А. Сеше в его рассуждениях о лингвистике организованной речи. Наряду с другими задачами Сеше ставил перед лингвистикой речи задачу изучения узуса [Сеше 1965: 71].
Сеше указывал на отрыв грамматических трудов нормативного характера и всех работ, проникнутых духом пуризма, от реальности живого языка. «Выражения, рассматриваемые как негодные, изымаются из языка и попросту игнорируются. “Правильным” же выражениям даются определения ne varietur, часто противоречащие друг другу, а затем делается попытка подчинить им реальное употребление в речи...» [Там же: 67 – 68].
В деле нормализации языка первостепенное значение могли бы иметь научные прогнозы, подсказанные знанием законов языкового развития и отчетливым пониманием тех общественных условий, которые должны оказать решающее влияние на принятие языком тех или иных норм. В целом к возможности лингвистического прогнозирования Сеше относился скептически и даже до некоторой степени с иронией: тот из лингвистов, «кто благодаря своей гениальности или счастливому случаю остановил свой выбор на вариантах, на которых затем окончательно остановился и язык, оказывается в глазах последующих поколений великим ученым» [Там же: 67].
А. Фрей развивал функциональный подход к понятию нормы. Понятие нормы он противопоставлял пуристической точке зрения и за основу принимал соответствие выполняемой функции [Frei 1929: 18].
Ш. Балли, подобно А. Фрею [Ibid.] [69] , считавший, что то, что сегодня считается ошибкой, завтра может стать нормой [70] , предлагал составить список и описание речевых ошибок: «...это могло бы сослужить прекрасную службу новым поколениям лингвистов» [Bally 1935: 43].
Степень осознания нормы Балли связывал с развитием общества. В ходе унификации, к которой стремятся все цивилизованные языки, между членами языкового коллектива исчезают языковые различия, что сопровождается распространением нормы на всех членов коллектива [Ibid.: 181].
Являясь приверженцами синхронного описания языка, Балли и Сеше выступали против исторического объяснения нормы [Ibid.: 183]. Отказавшись от историзма в лингвистических исследованиях, для объяснения нормы они были вынуждены прибегать к такому неопределенному и субъективному феномену, как языковое чутье говорящих субъектов, которые интуитивно чувствуют, что, например, вопросительные формы, характерные для разговорного французского языка
Понятие языковой нормы было свойственно языкознанию на всех этапах его развития. Оно связывалось, как правило, с разными концепциями и получало различное терминологическое обозначение. В XVII – XVIII вв., например, это были идеи нормативных грамматик и словарей [72] . Последнее было свойственно западной и, в особенности, французской традиции (так подходил к определению нормы Вожла в своих «Заметках о французском языке», вышедших в 1647 г.). В языкознании XIX в. проблема нормы обсуждалась как соотношение общечеловеческого (логического), национального и индивидуального (психологического); младограмматики выдвинули понятие узуса, противопоставив его искусственности литературно-письменной нормы и индивидуальности речевого акта. Особенно актуальна стала проблема нормы в лингвистике ХХ в., когда она стала разрабатываться, с одной стороны, в связи с проблемой реализации языковой системы, а с другой – в связи с изучением литературных языков и культуры речи.
Языковая норма в современных теориях выводится из сравнения ее с системой языка и речью. У Л. Ельмслева определение нормы связано с принципиальным противопоставлением понятия схемы (схема или система языка понимается Ельмслевым чисто формально, как совокупность абстрактных отношений, существующих между элементами, независимо от фонетической или семантической характеристики последних) понятиям нормы, узуса и индивидуального акта речи, представляющим в своей совокупности разные аспекты языковой реализации. Однако подлинным объектом реализации Ельмслев склонен считать лишь узус, определяемый как «совокупность навыков, принятых в данном социальном коллективе». По отношению к узусу акт речи является его конкретизацией, а норма – «материальная форма, определяемая в данной социальной реальности» – излишней абстракцией [Ельмслев 1965].
Хотя Л. Ельмслев в целом довольно негативно оценил понятие нормы, его попытка рассмотреть схему языка и речи Соссюра оказала известное влияние на других лингвистов, в частности, на Э. Косериу, концепция нормы которого приобрела сторонников и среди ряда отечественных языковедов. Характеризуя систему языка как «систему возможностей», Косериу определяет норму как «систему обязательных реализаций» [Косериу 1963: 175]. Через систему, согласно Косериу, выявляются структурные потенции языка, а норма соответствует реализации языка в традиционных формах.
Норму можно рассматривать не только в собственном языковом, но и в социальном аспекте. К данному аспекту относятся разные формы осознания и оценки обществом объективно существующих языковых норм. Здесь уместно вспомнить концепцию функциональных языков Пражской лингвистической школы. Язык существует в различных функциональных проявлениях (на современном этапе это язык поэзии, язык театра, язык радио, публицистика, научное творчество, обиходно-разговорный и т. д.). В каждом из этих «языков» имеются свои характеристики, задаваемые внеязыковыми факторами. Пражские лингвисты выдвинули так называемый «функционально-телеологический» критерий правильности, который в несколько модифицированной форме рассматривался и другими лингвистами [Щерба 1957]. Речь в этом случае идет о выборе «правильных» языковых средств в соответствии с целеустановкой и условиями коммуникации.
Понятие языковой нормы, несмотря на значительные колебания в его определении, а также недостаточную разработанность отдельных аспектов этого понятия, является важным и необходимым для характеристики языка в связи с его функционированием.
ЧАСТЬ II САМОСТОЯТЕЛЬНЫЕ НАПРАВЛЕНИЯ ИССЛЕДОВАНИЙ. ОТ СОССЮРА К ФУНКЦИОНАЛИЗМУ
Проблематика самостоятельных направлений исследований, сформировавшихся в рамках Женевской школы, обусловлена индивидуальными научными интересами ее представителей, ходом развития лингвистики и смежных наук, а также воздействием ее основателей Ш. Балли, А. Сеше и С. Карцевского, в трудах которых был заложен функциональный подход к исследованию и описанию языковых явлений, получивший развитие в работах последующих поколений представителей этой школы.
Глава I Роль и соотношение в языке интеллектуального и аффективного
В языкознании конца XIX – начала XX в. проблематика отражения в языке наших эмоций, аффекта в широком смысле, изучалась с разных сторон. Р. Мерингер [Meringer 1895] и Г. Шпербер [Sperber 1914] исследовали действие аффекта на фонетические и семантические изменения. Ж. Марузо [Marouzeau 1929], Г. Гребер [Gröber 1906] и Л. Шпитцер стремились установить воздействие аффективности на различные аспекты языка: фонетику, синтаксис. Большое место аффективному языку уделил в своей работе «Язык» Ж. Вандриес. «...во всякой речи, – писал он, – нужно различать то, что нам дает анализ представлений, и то, что говорящий в нее вносит своего: элемент логический и элемент аффективный» [Вандриес 1937: 135]. Аффективное противопоставлялось интеллектуальному [73] Л. Шпитцером: «Аффекти вная речь отличается от интеллектуальной тем, что оставляет невыраженным, заменяя паузами, интонацией и жестами или дополняя контекстом и ситуацией то, что интеллектуальная речь передает в словах; тем, что она повторяет то, что достаточно сказать один раз, чтобы было вполне понятно; далее тем, что она не пользуется строго объективными словами, а также и тем, что располагает слова в предложении в тех местах, которые в интеллектуальной речи предназначены для других членов предложения» [Spitzer 1929: 275].
Общим принципом аффективности, применимым к различным разделам языка, считалось отклонение от различных «правил», которые мы соблюдаем, когда не находимся в состоянии аффекта. Например, в синтаксисе, если прилагательное стоит после существительного, оно имеет интеллектуальное значение, если же оно стоит перед существительным, то оно имеет аффективное значение, выражает субъективную оценку. Другой характерной чертой экспрессивных явлений языка считалось то, что они быстро теряют свою выразительную силу, становясь грамматикализованными средствами, нормированными и общераспространенными. Эта точка зрения, как мы увидим ниже, характерна и для Балли.
Возведение в абсолют экспрессивного момента в языке было характерно для К. Фосслера, утверждавшего, что язык алогичен, поскольку слова – лишь символы, метафоры, которые никогда полностью не совпадают с выражаемыми ими понятиями.
Такие лингвисты, как Шпитцер и Штромейер, пытались установить корреляции между формами выражения аффективности в языке и психическим складом говорящих.
Исследованием аффективной речи занимался З. Фрейд. На методику психоанализа стремились опереться в своих работах лингвисты Э. Леви [74] и Ф. Финк [75] .
Неопределенный характер статуса эмоциональной экспрессии в языке явился рефлексией взгляда на эмоциональность как на нечто подсознательное, трудно предсказуемое, связанное не с разумом, рассудком, а с чувствами и элементарными ощущениями. Такое понимание эмоционального восходит к периферической теории эмоций («аффектов», «страстей души»), сформировавшейся в русле философии рационализма (Р. Декарт, В. Спиноза). Подразделение языка на «рациональный-интеллектуальный-логический» и «эмоциональный-аффективный-эмотивный» восходит также к положению Ф. Бэкона относительно наук, в которых должно проводиться разграничение между логическим и аффективным. Так, разделяя грамматику на школьную и философскую, Бэкон считал, что в философской грамматике не должно быть места аффективной речи [76] . Такой подход отдавал приоритет логическому аспекту языка.
В последней четверти ХIХ в. начинает развиваться новая отрасль психологии – аффективная психология. Во Франции она была представлена крупными психологами Л. Дюмоном и Т. Рибо. Исследования психологов стимулировали и интерес лингвистов к аффективной стороне речи.
На становление учения Балли об аффективном факторе в языке оказали влияние австрийские психологи Алексиус Мейнонг (1853 – 1920), Христиан фон Эренфельс (1859 – 1932) и Жозеф-Клеменс Крейбиг (1863 – 1917), все они проявляли интерес к суждению о ценности, связанному с понятием аффективности. Так, Мейнонг, в частности, утверждал, что «характерное чувственное значение добавляется в суждении к простому представлению» [Meinong 1894: 32].
§ 1. Роль аффективного фактора в языке
Итальянский лингвист Ренцо Раджунти справедливо отмечает, что отсутствие в теории Соссюра экспрессивной функции делает ее неполной [Raggiunti 1982]. Различие между Балли и Соссюром в том, что если для последнего язык «представляет собой социальный аспект речевой деятельности, внешний по отношению к индивиду, который сам по себе не может ни создавать его, ни изменять» [Соссюр 1977: 521], то для Балли язык, хотя и внешний для индивида, но на который он, тем не менее, воздействует с того момента, как начинает им пользоваться. Эта сторона языковой коммуникации всецело привлекала внимание Балли. Он стремился показать, что язык не подчиняется всецело логике, к чему, по его мнению, склонялся Соссюр, важную роль в языке играет аффективность говорящих субъектов. В то же время следует заметить, что Соссюр признавал участие психического фактора в речи, хотя и ограничивал его действие [Там же: 51].
Соссюр также писал, что «знак всегда до некоторой степени ускользает от воли как индивидуальной, так и социальной, в чем и проявляется его существеннейшая, но на первый взгляд наименее заметная черта», и что «язык есть система знаков, выражающих понятие» [Соссюр 1977: 54]. Таким образом, Соссюр делал акцент на мышление понятийного типа. Что касается Балли, он различал два типа мышления: интеллектуального, логического порядка и аффективного порядка. Проводя это различие, Балли тем самым отступает от положения своего учителя, постулируя активную роль индивида не только на уровне речи, но и языка. Представляет интерес высказывание Сеше в наброске плана неопубликованной статьи «Фердинанд де Соссюр и Шарль Балли» (1943): «...стилистика – это реагент, который нарушает кажущуюся массивную прочность соссюровского принципа» [CFS. 2001. № 54. P. 478].
Балли считал, что мышление представлено понятиями и чувствами, что дает возможность индивиду выражать с помощью языка как свои идеи, так и чувства, и язык представляет в его распоряжение необходимые средства. Таким образом, согласно Балли, язык не только «система знаков, выражающих понятия», как думал Соссюр, но также система знаков, выражающих аффективность. Учение Балли об аффективности содержит зачатки теории речевых актов (подробнее гл. II, § 2). Изучая аффективный и субъективный аспекты языка, Балли значительно расширил представление о языке.
Изучение роли аффективного фактора в языке занимает важное место в лингвистической концепции Балли [77] . Ч. Сегре, например, подчеркивает, что проблематика, связанная с различением в языке интеллектуального и аффективного, имела для Балли программный характер [Segre 1963: 11].
«Аффективность, – писал Балли, – есть естественное и спонтанное проявление субъективных форм нашей мысли: она неразрывно связана с нашими жизненными ощущениями, нашими желаниями, прихотями, нашими оценочными суждениями: она – что то же самое – внешнее выражение личного интереса, который мы проявляем к действительности» [Bally 1935: 113].
Вопрос о роли эмоционально-экспрессивного фактора в языке был поставлен Балли в его ранней работе «Краткий очерк стилистики» [Bally 1905]. Балли упрекает логическую грамматику и даже всю лингвистику до XIX в. за недооценку того факта, что «у большинства людей чувственность, если брать это слово в самом широком его смысле, преобладает над разумом; язык нельзя понимать только как интеллектуальную операцию» [Ibid.: 127].
В завершенном виде учение Балли о роли аффективности в языке представлено в сборнике его статей «Язык и жизнь». Принципом подборки статей сборника явилась проблематика языка в связи с повседневной жизнью и прежде всего с его носителем – человеком. Ж. Вандриес подчеркивает, что изучение языка в тесной связи с жизнью позволило Балли проникнуть в тайны языкового механизма [Vendryes 1966: 197].
Балли рассматривал проблему аффективности в широком контексте проблемы «человек в языке». В самом деле, говоря словами С. Карцевского, «с одной стороны, язык должен служить средством общения между всеми членами лингвистической общности, а с другой стороны, он должен также служить для каждого члена этой общности средством выражения самого себя, и каким бы “социализированными” ни были формы нашей психической жизни, индивидуальное не может быть сведено к социальному» [Карцевский 1965: 85]. «Именно в языке и благодаря языку, – писал Э. Бенвенист, – человек конституируется как субъект, ибо только язык придает реальность,