Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Журнал «Вокруг Света» №03 за 1991 год - Вокруг Света на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

конфитюра.

Джеф ознакомился с надписью, сделанной, как у нас принято, на русском и английском языках, и потребовал у обоих механиков-водителей по две банки конфитюра. В тот же вечер состоялось официальное чествование Джефа.

23 февраля на небольшом лыжном самолете Ан-28, проходящем испытания в Антарктиде, к нам прилетел Лоран со своей новой командой, он хотел отснять последний отрезок дистанции. Оставалось около 190 километров до «Мирного», и казалось, ничего интересного для Лорана больше не случится. Но так только казалось... 28 февраля мы подошли к отметке «26-й километр от «Мирного». Легко себе представить наше праздничное настроение, мы спускались с великого антарктического плато, мы уже даже видели мельком синее море и айсберги с одной из ледовых террас — огромных ледяных волн, которыми антарктическое плато спускается к океану. До финиша экспедиции оставалось всего три дня!

Сейчас, когда экспедиция подходила к концу, я, конечно, лучше знал и понимал своих товарищей... Хорошо ли, плохо ли, но мои друзья не стеснялись показаться обыкновенными людьми с присущими человеку слабостями. Я часто вспоминаю Уилла в начале нашей совместной жизни в палатке и не могу забыть, как он однажды неожиданно решил отселиться от меня. Не говоря ни слова, стал расставлять небольшую палатку рядом с нашей основной. У него что-то не ладилось, и он попросил меня помочь. Я довольно в резкой форме отказал ему: мне был непонятен и неприятен этот демарш. Только позже Уилл буквально со слезами на глазах объяснил мне, что ему было необходимо тогда побыть одному, чтобы никто его не тревожил. Что это было? Слабость? Или обычное проявление человеческих чувств с его стороны и полное непонимание с моей? Не знаю. Наверное, да. Помню, я даже начал подумывать тогда, выдержат ли наши отношения предстоящие испытания трудной и длинной дорогой. Но намечавшийся конфликт угас, так и не созрев, как, впрочем, и некоторые другие острые и близкие к острым ситуации — например, случай с забастовкой собак или дебаты о моей научной аппаратуре. Я думаю, были две основные причины того, что мы сохранили хорошие отношения. Первая — то, что каждый из нас чувствовал себя единственным, а потому и чрезвычайным и полномочным представителем своей страны в глазах своих товарищей по команде. И вторая: существовавший между нами, пусть невысокий, языковой барьер играл определенно спасительную роль — запас слов кончался прежде, чем острая ситуация переходила в конфликт.

Я понимал, что проявление так называемых слабостей или признание в них есть несомненное следствие более комфортных условий, которые в повседневной жизни в среднем имели мои друзья по сравнению, скажем, со мной. Естественно, каждый из нас вел и ведет борьбу за существование, но, мне кажется, на разных уровнях. Та борьба, какую ведем мы в нашей многострадальной стране, наиболее грубая, примитивная, а вследствие этого — наиболее закаляющая и дающая лучшую подготовку к любым испытаниям. Близкий к моему уровень жизненной закалки был, пожалуй, разве лишь у профессора Чин Дахо из Китая. Профессор, не умея практически стоять на лыжах, прошел весь маршрут и каждый день находил в себе силы еще и отбирать образцы проб снега, в то время как Этьенн, путешественник с мировым именем, отказался от выполнения своей медицинской программы по причине отсутствия, по его словам, всяческой энергии для этого. Даже Джеф, несгибаемый Джеф, и тот попросил замены его на месте впередиидущего, потому что он устал, и когда он спросил, есть ли желающие сменить его, то все стали оглядываться друг на друга, пока наконец не увидели меня (профессора спасло только то, что он плохо держался на лыжах). Вот такие мысли все чаще и чаще приходили мне в голову, и по мере нашего приближения к «Мирному» я прощал моим друзьям все их маленькие слабости, как и они, наверное, прощали мои. Я был горд тем, что смог пройти 5000 километров из 6000 в роли лидера, и поскольку считал и считаю себя человеком с достаточно средними физическими способностями, средним русским, то, сравнивая свое поведение с поведением таких же средних представителей других стран в некоторых критических ситуациях, приходил к несколько шаткой мысли о том, что средний русский превосходит среднего западного мужчину, во всяком случае, по некоторым довольно важным в экспедиционных условиях показателям. Но это, однако, не означало, что я готов был променять наш интернациональный коллектив на коллектив своих соотечественников, отнюдь нет. Несмотря на все различия, мы здорово сдружились и, еще не достигнув финала, заговаривали о будущих совместных путешествиях.

1 марта погода испортилась. Наши палатки стояли метрах в ста пятидесяти от тягачей. Поближе к обеду мы по обыкновению собрались в нашей походной кают-компании. Не помню, зачем я вернулся в палатку, кажется, позвать Дахо обедать, но тот через стенку отозвался, что не пойдет и пообедает дома. Когда я повернул обратно, то увидел, что видимость резко ухудшилась и тягачи практически не видны из-за сильной метели. Я собрал все лыжи и установил их между палатками и тягачами на расстоянии метров 20 друг от друга, затем вернулся В тягач и сказал ребятам, чтобы поторапливались с обедом, есть риск потеряться на обратной дороге домой, и еще предупредил, что поставил лыжи для ориентировки. Кейзо на обеде не было, ребята сказали, что он пошел к своей палатке покормить собак и к обеду не придет. Мы пообедали и стали расходиться. Ветер усилился до штормового. Я проводил Этьенна, который с утра не взял с собой даже рукавиц, и, возвращаясь к себе, на всякий случай, проходя палатку Дахо и Кейзо, спросил, как дела. В ответ прозвучал голос профессора: «О кэй!» Я удивился, не услышав Кейзо, который всегда добавлял что-то к сухой информации Дахо, и поэтому спросил, уже отходя от палатки: «А ты как думаешь, Кейзо?» Ответ Дахо буквально пригвоздил меня к месту: «А Кейзо не возвращался». Я побежал, насколько это было возможно при таком ветре, к тягачам. Убедившись, что и там нет Кейзо, забил тревогу. Было 18 часов, с момента ухода Кейзо прошло немногим более часа, быстро темнело. Мы все — и «Транс — и Траксантарктика», и киногруппа, связав в одну все имеющиеся в нашем распоряжении веревки, привязали ее конец к тягачу и, держась за веревку на расстоянии 5—7 метров друг от друга, пошли радиусом метров в 150 вокруг тягача. Видимость была настолько плохой, что мы порой теряли из виду вблизи идущего товарища. Каждые несколько секунд каждый из нас во всю мощь легких кричал: «Кей... зо, Кей... зо!» Совершив два круга вокруг тягачей, мы перенесли центр к самым дальним по ветру нартам Уилла и совершили двойной обход вокруг них. К счастью, было не очень холодно, что-то около минус 10 градусов, но снег мел свирепо. В 23 часа мы были вынуждены прекратить поиски. Вернулись в тягач, чтобы переждать темное время и продолжить поиски, как только начнет светать. Настроение было чрезвычайно подавленным. Пройти долгих 6000 километров, прожить в самых трудных условиях более 200 дней — и за 26 километров до финиша потерять своего товарища... Это было нелепо и чудовищно несправедливо.

Мы разработали план завтрашних поисков. Было решено с утра повторить несколько кругов, а затем переместиться с тягачами в другое место и начать искать там таким же способом. При этом, конечно, возникал риск случайно наехать на Кейзо, если он закопался в снег где-то поблизости, но выхода не было. С трудом дождавшись рассвета, мы вновь вышли на поиски, метель неистовствовала по-прежнему, светало как-то нехотя. И вот, к счастью, на втором витке от конца веревки по цепочке пролетело: «Нашли!» Признаться, было страшновато бежать туда и смотреть, что нашли... Но уже через минуту мы тискали совершенно целого, даже не помороженного, счастливого, плачущего Кейзо. Подхватив его на руки, внесли его в тягач, переодели, напоили горячим кофе, уложили в постель под два одеяла и... привязали, чтобы более не уходил никуда. Расспросы отложили на потом, а пока...

Как рассказал потом Кейзо, он действительно вышел из палатки кормить собак и, как ему показалось, увидел их, но это было ошибкой, а обернувшись — не увидел палатки. Сначала он не осознал, что заблудился — так быстро все произошло, но через полчаса блужданий в «правильном» направлении, понял это и принял единственно верное решение: остановиться и ждать. С помощью плоскогубцев — единственного инструмента, который был у него, Кейзо вырыл себе небольшую ямку, в которой помещались только ноги, и пытался в ней пересидеть непогоду. Получалось плохо — снег проникал повсюду и холодил, приходилось время от времени согреваться движением на месте. Утром он услышал крики и вылез из своего убежища, проведя в нем 13 часов. Прочь, прочь от этого места — к «Мирному»!..

 

3 марта утром мы стартовали к «Мирному». Бушевавший двое суток шторм взломал припай у «Мирного», и теперь мы, с купола, хорошо видели мерцающую под пробивающимся через облака солнцем темную поверхность океана с разбросанными по ней белыми кусками айсбергов. Спускаться с купола было очень легко, лыжи бежали сами, особенно у меня, потому что я знал, что на финише меня будет встречать жена моя, Наташа, прилетевшая с большими приключениями из Ленинграда через Мапуту и «Молодежную» буквально за два часа до нашего предполагаемого прихода в «Мирный». Не надо говорить, как я обрадовался, когда километров за 10 до финиша увидел в небе два краснокрылых Ил-14, в одном из которых должна была лететь Наталья. Мои товарищи, знавшие об этом, сплясали некую «джигу» на снегу, припевая с ударением по-французски: «На-та-ша, На-та-ша!» — и показывая при этом на приближающиеся к «Мирному» самолеты. Мы шли с остановками, рассчитывая подгадать к назначенному времени — 19 часам 10 минутам. Примерно кило-, метров за пять увидели спешащий к нам навстречу легкий вездеход. Мы остановились. Из люка вездехода вдруг вынырнула, высунувшись по пояс, чем-то очень знакомая мне фигура в Красной куртке с накинутым на голову отороченным мехом капюшоном. Вездеход встал метрах в 150 от нас. Фигурка в красной куртке, очень ловко и быстро выпрыгнув из люка, бегом, спотыкаясь и скользя на крутых застругах, направилась в нашу сторону. Это была Наталья! Я пришпорил лыжи и помчался ей навстречу. Сзади до меня донеслось хорошо известное в профессиональной лыжной среде напутствие: «Виктор! Не забудь снять лыжи!» Через минуту я уже держал в объятиях плачущую жену.

Заканчивался 220-й день путешествия...

Нас встречало около сотни людей, были улыбки, фотоаппараты, шампанское и, конечно же, хлеб и соль!

8 марта мы покинули «Мирный» на теплоходе «Профессор Зубов» и через неделю непрерывного шторма пришли в австралийский порт Перт. Здесь расстались с нашими собаками, которые из Австралии должны были лететь прямо домой в Миннесоту на ранчо. А мы все, участники экспедиции, полетели из Перта в Сидней, где встретились с яхтой, пришедшей сюда после завершения плавания вокруг Антарктиды. На яхте был устроен прием В честь экспедиции, на котором присутствовали министр иностранных дел Австралии, послы всех стран — участниц экспедиции. Из Сиднея мы совершили длительный перелет в Париж, где нас принял президент Фракции Франсуа Миттеран. Мы взяли с собой на прием двух собак — Пэнду и Сэма, которые чувствовали себя очень привольно на аккуратно подстриженном газоне внутреннего парка Елисейского дворца. Проведя в Париже два суматошных дня, вылетели в Миннеаполис, где в течение трех дней встречались с общественностью, детьми, участвовали в большом и торжественном параде вместе с собаками, уже прилетевшими из Австралии. Парад был устроен на главной площади столицы штата Миннесота перед зданием конгресса штата. 27 марта вылетели в Вашингтон, где в Белом доме нас принял президент США Джордж Буш с супругой. На этот прием мы взяли только Сэма, предварительно вымыв его под душем с шампунем. Таким образом, Сэм — это единственная собака в мире, которая не только побывала на обоих полюсах планеты, но и была удостоена чести быть принятой двумя президентами.

31 марта я вместе с Наташей вернулся домой. В начале мая состоялась еще одна поездка участников «Трансантарктики» в Японию и Китай. В Японии нас принял премьер-министр Тофико Кайфу, а в Китае — президент Ян Шангунь. 18 мая мы расстались, с тем чтобы встретиться вновь в середине июня в Москве и Ленинграде. В нашей стране участников экспедиции в один день приняли поочередно Эдуард Шеварднадзе и Анатолий Лукьянов. Прощаясь с нами. Председатель Верховного Совета СССР сказал: «Экспедиция «Трансантарктика» сделала очень большое и важное дело для всего мира и прежде всего для Антарктики. Теперь, зная, что вы все равно не остановитесь на этом, думаю и надеюсь, что вы сможете сделать нечто подобное и для Арктики, во всяком случае, любое ваше начинание в этом чрезвычайно важном для судеб всего мира регионе найдет понимание и поддержку Советского правительства». Мы с Уиллом переглянулись…

Виктор Боярский Фото участников экспедиции

Голубая ящерица

В моем путевом блокноте на одной из страниц изображена крошечная бегущая ящерица. В изгибе туловища, в точеной головке с бусинкой любопытного глаза, в напряженной цепкости лапок, скользящих вдоль листа, — изящество, легкость, неуловимость. И вместе с тем угадываются какая-то доверчивость, открытость беззащитного существа. Чем больше вглядываешься в рисунок, тем отчетливее понимаешь: эта ящерица пойдет в руки к тому, кому доверяет. Едва же почувствует неладное — исчезнет, мгновенно растворится в пространстве...

Рисунок сделал Худайберды Аннабердыев, художник-каллиграф. Путешествуя по Средней Азии, я побывал у него в гостях, под Ашхабадом; слушал рассказы о жизни, о раритетах, прошедших через его руки, о почти угасшей сегодня в нашей стране профессии, о великих каллиграфах, чья слава пережила столетия.

Но голубая ящерица... Самое удивительное, я видел ее давным-давно, в незапамятные времена, в детстве. Однако все по порядку.

Худайберды Аннабердыеву без малого девяносто лет. Он помнит неподъемные тюркские летописи, обтянутые бараньей шкурой. Особой лопаточкой, вырезанной из слоновой кости, перекладывал он хрупкие листы индийских рукописей, страницы которых украшены перьями птиц, рыбьей чешуей, лепестками цветов, а переплеты покрыты древним прозрачным лаком такой крепости, что лезвие ножа не оставляет на них и следа. Рассматривал роскошные диваны (Диван — в классических литературах Востока сборник стихотворений одного поэта, расположенных строго по жанрам и в алфавитном порядке рифм.) персидских стихотворцев, где несравненные миниатюры сверкают подобно драгоценным камням, а пространство между поэтическими строками залито золотом. Его пальцы прикасались к рукописям, исполненным на коре белого тополя, начертанным на коже кулана и на пальмовых листьях. Он помнит их цвет, запах, особенности и изъяны, судьбу каллиграфов и судьбу тех, кто владел бесценными книгами, помнит наклон букв, колофоны и картуши, глянцевитость или шероховатость материала, рецепты чернил, туши, красок, бумаги. Одним словом, все, что положено знать мастеру, вступившему в благородный цех каллиграфов и давшему клятву при посвящении: «письмо — половина мудрости», а «бумага — светоч бытия, бросающая луч на прах».

Худайберды приходилось работать на редкостной бумаге, сделанной ручным способом из коры камфарного дерева и рисовой соломы — плотной, великолепно отбеленной, тонкой, почти не желтеющей от времени. Когда мастер прикасался к ней, то, по его выражению, «достигал предела блаженства». Писал и на оберточной бумаге, на той, в которую завертывают в магазине продукты.

В рукописной книге, вышедшей из-под пера настоящего мастера, недопустимы подчистки или исправления. Каждая буква пишется сразу и набело. Отсюда качества, которыми, безусловно, должен обладать художник: точность, терпение, четкость, старательность и, конечно, грамотность. Как писалось в одном средневековом наставлении по каллиграфии: «Если в одном из пяти качеств недостаток, не получится пользы, хоть старайся сто лет».

Лучшей бумагой у каллиграфов, по словам Худайберды, считался сорт, носивший название «Бумага из павильона Чистое сердце». Изготавливалась она вручную из побегов молодого бамбука, росшего в одной из провинций Китая.

— За всю жизнь, — вспоминает мастер, — мне попалось всего семь чудесных листов. Не слышали: делается ли эта бумага в Китае сейчас?

Качаю головой: нет, не приходилось слышать. Собеседник прикрывает тяжелыми веками глаза. Сидит неподвижно. О чем думает в эту минуту? О редкостной бумаге, которая, по всей вероятности, уже никогда не попадет в его руки? О своей жизни? О давно ушедших наставниках, учивших его высокому мастерству? А может, о своих учениках? Сначала передавал все, что знал и умел, единственному сыну, но тот неожиданно и неизлечимо заболел. Начал заниматься с учениками, и некоторые из них, по словам Худайберды, были чрезвычайно способными. Но ни один не выдержал бесконечных упражнений. Возможно, дело было в другом: искусство каллиграфии казалось подросткам архаичным, ненужным, чем-то вроде костей доисторического животного, выставленных в музее. Да и зачем рукописная книга в век, когда печатный станок в считанные часы может отпечатать сколько угодно экземпляров? И разве заработаешь на жизнь этим ремеслом? Посмотрите на самого мастера: что у него есть? Тростниковое перо да несколько книг, переплетенных в парчу. А ведь работал всю жизнь. Нет, нож свою рукоятку не режет. Шофер, рубщик мяса, продавец в сельпо — вот кем стали бывшие ученики Худайберды. Правда, один работает гравером. Режет надписи на подносах, пиалах, перстнях, авторучках — на всем, что приносят люди в мастерскую, желая увековечить имя дарителя и имя того, кому вручается подарок.

Сам мастер первые в своей жизни буквы вывел на песке. Благо песчаное море начиналось у порога кибитки под Кизыл-Арватом, где родился Худайберды. Возможно, именно узоры на песке, которые он видел, как только начал помнить себя, поразили воображение мальчика. В любом месте пустыни жизнь оставляет свои письмена. Идет человек, ступает верблюд, скачет заяц, скользит змея, бежит священный жук-скарабей — за каждым тянется цепочка следов, пока ветер не сотрет знаки, начертанные на бесконечном желтом листе.

В свое время, в конце пятидесятых годов, я еще встречал в Каракумах чабанов, умевших читать следы как раскрытую книгу. По отпечатку на песке они узнавали возраст верблюда или определяли, каким глазом животное видит хуже. Это знание передавалось из поколения! поколение. След в пустыне — та ли письменность: карта и компас, ключ и история. Спросите и сейчас любого мальчишку-туркмена, выросшего на асфальте, а среди песков: есть ли что-нибудь на свете, что не оставляло бы следов в пустыне? Он засмеется: это все равно, что не иметь тени.

Так вот, Худайберды учился писать на песке. Брал палочку, пытался воспроизвести арабские буквы, которые видел в книгах. Их в кибитке было две: Коран и стихи Махтумкулй, Книги передавались от отца к сыну, и дотрагиваться до них мальчику; пока не подрастет, было запрещено, Но он видел рукописные книги в руках отца и деда, запоминал начертания букв и часами сидел, пытаясь воспроизвести их на песке. Писал, стирал, вновь писал, добиваясь точной копии. Для него это была игра — увлекательная, волшебная, бесконечная. Кстати, одно из определений каллиграфии — «игра пера», «танец пера».

Дед, заметив увлеченность маленького Худайберды, подарил ему четыре драгоценности: чернила, несколько листов бумаги, чернильницу и калам — тростниковое перо. И сам стал его первым учителем. А потом; была духовная школа — медресе, сначала в Хиве, потом в Мешхеде.

Занятия в медресе шли от восхода до захода солнца. Для упражнений в каллиграфии оставалась ночь. Худайберды приходил в келью, зажигал масляный светильник, ставил за ним начищенное медное блюдо, чтобы было больше света, обмакивал калам в чернила и выводил первую букву...

«Если хочешь стать мастером в письме — оставишь покой и сон,- наставляет старинный трактат. — Голову о бумагу как калам будешь тереть; день и ночь от этой работы не отдохнешь; откажешься от всех желаний. Чистота письма — чистота души».

Нет преувеличения в этих словах. Все так: чистота письма — чистота души. Каллиграфия — та же человеческая исповедь. В своеобразии начертания букв, в их нервности, благости, умиротворенности или злой остроте, прижатости друг к другу — угадывается характер, личность каллиграфа. Это замечено не мной и давно. Наверное, еще тогда, когда было изобретено письмо.

Не на этом ли основывается древнейшее искусство графологии, угадывающее характер человека по почерку и предсказывающее судьбу? Во всяком случае, такое видение присуще и восточной и европейской культуре. На память приходит изысканное письмо князя Мышкина в «Идиоте» Достоевского, где автор специально обращает внимание на эту особенность. Почерк князя — знак душевной тонкости, обаяния, чистоты и праведности; символ его удивительной личности, отпечаток которой ложится на все, в том числе и на бумагу, по которой скользит его перо...

Пришло время — и работы мастера Худайберды стали цениться знатоками. Их уже знали не только в Хиве или Мешхеде, но и в Афганистане, в Индии. Но ветер не всегда дует в ту сторону, куда идешь. В двадцатые годы в Средней Азии, как и во всей стране, началась борьба с религией.

— Меня назвали «изготовителем духовного гашиша», «защитником мракобесия», — рассказывает мастер. — Напрасно я говорил, что надо уметь по-новому прочесть старые книги и найдешь в них то, что зовется истиной и мудростью. Правда не в разделении людей. Она внутри нас. И когда она выходит наружу, мы называем ее добром, или красотой, или справедливостью... Но не зря говорят, что в доме попугая не слышно голоса человека. Кто меня слушал? Что было делать? Ждать, когда отправят туда, где снег не тает весь год? Туда, куда ушли многие люди, которых я знал и уважал? Никто из них не вернулся...

Мастер берет чайник, наливает в мою пиалу чай, потом в свою. Делает несколько глотков. Ставит пиалу, поглаживает ее тонкой смуглой рукой.

— Никто не вернулся... Что мне было делать? Я купил швейную машинку «Зингер», вернулся с семьей в родной аул и стал портным. Шил одежду. Потом научился шить обувь. Шил все, что нужно людям: шапки, шубы, сапоги. И никто не вспоминал, что когда-то мои пальцы держали калам. Я спрятался под острием швейной иглы...

Но каллиграфия? Разве можно о ней забыть? Она была его болью, мукой, его счастьем, наконец. Днем Худайберды сидел за машинкой, а ночью, таясь от недоброго глаза, склонялся над бумагой, оттачивая свое искусство. Он продолжал изучать почерки «классической шестерки»: сульс, насх, мухаккак, рейхан, тауки, рика. Стремился к тому, чтобы ни один элемент буквы не подавлял другой, избавляясь в то же время от некоторой деревянности начертания, которую замечал в своем почерке, от узловатости и излишней тяжести нажима пера на бумагу. Он знал, что эстетическая ценность искусства каллиграфии — в динамике пера, скользящего по материалу, и в покое застывших букв, и в чистоте узора... Особого мастерства Худайберды достиг в почерке насталик — изящном, четком, летящем курсиве, как бы вобравшем в себя достоинства других стилей. Его письмо — сплав энергии, страсти и вместе с тем благородной утонченности. Именно этим почерком выполнена одна из рукописей стихов Махтумкули, которая выставлена ныне в музее поэта. Рукопись раскрыта на странице, где начертано: «Судьба! Что делаешь, судьба! Свет у меня в глазах мутится: теснятся под землей гроба, глотает пленников темница. Судьба! Ты вышла на грабеж, в твоей руке сверкает нож; терзаешь душу, тело жжешь, и некого тебе страшиться»...

Работник музея, который перевел мне эти несколько строк, заметил, глядя на рукопись, что она написана таким страстным пером, что, наверное, если поставить на страницу чернильницу, то буквы поднимут ее в воздух.

Эта рукопись стихов Махтумкули, который носил псевдоним «Фраги», что значит — «Разлученный», была закончена Худайберды Аннабердыевым в середине тридцатых годов.

Передаю мастеру разговор в музее. Он смотрит в окно, за которым цветущий весенний сад. Каждый куст, каждое дерево похожи на облако. Сад горит розовым огнем от множества роз, и, кажется, сама земля превратилась в легкое розовое облако...

— Рассказывают, когда в середине XIII столетия Хулагу-хан захватил Багдад, — тихо начинает Худайберды очередную историю, — и монголы начали грабить дома и лавки, несравненный Якут Мустасими — а он писал всеми почерками удивительно чисто и прозрачно — укрылся на минарете, взяв с собой чернила и калам, а бумагу захватить не успел. У него была только чалма, и он написал на ней несколько слов, да так, что диву давались, глядя на них. Чалма хранилась в библиотеке в Хоросане. В юности мне посчастливилось видеть копию этой работы. Говорили также, что Якут сделал надпись просто пальцем, обойдясь без калама. Может, и так. Рассказывают еще, что на том же минарете укрылся один из приятелей каллиграфа и, увидев, что тот занялся своим искусством, воскликнул: «Ты что, рехнулся? Багдад разрушен. Жители перебиты. Все пропало!» Якут ответил: «Что ты кричишь? Не горюй. Я достаточно много написал за свою жизнь, и то, что сделал во имя знания, стоит всего Багдада!»

 

Говорят, что жизнь Якута перешла за сто лет. Могила его в Багдаде. Мой наставник в Мешхеде видел ее. От Якута осталось шесть учеников, заслуживших писать имя учителя в своих работах. Один из них будто бы превзошел даже самого Якута. Мнение о себе он высказал в словах, обращенных к сыну: «Старайся! Если не сумеешь подобно мне, то пиши хотя бы как Якут».

У этих мастеров были свои ученики. У тех свои. Многие из них делали надписи на зданиях. Потом каменщики выводили их рельефом, без украшений, просто из обожженного кирпича. Другие писали на золоте, серебре и меди, на глазурованных плитках. Образцы эти поистине лучезарны. Я видел их в Куме, Мешхеде, Бухаре и Хиве. Были надписи и в Самарканде. Но я их не застал.

Рассказывают, что один из мастеров, Омар, по прозвищу «Акта», что означает «человек, у которого отрезана рука», писал левой так, что разум знатоков мутился от увиденного совершенства. Для Тимура он задумал написать текст Корана почерком гумбар, мелким, словно песок. Его Коран был столь мал, что умещался под перстнем. Тимур отклонил этот дар: многочисленные титулы господина Вселенной показались эмиру начертанными недостойно, мелко. Тогда Омар написал другой текст: каждая строка была в локоть длиной. По окончании работы Омар привязал рукопись к тележке и повез во дворец. Когда это известие дошло до Тимура, он улыбнулся, вышел навстречу мастеру со всеми своими вельможами. Говорят еще, что Омар получил столько золота, сколько весила рукопись вместе с тележкой. Один лист из этого списка я видел.

Писать можно крупно или мелко. На бумаге, на камне, на меди или на ткани. Только бы держали пальцы калам, а глаза...

Худайберды недоговаривает, вздыхает. Зрение — вот что больше всего беспокоит мастера. Оно слабеет, и все более сильные очки приходится надевать, когда каллиграф садится за работу.

Художник просит разрешения взять мой блокнот, не спеша надевает очки, открывает чистую страницу, обмакивает калам в чернильницу. Несколько прикосновений пера — и мне на память остаются слова с пожеланиями успеха и благополучия, а рядом с ними бежит по листку крошечная голубая ящерица...

Вспомнилась другая весна. Не яркая, розовая, сверкающая как сейчас, а ранняя, сиротская. Голые мокрые деревья за окном класса. Учитель географии по фамилии Котлов. Когда он поднимается из-за стола или прохаживается по классу между рядами, слышно, как поскрипывает протез. Взрослые говорят, что в войну учитель командовал торпедным катером. Но сам он об этом не вспоминал, а если спрашивали, поднимал бровь: «Любопытные синьоры! Лучше скажите, почему швартовный конец в вашем городе называют чалкой?» И насмешливо щурился.

Страстью Котлова были географические карты. Кроме обычных, учебных, он приносил старинные, из своей коллекции: русские, испанские, английские, венецианские, португальские... Все в этих картах казалось необыкновенным. Бумага, изготовленная, по словам Котлова, из отслуживших свой век парусов и корабельных снастей. Особенная, глубокого тона черная краска — ее получали из сажи спаленных виноградных лоз. Виртуозно нарисованные чудища: какая-то загадочная птица-рух, смахивающая на громадного рогатого ворона, или вовсе фантастическая морская гидра, чье змеиное туловище и морщинистая шея были украшены крючковатыми шипами. А крутобокие лихие парусники, летящие по волнам навстречу китам и русалкам?! А многобашенные города-крепости на морских берегах, окруженные каменными стенами, под защитой которых высились дворцы, вонзались в небо шпили соборов и крепко стояли на земле дома, похожие на сундуки?!

Это были замечательные карты.

Учитель, конечно же, дорожил коллекцией, но в отличие от других собирателей не хранил древности за семью печатями. Диковинки были всего лишь средством открыть перед нами мир — просторный, свободный, сказочно богатый. Котлов рассказывал нам о космографах — так он почему-то называл путешественников, — плативших жизнью за то, чтобы нанести на клочок пергамента или бумаги горный хребет, очертание залива, остров, пролив, и как бы между прочим сообщал сведения по астрономии, истории, мореплаванию, экономике, этнографии... Сейчас, через годы, понимаю, что Андрей Павлович Котлов был не просто образованным человеком, он был энциклопедистом. Но тогда это казалось для нас само собой разумеющимся: на то он и учитель, чтобы все знать.

Слушая Котлова, мы ни минуты не сомневались, что сами станем космографами. А для этого прежде всего нужно понимать и уметь начертить карту. Великие картографы — Меркатор, Кириллов и другие, о которых учитель рассказывал так, будто расстался с ними вчера, вдохновляли нас. С сосредоточенными лицами бродили мы с компасами и листами бумаги, прикрепленной к фанеркам, по дворам, переулкам, пустырям, изготовляя «карты». Собаки и дворники провожали нас подозрительными взглядами. Мы трудились самозабвенно, украшая чертежи кинжалами, черепами и ревматическими пальмами. Увлечению пришел конец в один весенний день, когда нас доставили в милицию в «черном вороне» за составление плана оборонного объекта. В данном случае «оборонный объект» — нефтехранилище, чьи серебристые купола попали на наши планшеты. Отпустили нас после того, как в отделение пришли родители во главе с Котловым. До сих пор помню ощущение небывалой легкости, когда, вместе с другими «шпионами» вышел на улицу и темно-синее небо, проколотое золотыми звездами, накрыло нас своим крылом.

Планшеты были уничтожены, компасы конфискованы. Но прозвище «шпионы» прилепилось к нам в школе, и долго еще после того происшествия синяки и разбитые носы свидетельствовали, что мы отнюдь не смирились с этой кличкой.

В тот же год Котлов ушел из школы, а потом уехал из города. Мы пришли на вокзал проводить его, и, прощаясь, Андрей Павлович неожиданно обнял каждого из нас и поцеловал. Потом долго махал рукой из окна вагона. Приглашал: «Жду в гости, синьоры! Приезжайте в Севастополь!»

А что — и приедем! Сядем запросто в такой же поезд а лучше на самолет, и рванем до Севастополя, до самого синего Черного моря, как говорил Котлов. Но никто из нас больше никогда не встретился с Котловым.

Куда уплывают наши мечты? В какой дьявольской пучине они пропадают? Что остается от пылких обещаний, смелых надежд, благих намерений?

Или все же что-то остается? Moжет, та же голубая ящерица, которую j я снова встретил через столько лет?

...Вот Котлов развязывает тесемки огромной картонной папки (в таких художники носят эскизы и рисунки), не спеша перебирает желтоватые листы и вдруг молниеносным движением выхватывает редкость, остро глядит на нее, потом передает нам.

Так я впервые увидел арабскую карту: юг на ней находился вверху, где на обычных картах — север. Но мало этого. В изгибе большой русской реки, где стоял мой родной город, была нарисована маленькая голубая ящерица. Я ее прекрасно запомнил. Блестящий любопытный глаз. Сильное гибкое туловище. Цепкие лапки, бегущие по бумаге.

Почему ящерица? Отчего она попала на карту рядом с моим городом? Что значит этот знак?

Я вспоминаю этот рисунок через десятилетия, глядя на изображение такой же голубой ящерицы в моем блокноте. Рассказываю об этом Худайберды. Он внимательно слушает. Потом говорит:

— С древних арабских карт, по заказу ученых Туркмении, я делал копии. А чтобы пометить свою работу, рисовал свою тамгу — голубую ящерицу.

Да, воистину тесен мир, и самые «странные сближения» случаются в нашей жизни.

Сергей Смородкин Фото Ахмеда Тангрыкулиева

Жалобы бедуина

Все мы знаем, что женщина Востока угнетена, носит паранджу и платье до пят, ее права урезаны, во многих странах она не может водить машину и вынуждена хранить деньги в специальных женских банках. Постоянно раздаются голоса, призывающие к освобождению затворницы, к разрушению стены между обществом мужчин и обществом женщин, однако в действительности все не так-то просто. Сужу об этом по собственному опыту.

З анимаясь этнографическими исследованиями на севере арабского мира, в Ливане, и на крайнем юге, в Южном Йемене, я расспрашивал женщин иногда непосредственно, а чаще заочно. Посылал им записки с вопросами, и они, пройдя строжайшую цензуру мужей или старших братьев, возвращались с ответами, написанными собственноручно или надиктованными. Иногда перо заменял магнитофон, а однажды я провел довольно большое интервью по детскому телефону, связывавшему гостиную первого этажа с женскими покоями второго. Расспросы убедили меня, что большинство женщин совсем не чувствуют себя угнетенными. Им нравится, когда мужья ходят за покупками на рынок и в лавки, лицевое покрывало для них отнюдь не символ рабства, а признак респектабельности («...чтобы всякий нахал не смел пялиться в лицо порядочной женщины!»). На востоке йеменской провинции Хадрамаут пришлось столкнуться и вовсе с неожиданной картиной.

В нашей экспедиции появился шофер Махбус — бедуин из племени альавамир — молчаливый, невозмутимый и до того худой, что, когда он спал, укрывшись с головой от москитов, казалось, под одеялом пусто. Однажды, как сейчас помню — это было восьмого марта, Махбус разговорился. Он рассказывал о чувствах кочевника, переходящего к оседлой жизни. Ее выгоды очевидны, но сердце бедуина горюет по тем временам, когда он носился на своем автомобиле по просторам нагорий свободно, как ветер, выбирая любую дорогу. Беседа, естественно, перешла на женщин, и Махбус поведал нам об опасностях, подстерегающих бедуина при заключении брака. Главная опасность — это брачный выкуп-махр. Борясь с пережитками, государство Южный Йемен (ставшее тогда на путь социалистических преобразований) решило ограничить выкуп скромной суммой в сотню динаров, что равнялось в то время тремстам американским долларам. Махр, однако, после закона не уменьшился, а подскочил еще больше.

— Сейчас в племенах обычно платят за невесту сто тысяч, — Махбус как все местные жители считал деньги в шиллингах, двадцать шиллингов за динар. — В придачу невесте дается фунт золота и пятьдесят новых одежд для ее родственников: двадцать — женщинам, тридцать — мужчинам. Стоимость одежды многие берут деньгами, и все это здорово увеличивает и без того огромную сумму махра. Новобрачная, немного пожив с мужем, вправе уйти от него к своим родителям. Объяснение простое: «Я его не хочу», — говорит она, и делу конец. Суд вернет обманутому супругу только цену официального выкупа — две тысячи шиллингов, остальные девяносто восемь тысяч и подарки забирает разведенная. Поэтому некоторые родители, особенно матери, подговаривают дочерей, чтобы те бросали мужей и возвращались к родительскому очагу с хорошими деньгами. Сейчас бедуин опасается попасть в ловушку и не спешит заводить семью. Или же собирает на брачные расходы со всех родственников, и если невеста нарушит обещание, то ее семье придется враждовать со всем родом женихе, а это не шутка.

Мы посочувствовали землякам нашего шофера я поинтересовались, как обстоит дело в других племенах.

— Да так же, если не хуже — отвечал Махбус. — И у ас-сайар, и у сайин, и у аль-хумум. Хорошо вам в России, — молвил он, заворачиваясь в одеяло, — махра не надо, и невеста не требует фунта золотых украшений.

Последнюю фразу я часто слышал от йеменцев. Дешевизна брака повышает акции нашей родины в их глазах. В племенах же, упомянутых Махбусом, положение семейных мужчин и впрямь непростое. Сайин, аль-хумум и аль-манахиль называют (себя и свою территорию на востоке «Хадрамаута — аль-Мишкас. Они издавна разводят верблюдов, коз и овец, ходят с караванами из внутренних районов Аравии на побережье и обратно, в долинах занимаются финиководством, выращивают сорго и просо. Им принадлежит все, что выбрасывает на берег аравийская волна, будь то плоды человеческих рук — товары с разбитых кораблей или дары моря, включая главный — драгоценную амбру. Мужи аль-Мишкаса известны гордостью, храбростью и выносливостью, но и женщины ни в чем не уступают им.

Они не закрывают лица. Участвуют в публичных церемониях, танцуют общие с мужчинами танцы. Самостоятельно выбирают жениха и встречаются с ним до свадьбы. Брак заключается в доме жены, на ее родителей молодожен работает некоторое время, пока не получит разрешения ввести жену в свое жилище. Племена аль-Мишкаса обитают в саманных домах-башнях, пещерах или ночуют под деревом. Классические бедуинские шатры из козьей шерсти у них попадаются редко, да и тем они предпочитают брезентовые армейские палатки.

В этом краю семейно-брачные обычаи причудливо сочетают общеарабские правила с местными традициями. Первые отдают безусловное предпочтение отцовским родственникам, или, как выражаются этнографы, принципу патрилинейности. Вторые выделяют родственников со стороны матери — матрилинейных. Как повсюду в арабском мире, юноша считается естественным женихом своей двоюродной сестры по отцу. Если он не желает ее брака с другим, то может в любой момент остановить свадебную церемонию. Невеста не вправе ослушаться своего кузена, зато, по местному обычаю, он должен целый год выполнять ее желания и работать на ее семью, прежде чем девушка выйдет за него. Кузенное право оборачивается тяжелой обязанностью: если двоюродная сестра некрасива или имеет какой-нибудь природный недостаток, двоюродный брат просто обязан взять ее в жены.

На людях жена оказывает мужу почтение: не окликает по имени, не заговаривает первой, не касается его и даже не глядит в его сторону. Но араб с севера был бы поражен, узнав, какую необычную роль играет жена во внутрисемейной жизни аль-Мишкаса. Классические мужские и женские обязанности здесь перепутались. Да, женщина нянчит детей, пасет коз и овец, но она же принимает гостей как глава семьи. Муж защищает семью и род, зарабатывает на пропитание и доит верблюдиц, но он же готовит еду, мелет зерно, стирает свою одежду, ходит по воду и за топливом. Самое интересное, что права женщин надежно охраняет племенное собрание, в котором нет ни одной женщины — лишь мудрые старцы и крепкие воины.

Если супруг, приготовив трапезу для пришельца, по обычаю удалился из дома, а посреди ночи вернулся посмотреть, как почивает гость, супруга может пожаловаться старейшинам, и те наложат на мужа штраф в баранах и козах «за недоверие». С другой стороны, если гость, не пользующийся расположением хозяйки, дотронется до нее или сделает ей «греховное предложение», то штраф уже будет платить он. От назойливых приставаний ограждает и другой местный обычай. Стоит чужаку заглядеться на пастушку и приблизиться настолько, что на нее упадет его тень или песок от его сандалий, недовольная красавица может воскликнуть: «Ты сделал это намеренно!» Тогда по решению племени он обязан отдать ей верблюда и верблюдицу, а это немалый убыток. Так мудрые старцы говорили моему другу йеменскому историку Абд аль-Азизу Бин Акилю.

— А если пастушка промолчит?

— Тогда этот человек может ночью посетить ее, — улыбается Абдаль-Азиз. — Недаром одну из деревень аль-Мишкаса называют «наш Париж». В других местах арабского мира внебрачный ребенок — это грех, смываемый только кровью, а здесь такие дети через одно-два поколения становятся полноправными и считаются даже красивее и способнее законных отпрысков. В аль-Мишкасе уважают чувства людей. Если жена полюбила другого, муж не утраивает стрельбу, а дает ей развод. Ее новый избранник дарит мужу ружье, патроны, кинжал, верблюдов и деньги. Треть суммы достается родственникам, выступающим от ее имени, — старшему брату, отцу или сыну дяди. Так рождается новая семья. На торжества собираются родные и соседи, они поют и танцуют, а поэты тут же слагают стихи в честь новобрачных. Супруги должны быть равно внимательны друг к другу. Тот из них, кто пренебрегает своими супружескими обязанностями, особенно в ночь с четверга на пятницу, может быть оштрафован на двадцать шиллингов.

В племенах аль-хумум и сайин мне говорили с гордостью, что по закону кровной мести за убийство одной женщины платят своими жизнями десять мужчин. Но если она сражалась как воин с оружием в руках, достаточно крови одного врага или просто денежного выкупа: ведь в этом случае она сама выбрала участь мужчины и стала равной ему. С убийцей безоружной женщины соплеменники не обмениваются приветствиями, не молятся с ним рядом, не приглядывают за его скотом, не верят его слову и отказывают ему в том, в чем бедуин никому никогда не отказывает, — в глотке воды. Удел душегуба — проклятье и изгнание. Правда, по сведениям Абд аль-Азиза, с недавнего времени цена женской жизни несколько снизилась — до семи мужских. Примета эмансипации?

Далеко не все мужчины в восточном Хадрамауте довольны своим положением. Я видел любопытный документ: жалобу, которую уроженцы племени аль-авамир направили администрации округа Тамуд. Бедуины подробно описывали свою нелегкую долю и просили начальство защитить гражданские права мужчин от женщин, забравших слишком много воли. Но что может сделать администрация? Последствий, как говорится, жалоба не имела. Впрочем, в этих местах наблюдается быстрое усиление исламских настроений, а ислам всегда нападал на матрилинейные традиции, утверждая приоритет отцовской линии родства. Однако и в строгих предписаниях удается найти лазейки. Женщине запрещено свидетельствовать в суде наравне с малолетним, полоумным и потерпевшим. Зато вместо нее может выступить доверенное лицо. Женщина не наследует землю, ибо при браке с иноплеменником земля уйдет к чужакам. Зато она получает эквивалент поголовьем скота или финиковыми пальмами (которые здесь тоже исчисляются головами: например, десять голов пальм). Женщина не вмешивается в дела рода и племени, но зато какое огромное влияние имеет она в любом деле — малом или большом!

По бурым камням плоскогорья летит грузовик. За рулем — лихой бедуин в короткой походной юбчонке, напоминающей шотландское одеяние кильт. Гордый орлиный профиль, глаза твердо устремлены вперед. По правую руку расчехленный карабин. Еще правее сидит жена, скромно кутающаяся в черный платок.

Угнетенная женщина Востока?

Михаил Родионов

Моя робинзонада. Часть II

Окончание. Начало в № 2/91 г.

Остальные участники робинзонады (фотографии пяти Робинзонов мы давали во 2-м номере): Валерий Иванов («Вэл»), Штефан Пауло, Павел Скоморощен-ков («Вулкан»), Евгений Шетько («Гринвуд»), Максим Прокунин («Христос»), Николай Поштару.

День пятый. 12 июля. Четверг.

Где-то схватил воспаление десны. Ночью ломило со страшной силой. Странный будильник во мне выработался — опять проснулся на восходе солнца. Но диска не видно: облачность. Ярко-алая заря растеклась по всему горизонту, заполнив и наш дверной проем.

Поднявшись с нар, я стоял, держась рукой за стенку, минуты две-три, ждал, когда пройдет головокружение. В голове прыгала одна-единственная мысль: «Нужна настоящая пища. Нужно мясо...» Голодная слабость достигала, похоже, своего звездного часа. Никогда не думал, что придется такое испытать на острове. Вспоминалась моя козырная фраза в спорах с родителями относительно питания на острове: «Да там весь остров будет завален едой!»

Если бы я знал, как тогда ошибался...

Собрал буквально в двух шагах от хаты золотого корня, тщательно очистил его от земли и сора. Развел костер одной спичкой (профессионализма в этом деле я достиг на второй же день), поставил на огонь котелок, успевший почернеть за эти дни до безобразия, и бросил туда корень. Скоро вкуснейший аромат просто перехватывал дыхание. Каково же было мое разочарование, когда я глотнул остывшего отвара. Горьковатая противная жижа... Никогда в жизни я так не жалел, как сейчас, о том, что у меня не было сахара! Бросить в котелок щепотку, заглушить эту горечь, и вышел бы напиток богов. Но... Втягивая вместе с отваром вкусный аромат, я отпил из черного котелка половину, растолкал сонного Артура, сказал ему про этот напиток чертей и отправился обшаривать примыкающий островок.

Было весьма прохладно. Бегло обшарив островок и не найдя ничего, я сорвал злость на веронике, или водянице. Весь травяной покров острова состоял в основном из нее. Зеленых ягод была масса. Набил ими желудок, но разве это пища? Вернулся в лагерь. Артур уже подкрепился отваром корня, и мы, взяв топорики и несколько обрывков лески для силков, пошли на утку.

Добрались до развалин старого геодезического знака, потом углубились в знакомое мне редколесье и шарили там в траве и мху по колено больше часа, пока не нашли разбросанный утиный пух от какого-то гнезда. Вроде бы это было вчерашнее гнездо, но куда девались три огромных утиных яйца? Еще около получаса мы топтали мхи ослабевшими ногами, заходя все дальше в незнакомые места, пока наконец совсем не в том месте, где ожидалось, я не спугнул утку с гнезда. Кладка состояла из пяти яиц. Проводив обед взглядом, опутал гнездо как мог петлями и пошел назад разыскивать отставшего Артура. Встретившись, рассказал ему о гнезде, а он в свою очередь попросил меня найти предыдущее гнездо, чтобы как с поганой овцы хоть шерсти клок, так с разоренного гнезда хоть пуха жмень. Мы повернули к разбитому гнезду. Но то ли с голодухи притупились наши способности, то ли сказывалась невероятная усталость, во всяком случае, того гнезда мы так и не нашли. Отчаявшись, я решил вернуться к гнезду, где поставил силки. Но... Это было какое-то проклятье! Измотанные до предела, ничего не нашедшие, мы поползли вверх по громадным валунам к геодезическому знаку. Тут была первая точка поиска клада. Артур опять отстал, я же добрался до геодезической пирамиды, почему-то уверенный, что клад спрятан где-то поблизости. Обшарил буквально каждую щель в валунах, свернул чуть ли не каждый подозрительный камень и разбросал все завалы веток и бревен. Клада — последней нашей надежды — не было.

День шестой. 13 июля. Пятница.

На рассвете задул холодный восточный ветер. Едва озарившееся голубизной небо вновь помрачнело, и потом весь день — в самые неподходящие моменты — поливало нас дождем.



Поделиться книгой:

На главную
Назад