– Да как сказать. Я потом не раз думал, что она была вроде бы тише, мягче, застенчивее, как и подобает девушке, не такая шумная и дерзкая, как всегда. Пришла она к нам часа в четыре, когда кончилась дневная служба в церкви, повесила чепец на свой гвоздик – куда всегда его вешала, пока жила с нами. Мэри, помнится, нездоровилось, и она сидела в качалке, а Эстер примостилась на скамеечке у ее ног. Я еще подумал: до чего же она красивая. Эстер то смеялась, то плакала, но так тихо, кротко, словно ребенок – духу у меня не хватило ругать ее, тем более что Мэри уж больно волновалась. Одно только я сказал ей тогда, и довольно резко. Обняла она нашу маленькую Мэри за талию и…
– Перестань ты звать ее «маленькой»: она уже совсем взрослая и хорошенькая, точно ясный день. В мать пошла больше, чем в тебя, – заметил Уилсон.
– Видишь ли, я зову ее «маленькой» потому, что ее мать ведь тоже Мэри. Так вот, значит, обняла она Мэри и говорит ей этаким сладким голоском. «Мэри,-говорит она, – что ты скажешь, если я когда-нибудь пришлю за тобой карету, возьму к себе и сделаю из тебя настоящую леди?!» Не вытерпел я, что мою дочку сбивают с толку, да и говорю: «Не дури-ка ты девочке голову, вот что я тебе скажу. Пусть зарабатывает себе на хлеб в поте лица своего, как сказано в писании; лучше есть его без масла, чем быть бездельницей, разъезжать все утро по лавкам да мучить приказчиков, днем бренчать на фортепьянах и ложиться спать, не сделав добра ни одной живой душе, кроме себя».
– Ты всегда терпеть не мог хозяев, – заметил Уилсон, слегка забавляясь запальчивостью своего друга.
– А что они сделали мне хорошего, чтобы я любил их? – спросил Бартон, и глаза его сверкнули. Не удержавшись, он вспылил: – Разве кто-нибудь из них придет ухаживать за мной, когда я болен? А если у меня умирает ребенок (как умирал мой бедненький Том: лежал, шевеля побелевшими губенками, потому что мне нечем было его накормить как следует), разве принесет богач мне вина или бульона, чтобы спасти его? А когда в плохие времена я сижу неделями без работы и наступает зима с лютыми морозами, дует злой восточный ветер, а у меня нет угля для очага, и нечем накрыться, и одежда до того прохудилась, что сквозь дыры проглядывают обтянутые кожей кости, – разве богач поделится со мной своим изобилием, как он должен был бы сделать, если б вера его не была притворством! А когда я буду лежать на смертном одре и Мэри (благослови ее господь!) будет стоять рядом, терзаясь и горюя, – а я знаю, что она будет горевать, – тут голос его слегка дрогнул, – разве богатая дама придет и возьмет ее к себе в дом, чтобы она могла спокойно осмотреться и решить, как жить дальше? Нет, только бедняк, слышишь, один бедняк придет на помощь бедняку. И не вздумай рассказывать мне сказки, будто богач не знает о горестях бедняка. Я тебе на это скажу: если не знает, так должен знать. Пока мы в силах работать, мы трудимся на них, как рабы; мы своим потом добываем им богатства, а живем точно в двух разных мирах, совсем как богач и бедняк Лазарь, когда их разделила пропасть [12], хотя я-то знаю, кому из них было тогда лучше, – заключил он со злой усмешкой.
– Что ж, сосед, – сказал Уилсон, – все это, может, и правда, только мне куда интереснее узнать про Эстер. Когда же ты в последний раз слышал о ней?
– Так вот: в то воскресенье распростилась она с нами очень ласково, поцеловала и жену мою Мэри и дочку Мэри (раз уж мне нельзя больше называть ее «маленькой»), попрощалась за руку со мной, да так весело, что нам и в голову не пришло призадуматься над ее поцелуями и прощаньями. А в среду вечером является к нам сын миссис Брэдшоу с сундучком Эстер и следом за ним – сама миссис Брэдшоу с ключами. Тут мы и узнали, что Эстер сказала ей, будто переезжает к нам обратно, заплатила ей за квартиру до конца недели, потому что не предупредила заранее, и во вторник вечером ушла с узелком (в своем лучшем платье, как я уже говорил тебе), сказав миссис Брэдшоу, что с сундучком она может не торопиться – пусть принесет, когда будет время. Ну, и миссис Брэдшоу, конечно, думала, что найдет Эстер у нас. Только она все это рассказала, хозяйка моя как закричит – и упала без памяти. Мэри побежала за водой, а меня так встревожила моя женушка, что я и думать про Эстер забыл. Назавтра я расспросил всех соседей – и наших и миссис Брэдшоу, но никто не слыхал о ней и не видел ее. Я даже к полицейскому сходил – он довольно славный малый, да только раньше я с ним никогда не разговаривал из-за его формы, – попросил его помочь нам: ведь он на таких делах, наверно, собаку съел. Он, видно, других полицейских спросил. Оказалось, что один из них видел девушку, вроде нашей Эстер, во вторник вечером, часов около восьми. Она шла очень быстро с узелком под мышкой, возле церкви села на извозчика – и только ее и видели: номера-то этого извозчика мы не знаем. Жалко мне девчонку, – видно, сбилась она с пути, а только жену мою еще больше жаль. Ведь она любила Эстер, как меня или Мэри, и до сих пор еще не пришла в себя после смерти бедняжки Тома. Ну, ладно, пойдем теперь к нашим женам: может, твоя хозяйка и сумела утешить мою.
И, ускорив шаг, они двинулись обратно. Уилсон выразил сожаление, что они больше не живут рядом, как прежде.
– Правда, наша Элис живет на Барбер-стрит в подвале дома номер четырнадцать, и стоит послать за ней, как она через пять минут будет у вас и посидит с твоей женой, когда ей взгрустнется. Конечно, я брат Элис и, может, не должен такого говорить, но я все же скажу: нет на свете человека, который с большей радостью помогал бы людям и словом и делом, чем она. Элис хоть и целый день простоит над корытом, но если у кого из соседей заболеет ребенок, она тут же вызовется посидеть с ним, хоть завтра ей, может, с шести утра опять за работу браться.
– Она сама бедна, Уилсон, и сочувствует беднякам, – был ответ. – Во всяком случае, спасибо за предложение, – добавил Бартон. – Я, может, и побеспокою твою сестру и попрошу посидеть с женой, пока я на работе, а Мэри в школе: я знаю, что она без нас места себе не находит. А вон и Мэри! – воскликнул он, и глаза его потеплели: в отдалении, среди группы девушек, он заметил свою единственную дочь, хорошенькую девочку-подростка лет тринадцати.
Та, завидев отца, побежала ему навстречу: у этого внешне сурового человека, видно, была добрая душа.
Мужчины миновали последний перелаз, а Мэри задержалась у изгороди, чтобы нарвать распускающегося боярышника. Проходивший мимо рослый парень, воспользовавшись этим, чмокнул ее в щеку.
– На память о старом знакомстве, Мэри!
– Вот и тебе, на память о старом знакомстве! – воскликнула девочка, вся залившись краской больше от досады, чем от стыда, и награждая его пощечиной.
Тон, каким это было сказано, заставил ее отца и его друга обернуться. Оказалось, что обидчик приходится старшим сыном последнему и на семнадцать лет старше своих маленьких братьев-близнецов.
– Вот что, дети, вместо того чтобы целоваться и ссориться, возьмите каждый по малышу, а то у нас с Уилсоном руки порядком устали.
Мэри тотчас подбежала к отцу. Она, как все девочки, любила маленьких детей и, кроме того, знала, какое событие вскоре произойдет в ее семье, а молодой Уилсон, сразу утратив всю свою юношескую грубоватость, нежно заворковал над младшим братиком.
– Двойняшки, да благословит их господь, все же тяжкое испытание для бедняка, – заметил гордившийся ими, но немало измученный заботами отец, звонко целуя малыша, прежде чем передать его на руки брату.
ГЛАВА II
Поставь-ка, Полли, чайник,
Поставь-ка чай для нас!
Поставь-ка, Полли, чайник,
И будет чай у нас!
– Вот и мы, женушка. Ты думала, мы потерялись? – весело спросил Уилсон, в то время как подруги поднялись и стали отряхиваться, готовясь двинуться в обратный путь.
Миссис Бартон явно успокоилась, если повеселела, облегчив душу рассказом о своих страхах и предположениях, и одобрительным взглядом поддержала приглашение мужа отправиться с «Покосов» всей компанией к ним домой – попить чайку. Миссис Уилсон стала было возражать – час уже поздний, а с ними малыши, но было видно, что и ей хочется принять приглашение.
– Хватит болтать-то, хозяйка, – добродушно заметил муж. – Сама знаешь, что мы еле укладываем мальчишек спать в одиннадцатом часу. У тебя есть платок – одного мальчонку закутаем в него: ему будет тепло там, как у птицы под крылом. А другого я готов к себе в карман спрятать, чтоб не нарушать компании и не тащиться сейчас такую даль в Энкоутс.
– А потом, я могу дать вам еще один платок, – предложила миссис Бартон.
– Я на все согласен, лишь бы компании не разбивать.
Итак, решение было принято, и все отправились к Бартонам. Путь их пролегал по множеству наполовину застроенных улиц, столь похожих одна на другую, что немудрено было бы перепутать их и заблудиться. Однако друзья наши не сделали ни шагу лишнего: миновали проулок, срезали угол и, наконец, свернули с одной из бесчисленных улочек на мощеный дворик, куда выходили задние стены домов; посредине пролегала канава, по которой стекали помои и мыльная вода после стирки.
Женщины, жившие тут, снимали с веревок белье, чепцы, платья, которые висели так низко, что приди наши друзья несколькими минутами раньше, им пришлось бы сгибаться в три погибели, чтобы влажные вещи не задевали их по лицу, а сейчас хозяйки спешили снять свое добро, ибо вечер, еще не наступивший в открытом поле, уже спустился здесь, в образованном домами колодце, и принес с собой мрак и туман.
Уилсоны и женщины, снимавшие белье, обменялись многочисленными приветствиями, так как друзья Бартонов еще совсем недавно жили тут же.
Двое молодых грубиянов, стоявшие у старой облупившейся двери, воскликнули, когда Мэри Бартон (дочь) проходила мимо:
– Э-э, глянь-ка! Дочка Бартона обзавелась женишком!
Они имели в виду, конечно, молодого Уилсона, и тот исподтишка взглянул на Мэри, желая посмотреть, как она к этому отнеслась. Она как будто страшно рассердилась и, когда он через некоторое время обратился к ней, не ответила ему ни слова.
Миссис Бартон достала из кармана ключ; за порогом царила кромешная тьма, среди которой светилась лишь одна яркая точка, которая могла быть глазом кошки, а могла быть тем, чем она и была, – тлеющим угольком в очаге. Джон Бартон разбил лежавший сверху большой кусок угля, и тотчас запылал огонь, залив теплым, ярким светом все уголки комнаты. Миссис Бартон зажгла от очага свечу (хотя ее жалкий огонек тонул в красноватом отблеске пламени) и, не без труда установив ее в жестяном подсвечнике, огляделась, думая, что бы еще устроить в честь гостей. Комната была довольно большая и удобная. Справа от входной двери находилось узкое окно с широким подоконником. По обеим его сторонам висели голубые в белую клеточку занавески, которые сейчас были задернуты, чтобы никто не мешал друзьям приятно проводить время. Два пышных куста герани на подоконнике служили дополнительным заслоном от любопытных взглядов. В углу, между окном и очагом, стоял буфет, полный всякой посуды – блюд и тарелок, чашек и блюдец; хранились в нем и более мудреные предметы, которые вряд ли могли пригодиться в этом доме, вроде, например, стеклянных подставок, служивших для того, чтобы ножи и вилки для разрезания жаркого не пачкали скатерть. Однако миссис Бартон явно гордилась своей глиняной и стеклянной посудой, ибо, окинув присутствующих многозначительным взглядом, она распахнула настежь дверцы буфета и оставила их открытыми. Напротив входной двери и окна была лестница и две двери; одна из них (та, что ближе к очагу) вела в чуланчик, предназначенный для мытья посуды и всякой грязной работы и увешанный полками, а потому служивший одновременно кладовой и буфетной. Другая дверь, более низенькая, открывалась прямо в угольную яму, помещавшуюся под лестницей; от этой двери к очагу тянулась дорожка из яркой клеенки. Комната была положительно забита мебелью (верный признак того, что фабрики работают на полный ход). Под окном стоял комод с тремя вместительными ящиками. Перед очагом – стол, который я могла бы принять за пемброкский [13], не будь он еловым, – я не знаю, делаются ли такие столы из столь скромного материала. На нем красовался прислоненный к стенке ярко-зеленый лаковый поднос, посредине которого обнимались двое влюбленных в алых костюмах. Отсветы пламени весело плясали по лаковой поверхности, и поднос (если отбросить все возражения по части вкуса, с которыми мог бы не согласиться разве ребенок), право же, оживлял яркостью красок эту часть комнаты. Под пару ему была еще малиновая чайница, тоже лакированная. В углу напротив буфета стоял круглый столик на одной ножке, служивший обеденным. Теперь добавьте к этому стены, оклеенные бледными, но с четким рисунком обоями, и вы получите представление о жилище Джона Бартона.
Поднос поставили на стол, женщины сняли платки и чепцы и вручили их Мэри, чтобы она отнесла все это наверх. Зазвенели вынимаемые из буфета чашки и блюдца, потом раздался шепот и позвякивание монет, но мистер и миссис Уилсон из вежливости делали вид, будто ничего не замечают: они знали, что это объясняется соображениями гостеприимства, которое, когда настанет их черед, они сами с удовольствием проявят. А потому они усиленно занимались детьми и не прислушивались к тому, какие поручения давала дочери миссис Бартон.
– Сбегай, милая Мэри, на уголок и купи у Триппинга свежих яичек на пять пенсов да посмотри, нет ли у него хорошей ветчины – тогда возьми фунтик.
– Два фунта, старушка, не будь скрягой, – вставил супруг.
– Ну ладно, возьми полтора фунта, Мэри. И попроси камберлендской ветчины – ведь Уилсон родом из этих мест, и ему приятно будет отведать лакомства родных краев… Да, Мэри, – окликнула она дочь, которая уже бросилась было выполнять поручение, – купи еще на пенни молока и каравай хлеба – только смотри, чтоб он был мягкий и свежий… и… и… Это все, Мэри.
– Нет, не все, – заявил муж. – Купи еще на шесть пенсов рому, чтобы сдобрить чай: ром ты найдешь у фруктовщика. Да зайди к Элис Уилсон: она живет тут за углом, на Барбер-стрит, в подвале дома номер четырнадцать. (Это было сказано для сведения жены.) Позови ее к нам пить чай: она, конечно, рада будет повидать брата, не говоря уже о Джейн и близнецах.
– Если она согласится прийти, пусть захватит с собой чашку и блюдце, а то у нас всего полдюжины, и нас как раз шестеро, – заметила миссис Бартон.
– Ну, к чему это: Джем с Мэри вполне могут пить из одной.
Но Мэри в глубине души тотчас решила, что непременно позаботится о том, чтобы Элис принесла с собой чашку и блюдце, так как ни в коем случае не желала делить что-либо с Джемом.
Элис Уилсон только что вернулась домой. Весь день она провела за городом, собирая дикие травы для настоек и лекарств, ибо, хотя Элис была прачкой, она отлично умела ухаживать за больными и обладала значительными познаниями по части лекарственных трав и корней и в погожий денек, за неимением других более полезных занятий, бродила по полям и лугам, пока ее носили ноги. В этот вечер она вернулась, нагруженная крапивой, и, войдя к себе в подвал, зажгла свечу, а затем принялась развешивать пучки крапивы по всей комнате. Жилище ее отличалось образцовой чистотой; в углу стояла скромная постель с клетчатой занавеской в головах, упиравшаяся противоположным концом в выбеленную известкой стену. Кирпичный пол был тщательно выскоблен, хоть и блестел от сырости, так что казалось, будто его совсем недавно мыли и он еще не высох. Поскольку окошко подвала выходило на улицу и мальчишки могли случайно попасть камнем в стекло, его защищали ставни; оно было увешано гирляндами растений, которые произрастают в полях, вдоль изгородей и канав, – мы привыкли считать их сорняками, а на самом деле они могут принести как большой вред, так и большую пользу, и бедняки поэтому часто прибегают к их помощи. Комната была завалена, завешана и затемнена пучками сушившихся трав, издававших не слишком приятный аромат. В одном углу примостился небольшой висячий шкаф, сбитый из старых досок, где Элис держала остальное свое имущество. Вся имевшаяся в ее хозяйстве глиняная посуда умещалась на каминной полке, где стоял, кроме того, подсвечник, а также лежали спички. В нижнем отделении маленького кухонного столика хранился уголь, а наверху – хлеб, миска с овсяной крупой, сковородка, чайник и жестяная кастрюлька, служившая для заварки чая, а также для приготовления протертых супов, которые Элис иногда варила для какого-нибудь больного соседа.
Она устала и озябла во время прогулки и как раз пыталась развести огонь, подбрасывая на отсыревший уголь еще зеленые ветки, когда постучала Мэри.
– Войдите, – сказала Элис, однако тотчас вспомнила, что уже заперла дверь на ночь, и побежала отодвинуть засов. – Да неужто это Мэри Бартон? – воскликнула она, когда свет свечи упал на лицо девушки. – До чего же ты выросла с тех пор, как я в последний раз видела тебя у моего брата! Проходи, милочка, проходи.
– Мама просила передать вам, – промолвила Мэри, с трудом переводя дух, – чтобы вы приходили к нам чай пить и принесли с собой чашку и блюдечко. У нас в гостях Джордж и Джейн Уилсон вместе с близнецами и с Джемом. Только приходите скорее, пожалуйста.
– Твоя мама очень добра. Премного благодарна за приглашение: непременно приду. Постой, Мэри, а у мамы есть крапива для весенней настойки? Если нет, то я захвачу.
– По-моему, нет.
И Мэри стремглав помчалась выполнять то, что для девочки тринадцати лет, жаждущей самостоятельности, было самой интересной частью поручения, – помчалась тратить деньги. Справилась она с этим хорошо и толково, ибо домой вернулась, неся в одной руке бутылочку рома и яйца, а в другой – отличную розовую, с белым жирком, ароматную камберлендскую ветчину, завернутую в бумагу.
Она успела вернуться домой и поджарить ветчину, а Элис все еще возилась: выбирала крапиву, тушила свечу, запирала дверь и, наконец, с трудом передвигая ноги, приковыляла к дому Джона Бартона. Каким уютным казалось его жилище после ее жалкого подвала! И дело было не в сравнениях, – просто ей приятно было очутиться в теплой комнате, залитой ярким светом, где так вкусно пахло, уютно урчал на огне чайник и шипела поджаривающаяся ветчина. Сделав старинный реверанс, Элис закрыла дверь и с сердечной теплотой ответила на шумное, удивленное приветствие брата.
Приготовления к пиршеству были закончены, и все сели за стол: миссис Уилсон, расположившись на правах почетной гостьи в качалке, справа от огня, кормила младенца, в то время как ее муж, сидя в другой качалке у противоположного конца стола, тщетно пытался утихомирить второго малыша, кормя его хлебом, смоченным в молоке.
Миссис Бартон, зная, как положено вести себя хозяйке, сидела за столом и заваривала чай, хотя ее тянуло пойти взглянуть, как жарится ветчина, и она то и дело озабоченно поглядывала на Мэри, которая с немалой уверенностью в своих кулинарных способностях разбивала яйца и переворачивала ветчину. Джем стоял, неловко прислонившись к комоду, и весьма сердито отвечал на расспросы тетушки, которая явно принимала его за маленького мальчика, тогда как он считал себя молодым человеком, и даже не таким уж юным, ибо через два месяца ему должно было исполниться восемнадцать лет. А Бартон сновал между очагом и столом и был бы совсем счастлив, если б ему не казалось, будто лицо его жены время от времени краснеет и морщится от боли.
Наконец гости и хозяева приступили к делу. Застучали ножи и вилки, чашки и блюдца, но голосов слышно не было, так как все проголодались и не хотели тратить времени на разговоры. Нарушила молчание Элис. Подняв чашку, словно бокал, она сказала:
– Выпьем за отсутствующих друзей. Гора с горой не сходится, а друзья – встречаются.
Элис сразу почувствовала, что тост ее неудачен. Все подумали об Эстер, об исчезнувшей Эстер; миссис Бартон опустила вилку, не донеся ее до рта, и залилась горючими слезами. Элис готова была откусить себе язык.
Это было ложкой дегтя, которая испортила вечер, ибо, хотя все слова утешения были сказаны и все догадки были сделаны во время прогулки, каждый стремился сказать что-то еще, чтобы успокоить бедную миссис Бартон, и не хотел говорить ни о чем другом, пока она так плакала и убивалась. А потому Джордж Уилсон, его жена и дети рано отправились домой, выразив (несмотря на неуместный тост) пожелание, чтобы такие вечера повторялись почаще, на что Джон Бартон с готовностью согласился и объявил, что, как только его жена поправится, они непременно снова соберутся.
«Я уж ни за что не приду, чтобы опять не испортить дела», – подумала бедняжка Элис и, подойдя к миссис Бартон, робко дотронулась до ее руки и сказала:
– Вы и представить себе не можете, как я жалею о своих словах.
К удивлению Элис, настолько великому, что от радости на глазах у нее даже выступили слезы, миссис Бартон обняла ее и поцеловала.
– Вы ведь не назло мне так сказали. Ну, а я не сумела сдержаться: очень я тревожусь за Эстер, не знаю, где она, – это меня и гложет. Спокойной ночи, и, пожалуйста, не думайте больше об этом. Да благословит вас бог, Элис.
Не раз потом Элис благословляла Мэри за эти ласковые дружеские слова. Но тогда она сказала лишь:
– Спокойной ночи, Мэри, и да благословит вас бог.
ГЛАВА III
Когда блеснул поутру нам
Рассвет, от горя сед,
Ее сомкнувшимся очам
Предстал иной рассвет.
Посреди той же ночи соседка Бартонов пробудилась от своего крепкого, заслуженного тяжелым трудом сна, услышав стук. Сначала ей показалось, что стук ей снится, но убедившись в его реальности, она вскочила, открыла окно и спросила, кто там.
– Это я – Джон Бартон, – ответил ей голос, дрожавший от волнения. – У моей хозяйки начались роды. Ради бога, побудьте с ней, пока я сбегаю за доктором, а то ей очень плохо.
Пока женщина торопливо одевалась, забыв закрыть окно, до нее доносились крики, эхом отдававшиеся в маленьком дворике. Через пять минут соседка уже стояла у постели миссис Бартон, сменив перепуганную Мэри; девочка выполняла все, что требовалось, как автомат: в глазах ее не было ни слезинки, смертельно бледное лицо застыло, она не произносила ни слова – лишь зубы ее по временам стучали от волнения.
Крики усилились.
Доктор очень долго не откликался, несмотря на повторные звонки, и еще дольше никак не мог понять, кому это вздумалось вызывать его, а потом попросил Бартона подождать, пока он оденется, чтобы ему не пришлось терять время на розыски улицы и дома. Бартон чуть не топал от нетерпения, дожидаясь у двери появления доктора, а когда тот вышел, зашагал так быстро, что врач вынужден был несколько раз просить его убавить шаг.
– Что, ей так плохо? – спросил он.
– Очень. Так плохо еще никогда не было, – ответил Джон.
Нет, ей уже не было плохо: она обрела вечное успокоение. Крики смолкли навсегда. Джон не стал прислушиваться. Он открыл дверь, запертую на щеколду, и, не задерживаясь, чтобы зажечь свечу и вежливости ради посветить своему спутнику на ступеньках, которые сам он хорошо знал, через две минуты уже был в комнате, где лежала его мертвая жена, которую он любил всей силой своего мужественного сердца. Доктор, спотыкаясь, поднялся по ступенькам при слабом свете, падавшем из очага, и, увидев испуганное лицо соседки, все понял. Не нарушая царившей в комнате тишины, доктор, по привычке на цыпочках, подошел к хрупкому телу страдалицы, которую теперь уже ничто не могло потревожить. Дочь покойной, опустившись на колени, уткнулась лицом в постель и, закусив конец простыни, старалась заглушить судорожные рыдания. Муж стоял как громом пораженный. Доктор шепотом расспросил соседку, затем подошел к Бартону и сказал:
– Идите-ка вниз. Это большой удар, но вы должны перенести его как мужчина. Ступайте вниз.
Бартон машинально выполнил приказание и, сойдя вниз, опустился на первый попавшийся стул. Надеяться было не на что. Слишком явной была печать смерти на лице жены. И все же, услышав каких-то два-три непонятных звука, он подумал, что, быть может, это лишь обморок, припадок… что угодно, только не смерть! Нет, только не смерть! И он уже снова бросился было к лестнице, но ступеньки ее заскрипели под тяжелыми осторожными шагами доктора. Тогда он понял, что произошло там, в комнате наверху.
– Ничто не могло бы ее спасти… Она перенесла какое-то сильное потрясение.
Доктор говорил и говорил, но Бартон не слушал его. Хотя слова эти всплывут со временем в его сознании и он будет над ними размышлять, сейчас он не воспринимал их, они лишь откладывались в его памяти до более подходящих времен. Доктору стало жаль Бартона – он видел, что тот невменяем, и, совсем засыпая, решил, что лучше уйти. Приняв это решение, он попрощался с Бартоном; ответа не последовало, и он вышел, а Бартон продолжал сидеть все в той же позе, неподвижный, точно пень или каменная глыба. Однако он слышал звуки наверху и понимал, что они означают. Он слышал,как открывали разбухший от сырости непослушный ящик, в котором его жена хранила свои вещи. Он видел, как соседка спустилась вниз и принялась искать мыло и воду. Он отлично понимал, что ей нужно и зачем ей это нужно, но ни словом, ни делом не помог ей. Наконец она подошла к нему, стала его утешать (но он был глух к словам участия), что-то говорила про Мэри, только о какой Мэри – его смятенный ум не мог понять.
Бартон попытался осознать случившееся – представить себе, что это действительно произошло. Но мысль его тотчас перенеслась к другим временам, к совсем иной поре. Он вспомнил, как ухаживал за Мэри; как впервые увидел ее – робкую хорошенькую крестьяночку, не умевшую приспособиться к сложной работе, которой ее обучали на фабрике; как Сделал ей первый подарок – бусы, которые давно лежат в одном из глубоких ящиков комода, предназначенные дочке. Интересно, там ли они сейчас, подумал Бартон и, побуждаемый непонятным любопытством, решил попытаться найти их; огонь к этому времени давно потух, свечи у него не было, и искать надо было на ощупь. В темноте рука Бартона наткнулась на гору чайной посуды, которую он посоветовал Мэри оставить немытой до утра – ведь все так устали за день. Мытье посуды входило в число повседневных мелких обязанностей его жены – обязанностей, которые кажутся такими значительными, когда любимого человека, последний раз их выполнявшего, нет в живых. Бартон начал перебирать в памяти все то, чем изо дня в день занималась его жена, и мысль, что она никогда больше не будет этого делать, отворила родник слез, и он зарыдал. Тем временем бедняжка Мэри машинально помогала соседке убирать покойницу. Когда соседка поцеловала девочку и принялась говорить ей слова утешения, из глаз Мэри выкатилось несколько слезинок, но она сдержалась, не желая давать воли горю, пока не останется одна. Наконец соседка ушла, девочка тихо прикрыла за ней дверь спальни и заплакала так, что кровать, подле которой она стояла на коленях, задрожала, сотрясаемая ее рыданьями. Все снова и снова повторяла Мэри одни и те же слова, тщетно взывая к той, которой уже не было с ними и которая не могла ей ответить:
– Ах, мамочка, мамочка, неужели ты умерла! Ах, мамочка, мамочка!
Внезапно она умолкла: ей вдруг пришло в голову, что своим отчаянием она может причинить еще большее горе отцу. Снизу не доносилось ни звука. Девочка посмотрела на лицо матери, такое изменившееся и вместе с тем такое родное, и, нагнувшись, поцеловала его. Почувствовав под губами холодную застывшую плоть, Мэри содрогнулась, схватила свечу и распахнула дверь. Тут она услышала рыдания отца. Сбежав на цыпочках с лестницы, она опустилась подле него на колени и припала поцелуем к его руке. Сначала он не замечал дочери, весь во власти своего горя. Наконец ее громкие рыдания, ее испуганные призывы (которые она не в силах была сдержать) дошли до его слуха, и он взял себя в руки.
– Ушла она от нас, доченька, и теперь мы с тобой должны быть опорой друг другу, – прошептал он.
– Отец, чем я могу помочь вам? Скажите мне, я все сделаю.
– Знаю, знаю. Главное: не убивайся так, чтоб не заболеть. Оставь меня и ступай спать – будь умницей.
– Оставить вас, отец? Нет, пожалуйста, не просите меня об этом.
– Иди, иди, ложись спать и постарайся заснуть: всяких дел и волнений, моя бедная девочка, у тебя и завтра будет достаточно.
Мэри поднялась с колен, поцеловала отца и грустно побрела наверх, в каморку, где она спала. Она решила, что не стоит раздеваться, потому что ей все равно не заснуть, и легла на постель одетая, но не прошло и десяти минут, как отчаянное горе юности утишил сон.
Приход дочери заставил Бартона очнуться от оцепенения и безудержной скорби. Он обрел способность думать: надо было решить, как устроить похороны, прикинуть, когда приступать к работе – ведь они потратились накануне и могут остаться без денег, если он долго засидится дома. О похоронах он не беспокоился: он состоял членом «похоронной кассы» [15], и, значит, деньги на них будут. Тут Бартону пришли на память слова доктора, и он с горечью подумал о том, что таинственное исчезновение любимой сестры как раз и было тем сильным потрясением, которое привело к гибели его бедную Мэри. Он готов был последними словами клясть Эстер. Она навлекла на них это горе. Ее ветреность, ее легкомыслие были причиной их беды. Раньше он только недоумевал и жалел ее, но теперь сердце его навсегда ожесточилось против нее.
В эту ночь Джон Бартон лишился своего доброго ангела. Сила, побуждавшая его быть мягким и кротким, исчезла, – все соседи заметили, что он стал другим. Теперь он не изредка, а всегда был мрачным и суровым. И невероятно упрямым. Только Мэри могла заставить его уступить. Отца с дочерью связывали таинственные узы, обычно соединяющие тех, кого любил человек, отошедший в мир иной. Молчаливый и резкий со всеми, Бартон окружал Мэри нежной любовью, всячески баловал и позволял ей куда больше, чем обычно позволяется девочкам ее возраста, к какому бы сословию они ни принадлежали. Частично эти поблажки были вынужденными, ибо она вела хозяйство и, естественно, распоряжалась деньгами по своему желанию и усмотрению. А частично поблажки объяснялись попустительством со стороны отца, который, полагаясь на здравый смысл и ум дочери, предоставил ей самой выбирать себе товарок и время для встреч с ними.
Но была одна сторона его жизни, которой Бартон никогда не касался в своих беседах с дочерью, хотя именно эти дела всецело занимали его ум и сердце. Мэри, конечно, знала, что он ходит в разные клубы и вступил в рабочий союз, но девушку в возрасте Мэри (даже когда после смерти матери прошло два или три года) едва ли могли интересовать разногласия между нанимателями и нанимаемыми – предмет вечных волнений в промышленных районах, волнений, которые могут на время утихнуть, но вспыхивают с новой силой при любом застое в промышленности, указывая на то, что есть люди, в чьей груди, невзирая на внешнее спокойствие, тлеют угли гнева.
К числу таких людей принадлежал и Джон Бартон. В любые времена ткач-бедняк с изумлением взирает на то, как хозяин переезжает из дома в дом, с каждым разом все более просторный, пока не выстроит себе роскошный дворец или, свернув дела или продав фабрику, не купит себе где-нибудь поместье, тогда как ткач, убежденный, что на самом деле хозяин обязан своим богатством его труду и труду его товарищей, еле сводит концы с концами; ему едва удается прокормить детей и пережить все беды – снижение заработков, уменьшение рабочего дня, безработицу и тому подобное. Но когда наступает застой и ткач понимает (в какой-то мере), что раз никто не покупает произведенный товар, значит, нет спроса на новый, тогда он готов был бы многое безропотно снести и вытерпеть, если б видел, что и хозяин несет свою долю невзгод, – а он, повторяю, с удивлением и, как он сам выражается, «из себя выведенный», обнаруживает, что в жизни владельцев фабрики, оказывается, не произошло никаких изменений. Обитатели особняков как жили в них, так и живут, в то время как домики прядильщиков и ткачей пустуют, потому что семьи, некогда жившие в них, вынуждены переселиться в тесные комнатушки и в подвалы. По улицам по-прежнему ездят кареты; на концертах по-прежнему полно чистой публики, в дорогие магазины по-прежнему ежедневно приезжают покупатели, в то время как безработный труженик, томясь своим бездельем, наблюдает все это, а сам думает о том, что дома у него сидит терпеливая мученица жена и тщетно плачут дети, которых ему нечем кормить, думает о загубленном здоровье и угасающей жизни тех, кто близок и дорог ему. Контраст слишком велик. Почему он один должен страдать, когда наступают плохие времена?
Я знаю, что на самом деле это не так, я знаю, каково истинное положение вещей, но моя цель – передать чувства и мысли рабочего человека. Правда, стоит наступить хорошим временам, и он с поистине детской беспечностью перестает ворчать и забывает о всякой предусмотрительности и уроках прошлого.